Тюрьма приняла нас торжественно, но нельзя сказать, чтоб очень приветливо. Для дорогих гостей не пожалел своего покоя сам господин тюремный инспектор Зайцев, встретивший нас в тюремной конторе во главе многочисленной свиты помощников и смотрителей.

Г. М. Фриденсон, как наиболее обстрелянный из нас, сразу же потребовал:

— Чистые, теплые камеры! Посадить всех вместе! Не стеснять в прогулке!

Тюремный инспектор — брюзгливый, пожилой чиновник — выслушал и мотнул головой.

Нас приняли и увели во внутренний двор, к пересыльным деревянным баракам. Надзиратели посмеивались. Они гостеприимно раскрыли перед нами дверь одного из бараков и мы очутились в грязной, сырой, с выбитыми стеклами в окнах камере. Дверь быстро захлопнулась за нами.

Сначала мы оторопели. Потом некоторые из нас рассмеялись. Но сразу же все сообразили, что действовать надо немедленно же, не давая тюремной администрации времени опомниться.

В камере, у стены и посредине тянулись ряды нар. Мы быстро выворотили несколько досок и стали дуть ими в дверь. Надзиратель, прибежавший на грохот и крик, поглядел в форточку и отпрянул. Мы приостановили свою «физическую обструкцию» и вступили в переговоры с надзирателем:

— Вызывайте Зайцева!

— Он уже уехал...

— Смотрителя, помощника, вообще начальство!..

— А вы не шумите и не портите казенное имущество!..

— Ну, живо! давайте сюда начальство, а то все нары выворотим!..

Надзиратель ушел за начальством.

В камере было холодно. Мы захватили с собой мало постельных принадлежностей: ведь почти всех нас взяли не из дома, а из чужой квартиры. Особенно донимали разбитые окна, откуда дуло, как из трубы. Печь оказалась нетопленной:

— Ну и сволочи!.. — ругались у нас. — Не могли хорошенько приготовиться к гостям.

Пришел помощник смотрителя.

А через час у нас в камере было уже сравнительно удобно и тепло. Правда, печи сначала немного дымили, но потом все обошлось. Мы устраивались хозяйственно: впереди была полная неизвестность. Особенно волновал вопрос: — как там, в городе? Неужели в это самое время погромщики уже делают свое дело?

Последнее выяснилось часа через два, когда прибыла новая партия арестованных. Мы узнали, что в городе все спокойно.

К вечеру население нашей камеры утроилось. На утро иркутская тюрьма увидела в своих стенах небывалую публику: адвокаты, инженеры, врачи. На нарах замелькали портпледы, изящные сак-вояжики, запахло духами. Непривычные арестанты морщились, кряхтели: нужно было на каждом шагу опасаться грязи, пыли; на нарах, несмотря на принесенные с собою тюфяки, было жестко спать; спали в ряд, тесно сбившись один к другому: негигиенично, непривычно; воздух в камере был густой, арестантский: ржаная «пайка», прокислая капуста, затхлая известка и следы грязных тел, ничем не убиваемый человеческий дух.

Мы, молодежь — революционная, неугомонная, быстро привыкающая ко всяким невзгодам и условиям жизни молодежь — оказались в меньшинстве. Почтенные либералы, для острастки и ради охлаждения либерального пыла взятые под жабры, могли, если-б умели и были способны, установить свой камерный режим — и тогда нам, нашим тюремным вольностям, о которых мы сразу же возмечтали, — была бы крышка.

Мы пошли натиском на наших крахмально-одеколонных сокамерников и кликнули клич:

— Организация! Нужно организовать тюремный коллектив!

И не успели солидные адвокаты, искушенные во всяческих «правах», охнуть, как мы уже осуществили первое наше право: пользуясь тюремным опытом тех из нас, кто уже был раньше знаком со вкусом тюремной баланды, мы выдвинули из своей среды старосту, поручили ему разработать камерную «конституцию» и взяли всю полноту власти, таким образом, в свои руки.

Конституция, которую мы с нашим старостой установили, была, что ни на есть, самая «вольная». Коммунистические начала в ней были проведены широко и безоговорочно: передача, хотя бы наиндивидуальная, идет в общий котел, делится на всех. Изъятий никаких.

И нужно было видеть горестные и недоумевающие мины солидных людей, когда получаемая ими в передаче коробка сардинок шла в тщательную разделку, фунт семги, примерно, делился на сорок пять частей, кусок сыру кромсался на миниатюрные кубики, — и как потом наш староста, сохраняя свой внешне-невозмутимый вид, выдавал нам всем оригинальные бутерброды, получающиеся в результате такого уравнительного пользования передачами: на широком ломте тюремной «пайки» в живописном и разноцветном беспорядке укладывались, вопреки всяким гурманские законам, кусочек кильки, ломтик вестфальской ветчины, обрезок языка, два-три кубика сыру, хвостик сардинки и т. д. и т. д.

Ребята хохотали и демонстративно подчеркивали свой восторг от такого лакомства, тов. Г. М. Фриденсон — наш «старик» — лукаво, потихоньку улыбался, а бывшие хозяева всех этих деликатесов растерянно переглядывались и старались скрыть свое неудовольствие.

С воли просачивались разнообразные, противоречивые слухи. Ходило, раздражая нас, слово «конституция». Либеральное большинство камеры смаковало его, строило планы, мы смеялись раздраженно над ним и хвалились, что самая прочная конституция — это тюремная. Шли дискуссии. Вечером подымались споры, скрещивались партийные лозунги и платформы, кипели страсти.

А за стенами тюрьмы в это время происходил, как мы потом узнали, какой-то перелом. Всеобщая забастовка, начавшаяся в Иркутске 13-го октября на Заб. жел дороге и охватившая в первые же дни все отрасли труда вплоть до извозчиков, 19-го октября пошла на убыль. А вечером этого дня стачечный комитет выпустил воззвание, приглашавшее всех завтра, 20-го октября, приступить к работам.

Это переломное настроение, естественно, передавалось к нам в тюрьму в сгущенном виде и создавало соответствующую атмосферу. Мы чувствовали, что на воле что-то случилось, изменившее течение событий. Либеральная часть тюремного населения тоже волновалась, но в этом волнении читалось нечто злорадное.

— Ну вот, вы толковали: революция, революция! Что в конечном счете вышло?..

Мы сердились и, в свою очередь, задирали их:

— А где же ваша хваленая конституция?.. А?..

Но вот днем 21-го октября кто-то из заключенных прибежал, сломя голову, из тюремной конторы, куда его водили зачем-то, и взволнованно закричал:

— Товарищи! Объявлена конституция! Манифест!..

Вестника обступили. Его тормошили, расспрашивали. Но он только и знал, что в тюремной конторе подхватил кем-то неосторожно оброненную весть о получении в городе какого-то «манифеста с конституцией».

Больше ничего мы добиться не могли.

По поведению тюремной администрации, сразу ставшей предупредительно сдержанной и снисходительной в пустяках, чувствовалось, что слухи эти и недомолвки неспроста. В камерах у нас кипело и бурлило. Режим сразу пошел к чорту, тюремная конституция дрогнула.

Ночь на 22-е октября мы проспали тревожно. Утром администрация пришла на поверку торжественная, подтянутая, праздничная. Мы вцепились в помощника и надзирателей. Они слабо отнекивались, но потом не выдержали и сказали, что в городе, действительно, получен манифест с «милостями».

В обед нас стали поодиночке вызывать в контору:

— С вещами!..

Дохнуло свободой, волей.

Наспех, торопливо связав, скомкав свои вещи, мы потянулись один за другим, громко сговариваясь:

— Товарищи, дожидаетесь у тюремных ворот!.. Пойдем из тюрьмы все вместе!

В конторе никаких задержек, никаких формальностей не было. У кого были небольшие деньги, отдавали распоряжение, чтоб их употребили в общий арестантский котел. Когда мы подошли к заветным тюремным воротам, к нам донесся шум и гам: по ту сторону тюремных ворот нас ждала огромная толпа свободных граждан. С криками «ура» каждого из нас подхватывали на руки, целовали, выносили на улицу. Рассовав вещи, с тюремным запахом и видом мы отправились, сопровождаемые толпою, в Общественное собрание, где был назначен первый свободный митинг, и где нас ждали.

Музыка, речи, шумные приветствия. Было весело и празднично...