1.

К шести часам дневной жар спадал. Скамейки у ворот, ступеньки лестниц, высокие тротуары над заросшими выгоревшей травою канавами заполнялись выползающими подышать свежим воздухом соседями.

Улица наполнялась глухим говором, ленивыми вскриками и тонким визгом ребят. Небо над крышами домов бурело. С запада на восток по небу протягивалась узкая и длинная туча: густой дым из электростанции. Вздыбленная уличным дневным движением мелкая удушливая пыль мягко оседала к разбитой мостовой и клубилась легким паром. Собаки обнюхивали редких прохожих и изредка бросались на них с лаем.

К шести часам улицы начинали отряхать с себя рабочую шумную сутолоку города и готовились к короткой ночи. И, обманывая пыльный июнь, лихорадящий непрочными, насыщенными духотою вечерами, люди уже с этой поры зачеркивали свой день и грезили о завтрашнем.

Перекидываясь словами, женщины следили за редкими прохожими. Они оглядывали их и без стеснения кидали им вслед свои замечания, свои соображения, порою острую насмешку. Они знали всех жителей своего квартала и считали всех, кто приходил извне его, чужими. И, как чужих и, следовательно, враждебных и ненужных, разглядывали этих прохожих, идущих из чужих кварталов, злыми и насмешливыми глазами.

Но и среди чужих они отмечали тех, которые проходили здесь часто. И о таких у них слагались свои определения, безошибочные и беспощадные.

— Вон, — говорили они, — опять идет эта намазанная шкуреха... Пошла на Большую хвостом трепать... Сначала в кино, а потом кавалеров стрелять будет!

— Глядите-ка, нагорные парни в клуб идут! Комсомолы, а на той неделе опять на Канавной улице у них кто-то ворота дегтем мазал!..

— Кто мазал?! Эти самые, которые по клубам шляются! Они самые!..

Маленькие девочки, рассевшиеся по краям канав, внимательно и жадно вслушивались в слова старших и изредка вставляли свои замечания, мудрые и старчески взвешенные:

— Он с беленькой ходит... У которой зеленая шляпа и фильдеперсовые чулки, розовые...

— На Канавной третий раз дегтем мажут...

— Там мальчишки драчуны... И ругаются по-матери.

В восемь дымчатые бревна домов серели и тени наливались зыбкой тьмою. В восемь возле некоторых ворот звенели острые крики:

— Девчонки!.. Варька! Глафира! домой!.. Сию минуту!..

И улицы начинали медленно, нехотя пустеть.

2.

Однажды в восемь часов, когда матери хлопотливо принимались уже скликать своих ребятишек, острый вой прорезал затихавшую улицу. Головы — молодые и старые — повернулись на этот необычный звук. На мгновенье все стихло. И в этой тишине резче и обреченней повторился совсем нечеловечий, дикий и яростно-беспомощный крик.

Женщины повернули головы в ту сторону, откуда несся он. Женщины сжали губы и неодобрительно покачали головами. И чья-то шустрая девчонка с заблестевшими глазами, с глазами, в которых тлелось разбуженное любопытство, сказала:

— Это у Никоновых, во флигере квартиранка ребеночка рожает!

— У-у!.. цыть ты! — накинулась на девчонку мать и погнала ее домой.

А крики, дикие и неудержимые, злобные и молящие, неслись по улице громче, острее и бесстыднее.

Женщины угнали детей по домам, а сами остались на улице. Они оживились. Они сошлись друг к дружке поближе, потеснее. Вслушиваясь в стоны рожавшей женщины, они вполголоса, как будто громкие голоса их могли потревожить то, что происходило в этот вечер за стенами чужого жилища, говорили о той, которая мучилась в предродовых схватках.

— В родильный не могла она, что ли?

— До последних месяцев в скрытности держала свою утробу. Стеснялась.

— Как не стесняться!? Набегала себе брюхо от парней... вот и страдает теперь.

— Парни-то тут, пожалуй, не виноваты... Она, скажите на милость, с женатым мужчиной хороводилась. У него двое детей!

— Ай-яй!.. Да ей бы, твари, глаза за это выхлестать стоило бы!.. С женатым? Да еще двое детей! Ну и народ пошел! Сволочи!

— Действительно! Настоящие сволочи!

Крики как бы обнажаются: они нагло попирают крепкие законы вечера и тревожат и будят какую-то обиду. Женщины переглядываются и, подавляя вздохи, укоризненно отмечают:

— Срам какой!.. Всю улицу тревожит...

— Первый раз, наверно... Непривычная.

— Молоденькая. Поторопилась забрюхатить, вот и мается теперь!

Вдруг они умолкают. Достигнув крайнего и непереносимого предела, стоны вдруг обрывается. Последний яростный крик. Потом тишина.

Женщины настороженно слушают. Кто-то из них вздыхает.

Они чувствуют, что там, во флигеле у Никоновых родился человек.

3.

На стенах прыгают зайчики. Утреннее солнце прорвалось сквозь какую-то щель и ласково трогает стену. Утро сочно и свежо опрокидывается над городом.

За стенами заглушенные голоса раздраженно встречают новый день.

— Пускай устраивается где-нибудь! Этак что же теперь будет? Ребенок пищать цельными днями станет, беспокойство! Гадость!

— Тарифная она...

— Ну и мы тоже! Подумаешь!.. Мы без детей пускали.

— Конешно... Дак как же ее выставишь?

Но, покрывая глухие голоса за стеною, остро и беспомощно тянется детский писк. И зайчики на стене меркнут.

Бледная неумелая рука обнажает грудь и толкает сосок в розовый и влажный ротик. На мгновенье писк прекращается. Но только на мгновенье. Потому что вслед за этим он усиливается, он разрастается и вырастает в непереносимый, томящий плач, в острую и непонятную жалобу, чуть-чуть злобную и все-таки жалобу.

Мать склоняется над кричащим ребенком, ощупывает его головку, его ножки, развертывает плохо закрученные пеленки. Мать беспомощно перекладывает его с руки на руку. Но он не успокачивается. А из-за стены слышен раздраженный окрик:

— Да что же это такое?.. Вы, гражданка, уймите своего крикуна!.. Ни на что не похоже!..

Но крикун не унимается. И злые слезы отчаянья и беспомощности быстро катятся из глаз матери.

4.

Приходит подруга.

— Мурка, да что же это такое?! Ведь ты же измоталась вся! Неужели он тебе ни в чем помочь не может?

Заплаканные глаза вспыхивают. Они глядят настороженно и растерянно.

— Понимаешь...

Какие-то слова, готовые сложиться, застывают и не произносятся. И застенчивая улыбка трогает слегка припухшие губы:

— Понимаешь... Я ничего не умею с ним делать... Он плачет, а я не понимаю отчего это... Самое тяжелое: ему плохо, может быть, у него чего-нибудь болит, а я не понимаю.

— Сходи в консультацию. Тебя научат.

— Да, — вздрагивают губы. — Схожу.

Подруга смотрит на нее. Подруга видит:

Вот эта самая Мурка, хохотушка и забавница, светлокосая Мурка, еще недавно, минувшею зимою, была самой жизнерадостной на курсе. Вот эта самая Мурка умела заразительно смеяться и наполнять своей задорною и ясною веселостью аудиторию. Эта ли?

Подруга придвигается к ней ближе.

— Мурочка... Как же так? Должен же он, в конце-концов, нести какие-нибудь тяготы!..

— Перестань...

— Не перестану!.. Это глупо! Страшно глупо!.. Почему ты мучилась дома, не рожала в родильном? Почему теперь маешься? Ведь ты такая беспомощная. Он обязан тебе помочь! Слышишь, обязан!

— Перестань...

Ребенок начинает кричать. Сморщенное личико, над которым тревожно наклоняются две головы, багровеет. Ни глаз, ни милых ямочек на щеках, ничего детски привлекательного, — один только рот. Влажный, темный, вздрагивающий провал, откуда несется неуемный, сверлящий уши рев и писк звереныша.

И когда после долгих усилий ребенка удается успокоить, и мать и ее подруга молча отходят в разные углы комнаты. Одна с ребенком на руках, другая стыдливо опустив ничем незанятые руки.

Неумело прижимая к себе ребенка, мать силится улыбнуться.

— Ужасно тяжело, когда он плачет... У меня у самой тогда слезы так и текут. Ужасно тяжело!

Тогда подруга не выдерживает. Она порывисто подходит к ней, полуобнимает ее, ласково, но настойчиво говорит:

— Ты должна, Мурочка, что-нибудь сделать!.. Должна потребовать от него помощи!..

— Алименты? — вспыхивает Мурочка и обиженно кривит губы: — Судиться? Да?..

— А хоть бы и судиться!.. Ты пойми... Ведь ребенок-то его...

— Мой он!.. мой!.. — Руки с силою сжимают плохо спеленутое тельце. Глаза темнеют.

Подруга огорченно вздыхает и качает головою:

— Глупая ты... Глупая!

— Ну и пускай глупая...

5.

Двор, который целыми днями шумит ребячьими криками и визгливыми перебранками женщин, исподлобья пытливо и жадно прислушивается и присматривается к этой женщине без мужа и к этому ребенку без отца. Двор ловит каждый шаг, каждое слово, каждую мелочь.

По двору к флигелю Никоновых проходит почтальон, и острые взгляды настойчиво следят за ним. И кто-нибудь посмелее и понастойчивей громко спрашивает:

— Кому письмо-то?

И двор узнает: ей это, студентке, бесстыднее; ей письмо. И двор волнуется и изнывает: откуда же! От кого письмо? Но неутолима эта жажда, и остается неведомым, кто написал женщине с ребенком, кто потревожил ее вестью.

Тогда по двору ползет догадка. Она обходит одну соседку за другою, она обсуждается долго и обстоятельно и, незаметно для всего двора, который родил ее, она становится достоверностью.

— Ну, так прямо и пишет ей: неизвестно, мол, с кем прижит ваш этот ребенок, потому что среди студентов на вас не я один охотник был и, может, кроме меня, целых несколько пользовались...

— Ах-ах-ах!.. Скажите пожалуйста!.. Значит, ничего у ней не выйдет?

— Кто же знает! По нонешним судам могут, очень просто, присудить с него лименты. А у его семейство законное! Жена, двое маленьких!..

— За что же семейству страдать?!.. Она будет баловаться, а законная страдай!?

— Может, у его жалованья всего-то еле-еле на домашнюю жизнь хватает, а тут присудят третью долю, с чем же семейство останется?..

— Правильно он ей письмом отказывает! Очень правильно!

Двор кипит и захлебывается чужим неустройством, чужою бедою. После шести часов есть теперь о чем поговорить и посудить с соседками за воротами на длинной скамейке, на тротуаре, по краям канавы.

А письмо, неуверенно и неосторожно вынутое из серого конверта, дважды помято и дважды разглажено.

В письме:

«...Отец очень ругался, что ты не приехала на каникулы. Мы все никак не могли подумать, какая причина тебя задержала. Но добрые люди помогли, написали... Что же ты это, Мария, наделала? Ты совсем, видно, о нас и не подумала? Не ждала я от тебя такой истории. Тебе, ведь, всего девятнадцать, а ты уже вот как. И как ты теперь жить будешь с маленьким? Будет ли тебе помогать тот, виновник? Он обязан. Уж если ты дошла до такого сраму, то добивайся, заставь его содержать ребенка. Какие же у тебя другие средства, никаких... Как, Маруся, твое здоровье? Сердце у меня изболелось от мыслей. В твои-то годы да рожать!.. Напиши мне, дочка, обо всем, сообщи мне как ты справляешься с ребенком. Любишь ты его?.. А того, с тем у тебя — по любви было?.. Ох, огорчила ты нас всех. Крепко огорчила. Я все глаза выплакала...».

Дважды досадливо и гневно скомканное и дважды разглаженное письмо отложено в сторону.

«Любишь ты его?»...

Вот подошла, наклонилась над спящим, взглянула на сморщенное, красное личико. Комочек мяса. Узенькие щелки закрытых глаз. Полупрозрачная, как дымка, прядка волос на высоком лбу. Крошечный носик с двумя дырочками, такими трогательными и смешными, мило-смешными. И свеженькие влажные, влажно и тепло поблескивающие губки.

Разве она знает? Разве знает она — любит ли его?..

А тот?..

Но нет сил вспоминать. От воспоминаний сердцу становится больно.

6.

— Ну, да! В эту дверь!

Никонова, квартирная хозяйка, ворчливо показывает посетительнице дорогу и старается всю ее разглядеть, прощупать. А потом, когда та скрывается в квартиранткиной комнате, она застывает возле двери и слушает.

И поэтому-то позже весь двор узнает:

К студентке приходила жена того, ну того самого, от которого ребеночек-то, и у них вышел ужаснейший скандал!

Двор кипит и клокочет от радостного возмущения. Двор судит и постановляет согласно своему закону жизни. И приговор двора суров для квартирантки Никоновых.

Но как ни остер слух у Никоновой, но где же ей все услышать через стену?

И разве все слова, произнесенные в одной комнате, одинаково звучат в другой?

Мария недоуменно встретила пришедшую.

— Вы меня не знаете! — нервно говорит та: — Вы только моего мужа хорошо знаете... Николая Петровича...

Мария обжигается томящим румянцем, потом быстро бледнеет.

— Да, я жена его! — вызывающе повторяет пришедшая и в упор смотрит на Марию. И в ее взгляде смешиваются: презрение, гнев и страх. Робко и неумело спрятанный страх.

— Зачем вы пришли?

Марии кажется, что она сказала эти слова громко и вызывающе, но они упали в тишину комнаты почти беззвучно и бледно: — Что вам нужно?

— Я пришла к вам... Конечно, не ради удовольствия познакомиться с вами! — горько усмехается женщина: — Горе меня мое пригнало сюда к вам... Хочу испытать... узнать хочу, есть ли в вас хоть немного совести...

— Послушайте!..

И опять Мария думает, что возглас ее звенит громким возмущением, а это только шелест, тень крика. И ясно, что такой возглас не остановит эту женщину, которая пришла со своей какой-то правдой, или, может быть, за правдой, общей для нее, для Марии, для вот того закутанного в чистенькие тряпки живого комочка, тела, беззвучно дышащего на кровати.

— Да, да, хоть немного совести!.. Вы должны понять, что у Николая семья. Это не пустяк — семья!.. Ну, жену... меня... он может бросить, переменить на другую, а дети? Дети как останутся? Детей-то ведь не вычеркнешь!.. Детей не переменишь!.. Понимаете? Они ведь знают его... Они знают, что вот он их отец. Он, и никто другой! Они понимают... А вы думали об этом?.. Вы думали об этом, когда... сходились с Николаем? Вы подумали?..

Пришедшей кажется, что она говорит сдержанно, хотя и страстно и от всей души, но слова ее рвались, как отравленные стрелы, слова ее падали яростно, как неудержимая брань. И Никонова, затаившись у дверей, с удовлетворением отмечала про себя, что законная жена права, отчитывая так девчонку, которая украла у нее любовь ее мужа.

— Вы подумали?.. А каково же теперь будет детям, если отец уйдет от них вот к этому... к вашему?

— Я вовсе не... — пытается Мария прервать, остановить пришедшую. Но та не слышит, та не хочет слушать.

— Конечно, где вам было об этом думать?! Вам лишь бы удовольствие получить, заставить интересного мужчину обратить на себя внимание, поухаживать за вами, а вы чтобы поиграли с ним... Ну, вот и доигрались!.. И что теперь будет?.. Думаете, Николай бросит меня и ребят и к вам побежит? О, нет! И не ждите! Семья — это не пустяк!.. За семью я бороться буду! Семью я не позволю разрушить!..

Неожиданно голос у этой взволнованной и распаленной своими словами, своими болями женщины — срывается. Неожиданно умолкает она и в каком-то недоуменьи, в каком-то испуге начинает комкать и теребить носовой платок. И слезы тоненькими струйками проливаются из ее глаз.

— Вы сядьте, — участливо говорит Мария и смущается этого своего участия, которое ей кажется неуместным и стыдным: — Сядьте!

— Ох, боюсь я! — опускаясь на стул, сквозь слезы жалуется женщина: — Боюсь я, уйдет он к вам... Что же это тогда будет?!..

— Не уйдет!

Мария произносит эти слова совсем тихо, но женщина схватывает их на лету. Платок убран от глаз, платок беспомощно и ненужно оставлен на коленях.

— Не уйдет? Почему вы так говорите?.. Он сам вам заявил об этом? Сам?..

— Он не уйдет... Я не хочу... Он мне не нужен. Я с ним не разговаривала и не буду разговаривать...

Та, пришедшая, улавливая что-то в голосе Марии, встает и смотрит... Настойчиво, жадно, упорно. И хотя слезы еще оставили влажный и блестящий след на ее ресницах, но глаза ее зажигаются радостным изумлением.

— Вы не разговаривали?.. Значит, он у вас не был после этого? Не был?

Мария качает отрицательно головой.

— Ну... — женщина не высказывает свою мысль и вдруг омрачается новою, только-что пришедшей ей в голову:

— Да, да! Я понимаю! Вы поэтому теперь так говорите, что он вам не нужен! Да, понимаю! Он к вам глаз не кажет, а вот стоит ему только разок заглянуть к вам, вы и уцепитесь за него!.. Знаю, знаю!..

И опять, как в начале разговора, голос ее звенит высоко, и слова ее, произнесенные в этой комнате, там, за стеной, где вся ушла в подслушиванье хозяйка, отдаются сладостной музыкой. И опять у Марии лицо бледнеет, а затем покрывается пламенным румянцем.

— Уходите! — наливаясь вся обидой и отчаяньем, медленно говорит она: — Уходите.

Женщина, глотая стыд и по-новому оживший страх, хватается за платок. Она теребит и мнет его, но глаза ее сухи. В сухих глазах уносит она с собою будущие, вот-вот готовые пролиться слезы.

А вечером соседки долго и радостно толкуют о том, что законная жена поделом и здорово отчитала бесстыдную девчонку.

7.

— Мальчонка-то крепонький какой! А по всему бы хануть ему надо... при такой матери!

— И совсем он не такой! Напротив — заморыш-заморышем, в чем только дух держится!

— Помрет!.. Живой будет!..

Двор спорит. По двору известно, что у студентки ребенок прихворнул, и она мается с ним, бьется и ничего поделать не может.

— Тут бы кого постарше... Откуда ей понимать, как с дитенком обращаться...

— Вот нарожают ребят, а потом и...

Двор затихает и таит в себе свои соображения и неопровержимые догадки, когда молодая мать торопливо проходит из дому в ворота, прижимая к себе закутанного ребенка. Затихает и ждет. Потому что знает: она понесла его к врачу, в консультацию, лечить.

И кто-то позже успевает подглядеть, что женщина с ребенком прошла к себе обратно в комнату, пряча под длинными ресницами заплаканные глаза.

— Значит, плохо маленькому? — спрашивают друг дружку соседки. И уверенно отвечают:

— Конечно!.. Довела ребенка до хворости, а теперь, видно, поздно лечить...

— Ну и что ж?!.. Развяжет, значит, себе руки!..

— Того и надо ей, стало быть!..

А Мария свой путь от врача и обратно совершила как в тумане. В этот день она впервые вынесла ребенка на улицу. И ей казалось, что все встречные оглядываются на нее, смотрят на ребенка и ловят ее глаза. И поэтому-то она заслоняла свои глаза ресницами и горела лихорадочным, нездоровым румянцем.

В этот день она говорила подруге:

— Я понимаю, что это глупо... Кого мне стыдиться? Почему?.. Но я не могла глядеть прохожим в глаза. Не могла... Отчего это, Валя?

— Мещанство! Самое глупое мещанство в тебе, Мурка, сидит!

— Ты не рожала... У тебя не было всего того, что со мной случилось.

— Со многими это случается. Не ты первая!.. Только ты растерялась и скисла. Почему ты не сделала аборт? Нужен тебе этот крикун, который камнем теперь тебе на шее повис?

— Я боялась...

— Пустяки! Сделала бы у профессора, и все обошлось бы гладко. Другие каждый год так устраиваются.

— Я не смерти, не опасности боялась, Валя. Мне страшно стало: как же это я сама своего ребенка убивать буду?

— Какого ребенка?.. Несчастный какой-то зародыш!.. Оставь! Ты теперь сама видишь, как ты глупо поступила... А разве лучше будет, если он умрет после того, как ты мучилась, рожала его?

Мария с испугом взглянула на ребенка.

— Он поправится. У него пустяки!— поспешно сказал она.

Подруга помолчала. Она обвела испытующим взглядом комнатку Марии и вздохнула.

— Тебе выслали из дому деньги?

— Немного... — густо и жарко покраснела Мария.

— Кипят, наверно, у тебя там! Интеллигенты, культурные люди, а про «позор» не забывают!.. Знаю я, знаю!

— Им неприятно, — тихо, словно оправдываясь, пояснила Мария: — Я их не виню...

— Ладно! Пускай!.. О них не будем разговаривать. А вот тот, отец ребенка, он-то почему в стороне?..

— Ты опять?..

— Что «опять»? Да я от тебя с этим не отстану, ты не думай! Это ни на что не похоже! Наблудил, напакостил, а теперь в кусты!.. Почему ты церемонишься? Ты думаешь, что поступаешь правильно, лишая ребенка мало-мальски нормальных условий жизни? Погоди, доведешь ты его еще до голодной смерти своими капризами!

— Валя... Валечка, не надо!

Мария сжимает руки и тоскливо смотрит на подругу.

— Не надо! — повторяет она: — Ты ничего не понимаешь... Вовсе не так это... Вовсе он не отказывается... Я сама не хочу. Сама я отказалась. Он предлагал...

— Ты отказалась? Он предлагал, а ты отказалась?

— Да! — подтверждает еще раз Мария и отворачивается.

8.

Ни подруга, ни близкие, никто другой не должны знать, как это было. Никто.

Потому что от всего этого осталось теперь такое жуткое, такое непереносимое ощущение гадливости. Словно рука прикоснулась к чему-то нечистому, омерзительному, бесконечно грязному.

Как всякие встречи, которые потрясают и оставляют в жизни крепкий след, и эта встреча была случайной. Если б Мария предполагала, если бы она на минуту допускала мысль о том, что она увидит на этой улице идущего прямо к ней Николая, она никуда не пошла бы в этот день из дому. Но она пошла, и встреча состоялась.

Ребенок мягкой и теплой тяжестью давил ей на руки. Ребенок тихо спал у нее на руках. Неуверенными шагами шла она по узкому тротуару. Ей все казалось, что она оступится и уронит свою ношу. И она глядела себе под ноги, видела запыленные доски, комки засохшей грязи, следы бесчисленных чужих ног. Она медленно и осторожно продвигалась вперед.

— Маруся!

Знакомый голос остановил ее. Он раздался так неожиданно, он вырвался откуда-то так ненужно и остро, что Мария смятенно остановилась, прижала ребенка крепко к груди и, покачнувшись, едва не упала.

— Маруся, постой!

— Пропустите меня! — ломающимся, неуверенным голосом произнесла Мария: — Зачем вы остановили?.. Пропустите.

Николай, хмуря брови, стоял пред нею и загораживал ее путь. Он смотрел на ее руки, на ребенка, на ее ношу.

— Мне надо переговорить с тобою. Очень хорошо, что мы встретились... Покажи ребенка!

Она отстранилась от него и прижала свою ношу крепче к груди.

— Пустите!.. Нам не о чем разговаривать!

— Вот ловко! — с хмурой усмешкой крикнул он: — Зд о рово! Не о чем говорить? А ребенок, это что, пустяк?..

— Ребенок мой.

— Не глупи, Мария! Давай спокойно потолкуем... Пойдем сядем где-нибудь. Возьми себя в руки и попробуй послушать меня...

— Ты хочешь, чтоб я закричала, чтоб позвала на помощь?! Не приставай ко мне! Пусти меня... Уходи!

Мария оглянулась кругом. Она увидела по-летнему пустынную улицу; она заметила недалеко длинную скамью у чьих-то наглухо закрытых ворот. Неожиданно для самой себя она вздохнула. Ловя этот вздох, Николай придвинулся к ней еще ближе.

— Десять минут. Только десять минут. Не больше... Вон там сядем. Садись, тебе тяжело держать его. Ну, сядь!

И, не зная, почему, она согласилась. Прошла к скамейке. Опустилась на нее. И почувствовала, что, действительно, было тяжело нести ребенка, что руки ее устали.

— Вот... — нерешительно улыбнулся Николай: — Вот видишь, я не съел тебя... А ты похудела. Бледная какая ты стала. Тебе поправляться нужно. И ребенок, поди, тоже слабенький. Покажи?

Она неподвижно застыла, и тогда он наклонился над ребенком и развернул закутывавшие его пеленки.

— Глаза серенькие... — смущенно сказал Николай: — Смешные серенькие глазки... Неужели, действительно, мой?

— Что? — отстранилась от него вместе с ребенком Мария: — Что такое? — не понимая, но что-то сразу почувствовав, спросила она.

— Я хочу знать: действительно ли этот малыш мой... от меня?

— Ты... — Мария поднялась, подхватив неловко ребенка — Ты... негодяй!.. Уйди! Пропусти меня!

Она оттолкнула Николая и, не слушая его, пошла. Идя следом за нею, Николай говорил:

— Не волнуйся, пожалуйста! Я имею полное право интересоваться этим. Почем я знаю, что ребенок мой?... Я не уверен в том, что ты была девушкой, когда мы сходились с тобой! Не уверен!.. Тогда это не значило для меня, ничего не значило... вот теперь совсем другое дело!.. Должна же ты понять!.. Я хочу тебе помочь. Ну, ради тебя самой, а главное, ради ребенка. И, конечно, если он мой. И ты мне скажи по-совести: могу я быть уверен в этом?..

Мария не слушала его и уходила. Но он шел за нею и торопливо продолжал говорить. И, долетая до ее сознания, отдельные слова его, отдельные отрывки фраз хлестали Марию больно, нестерпимо больно.

— Прошу тебя, не торопись и выслушай... Я не хочу тебя обидеть, я даже уважаю. Но ведь оба мы с тобою хорошо знаем, что всякое бывает... За тобою многие ухаживали. Ну, а как ребята вузовские теперь ухаживают?.. И я нисколько не в обиде на тебя, если у тебя что-нибудь с кем и было... Мне только узнать определенно про ребенка... У меня от жены двое имеются, и там я уверен, я вполне убежден: мои это ребята, мои!.. А с тобою... не ясно мне... Погоди!.. ну, что ты от меня бежишь, как от зачумленного!.. Погоди!..

Он торопился говорить, еле поспевая за нею. Но она убегала от него. Она не глядела под ноги, она не боялась споткнуться и уронить теплую и мягкую ношу свою. Она бежала и старалась не слушать его. Но слышала. И горела и обжигалась отчаяньем, стыдом, гневом и растущим чувством гадливости...

9.

Двор жадно и откровенно всматривался в чужую жизнь. Но время шло, и в этой жизни становилось все меньше и меньше пищи для дворовых разговоров. Время шло, и новые слухи и интересы захватили двор. И вот уже о новом, об ином заговорили за воротами в вечерний час, когда возмущенная густая пыль улицы оседала медленно и тихо на камни, на дощатые тротуары, на выступы домов.

И девушка с ребенком перестала волновать и возбуждать толки. До нее ли, когда почти рядом, всего за три дома отсюда, углрозыск ночью накрыл контрабанду, и теперь двору есть дело высчитывать, сколько дюжин шелковых чулок, сколько коробок пудры и флаконов духов Коти разрыли, разыскали под половицею агенты и какой убыток от этого произошел для тех. кто засыпался.

Шелковые чулки и судьба душистой и нежной заграничной пудры заслонили судьбу Марии.

И в это-то время Мария встретила Александра Евгеньевича Солодуха.

Оправившись немного от всего непривычного и неожиданного, что пришло к ней с ее материнством, привыкнув к ребенку, который выростал и становился ей все роднее и ближе, она как бы очнулась от забытья. Она вспомнила, что есть университет, который вот-вот снова раскроет свои двери и потребует работы, потребует усилий, взвалит на ее плечи обязанности.

Она почувствовала, что помимо той боли, которая держала ее и властвовала над нею в течение нескольких месяцев, что помимо всего перенесенного ею есть еще большая жизнь, от которой никуда не уйдешь.

— Не с тобой первой это: — твердила ей Валентина, подруга.

Она знала: действительно, не с ней первой случалось такое. Но сперва это сознание нисколько не утешало ее, не приносило ей никакого облегчения. Сначала она знала и ощущала только свою боль, и какое ей было дело, что и у других бывала эта боль? Какое ей было дело? Но пришел день, и она улыбнулась. Может быть, солнце в тот раз заиграло как-то по-новому своими лучами, может быть, жадные и сочные губки ребенка прикоснулись к ее пруди по-особому, небывало напоив какой-то неизведанной ласкою, — может быть, и то и другое, но она облегченно и ясно улыбнулась.

И Александр Евгеньевич Солодух пришел к ней, словно была между ним и этой улыбкой осмысленная связь, как-раз в тот час, когда в глазах Марии еще светилась теплая влажность беспричинной радости.

— Вот тебе, Мурочка, помощник в математике! — пояснила Валентина, приведшая Солодуха.

Был до этого у подруг мимолетный разговор о том, что Марии непременно нужно поднажать по наукам и начать готовиться к будущим зачетам.

— Помогу! Честное слово, помогу! — подтвердил Солодух. И Мария взглянула на него с изумлением: свежее сухощавое лицо его было серьезно, глаза смотрели как-то затуманенно, губы строго хранили медлительную сдержанность, а голос весь излучался веселым, бодрящим, хорошим смехом.

Подруга заметила это изумление и лукаво блеснула глазами.

Солодух с первой же встречи с Марией повел себя так, словно они знали друг друга давно, давно были друзьями. С какой-то бесцеремонностью, которая нисколько не обижала и не удивляла Марию, он стал говорить с ней о том, о чем обыкновенно не легко разговаривать с малознакомым человеком, о чем разговаривают только с близкими приятелями.

Позже, после первого посещения Солодуха, Мария, перебирая в памяти его слова, его вопросы и свои ответы на них, слегка нахмурилась: она вспомнила, что Солодух подошел к спящему ребенку, наклонился нал ним, внимательно разглядел спокойное личико и, скупо улыбаясь, сказал:

— Славный парнишка! Дурак тот человек, который от такой радости отказывается! Форменный дурак!..

И еще вспомнила она, что Валентина встревоженно окинула быстрым взглядом и ее и Солодуха и попыталась что-то сказать, но не сказала. А она, Мария, внешне совершенно спокойно заметила:

— Я от этой радости не отказалась.

— Молодчина! — похвалил Солодух.

Он еще раз поглядел на ребенка и потом устремил взгляд на Марию. И, не отводя его, наклонил голову, что-то еще раз одобрив про себя.

— Я не про вас говорю... — после некоторого молчания пояснил он. — Я про мужчину говорю... про отца...

10.

Маленький Вовка надрывно кричал, отпугивая косинусы и синусы, отрывая от тетрадки с вычислениями. Мария кидалась к ребенку и, успокоив его, виновато говорила Солодуху:

— Крикун он у меня. Такой хулиганище!

— Да-а, — соглашался Александр Евгеньевич, — шпингалет с характером. Настойчивый!

И, отрываясь от занятий, он внимательно следил за всеми движениями Марии, склонявшейся к ребенку и с неумелой, еще непривычной нежностью успокаивающей его. Спокойная, мягкая усмешка пряталась в глазах у мужчины. Но Мария не замечала ее.

Три раза в неделю приходил Солодух и просиживал по два, по три часа. В эти часы он добросовестно помогал Марии заниматься науками. Но порою, давая ей передохнуть, он заводил беседу о чем-нибудь постороннем наукам, о чем-нибудь далеком математике.

Однажды он заговорил о себе. До этого часу Мария знала о нем со слов Валентины только самое необходимое, самое мимолетное. И вот он, чем-то согретый, чем-то взволнованный в этот час, взворошил свое прошлое с самого дна.

Вовка, успокоенный и накормленный матерью, сладко спал. В комнатке гнездился тихий уют. Голос у Солодуха звучал приглушенно; мужчина боялся потревожить сон младенца. Мария вслушивалась, ловила каждое слово. Для Марии то, что рассказывал Александр Евгеньевич, было целым откровением.

Он говорил о заводе, на котором работал с малых лет и с которого ушел в учебу. Он говорил о товарищах, о трудовых днях. Он говорил об этом с такою же теплотою и нежностью, с какою говорят о семье, о матери.

Мария ловила себя на изумления: она никогда не поверила бы, что вот этот Солодух, этот знающий, по ее мнению, ученый человек, вышел из рабочих. И не только вышел, но и остался рабочим. Мария преисполнялась некоторой тревогой. Ей бы и не следовало изумляться: ведь она встречала в своем вузе не мало рабочих, пришедших с рабфака. Но то было как-то по-иному. Там она видела еще неподготовленных, робких и беспомощных в науках ребят. Там были сверстники, товарищи, которые стояли, как ей казалось, ниже ее, уступали ей в подготовке, производили впечатление не успевающих в науках учеников. А Солодух возвышался над ней не только в науках, не только вот в этой математике, которая так трудно ей дается. Солодух был выше ее во многом. Он знал, он понимал все.

Мария слушала Александра Евгеньевича изумленно и внимательно.

Слесарь. Рабочий, простой рабочий. У него еще не отмыта с рук въевшаяся в кожу маслянистая копоть. На его руках не вытравимы следы тяжелого труда. Вот эти пальцы держали какой-то инструмент. Мария не знает, какой — молоток, напильник, что-то иное. И эти же руки теперь так ловко, так легко справляются с карандашом, быстро выводящим сложные формулы. Через год, через два по этим формулам, по этим вычислениям, которые выведет на широких листах плотной глянцевитой бумаги рабочая рука Солодуха, будут возводиться машины, будет налаживаться производство. Рабочие руки...

В Марию входили слова Александра Евгеньевича, как неслыханная сказка. Голос его волновал ее. Голос его говорил о многом, о том, что не укладывалось в слова.

— Вот я разговорился... — усмехаясь, оборвал самого себя Солодух. — Дорвался до хорошего слушателя и злоупотребляю...

— Нет, нет, говорите! — попросила Мария. — Вы хорошо рассказываете. Очень хорошо... — И она густо и жарко покраснела.

— Чего там — хорошо! — светло и с легкой застенчивостью возразил Александр Евгеньевич. — Разболтался я. Заниматься надо, а я тут вечер воспоминаний какой-то устроил.

Но занятия в этот раз не клеились. Цифры и вычисления оставались холодными и чужими. Цифры и вычисления были чем-то отпугнуты. Мария плохо разбиралась в них, путалась, нервничала. Мария сердилась на себя, смущалась и прятала глаза от Александра Евгеньевича.

— Пожалуй, на сегодня довольно! — спохватился Солодух и стал прощаться.

Мария проводила его до дверей. Оставшись одна, она почувствовала облегчение. Она почувствовала, что присутствие Александра Евгеньевича вдруг стало ей почему-то в тягость, что непонятное и томительное смущение охватило ее от его взглядов, от того, как он на нее глядел, от его слов.

Она села неподалеку от спящего Вовки, взглянула на его разрумянившееся во сне лицо, на полуоткрытый свежий ротик, на прядку шелковистых волосиков, выбившихся на лоб, — и беспричинно заплакала.

11.

— Мурочка! — сказала однажды Валентина, подруга, поглядывая на Марию пытливо и выжидающе. — Мурочка, как же ты все-таки думаешь быть дальше?

— Как дальше? Вот так и буду.

— С Вовкой на шее? А когда занятия начнутся, куда ты с ним?

Мария промолчала.

— Ты не отмалчивайся! — настаивала Валентина. — Ты сообрази. Что-то нужно придумывать.

— Я его в ясли буду носить, — нерешительно сказала Мария, и сердце ее сжалось: ой, как же такого Вовку в чужие руки отдавать!

— В ясли... Тоже это не выход. Не настоящее это.

— А что же настоящее? — рассердилась Мария и сверкнула глазами на подругу. — Что же, по-твоему, настоящее?

— Отец...

— Не смей! — крикнула Мария. — Не смей мне говорить это!

Валентина покачала головой.

— Ты думаешь, я о Николае говорю...

— О ком же? — резко повернулась к ней Мария.

— Определенно я тебе не могу сказать... Это ты сама определить должна. Кто тебе по душе, тот и...

— Ты опять о том же!

— Ну, чего ты замкнулась в себе, Мурка? — решительно заговорила Валентина. — Неужели история с Николаем отрезала тебя от настоящей жизни? Ты ведь еще девчонкой была тогда, ничего толком и не понимала. А теперь ты женщина, мать. Теперь ты на жизнь новыми глазами смотреть можешь. Научена ты, опыт у тебя есть. Вот хотя бы Солодух...

— Молчи! — властно и непреклонно перебила ее Мария. — Молчи, не смей об этом!

Валентина, почувствовав в окрике Марии угрозу и неожиданное упорство, замолчала. Между подругами пролегло неловкое молчание. Стало тягостно обеим. Стало невыносимо. Но ожил, подал о себе весть звонким криком Вовка и разогнал смущение и неловкость.

Когда Валентина ушла и Мария осталась одна с Вовкой, она вдруг почувствовала упадок сил. Ее решимость, ее упорство и энергия, с которыми она воспротивилась тому, о чем намекала Валентина, оставили ее. Она стала маленькой, беспомощной, растерянной. Женщина, мать! Девочка она, маленькая, обиженная девочка, которая заблудилась, которая всех и всего боится и которая глубоко в душе ждет кого-то, кто пришел бы и вывел ее на настоящую дорогу...

И вот Солодух, Александр Евгеньевич. При мысли о нем и тревога и смущающая радость охватывают ее. При мысли о нем растерянность острее владеет ею. Когда-то Николай пришел к ней с большою нежностью. Казалось, что не будет предела этой нежности. Но наступил конец. Пришла боль, ничем невытравимая, ничем неизлечимая боль. Осталось одиночество. И неужели у нее снова хватит сил привязаться, полюбить человека? Неужели снова кто-то войдет в ее сердце, где никому, никому нет места?.. Нет, нет. Сердце ее занято. Вот сопит, надувая губки, этот бутуз, этот кусочек ее тела, ее души. Вот живет, крепнет, вырастает ее живая радость. Никто больше! Никто! Глупая она, глупая! Разве может быть у нее одиночество, когда есть этот Вовка? Ее, ее Вовка, больше ничей. Больше ни с кем не станет делить она его, эту живую радость. Ни с кем...

И все-таки... зачем Валентина смутила, спугнула ее успокоенность? Почему теперь все мешается в ее голове? Солодух, Николай, одиночество, Вовка. Что-то должно быть по-новому, по-иному, а ее толкают на старое. Ей раскрывают прежнюю проторенную дорогу.

Мария взялась за книги. Нужно заниматься, нужно наверстывать упущенное. Мария стала читать. Но сосредоточиться она не могла. Строчки мертво мелькали пред нею, смысл прочитанного не доходил до нее. Она болезненно наморщила брови, и лицо ее стало похоже на лицо Вовки, когда он собирается заплакать.

Вовка, во сне пошевелился. Что-то обеспокоило его. Ротик его раскрылся, на лбу сбежались морщинки, щелочки глаз чуть-чуть раздвинулись. Вовка закричал. Крик его был неуемен, резок, остер. Вовке не было никакого дела до мыслей и настроений его матери. Вовка чего-то требовал и в требовании своем был жесток и настойчив.

Вовкин крик вывел Марию из ее томительной задумчивости. Она кинулась к ребенку, наклонилась к нему, стала раскутывать его. Ее лицо ожило. Губы ее потянулись к влажно пахнущему личику Вовки. В глазах вспыхнула радость.

— У-у! буян мой золотой!..

12.

Однажды, когда Мария мирно и спокойно занималась с Александром Евгеньевичем, в дверь кто-то осторожно постучался. Мария встревоженно крикнула:

— Войдите!

Вошел Николай.

У Марии задрожали руки. Она встала и растерянно взглянула на пришедшего. Николай быстро оглядел комнату, впился колючим взглядом в Солодуха и хмуро сказал:

— Здравствуй, Мария. Я думал, ты одна.

— Я не одна... Здравствуйте, — глухо ответила Мария. — Вы... зачем?

— Зачем? — усмехнулся Николай и коротко кивнул головой Солодуху. — На сына поглядеть пришел. Спит? — и он шагнул к кроватке, в которой безмятежно и сладко спал Вовка. Мария быстро проскользнула туда же и заслонила собою кроватку:

— Не ходите! Не смейте!..

— Почему? Я отец. Я хочу полюбоваться на своего сына.

— Я не хочу! Не смейте! — повторила Мария.

— Она не хочет, — вмешался Солодух. — Видите, она не хочет.

— Вы тут, товарищ, при чем? — неприязненно спросил Николай. — Вас это касается?

— Касается, — коротко мотнул головою Александр Евгеньевич. — Касается, потому что вы поступаете неправильно и можете, кроме того, разбудить малыша... Видите, он уже беспокоится.

Вовка, действительно, зашевелился, стал крутить головкой, запищал. У Николая заалели щеки. Он жадно вытянулся и стал смотреть на ребенка.

— Здоров он? — обратился он к Марии.

Мария беспомощно оглянулась на Александра Евгеньевича и ничего не ответила. Солодух понял ее взгляд.

— Послушайте, — решительно произнес он, — вы бы ушли. Понятно вам, что ваше присутствие нежелательно? Ни к чему оно...

И снова Николай, неприязненно оглядев Александра Евгеньевича, спросил:

— Почему это вас касается? Кто вы тут? — И, взрываясь ревностью, обидой и злостью, крикнул Марии:

— Что он, твой новый муж? Да?

— Глупости вы говорите! — озлился Солодух и покраснел. — Непроходимые глупости.

Вовка раскричался. Он высвободил руки из-под одеяла и сучил сжатыми кулачками. Позабыв о Николае, о том неприятном, что происходило возле нее, Мария наклонилась над сыном, взяла его на руки, прижала к себе и стала баюкать.

— Я не говорю глупостей! — огрызнулся Николай, не сводя глаз с ребенка. — Я имею право интересоваться моим ребенком и тем, что и кто его окружает... Дай мне его взять на руки! — Неожиданно попросил он Марию. — На одну минутку!

Солодух нагнул голову и быстро отыскал свою кепку:

— Мне, пожалуй, лучше уйти.

— Нет! — волновалась Мария. — Не уходите.

— Дай мне ребенка! — повторил Николай. И почти силой взял Вовку из рук матери. Александр Евгеньевич надел кепку и шагнул к двери.

— Я потом зайду... После.

Мария не успела ответить ему, как он вышел из комнаты.

Вовка на руках Николая заплакал. Отец прижал его к себе и потерся щекой об его лобик. Мария отвернулась и, сдерживая слезы, проговорила:

— Это грубо... Я не хочу, чтобы вы приходили. Я не могу так...

— Ну, пусть грубо. Это неважно. Я деликатностей тонких не знаю, — уверенно пояснил Николай, тщетно пытаясь успокоить Вовку. — Мне удивительно твое упрямство. Ребенок, я чувствую, действительно, мой. И я, как отец...

— Он только мой! Только мой!

— Ну, ну! — рассмеялся Николай. — Моя-то доля какая-то тут тоже имеется! Чудачка! Неужели ты думаешь, что если у тебя завелся... новый друг, так мои права на ребенка сколько-нибудь от этого стали меньше! Напрасно!

— Новый друг! — вспыхнула Мария, и слезы на ее глазах сразу высохли. — У меня нет никаких друзей! Ты говоришь гадости!

— А вот этот, который от ревности убежал отсюда? Меня, Мария, не проведешь! Не маленький!

Мария быстро подошла к нему вплотную и решительно и властно взяла из его рук ребенка.

— Уходи! Довольно! Мне надоело! Уходи!

— Ох, огонь! — попытался пошутить Николай и отдал Вовку матери. — Шипишь зря. Я ведь по-хорошему.

— Не надо! Уходи!..

13.

Александр Евгеньевич после встречи с Николаем у Марии не приходил к ней дня три. Эти дни Мария была в тревоге. Она сама не понимала, что ее тревожит: посещение ли Николая, который ушел от нее с твердым намерением наведываться к сыну, или же отсутствие Солодуха. Но когда Александр Евгеньевич наконец, появился, Марии поняла, что именно его эти дни ей нехватало. Она вспыхнула, обожглась радостью, застыдилась.

Солодух был не по-обычному сдержан. Он приступил к работе, углубился в учебник, в тетрадки Марии, избегая посторонних разговоров. Но не выдержал, отодвинул от себя тетрадки и, поглядев на Марию в упор, сказал:

— Он вам дорог, этот тогдашний гость?

— Конечно, нет! — торопливо ответила Мария, сама сразу же изумившись этой своей торопливости. — Мне тягостно его посещение...

— Он отец ребенка. Он предъявляет права на него... Все-таки он отец.

— Мне он чужой... И Вовка может обойтись без него...

Солодух внимательно вгляделся в Марию.

— Простите меня, Маруся, простите. Я мешаюсь не в свое дело. Но это все оттого, что я привязался и к вам и к Вовке. Вовка такой бедовый парень! Я люблю ребятишек, крикунов этаких. Мне бы все хотелось быть ближе к нему... Я тогда ушел от вас с каким-то огорчением. Показалось мне, что я очутился в ту минуту лишним. Несколько дней ходил с этой мыслью. И теперь она меня мучает, мешает мне. Скажите прямо, Маруся, не могли бы вы стать моей женою?

Вопрос прозвучал для Марии неожиданно, ошеломляюще. У Марии покраснели щеки, уши, уголок выглядывающей из-под кофточки груди. Она испуганно взглянула на Александра Евгеньевича и тотчас же опустила глаза. Ей захотелось убежать от него, спрятаться. Но убежать некуда было, да и не было сил: томящая слабость охватила ее, голова слегка закружилась. Она беспомощно прошептала:

— Не надо... не надо.

— Почему не надо? — наклонился к ней Солодух. — Почему? Если вы хоть чуточку любите меня, так все хорошо! Я и вас и Вовку полюбил. Крепко!.. Ну, Маруся?

— Я не знаю, Александр Евгеньевич... Я боюсь.

— Эка, какие пустяки! — широко улыбнулся Солодух и ласково положил руку на плечо Марии. — Чего ж тут бояться!

— Не знаю... боюсь.

— Не стоит быть такой пугливой. Да и пугаться нечего! — Пошутил Солодух. — Человек предлагает руку и сердце, как говорится!

Но шутка не дошла до Марии. Пряча глаза от Александра Евгеньевича, она не могла взять себя в руки, не могла стать спокойной, улыбнуться. У Александра Евгеньевича на лбу пролегли складки. Сдержанная горечь покривила его губы.

— Значит, я не люб вам, Мария! — утвердительно сказал он. — Ну, так бы вы прямо и говорили. Конечно! Я не буду надоедать вам. Слышите! Не буду.

Но Мария еще ниже опустила голову, еще ярче зажглись румянцем ее щеки, шея и грудь.

Солодух поднялся со стула и отошел в сторону.

— Я человек простой, без всяких хитростей, — глухо заговорил он. — Может быть, я не так чего-нибудь понимаю... Повстречался я с вами, увидел вас, вашу жизнь, обиду вашу почувствовал. Стало мне жалко и досадно, что вы так близко принимаете к сердцу то, что с вами случилось. Понял я, что не стоит вас тот Вовкин отец. Ну и... Конечно, не сообразил я одного: закваска у меня рабочая, тонкости, может быть, какой-то во мне нету, а вы устроены по-иному. Не сообразил, да и полез. Понимаю, моя это оплошность. Ну, обещаю, что больше надоедать не стану. Давайте руку!

Он подошел к Марии и протянул ей руку. Мария всхлипнула и, внезапно схватив ее обеими руками, припала к широкой ладони Солодуха пылающей щекою.

— Ох, девчоночка моя светлая! — просиял Александр Евгеньевич и нежно привлек Марию к себе. — Маленькая какая! Милая.

14.

Должно бы быть все таким ясным и простым. Было у Марии в сердце горячее чувство к Солодуху. Была тихая нежность, влекло к нему. Увидела, поняла она, что и он, действительно, тянется к ней, любит ее. И все-таки... Томило ее что-то неосознанное, как далекая, нарастающая боль, как предчувствие, предтеча боли. Томило и не давало покоя.

В тот день, когда Александр Евгеньевич, не выдержав, оказал ей о своем чувстве, она долго после его ухода бродила по комнатке смятенная и словно пришибленная. Вовка тянулся к ней, Вовка требовал ее ласки, но она не подходила к нему, и плач его не трогал ее. Она вся ушла в свои смутные думы, вся сжалась в комочек, вся притаилась. И не было у нее ясности, не было в ней радости.

Пришла Валентина шумная, оживленная. Откуда-то дозналась она о том, что произошло. Схватила Марию за плечи, закружила по комнате.

— Ну, я так и знала! Иначе и быть не могло!.. Когда вы съезжаетесь вместе? Не тяни ты только, Мурка!

Мария вырвалась из ее рук и исподлобья, почти неприязненно поглядела на нее.

— Не знаю... Может быть, ничего и не будет.

— Мурка! — покачала головою подруга. — Мурка, не мудри! Парень-то какой! Прямо на-ять! Ты и не смей дурачиться! Ведь любишь его! Это по всему видно! Из вас замечательная пара выйдет. Не успеете оглянуться, как второго Вовку дождетесь, а то девчушку курносенькую!

— Не будет! Не будет этого! — испуганно крикнула Мария.

— Ах, и волынщица ты! — оборвала ее Валентина. — Сама не знаешь, что тебе надо. Ты подумала бы о Вовке, если о себе не заботишься. Солодух для Вовки будет прекрасным отцом!

— Отцом! — вспылила Мария, глядя на Валентину в упор. — Вовка будет ему чужим! Вовка станет для него лишним. Я это чувствую, я это понимаю... Ты думаешь, что я уже совсем такая бестолковая! Нет. У меня чутье есть. Я мать. Он с Вовкой кровью не связан. А это — огромное, кровь, родная кровь...

— Ерунда! Сказки прабабушек! Ребенок становится родным не потому, что я его родила, а потому, как я его воспитываю! Много ли у нас было кровно-родного с нашими родителями? Вспомни! Мне вот дороже отца те люди, которые меня человеком сделали. Вот так и с Вовкой твоим будет. Какой ему Николай отец, если он отмахнулся от него, если он от него ушел? Никакой. А Солодух может стать настоящим родным человеком для парнишки.

Упрямо наклонив голову, Мария возразила:

— Вовка может совсем обойтись без отца. Я его сама воспитаю. Сама, собственными силами.

— Не сумеешь. Тебя еще самую надо воспитывать, куда тебе браться!.. Да и не в этом дело, Мурка! Что ты представляешься? Ведь ты Солодуха любишь, а это главное. И еще самое главное — он тебя любит. И, наконец, третье: он и Вовку твоего любит. Ты это учти! Это редко бывает. Мужчины чужих ребятишек не обожают. Ревнуют они через них...

— Вот, вот! — подняла голову Мария.

— Чего «вот»?

— Вот это самое: сейчас он, может быть, Вовку и любит, а пройдет время, вспомнит о том, что он ему чужой...

— Зачем же он это вспоминать будет? Вовсе это ему ни к чему. Он, наоборот, чем дальше, тем больше к парнишке привязываться станет.

— Не знаю... И что ты вяжешься ко мне с этим, Валентина? Откуда ты взяла, что я Александра Евгеньевича люблю? С какой это стати?

Валентина рассмеялась:

— Ну, теперь ты меня не проведешь! Я по всему вижу. У тебя это в глазах светится.

— Ничего подобного! — смущенно попыталась отпереться Мария, но подруга поглядывала на нее лукаво и недоверчиво.

— Не отпирайся! Все равно не скроешь. Скоро уж не я одна начну это замечать. А это будет смешно, если ты станешь мудрить, вертеться да очки всем втирать. Лучше прямо и открыто: люблю, мол, и никаких!

Валентина говорила, поучала, но Мария хранила молчание. Она снова замкнулась в себе, снова внутренно как-то затихла и притаилась. Подруга заметила это и остановилась. Гримаска досады тронула ее губы, взгляд стал слегка неприязненным.

— Не хочешь разговаривать? Как знаешь.

Мария встрепенулась.

— Ты обиделась? Не обижайся, Валя. Мне не сладко. Вот и все. Нехорошо мне, и твои слова меня мучают. Вот я плакать хочу... До слез мучась! Я запуталась! Совсем запуталась. То мне кажется, что люблю Александра Евгеньевича и что все может быть таким простым и легким, а то и сомневаюсь... боязнь на меня нападает, страх. И никак не могу до правды до настоящей дойти. И Вовка мне дорог, о Вовке я болею. Все у меня мешается. И как мне быть, не знаю.

У Марии на глазах поблескивали слезы. Она сдерживала их, но они рвались наружу. |

— Ты не томи себя, Мурка, сомнениями, не будь нерешительной! — участливо наклонилась над ней Валентина, снова наливаясь нежностью и жалостью к подруге. — Решено. И все!

— Не могу... Трудно мне...

15.

Ничего не было решено. Ничего не было определенного. Солодух должен был притти, и ему надо было дать прямой и ясный ответ. И ответ этот должен был прозвучать положительно. «Нет» — не принимал Александр Евгеньевич. «Нет» тяжко было вымолвить и Марии. Но и «да» не шло из сердца.

И в это-то время, когда Мария не могла найти ответа для самой себя, пришел снова Николай. Он появился запросто, как свой человек, как родной, как имеющий какие-то права. Он принес что-то для Вовки и, непринужденно поздоровавшись с Марией, прямо подошел к кроватке ребенка, который пускал слюни и мирно и благодушно гульгулькал.

— Бодрствуешь, шпанец! — наклонился он над ним. — Разговоры разговариваешь? Молодчага!

Мария смотрела на Николая широко раскрытыми глазами. Негодование душило ее и лишило языка. Нужно было бы встать и гневно крикнуть этому человеку, чтоб он уходил, чтоб он не смел ласкать ребенка, ее ребенка. Нужно было бы дать почувствовать ему, что он не смеет целовать Вовку. А вот сил для этого нехватало.

Николай что-то почувствовал, что-то сам понял.

— Маруся, — сказал он, отрываясь от Вовки, — ты брось дуться на меня. Честное слово, брось! Это глупо. Даже если ты и разлюбила меня, то это ведь не основание для того, чтобы я не мог приласкать своего сына...

— Он не твой!.. — наконец, крикнула Мария.

— Не мой? — нахмурился Николай. — Значит, действительно...

— Он только мой! Мой, и я тебе его не отдам!

— А, вот в чем дело! — облегченно усмехнулся Николай. — А я, было, думал... Ну, так вот, раз я его отец, то у меня все права на то, чтобы видеться с ним, следить за его ростом, за воспитанием. Вообще, не воображай, что ты в праве запретить мне участвовать в его воспитании. Парнишка такой ловкий! Он мне нравится. Знаешь, я даже уже теперь нахожу в нем какое-то сходство с собою. Вот тут, возле глаз что-то такое мое... Ты можешь относиться ко мне, как хочешь, но в мои отношения с Вовкой, пожалуйста, не мешайся. Будь благоразумной.

Мария дышала тяжело и собиралась сказать что-то резкое и гневное. Николай остановил ее жестом и вдруг внушительно и почти с угрозой добавил:

— Да, будь благоразумной. Ты забываешь, что при нужде можно призвать на помощь закон. И он будет на моей стороне.

— Закон?! — не понимая, но предчувствуя какую-то беду, переспросила Мария. — Какой закон?

— Советский закон. Который охраняет права отца. Не только материнские права. Если ты себе представляешь, что, заведя нового мужа, ты оставишь у себя моего ребенка и чужой человек станет возиться с ним, то жестоко ошибаешься. Я тебе это прямо говорю. И не думай! Я теперь от ребенка не отступлюсь. У меня уже с женой договорено. Не сможешь ты его по-настоящему, нормально воспитывать, так я сам этим займусь. Но я пока и не требую, чтобы ты мне отдала Вовку. Вовсе нет. Пускай он у тебя живет, а я стану приходить, когда мне захочется или когда это нужно будет. Поняла?

Очевидно, Мария не понимала. Она смотрела на Николая с испуганным изумлением. Широкий, сверкающий взгляд ее немного смутил Николая. Он попробовал ласково улыбнуться, но улыбка его не дошла до Марии. Мария сорвалась с места, кинулась к кроватке, заслонила ее собою и, раскинув руки, задыхаясь от гнева, от обиды, от муки, закричала:

— Не отдам! Не отдам! Не отдам!..

Николай перепугался.

— Что ты, что ты, Маруся? Успокойся! Ну, какая ты дикая! Успокойся, говорю!

За перегородкой прошелестели сдержанные голоса. Кто-то прислушивался там к тому, что происходило у Марии. Николай опасливо оглянулся на перегородку и понизил голос:

— Не делай скандала. Там все слышно. Перестань!

Замолчав, Мария не отходила от кроватки и попрежнему заслоняла ее собою. И попрежнему глаза ее сверкали гневно и испуганно.

— Ух, как у тебя нервы перекручены, — деланно бодрым тоном продолжал Николай. — Разве можно так! Ты распускаешь себя, Маруся. Ни к чему это все. Вовку я твоего у тебя не отнимаю. Говорю только, что я со своей стороны не отступлюсь от него. Что же это на самом деле! Ведь я отец! Он мне дорог. И ты не права, отшибая меня от него. Не права!

Руки Марии упали и вяло протянулись вдоль тела. Синенькая жилка забилась на ее виске. Губы сжались. В себе замкнула Мария свое негодование. В себе. Она перевела дух и тихо сказала:

— Уходи. Уходи, мне тяжело с тобою.

— Если тебе неприятно, я уйду, — охотно согласился Николай, украдкой взглядывая на перегородку. — Но ты успокойся и примирись с тем, что я буду наведываться к Вовке.

Он ушел. Мария долго стояла посреди комнаты. Стояла и думала горькие думы свои. Наконец, она вздохнула. Горькая усмешка покривила ее губы.

— Отец... — с болью прошептала она и тяжело вздохнула.

16.

За перегородкой все слышно было. За перегородкой с жадностью впитывали в себя каждый звук, каждое слово. И по двору потекли новые разговоры.

— У Никоновых квартирантка-то, прости господи, какие дела завела! Двух мужиков к себе приваживает да все ребеночка не может разделить меж ними!

— Срам какой! До чего нонче девушки доходят!

— Дали им волю безобразничать, разврат завели!.. А еще студентка, в ниверситете обучается!

— Там этому-то вот, видать, только и обучают! Не иначе! Добру разве теперешние учителя учат?!

Двор снова ожил, жадно ухватив клочок чужой живой жизни.

Скамейки у ворот, ступеньки лестниц, тротуары заполнены соседками, которые по-своему переживают то, что доносится к ним из флигеля Никоновых.

Уже свежеют в предосенней поре вечера, уже перепадают унылые, надоедливые дожди. Но на дворе и за воротами по вечерам попрежнему собираются женщины и толкуют об уличном, о мелких и неизбежных явлениях скупой и однообразной жизни. И между ними, между житейски хитрыми и бывалыми женщинами вертятся ребятишки, которые имеют свою долю в толках, в сплетнях, в разговорах своих матерей. Шустрые девчонки подхватывают слухи, переносят их от скамейки к скамейке, повторяют мысли взрослых. Лукавые глазенки сверкают нездоровой жадностью, недетским любопытством.

— Он ее учит! — докладывают они матерям. — Он ходит к ней для занятиев. А другой, тот ругаться приходит.

— Ребеночка отымать хочет!

— А она плачет. Как маленькая!

У ребятишек взрослое мешается с детским, с неомрачимым и светлым. Ребятишек отравил воздух этого двора. Они живут тем, чем живут старшие. А старшие наполнены неприязнью ко всему новому. Старшие шипят и негодуют. И если раньше ребятишки, подученные взрослыми, улюлюкали и гнались за проходящими мимо пионерами, то теперь в те редкие часы, когда Мария проходит по двору, из-за углов звонкие голоса кричат ей что-нибудь обидное, бранное.

И в эти дни Мария вдруг услыхала озорной звонкий выкрик:

— У-у! Бесстыдная! С двумя живет! С двумя мужчинами!

— Шлю-уха!

Мария вздрогнула как от удара. Оглянулась, отыскала глазами юркую фигурку девочки, прятавшейся за каким-то громоздким коробом.

— Шлюха! — раздалось на другом конце двора. И возглас этот повторился несколько раз. У Марии запылали от негодования и обиды уши. Закипела боль на сердце. Она пустилась бежать бегом по двору и быстро скрылась в своей комнате. Но прежде чем она успела захлопнуть за собою дверь, квартирная хозяйка высунулась со своей половины и ехидно пропела:

— Детенчик-то ваш совсем изошелся! Зачем одного оставляете? Упаси бог, как бы несчастье какое не приключилось!

В другое время Мария кинулась бы сразу к кроватке Вовки и стала бы успокаивать и ласкать сына. Но на этот раз она была так ошарашена тем, что встретило ее во дворе, что к Вовке подошла не сразу. И его громкий плач дошел до нее только много времени спустя.

Враждебное и настороженное настроение двора с некоторых пор перестало тревожить и задевать ее. О ней было забыли. Ею не интересовались во дворе. И вот снова ожило проникновение в ее жизнь чужих глаз. Снова стала она в центре внимания досужих тетушек, плетущих сплетни на ее счет, судачащих по поводу каждого ее движения, каждого ее шага. Снова почувствовала она себя заброшенной, одинокой, затравленной.

И неожиданная горечь, почти острая какая-то враждебность против Николая, Валентины, даже против Солодуха охватила ее.

«Им что, — подумала она, — их это все не касается, не трогает. Они все толкуют о своем. А я... мне тяжело...»

С этой горечью, с этой почти враждебностью встретила она Александра Евгеньевича, который пришел к ней, неся с собою веселую и радостную уверенность близкого человека.

— Вот и я! По горло был занят я, Маруся! Ни минутки свободной не было. Еле сегодня вырвался. Здравствуйте! Почему такая бледная? Нездорова?

— Нет, я здорова, — прячась от него, ответила Мария.

— Значит, настроение плохое или что-нибудь случилось? — настаивал Солодух.

— Ничего не случилось.

Солодух покачал головой.

— Не скрывайте от меня, Мария. Не надо. Я вижу, что с вами что-то случилось. В чем дело?

Накипевшая на сердце Марии горечь вдруг прорвалась.

— В чем дело? — вскинула она глаза на Солодуха, и в них не было обычной мягкости. — В том, что мне тяжело жить. Тяжело!.. Я не знаю, что со мною сейчас, не знаю, что будет дальше. Ну, я занимаюсь, тороплюсь учиться, чтобы кончить вуз, а жить я не живу. Мне душно. Кругом чужие, враждебные люди. Кого я вижу, кого знаю? Валентину, вас, еще двух-трех человек. Меня во дворе здесь мучают. Я всем как бельмо на глазу... Мне тяжело!

Александр Евгеньевич, не скрывая своего изумления и беспокойства, слушал Марию и не прерывал ее. И она говорила. Она говорила о том, что еще ничего не знает, ничего в жизни не видела, что почти всегда она чувствует себя одинокой и никому ненужной. И больше всего говорила она о том, что ее окружало в этом дворе. О липком и неотвязном, что кружилось вокруг нее и отравляло каждую ее мысль.

Порыв Марии был не долог. Так же внезапно, как прорвались в ней ее горькие и холодные жалобы, так же они внезапно и прекратились. Она замолчала почти на полуслове, будто кто-то остановил ее и о чем-то напомнил. Она смущенно и обиженно замолчала.

Солодух встал, подошел к ней поближе и покачал головою.

— Девочка вы, маленькая девочка! — ласково обратился он к ней. — Что же вы обо всем этом молчали? Ведь, в сущности, все это так поправимо. И одиночество ваше не такое уж полное. Разве у вас нет друзей... друга? А то, что творится на вашем дворе, так это ведь чорт знает, что такое! На девятом году революции да такая дичь! Уезжать отсюда надо. Немедленно. У вас тут собрались, наверное, всякие отбросы, торговки, бывшие какие-нибудь люди, шушера. Если бы здесь жило хоть несколько рабочих, разве могло бы быть такое? Да ни в коем случае! Конечно, такой сброд может любого человека затравить. Вы настоящих людей, Маруся, еще не видывали. Вот выберитесь отсюда к настоящим людям и поймете, что это значит. Я вас устрою на другой квартире. К приятелям. У меня товарищ есть, слесарь, у него лишняя комната была, я узнаю, свободна ли она, и перевезу вас туда... Все это пустяки! Честное слово, пустяки!

— Не надо... — сделала Мария робкую попытку отказаться от предложения Александра Евгеньевича, но он почти резко остановил ее.

— Как, не надо? Нет, вы уж не противоречьте! С вами надо действовать напролом. Вы еще маленькая, — смягчил он шуткой свою резкость, — вы должны старших слушать. Особенно, когда старшие желают вам добра и... любят вас...

17.

Двор жадно, десятками глаз следил за тем, как Солодух через несколько дней после разговора с Марией выносил и бережно укладывал на подводу ее скарб. Двор вглядывался в каждую вещь и по-своему расценивал.

— Кроватки-то у дитенка нету! Корзина!

— Чемоданчик желтенький. Форсистый.

— А в ящике, видать, наряды, модный причиндал!

— Для дитя нехватает, а себе, поди всякую шундру-мундру заводила!

Александр Евгеньевич уловил один из возгласов, оглянулся и крикнул кучке женщин, стоявшей вдали:

— Эй, гражданки любопытные, пошли бы вы да занялись делом, пока что!

— Новый хахаль! — насмешливо протянули одна из женщин. — Задается!

— Но-о! — шагнул в ее сторону Солодух, и двор сразу опустел.

Подвода выехала, наконец, со двора. Мария, прижимая к себе закутанного в одеяльце Вовку, оглянулась в последний раз на свою квартиру и перехватила острые и насмешливые взгляды женщин. Пискливый голосок какой-то девчонки крикнул ей вслед:

— Бесстыдница!

Солодух взял Марию под руку и решительно сказал:

— Наплевать! Пошли.

18.

Слесарь Сорокосабель гудел за перегородкой, с кем-то оживленно беседуя.

— Ты, Наталья, обрати внимание: разве это мысленно, чтобы рукава у платьев драть? Это ж несознательность твоя! Стопроцентная несознательность.

Мария изумленно прислушивалась к разговору за стеной и недоумевала. Она успела подметить за этот первый день своего жительства на новой квартире, что у слесаря было двое детей — мальчик лет десяти и шестилетняя девочка. С кем же Сорокосабель, новый ее квартирный хозяин, так беседует?

Недоумение Марии рассеялось сразу же, как только она услыхала тоненький голосок, задорно и независимо отвечавший:

— Дак я жа работала! Какой ты, папка! У меня от работы... А потом я изьму иголочку и шить буду!

— Шить будешь! Сказывай! Вернее всего, матери придется. Знаю я тебя, Наталья!

Детский веселый смех прозвенел за стеною и сладко отозвался в сердце Марии. Вслед за девочкой засмеялся отец.

Маленькая комнатка Марии залита была солнцем. Чисто выбеленные стены веселят глаза. Вовка спит в кроватке: у слесарши нашлась свободная кроватка.

— Пусть бутуз ваш пользуется, покуда! — приветливо сказала слесарша, уступая кроватку Марии. — Не жду я в скорости нужды в ей!

Белые стены сверкают празднично. И главное — за стенами нет враждебных, подслушивающих ехидных людей. И Марии дышится сразу здесь легче, свободнее.

Вчера Солодух перевез ее сюда, познакомил со слесарем и с его женою. И немедленно же сам ушел. Он не стал мешать ей, не стал надоедать. Вообще он проявил к ней хорошую простоту, не возвращаясь к прежним разговорам, не напоминая о своих отношениях к ней. У Марии вспыхнуло к нему теплое чувство благодарности. И вместе с тем на нее накатилась какая-то странная боязнь. Смутно, смутно ощущала она эту боязнь, сама не зная, сама не понимая ее причины.

Вчера, когда она очутилась одна в своей новой комнате, когда огляделась, когда услышала за стеною веселый сдержанный говор, у ней словно какая-то тяжесть свалилась с сердца. Она устроила Вовку в свежей постельке, подсела к нему и стала с ним играть. Она наклонилась над ним и, вдыхая теплый, детский, такой родной запах, тихо запела. Песня ее была без слов. Не песня даже, а ласковое мурлыканье, ласковый щебет. И Вовка потянулся к ней, высвободил из-под одеяльца кулачки и стал возить ими по ее лицу. Вовку заинтересовала новая песня матери. А, может быть, он каким-то ребячьим своим чутьем, чутьем здорового звереныша учуял в мурлыканье и в щебете этом что-то вполне и окончательно понятное. Понятнее слов.

Первую ночь на новом месте Мария провела в некоторой тревоге. Она проснулась еще до рассвета и прислушалась. И услыхала мирную, успокаивающую тишину и ровное дыхание Вовки. И ей стало по-небывалому покойно.

И утра принесло ей бодрость и хорошую умиротворенность.

Она вслушалась в звонкий смех девочки за стеной и вышла на кухню.

Маленькая Наталья сидела за столом и поглядывала на отца, который налаживал примус. Она оглянулась на вошедшую Марию и застенчиво наклонила головку. Мария увидела курносенькую рожицу с парой лукавых серых глаз. Мария увидела смешную косичку с вплетенной в нее ленточкой. Наталья тихо соскользнула со стула и побежала к отцу.

— Не привыкла еще — засмеялся слесарь. — Ну, ну, Наталья, не дичись! Поздоровкайся с товарищем!

— Вот мешает она мне тут хозяйство налаживать! — пояснил он, когда девочка сунула Марии руку и прошептала «здравствуй». — Мне в двенадцать на завод итти, я в дневной второй смене, а она путается.

— Я не путаюсь, папка! — возразила Наталья. — Что ты гаравишь! Я смотрю!

— Дружные вы с ней! — заметила Мария. — Я слушала, как вы разговаривали, думала, что вы с какой-нибудь взрослой.

— Наталья у меня деваха рассудительная, — засмеялся Сорокосабель.

— Я не деваха, — вступилась задорно Наталья, — я девочка маленькая. А у вас ребеночек спит? — повернулась она к Марии. — Можно мне посмотреть на него?

— Можно! — согласилась Мария. — Пойдем ко мне.

— Иди, — сказал слесарь, — только не докучай.

Войдя в комнату Марии, девочка подкралась на цыпочках к спящему Вовке и стала внимательно разглядывать его.

— Глазки закрытые, — установила она. — Маленький-маленький какой! Тетя, а когда он перестанет спать, мне можно будет взять его на ручки, а?

— У-у, миленькая ты моя! — обхватила ее Мария и прижала к себе. — Можно, можно!

И дружба между Натальей и Марией с этого момента установилась крепко-накрепко.

19.

Новый двор, как и все дворы таких кривых улиц, напоминал тот, откуда с радостным внутренним освобождением ушла Мария, — напоминал своим пыльным простором, сорной травой, росшей возле заборов, кривыми, старыми, дымчатого цвета деревянными сараями и сарайчиками. Напоминал широкими воротами, возле которых протянулась длинная скамья. И казалось Марии первые дни, что вот-вот на дворе появятся остроглазые, жадно любопытствующие старухи, что скамью займут судачащие соседки, что из каждого окна, из каждой щели за ней, Марией, потянутся подглядывающие, пытливые взгляды. И из углов ненасытного двора прошумят, прошелестят ехидные, обижающие слова и насмешки.

Но ничего этого не было.

Двор кипел многолюдьем, он звенел ребячьими голосами, но Мария проходила по нему свободно, никем не задираемая, ни от кого не встречая насмешки и глумленья. Двор жил своею жизнью: утром люди уходили на работу, а немного попозже с веселой озабоченностью тянулись из похлопывающих дверей ребятишки в школу. И был какой-то промежуток времени в полдень, когда двор пустовал, когда пыль лежала на нем прочно и неразворошенно, когда травы у заборов отдыхали, не приминаемые неосторожными ногами.

В час, когда солнце, хотя и остуженное уже осенними ветрами, пробрасывало с обманчивой ласкою свои лучи, Мария вынесла Вовку подышать свежим воздухом. Вовка зажмурил глаза и недовольно засопел. Кругом было тихо, и Мария понесла свою родную ношу безбоязненно. Но вот, из ближайших дверей вышла женщина и остановилась посмотреть на Марию. Мария вздрогнула: ей показалось, что сейчас она услышит что-нибудь злое и насмешливое. Женщина, встретившись с напряженным и встревоженным взглядом Марии, улыбнулась.

— Прогуливаете маленького? — просто, как хорошо знакомая, спросила она. — Зачем вы его так закутали? Вы не бойтесь, пущай он вольным духом вздышет. Это ему пользительно!

— Боюсь, как бы он не простудился, — доверчиво ответила Мария.

— Нет, вы не бойтесь! — Женщина подошла поближе. — Видно, первенький он у вас! — засмеялась она.

— Первый! — вспыхнула Мария и заторопилась отойти от женщины. Та окинула ее испытующим взглядом и ничего не сказала.

Позже Мария стала встречать эту женщину чаще. Стала встречать других соседок, которые приветливо здоровались с ней, а когда она бывала с Вовкой, подходили и тормошили его ласково. И так как были они почти все старше и опытней Марии, то засыпали ее советами и наказами. Марию разговоры с женщинами и их непосредственная навязчивость слегка тяготила. Мария все боялась, что вот которая-нибудь из этих теперь приветливых соседок, разузнав о Вовке и о том, что у него нет «законного» отца, сразу переменит отношение к ней, и повторится то, что было на старой квартире, на старом дворе.

Опасения эти однажды почти оправдались. Соседка, чаще других разговаривавшая с Марией, взяла Вовку из ее рук и, вглядевшись в него, весело спросила:

— А где же твой папка, гражданин?

Мария обожглась жаром. Женщина взглянула на нее, заметила румянец смущения и замешательства на ее лице и тоже смутилась.

— Умер? — тихо и неуверенно обратилась она к Марии.

— Нет! — резко сказала Мария и почти вырвала из ее рук Вовку.

Женщина отдала ей ребенка и виновато сжала губы. Мария быстро отошла от нее.

Дома слесарша встретила ее с письмом в руках.

— Вам вот, — протянула она его Марии. — На старый адрес носили да на почте сколь времени лежало. Как плохо нонче письма доходить стали!

Письмо было из дому, от матери. Мать попрекала Марию, что она ничего о себе не пишет. «Не знаем мы совсем, как ты живешь, что с тобою. Посылаем тебе деньги, а неизвестно, получаешь ли ты их и хватает ли тебе на прожитье. Ведь тебе теперь нужно больше. Ты не одна...».

Мария почувствовала скрытый упрек в этих словах и нервно скомкала письмо. Она задумалась. Впервые ей пришло в голову по-настоящему, отчетливо и непреложно, что она уже не подросток, не та маленькая Мурочка, которую кто-то должен опекать, о которой кто-то должен беспокоиться. Впервые ей стало неловко, почти больно от того, что она до сих пор регулярно получает деньги из дому, с которым совсем порвала.

И стыд, стыд перед самой собой сжал ее, заставил наклонить голову и украдкой оглянуться: как бы из боязни, чтобы кто-нибудь не подсмотрел за нею.

И, поддаваясь первому побуждению, она присела к столу и написала ответ дамой. Она написала матери, что живет хорошо, что ребенок у нее здоров и хорошо растет и что она не нуждается в денежной помощи от родных.

«Не присылайте мне больше денег, — писала она, — я в состоянии сама работать и содержать себя и Вовку».

А когда она отослала это письмо и тем самым поставила себя в необходимость немедленно же озаботиться о заработке, она тревожно задумалась. Никаких перспектив у нее не было, искать работу с Вовкой на руках было почти невозможно. И она пала духом.

Ее подавленное состояние было сразу же замечено Валентиной, которая пришла в восхищение от комнатки, от нового жилища Марии. Похвалив и комнату и все, что в ней было, Валентина с обычной решительностью и прямотой спросила:

— У тебя почему такой постный вид? Опять что-нибудь случилось?

— Ничего особенного. Работу мне бы какую-нибудь достать.

Валентина выпытала из нее все подробно и неодобрительно покачала головою.

— Зря ты поторопилась. Горячка ты. Тебе бы выждать, пока Вовка не подрастет и сможет обходиться без тебя, а потом уже о работе думать.

— Я больше не могу от них брать деньги! — горячо заявила Мария. — Не могу.

— Поторопилась ты, — повторила Валентина и тотчас же поспешно успокоила подругу. — Ну, погоди, придумаем выход! Не робей!

— Я не робею, — возразила Мария.

20.

Заботы об устройстве своей жизни по-новому отодвинули от Марии на время настроения, связанные с Александром Евгеньевичем и его отношениями к ней. Заботы эти были в достаточной степени бесплодными и ограничивались торопливыми урывчитыми разговорами о работе, о каких-либо занятиях, которые дали бы ей немного денег, и вместе с тем не требовали много времени. Кой-какая работа находилась, но она не устраивала Марию, потому что нужно было бы надолго оставлять Вовку одного, без присмотра. А оставлять его не на кого было.

Однажды, усыпив ребенка, Мария ушла из дому и проходила часа два. Когда она возвращалась домой, сердце замирало от нетерпения и беспокойства. Она представляла себе, что Вовка проснулся и исходит криком, что он как-нибудь неладно повернулся и ушибся, что он выпал из кроватки. Ее воображение работало во-всю, домой она ворвалась в уверенности, что с Вовкой непременно что-то случилось. Но в комнатке своей она застала неожиданное.

У кроватки, взгромоздясь на придвинутый к ней вплотную стул, стояла Наталия и деловито и терпеливо забавляла Вовку. У девочки было озабоченное лицо, и она совсем по-взрослому встретила Марию:

— Он плакил, и я его байбайкаю.

Вовка таращил глазенки и не плакал.

Мария не успела ничего ответить Наталье, как в комнату вошла слесарша.

— Гнала я ее, гнала, ничего поделать не смогла! Я вашего маленького переложила на сухие подстилки, а уж вот она тут водится с ним. Нянька! Вы не беспокойтесь, она с ним ничего не сделает, она осторожная!

— Ах, какие вы добрые! — с радостным смущением ответила Мария. — Я так боялась за Вовку...

— Вы не бойтесь. Когда у меня время свободное, я завсегда попригляжу за ним, коли вам уходить понадобиться.

— Что вы! — вспыхнула Мария. — Вам такую обузу...

— Я ребятишек люблю, маленьких особенно. А эти, мои-то, они, видите, какие орлы!

— Они прямо прелесть! — согласилась Мария, привлекая к себе Наталью, которая тихо соскользнула со стула и намеревалась уйти из комнаты. — Вот эта особенно!

— Не захваливайте ее, — засмеялась слесарша.

Наталья на мгновенье прижалась к Марии, но тотчас же отпрянула от нее и устремилась к матери. И оттуда тоненько и вразумительно заявила:

— Я его побайбайкала, и он плакить перестал. У него глазыньки смотрют, и он со мной гаравил. Я знаю!

Мать увела девочку. Мария занялась Вовкой и вдруг почувствовала, что она не одинока.

«Какие они милые, хорошие, — подумала она про слесаршу, про Наталку, про слесаря. — С ними легко».

И то, что с ними, с этими новыми соседями легко, она чувствовала почти на каждом шагу. Сорокосабель в нерабочий день, когда жена его пекла пироги, постучался в дверь Марии:

— Квартиранточка, Мария Васильевна, ходите к нам горяченького покушать! Моя Фекла картофельные пироги мастерица пекчи!

— Пожалуйте! — поддержала мужа слесарша. — Тащите сына с собою! И нам и вам веселее будет!

Мария стала отказываться, но хозяева пристали с таким ясным и веселым радушием, что она сдалась и вышла на их половину, неся на руках Вовку.

За столом, где Марию потчевали со всех сторон и где она впервые хорошенько разглядела светловолосого мальчика, слесарева сына, пошли разговоры про житейское, про всякие мелочи, про то, что каждого так или иначе занимало. Мальчик рассказывал про школу, про пионеротряд. И были, очевидно, его рассказы об этом для Натальи очень волнующими, потому что она перебила его, заявив:

— Я в прошлом годе тоже в пиванеры запишусь!

— Эка! — засмеялся слесарь. — Катнула ты, Наталья, «в прошлом годе», — разве так надо говорить?

— Она всякие слова путает! — подхватил мальчик. — Не знает, а говорит!

Наталья надула губки.

— Я не путаю. Ты зачем, Степка, дразнишь! Он зачем, — обернулась она к матери и сверкнула влажными глазами, — зачем он дразнится!

— Тебя, Наталья, никто не дразнит! — вступился отец. — Ты не права!

И опять, как в первый раз, Мария, прислушавшись к этой беседе взрослого, отца, рабочего, с маленькой девочкой, удивилась серьезности, внимательности, с какими Сорокосабель обращался к Наталье.

— Да, знаю я его, — обидчиво сказала Наталья.

Был за столом простой и радующий уют. Чувствовалась сердечная спайка между этими людьми, связанными в крепкую трудовую семью. Щемящая зависть шевельнулась в Марии и ужалила ее. Мария покрепче прижала к себе мирно посапывающего Вовку и вздохнула. Слесарша заметила ее грусть и ласково придвинула к ней тарелку с горячими пирогами:

— Кушайте на здоровье!

21.

Однажды вечером, когда на хозяйской половине все затихло, а Вовка уснул, Мария прилегла на кровать и загрустила. Все пережитое нахлынуло на нее, разворошилось в ней, поднялось болью и вырвалось слезами. Она лежала, вздрагивая от плача, глуша его в себе, прижимаясь к подушке. Она боялась, чтоб ее не услыхали за стеной, но плач был властнее ее усилий, и до слесарши через перегородку донеслись ее всхлипывания. Слесарша подошла к двери и, не постучавшись, вошла в комнату.

— Что же это вы, голубушка? — наклонилась она над Марией. — К чему слезы? Ни к чему они.

Мария быстро поднялась и стала скомканным платочком вытирать глаза.

— Я это так... — виновато пояснила она. — Глупо это. Грустно мне стало.

— Грустно! Такая молоденькая, а про грусть толкуете! Вам радоваться жизни надо!

Слесарша присела на кровать рядом с Марией и тронула ее за руку:

— Может, я нехорошо это, что к вам так прямо лезу. Ну, я по-простому, без хитростев... Вы не убивайтесь, не томите себя из-за того, что дитенка сами воспитываете... без отца. Не расстраивайте себе сердце. Нонче жизнь новая, не так, как ранее. Это ранее женщина детная да безмужняя прямо и за человека не считалась. А теперь никому до того дела нет, что которая сама себе свою судьбу складывает... Про вашу долю, извините, я наслышана, и скажу вам душевно: берите свою молодость полными горстями, как говорится. Вам и плакать да убиваться не об чем. Верно я вам говорю!

Слова слесарши, приглушенные участием, согретые мягкой женской нежностью, входили в Марию с небывалою сладостью. Но сладость эта вместе с тем томила и позывала на слезы. И слезы текли из ее глаз щедро и неудержимо.

— Ну, коли сердце требует, поплачьте, да всего толков! — поглаживая Марию по плечу, приговаривала слесарша. — Поплачь, коли сердце требует!

Слесарша умолкла, легонько вздохнула и немного позже добавила:

— Наша женская природа такая, что всякая боль да всякая недоля слезами исходит.

Мария перестала плакать, оправилась и виновато улыбнулась:

— Слабость на меня напала. Больше не буду.

— Вот и хорошо! — осветилась улыбкою слесарша.

Еще не высохли слезы на глазах у Марии, еще рдело смущенье на ее лице, но уже почувствовала она какое-то облегчение и потянулась к слесарше, а мгновеньем позже охватила ее потребность говорить, высказаться пред этой простой, чужой, но внезапно ставшей небывало близкой женщиной. Высказаться до конца, как никогда не высказывалась, ни перед кем, даже перед единственной подругой своею Валентиною.

Мария стала говорить. Слесарша сидела возле нее притихшая, ожидающая. У слесарши мягко светились глаза, из этих глаз текли к Марии теплые лучики. И, согретая ими, она без утайки, попросту, по-хорошему пожаловалась женщине на свою женскую долю.

— Голубка вы моя! — открыто улыбаясь, потянулась слесарша к Марии, выслушав ее. — Ну что же вам об этом обо всем тужиться? Вы об ребенке так думайте: мой, стало быть, он и более ничей. Покудова, конечно, по сердцу себе человека не найдете. А человека такого найтить надо! Да и найдется он... А что касаемо того, чтобы ребеночка вытянуть, да на ноги поставить, так и это теперь дело нехитрое. Вы здоровая, ученость в вас есть, сами себя с им прокормить можете. А окромя всего... — слесарша немного замялась, словно превозмогая какое-то препятствие, но быстро оправилась и дружески улыбнулась: — окромя всего, имеется возле вас и человек подходящий — Александра-то Евгеньич!

Мария вспыхнула. Слесарша, как бы не замечая ее неудовольствия, продолжала:

— К вам он всей душою. Нам это известно. Мы его, Александра-то Евгеньича, давно знаем. Он с моим на одном заводе работал. Хороший человек. Широкой души мужчина. Вот он-то своим горбом до наук дошел. Каким он скоро инженером будет! А сколь в жизни мурцовки хлебнул! И об вас он заботу большую имеет, интересуется. Словом, любовь у него к вам по-хорошему существует. Не как у других: подольстился, попользовался да и на сторону...

Слесарша вдруг с легким испугом остановилась. Она заметила тяжелый тоскующий взгляд Марии, она вспомнила.

— Ох, дура я! — искренно вырвалось у нее. — Вы, голубка, плюньте на меня. Сболтнула я.

— Ничего, — одними губами горько улыбнулась Мария. — Ничего, Фекла Петровна.

— Простая я, необразованная, — вздохнула слесарша, — вот оттого иной раз и брякну неподумавши!

— Это хорошо, что вы простая. Зато вы и душевная и мне с вами легко, как с родной, — осветилась Мария. — Легко.

Электрическая лампочка сеяла с потолка резкий свет. Вовка тихо спал, за перегородкой было спокойно. Кто-то поцарапался в дверь. Слесарша оглянулась на звук и строго сказала:

— Наталья, не мешай!

— Я, мама, не мешаю, — тоненько прозвучало в ответ и дверь приоткрылась, — я в гости к Вовочке хочу.

Девочка, сияя лукавыми глазами, вошла в комнату. Мария двинулась к ней навстречу, схватила ее на руки и прижала к себе:

— Золотко ты мое!

22.

Мария услышала за перегородкой голос Александра Евгеньевича. Он весело разговаривал с мальчиком. Он шутил над ним, а тот задорно и независимо отшучивался.

У Марии сердце заколотилось быстрее. Она не видела Солодуха дней пять.

И пока его не было, ей казалось что она может обойтись без него, а теперь вот почувствовала, как он ей нужен.

— Ты не смейся, дядя Саша, — вразумлял Солодуха мальчик, — напрасно ты смеешься! Мы всем отрядом так решили! Понимаешь, всем отрядом!

— Ну, значит, и весь отряд ваш неправильно поступил!

— Отряд неправильно не может поступать! Это ведь, понимаешь, не один мальчик... Понимаешь!

— Я-то это понимаю, а вот вы, видать, набедокурили!

— Да если он учительницу нехорошим словом обозвал, так тогда как? Думаешь, терпеть его в группе? Мы таких терпеть не будем!

Александр Евгеньевич что-то ответил мальчику и вслед за тем Мария услыхала легкий стук в дверь своей комнаты.

Солодух вошел оживленный, свежий, бодрый. Его лицо светилось радостной улыбкой. Едва успев поздороваться с Марией, он оглянулся на перегородку и любовно сказал:

— Эх народ-то какой хороший растет! Вот я сейчас со Степкой беседу вел. У них в школе мальчик обругал учительницу, а они, не дожидаясь школьного совета, сами самостоятельно постановили исключить его. А ведь ребятам по десяти, по одиннадцати лет, не больше!.. Ну, как живете, Мария? Я по горло был занят, все не мог выбраться к вам, даже совестно мне, что забросил занятия с вами. Впрочем, у вас дела пошли на лад... Как Вовка?

Неожиданно для нее, Марии вдруг стало легко и просто с Александром Евгеньевичем. Так легко, как еще не бывало.

— Вовка молодцом, — улыбнулась она. — Крепнет и растет,

— Мне его Наталка расхваливала, — засмеялся Солодух. — Она уверяла меня, что они с ним разговаривают и что она все понимает.

— Наташа девочка прелесть просто какая. Да и все они хорошие.

— Народ великолепный. Я вам говорил. С ними вам не может быть плохо. А знаете, — спохватился Солодух, — у меня ведь маленькое дело к вам. Я нашел вам небольшую работу.

— Работу? — взволновалась Мария. — Службу?

— Нет, можно брать на дом.

— Ох, как хорошо! — непосредственно вырвалось у Марии.

Александр Евгеньевич объяснил Марии, о какой работе идет речь, рассказал ей с кем и где она должна договориться. И Мария, выслушав его, покраснела и призналась:

— Вы даже не можете себе представить, как кстати это.

— Я знаю, — кивнул головой Солодух и подошел к вовкиной кроватке.

— Вот растет человек, — обернулся он к Марии, — который войдет в жизнь без предрассудков, без всего того лишнего, что давит еще нас.

Лицо у Александра Евгеньевича сразу стало серьезным, почти строгим. В глазах, которые были устремлены на Вовку, вспыхнуло упорство. И легкое подергивание верхней губы отмечало сдерживаемое волнение.

— Без предрассудков. Да, — повторил он. — Не так, как у вас, Мария. Почему вы не можете отнестись к окружающему просто? Почему вы не назовете настоящим именем наши с вами отношения и не сделаете настоящих выводов? Почему? Ведь я чувствую, что мы друг для друга необходимы, нужны. О чем тут раздумывать, зачем колебаться? И ваши сомнения насчет Вовки неосновательны! Вовку я люблю. Да ведь дело и не в Вовке. Дело в нас самих. И если вас смущает третий, тот... отец Вовки, так и это ни к чему. Его отношения и к вам и ко мне могут ограничиваться постольку, поскольку он все-таки физический отец ребенка...

Мария наморщила лоб.

— Не бойтесь слов, — почти строго продолжал Александр Евгеньевич, подметив ее недовольство, — не бойтесь. Рано или поздно, но договориться придется... Я после того раза, когда мы с вами хорошо говорили, ненадолго спутался в мыслях: был такой случай у меня, что я не так понял ваши колебания. Взбрело мне на ум, что мы разные люди, с разным прошлым, и что оттого вы не принимаете меня к себе. А потом дошел я до истины: какое же может быть у вас прошлое? Вы еще и не жили. Вы сами сейчас создаете себя, человека из себя делаете. И надо, чтобы вышел из вас человек здоровый, теперешний, без всякого груза прошлого за спиной... Давайте, Мария, открыто и ясно говорить: любите вы меня?

Определенно и без всяких затей поставленный вопрос как бы оглушил Марию. На мгновенье, на самое коротенькое мгновенье ей стало больно от этой определенности, от этой простоты. Бессознательно, не думая и не рассуждая об этом, она ждала иного подхода со стороны Александра Евгеньевича. Ждала других слов, другого звука его голоса. Но было это только на единый кратчайший миг. А вслед за тем, как бы зараженная этой простотой и ясностью слов Солодуха, она ответила, сама внутренно дивясь своей смелости и простоте:

— Да... Вы сами это знаете.

Александр Евгеньевич протянул обе руки, обхватил ими голову Марии и близко придвинул свое лицо к ее лицу.

— Мы будем жить вместе... — взволнованно, но решительно произнес он. — Мы будем жить втроем. У нас настанет светлая, радостная, трудовая жизнь. Хорошая, настоящая жизнь, начнется у нас, Маруся!

Мария молчала. Она закрыла глаза и чувствовала ласку его рук на своих щеках и слышала его голос. Голова ее сладко кружилась и словно сон охватил ее — желанное и волнующее забытье.

Вдруг она поняла смысл слов Александра Евгеньевича. Тряхнув головой, она сделала попытку высвободиться из его рук. Открыла глаза, вздохнула.

— Не знаю... — глухо проговорила она. — Не знаю... как же это будет? Как мы станем жить втроем? А если Вовку у меня отымут?

— Отымут? — удивился Солодух. — Кто?

— Ну тот... — обожглась стыдом Мария, не в силах произнести слово «отец».

Солодух покачал головой:

— У него нет никаких оснований сделать это, никаких прав...

— А закон?!

— Нет такого закона, который отнимал бы ребенка от матери. В советской стране, Маруся, такого закона нет и не может существовать.

Мария вскинула глаза на улыбающегося Александра Евгеньевича и недоверчиво покачала головой.

23.

Вторая встреча Солодуха с Николаем произошла в этот же день. Александр Евгеньевич вышел зачем-то к слесарю, а в это время в дверях возник разговор между Степкой и кем-то, кто справлялся о Марии. Солодух сразу узнал голос Николая и пошел к нему навстречу.

— А, опять вы! — с легкой насмешкой и неприязненно воскликнул Николай. —Впрочем, я этого ждал.

— Вы зачем? — спросил Александр Евгеньевич ровно и почти равнодушно.

— Зачем? Ну, это уж мое дело!

— Не совсем. Дело касается Марии, а это все равно, что меня самого.

— Дело не касается вашей Марии, — язвительно возразил Николай. — Я к сыну своему пришел, к ребенку...

— Что ж, проходите, — посторонился Солодух, пропуская Николая. Тот удивленно взглянул на него и слетка смешался. — Проходите! — повторил Александр Евгеньевич.

Мария тревожно взглянула на обоих. У Марии вздрогнули ресницы. Солодух прошел к ней быстрее Николая и объяснил:

— Вот на Вовку пришел взглянуть. На нашего Вовку.

— На вашего? — удивленно изогнул брови Николай. — Парнишка, я в этом уверен, мой!

— Мог быть вашим, — усмехнулся Солодух, — а теперь вряд ли! Вы сядьте. Нужно поговорить. Нужно, чтобы все стало ясным и бесспорным.

Оттого ли, что Солодух говорил уверенно и просто, или от близости настороженной и враждебно поглядывающей Марии, но Николай смутился. Он потерял обычную свою уверенность. Он оглянулся бесцельно и сел на ближайший стул.

— Поговорим, — останавливаясь возле него, пригласил Александр Евгеньевич, — поговорим, как два сознательных, взрослых человека. Вот видите, это, — он показал на Марию, — моя жена. Жена и товарищ. Все, что близко ей, близко и мне. Ее ребенок — это и мой ребенок. Ясно? Особенно, когда на этого ребенка никто, кроме нее, не имеет никаких прав...

— А я? — вспыхнул Николай.

— Никаких! — рванулась Мария и тотчас же замолчала, встретив ласковый, но предостерегающий взгляд Александра Евгеньевича.

— Вы на него, конечно, не имеете никаких прав, — убежденно, как что-то, не требующее никаких доказательств, сказал Александр Евгеньевич. — Ведь, во-первых, вы сами себя устранили от ребенка, а, во-вторых, — он на мгновенье остановился, смял в себе что-то, обернулся к Марии и, улыбаясь, попросил ее: — Скажи ему, Мария, значит ли он что-нибудь для тебя теперь?

— Чужой! — изгорев смущеньем, решимостью и радостью одновременно, крикнула Мария. — Совершенно чужой он мне!.. Да, да! Николай, чужой, как первый встречный прохожий!

— А ребенок-то все-таки от меня, — криво усмехнулся Николай, бледнея. — Этого никуда не спрячешь.

— Что ж отсюда следует? — в упор взглянул на него Александр Евгеньевич, — случайность, прошлое, вопрос физиологии...

— Ему никто не заменит настоящего отца...

— Отцы часто умирают и от этого дети нисколько не проигрывают. Да нужно сначала понять, кто же настоящий отец: тот ли, кто...

— Тот, кто дал жизнь! — нетерпеливо перебил Николай.

— Ерунда! — поморщился Александр Евгеньевич. — Книжные, надуманные слова. Дал жизнь! Дело не в том, чтобы дать жизнь, а в том, как направить ее, эту жизнь.

Сжавшись и полуобернувшись от них, этих спорящих мужчин, Мария стояла возле кроватки ребенка и слушала. И нестерпимый, обжигающий стыд охватывал ее, подступал к горлу, выливался яркими, лихорадочными пятнами на щеках. Наростало в ней непреоборимое желание крикнуть, остановить их, прекратить их спор. Наростала потребность уйти, остаться одной, о чем-то глубоко и по-новому подумать, что-то пересмотреть, перерешить. Она стремительно обернулась к Солодуху и к Николаю, и они сразу увидели ее изменившееся от боли и тоски лицо.

— Мария! — шагнул к ней Александр Евгеньевич. Николай медленно поднялся со стула.

— Уходите! Перестаньте! — сдавленно крикнула она. — Не надо, не надо! Я не могу!..

Александр Евгеньевич нелепым, ребяческим жестом поднес руку ко рту и прищелкнул языком:

— В самом деле... Вот глупость-то! Дискуссию завели. Твоя правда, Мария, твоя правда! Пойдемте отсюда! — повернулся он к Николаю.

— Я сначала на Вовку взгляну, — возразил Николай, с жадностью поглядывая на обоих.

Но Мария выступила вперед и преградила ему дорогу к кроватке.

— Не пущу! Не хочу!.. Уходи! Слышишь, уходи и больше не смей приходить! Никогда.

У Николая хмуро сошлись брови. Александр Евгеньевич быстро положил ему руку на плечо и бесповоротно сказал:

— Да. Пойдемте! Без разговоров.

Без разговоров, внезапно подчинившись этому приглашению, Николай пошел к двери. Мэрия угрюмо следила глазами за тем, как выходил Николай и следом за ним Александр Евгеньевич. Лицо у нее было усталое, постаревшее, некрасивое.

24.

А Вовка между тем рос. У Вовки взгляд переставал быть неясным, неосмысленным, водянистым. Он начинал поворачивать головку на привлекавшие его звуки, он вглядывался в яркие цвета, он широко раскрывал глазки на сверкающие предметы. И некоторые голоса положительно нравились ему: так, он удовлетворенно пускал слюни, когда слышал голос матери или когда Наталка щебетала над ним что-то по-своему.

Вовка становился человеком.

Уже кончалась осенняя, неопределенная пора и по утрам земля туго и гулко рокотала под ногами. Стояли обнаженные деревья, и ветер свистел в их негибких ветвях. Звенели колким и хрупким льдом лужи в канавах и в колеях дорог. Выпадали густые инеи. Вспархивал, кружился и лениво падал снег. Подходила зима. В комнатке у Марии было тепло: хозяева протапливали квартиру, загоняя, как выражалась слесарша, тепло на зиму. Мария, управившись с Вовкой, усаживалась за работу. Вороха бумаг грудились перед ней на столе, она пересматривала их, что-то подсчитывала, что-то отмечала. Какие-то ведомости и таблицы, в которых она первое время путалась и с трудом разбиралась, поглощали ее время почти до-отказа. Но ей нравилось это. Ей было приятно и радостно сознавать, что она зарабатывает сама себе на жизнь, что она этой работой содержит и себя и Вовку.

Александр Евгеньевич приходил к ней каждый вечер. Она ловила звук его шагов за перегородкой, она с радостным волнением прислушивалась к его голосу. Она ждала его и была счастлива, что он приходит. Но когда он в тот день нелепого и странного разговора с Николаем, вернувшись в ее комнату, сказал, что они должны теперь жить вместе, она решительно и непреклонно отказалась.

— Нет, — покачала она головой, — нет, этого не нужно.

— Почему? — настаивал он.

— Я чувствую, что этого не нужно, — упрямо твердила она, не умея объяснить своего нежелания сойтись с ним и жить на одной квартире.

Солодух присмотрелся к ней, на мгновенье помрачнел, но быстро оправился и не стал настаивать.

И жизнь пошла ровно. В этой жизни самой большой и неомрачимой радостью был Вовка. За окном блекли и погасали теплые краски, за окном простиралась холодная и неприглядная осень, медленно и жестоко переходящая в зиму. И солнце, давно уже переставшее греть, сеяло тусклые и холодные лучи. A в комнатке у Марии от Вовки, от его светлого созревания словно согревающее сияние трепетало. Вовкин непонятный лепет, его беспричинные улыбки, вот то, как он барахтался, освобожденный от одеяльца, и сучил ножками и тянул крошечные кулаки к влажному рту, — вот все это будило теплую усмешку, веселило, радовало.

— Человечина растет! — широко улыбаясь, говорил Александр Евгеньевич, следя за Вовкой.

— Советский полноправный и свободный гражданин! — усмехался Сорокосабель, слушая из-за своей перегородки Вовкин бесцеремонный и властный крик.

— Он гугулькает со мной, — утверждала серьезно Наталка, — со мной он, тетя, разговаривает. Все, все гаравит!

Мария впитывала в себя все, что исходило от Вовки, все, что касалось его, и широкая материнская гордость поднимала ее, делала сильной, уверенной, зрелой. Наполняя день свой работой — и вузовской, и той, которую она брала себе на дом, она ни на минуту не выпускала из своего внимания Вовку. Она отрывалась от стола с бумагами и бежала к его кроватке, когда он бодрствовал и тихо сопел, уставившись взглядом в потолок; она вслушивалась в его ровное дыхание, когда он тихо спал. Она нежно напевала над ним или вела тихие бесконечные, бестолковые беседы, когда он капризничал и заливался громким криком. Она была целиком, до-отказа переполнена им, этим растущим человеком, ее сыном, Вовкой.

Однажды Александр Евгеньевич полушутя, полусерьезно сказал ей:

— Я начинаю ревновать тебя к Вовке. Этот шпингалет совершенно вытесняет меня из твоего сердца.

— Я мать, — слегка сконфузившись, пояснила Мария. — Его я люблю, как мать. А тебя...

— Меня как супруга? — посмеиваясь глазами, нарочно употребил это неуклюжее слово Александр Евгеньевич. — По привычке?

— Нет, Саша! — зарделась Мария. — Не по привычке... Ты мне очень-очень родной. Ну, а Вовка... Ведь это моя кровь.

— Кровь, кровь! — недовольно повторил Александр Евгеньевич. — Какие ты слова тяжелые да старинные говоришь. Будто старуха. Вот я ведь тоже Вовку люблю. И. может, не меньше твоего. При чем тут кровь! Тут другое.

— Многое. Дружба, воспитание, общие интересы. Вот, что создает любовь.

— А что же другое?

Мария лукаво сверкнула глазами:

— Какие же у тебя с Вовкой общие интересы?

— Ах ты жиганка! — рассмеялся Александр Евгеньевич. — Ловишь меня! Лови! Но все-таки ты не права. Знаешь, в тебе есть еще мною от старинки. Каким путем это в тебя влезло, не знаю. Но есть. А потом ты как-то сторонишься настоящей жизни. Замкнулась ты в себя, в личное свое, в Вовку...

— У меня времени нехватает.

— Нет, погоди, поговорим по-серьезному. Я давно хотел тебе о многом сказать...

— О моих недостатках? — исподлобья взглянула на него Мария.

— Не о недостатках, а об ошибках. Исправлять их нужно. Давай, Маруся, исправлять их вместе! Давай я буду тебе вроде старшего товарища. Ты меня слушайся. Я плохому тебя не научу. Я тебя крепко люблю! Крепко.

— Учи, — наклонила голову Мария.— Я не отказываюсь. Я тоже... тебя... люблю...

25.

Александр Евгеньевич заговорил об ошибках Марии неспроста. При всей его привязанности к ней, при всей его любви к Марии, он не мог не подмечать за нею на каждом шагу мелкие черточки, незначительные поступки или мимолетные рассуждения, шедшие в разрез с его жизненными установками, с его пониманием и приятием мира. Ему были непонятны и чужды ее колебания по поводу совместной жизни с ним. Он не понимал почему она так близко принимает к сердцу присутствие где-то на стороне отца Вовки, Николая, почему она придает такое большое значение «голосу крови», вот тому, что Вовка не родной ему, Александру Евгеньевичу. Он не понимал всего этого, как не понимал и того, что Мария — молодая, свежая, едва вступившая в жизнь, не спаяна крепко и органически с окружающей ее действительностью, чуждается вузовской и всяческой общественности и замыкает себя в своих четырех стенах. Не понимал этого и протестовал против этого. И сам для себя решил, что этого больше не должно быть.

Он начал действовать.

Не ограничиваясь разговорами, он стал втягивать Марию в свою собственную жизнь. Однажды он вытащил ее с собою на собрание на заводе, на котором работал до командировки в вуз. Мария сначала отказывалась, ссылаясь на то, что ей не на кого оставить Вовку. Но Александр Евгеньевич и тут нашелся.

— Мы попросим Феклу Петровну приглядеть за ним.

Они пришли на завод, когда в заводском клубе было уже полно народу. Солодуха встретили шумно, как своего, как любимого.

— А, Саша! Пролезай сюды! К нам!

— Здорово, инженер! Тискайся к нам!

— Солодух, братище! Как дышишь?

Марию ошеломила такая встреча. Она знала об Александре Евгеньевиче очень мало, только почти то, что он был рабочий на заводе и оттуда получил командировку в вуз. Она и не подозревала, что его где-то любят, что у него есть теплая среда, в которой его по-своему высоко ценят. Растерянно и смущенно оглядывалась она и, чувствуя на себе любопытные, испытующие взгляды, начинала раскаиваться, что пришла сюда. Александр Евгеньевич заметил ее смятение и шепнул ободряюще:

— Не стесняйся! Они парни хорошие!

Собрание было посвящено производственным делам завода. Для Марии то, о чем говорили и докладчик, и выступавшие после него рабочие, было чуждо и малопонятно. Она скучала и с тоскою поглядывала по сторонам. Но Александр Евгеньевич впитывал в себя происходящее вокруг них с какой-то жадностью. Ноздри его раздувались, словно он с наслаждением вдыхал в себя родной и любимый запах, лицо его играло улыбками, иногда он хмурился, порывался вперед, вытаскивал блок-нот и быстро что-то в него записывал, иногда удовлетворенно покачивал головой и вместе с другими выкрикивал:

— Правильно!

Когда он вырвал из блок-нота листок и, быстро написав на нем несколько слов, передал сидящим в переднем углу, Мария шепотом спросила:

— Ты что это?

— Буду выступать, — озабоченно ответил Солодух и снова весь насторожился.

Потом из президиума назвали его фамилию, и Мария обожглась тревогой и неожиданностью, когда раздались дружные хлопки.

Александр Евгеньевич вышел на сцену уверенно, слегка улыбаясь и разбирая на ходу свои записи.

«Как он спокоен!» — удивленно подумала Мария, и неожиданная гордость согрела ей сердце. Александр Евгеньевич привычным движением взъерошил волосы на голове, широко улыбнулся и заговорил. Он говорил просто, вот так же, как разговаривал с Марией, с другими. Словно не в туго набитом людьми заводском клубе выступал он, а сидел где-нибудь среди близких и давнишних товарищей и толковал с ними о знакомых, о родных, о трогающих его до глубины души вещах. У Марии широко раскрылись глаза, и она стала вслушиваться в слова Александра Евгеньевича. Машины, производительность труда, нормы, достижения и ошибки, успехи и прорывы — вот, что она услышала и в чем не могла разобраться. Но окружающие, видела она, слушали Солодуха внимательно, окружающим были понятны и обычны эти необычные и малопонятные слова, понятия, приводимые Александром Евгеньевичем примеры. В широко раскрытых глазах Марии засветились теплые огоньки. Солодух выростал в ее глазах, становился героем. И когда он кончил говорить и кругом всплеснулся ливень аплодисментов, она не выдержала и тоже захлопала.

— Как ты хорошо говорил! — прошептала она Александру Евгеньевичу, освобождая для него пошире место возле себя.

— Что ты! Какой я оратор! — засмеялся Солодух, но в глазах его блеснул радостный лучик. Ему приятна была ее похвала.

После этого собрания Александр Евгеньевич затащил Марию в читалку своего института, а потом однажды, когда ему захотелось, чтобы она прочла одну книгу, находившуюся у него на квартире, привел ее к себе в комнату.

Это было впервые, что Мария появилась у него. Она почему-то слегка смущалась, входя в комнату Солодуха.

— Вот, гляди, — сказал Александр Евгеньевич, — это мое логово.

Мария жадно оглядела стены, узкую кровать, стол, полки, уставленные книгами, портреты на стенах.

— Хорошо у тебя, Саша, — похвалила она. — Чисто, светло... как у девушки.

— Холостая квартира! — пояснил Александр Евгеньевич. — А чистоту у меня хозяйка квартирная наблюдает. Я сам бы не смог.

Комната была большая, значительно больше, чем у Марии. Одна стена была совершенно свободная, как будто Александр Евгеньевич освободил ее для чьей-то кровати. Когда Мария взглянула на это место, а потом встретилась глазами с Александрам Евгеньевичем, он добродушно, широко улыбнулся и тихо произнес:

— Тебя это ждет, Маруся. Видишь, места всем нам хватит!

— Ну зачем это? — вспыхнула Мария, неуверенно взглянув на Солодуха и сразу же опуская глаза.

— Зачем? — усмехнулся Александр Евгеньевич. — А зачем нам жить на разных квартирах? К чему это?

Он заглядывал ей в глаза, а она прятала их от него и молчала. И, поняв, что не нужно настаивать на своем, Александр Евгеньевич оставил этот разговор.

— Ну, садись будь гостьей! Я тебя стану угощать!

Мария облегченно вздохнула и они стали весело болтать о пустяках, о тысяче вздорных, но милых и веселых вещей.

Уходила Мария от Александра Евгеньевича оживленная, согретая его лаской. Он пошел ее провожать и на прощанье, дурачась, сказал:

— Заходите, пожалуйста! Милости просим, почаще!

26.

В морозный, сверкающий снегам день Мария вернулась продрогшая и иззябшая домой и была встречена слесаршей еще в дверях:

— Вы не пугайтесь только, но у Вовки жар приключился. Надо бы за доктором...

У Марии сердце сжалось от страха, от боли. Она кинулась к Вовке. Ребенок лежал на кроватке, разметавшись и весь горя. Личико его было красно, глаза полузакрыты. Дышал он хрипло, с трудом.

— Вовочка, капелька моя! — прижалась она к ребенку. — Что с тобою?

Фекла Петровна, вошедшая следом за Марией, осторожно, но настойчиво посоветовала:

— Доктора звать скорее надо. Может, пустяки, но все-таки... У меня дом не на кого без вас было оставить. А теперь я сбегаю.

Пока слесарша ходила за доктором, Мария растерянно и как-то обреченно опустилась на стул возле Вовки и принялась с тревогой и ужасом глядеть в его лицо. У ней не было мыслей, она ни о чем не думала, но страх, холодный и неотвратимый страх сцепил ей горло, впился в нее и наполнил ее всю. И губы ее бессознательно шептали:

— Вовочка... капелька моя... Вовочка...

Доктор, молодой, жизнерадостный, почти студент, наполнил комнатку движением, шумом и говором. Скользнув быстрым, но внимательным взглядом по Марии, он подошел к Вовке, сдернул с него одеяльце, обнажил его, потрогал живот, потом потребовал чайную ложечку, полез ею Вовке в горло. И Вовка забился в его руках, закашлялся, отчаянно и мучительно заплакал. Это всколыхнуло Марию. Испуганно метнулась она к доктору:

— Ему больно! Осторожно!..

— Ничего, — успокоил ее доктор. — Вот и готово... У парня пустяки. Ангина. Будете полоскать ему горлышко и все пройдет.

Успокоенная доктором, Мария до вечера не отходила от Вовки, пыталась полоскать ему горлышко, кормила его, брала на руки и, напевая, баюкала. Но Вовка не успокаивался. Он попрежнему горел, метался и плакал.

Александр Евгеньевич, придя вечером, застал Марию измученной и горящей тревогою. Он осмотрел Вовку, расспросил про доктора, задумался, покрутил головою.

— Приведу я, Маруся, другого врача. Не ошибся ли этот?

— Ты что подозреваешь? — кинулась к нему Мария и заглянула с тоскою в его глаза.

— Я ведь не врач... — мягко и осторожно успокоил он ее. — Видать, Вовку здорово хватило. Простудился, наверное.

Второй врач, которого привел Александр Евгеньевич, занялся Вовкой основательнее. Он выслушал, выстукал его. Он заглянул ему в горло. Потом тщательно вымыл свои руки и, вытирая их поданным Марией полотенцем, коротко произнес:

— Дифтерит.

Это слово упало на Марию как разящий удар.

— О-о! — простонала она, умоляюще протянув руки к врачу. — Это безнадежно?

— Ничего нет безнадежного, — поучительно ответил доктор. — Будем лечить.

Потянулись тревожные, мучительные дни. Вся жизнь отодвинулась куда-то в сторону. Все заслонилось этой болезнью Вовки, сжигавшей его, медленно, но верно убивавшей его. Мария забыла обо всем. Для нее перестали существовать и работа, и радость, и отдых, и даже Солодух. Не отходя от постели ребенка, она делала все, что прописывал врач, она дежурила ночами, не смыкая глаз, она выбивалась из сил для того, чтобы спасти Вовку. И порою ей уже начинало казаться, что она победила недуг, что Вовка стал меньше задыхаться, что жар у него понизился. Но это только ей так казалось. Болезнь делала свое дело.

А у слесаря на его половине было смятение. Там боялись за своих ребят, боялись, как бы болезнь не схватила Наталку или Степку. Там осторожно поговаривали о том, что лучше бы Вовку отправить в больницу, где и уход лучше и где он не представлял бы ни для кого никакой опасности. И напуганные болезнью хозяева Марии отправили своих ребят куда-то к друзьям.

Александр Евгеньевич всеми силами старался разделить с Марией ее старания по уходу за больным. Запустив часть своих занятий, бросив работу, он часами просиживал возле Вовки рядом с Марией. Он ходил в аптеку за лекарствами, приводил врача, беспокоился о каждой мелочи. Он был рядом с Марией, а та его как-будто и не замечала. Та знала только одного Вовку, его боль, его сгорание, его стоны.

И у Александра Евгеньевича порою вспыхивало невольное раздражение против такой отрешенности. В редкие мгновения, когда Вовка затихал и когда Мария могла хоть не надолго передохнуть, он привлекал к себе ее и мягко упрекал:

— Нельзя же так. Ведь ты вся изведешься. Разве весь мир заключается только в ребенке?

— Это мой ребенок. Мой сын... — упрямо твердила Мария, уклоняясь от его ласк и возвращаясь снова к Вовке.

27.

Ночью, на шестой день болезни, Вовка стал задыхаться. Мария услыхала его потрясающий хрип, бросилась к нему и при свете покачнувшейся от ее стремительного движения лампочки, увидала багровеющее личико ребенка и закатившиеся глазки. Она почувствовала жестокий толчок в сердце, кровь широко хлынула ей в голову. Она закричала. На крик прибежали слесарша и Сорокосабель. Они взглянули на Вовку и быстро переглянулись между собой. Но как ни мимолетен, как ни украдчив был этот взгляд, которым они взволнованно обменялись, Мария сразу же прочла в нем безошибочно:

— Вовка умирает!

И она крикнула этими словами, и голос у нее был какой-то чужой, хриплый и исступленный.

— Умирает!.. Глядите, умирает! Да помогите же!..

Сорокосабель ушел куда-то, а слесарша стала метаться от ребенка к Марии и обратно. Она делала что-то ненужное и лишнее, она говорила нелепые и неубедительные слова. Она пыталась одновременно и успокоить Марию и помочь Вовке. Но Мария не успокаивалась, а Вовка умирал.

Александр Евгеньевич, за которым догадливо сбегал слесарь, пришел уже тогда, когда для всех было очевидно, что ребенок погибает. У Александра Евгеньевича побледнели щеки, он с горестью взглянул на бившееся в конвульсиях измученное тельце Вовки, и на вопль Марии, горе которой усилилось, как только она заметила его приход, он тихо сказал:

— Успокойся. Маруся... Ничего не поделаешь...

— Да помоги же ты! — возмущенно, не помня себя от горя, крикнула Мария.

— Помоги ему!.. Помоги ему! Что вы молчите?!

Эта ночь была тягостной для всех. И что-то вроде облегчения и долгожданного успокоения наступило лишь тогда, когда ребенок, протрепетав и протяжно-прерывисто прохрипев, вытянулся, внезапно стал неподвижным и тихим. Только смерть Вовки оборвала смятение и тягостную сутолоку, которая трепетала вокруг него и над ним целую ночь.

В окно слабо просочился тусклый зимний день. Свет электрической лампочки стал красноватым и неверным. На лицах появились серые тени. Серая тень легла на обострившееся, застывшее личико Вовки.

Мария припала к его тельцу, охватила его в жестком и цепком объятии и, сотрясаясь от рыданий, выплакивала над ним последние слезы. Солодух положил на ее вздрагивающее плечо теплую руку. Фекла Петровна тихо шепнула ему:

— Не трожьте ее. Пусть поплачет. Пусть по-хорошему поплачет.

28.

Путь на кладбище вел путанными улицами и переулками. И одной из таких улиц была та, на которой до переезда к слесарю жила Мария.

Маленький гробик везли на белых дрогах и за ним двигалась небольшая кучка провожающих. Марию вела под руку Валентина. А сзади шли Александр Евгеньевич и Николай.

Николай узнал о болезни Вовки поздно, дня за три до его смерти. Он явился тогда к Марии, но был встречен у дверей предостерегающим возгласом:

— Дифтерит.

И вспомнив, что дома у него дети, которые могут легко заразиться и захворать, он не зашел к больному, захлопнул дверь и стал расспрашивать о Вовке Феклу Петровну. Теперь он попал на похороны. Мария, казалось, не замечала его. Она вообще, повидимому, ничего не видела, ни на что не глядела,

Не видела она и знакомых домов, мимо которых совершал свой последний путь притихший и холодный Вовка. Не видела дома, где так много перетерпела, не видела высылавших из ворот любопытных.

А там, возле ворот, собрались женщины и ребятишки. Они жадно глядели на чужую беду, на чужое горе. Они выходили на средину улицы, чтобы хорошенько разглядеть покойника и провожающих. Чтобы высмотреть, много ли и горько ли плачут родственники. И когда они узнали Марию и поняли, кого она хоронит и кто вместе с нею сопровождает на кладбище маленький гробик, они вспыхнули жадным оживлением. Девчонки быстрыми ласточками понеслись от гроба к своим, возбужденно пропищали что-то. Женщины вытянули шеи, глаза у них засверкали, они возбудились, ожили.

— А-а! Не уберегла маленького! Заморила!

— Такая разве уберегет! Да никогда!..

— Глядите-ка, гляньте! Оба хахаля провожают. Вот бесстыдство-то! Оба! Ни стыда, ни совести у них нет!

Захлебываясь от возбуждения, от радостного какого-то негодования, женщины отошли от своих ворот, двинулись в стороне за гробом, понесли за ним, за мертвым Вовкой, свою хитрую, пыльную мудрость, свою затасканную изъеденную временем правду. Девчонки кружились перед ними, подбегали к дрогам, заглядывали на Марию, на Александра Евгеньевича, на других. У девчонок был радостно восторженный вид.

Мария ничего не замечала. Солодух, почувствовав нездоровое любопытство окружающих и уловив несколько громких возгласов, нахмурился, но промолчал. Он только быстро взглянул на Марию, но, установив, что до нее не доходит это праздное и нелепое любопытство баб, успокоился.

Дроги с гробом завернули за угол. За углом, сзади, остались женщины и девчонки, сзади остался старый двор, дымчатые от ветхости ворота и длинная лавка у калитки. Впереди, за взбиравшейся в гору улицей виднелись белая стена и голые деревья кладбища.

С кладбища Александр Евгеньевич увез Марию на извозчике к себе на квартиру. Он сообразил, что так лучше будет: не будут Марию тревожить знакомые стены, знакомые и привычные вещи, напоминая о Вовке.

Войдя к Александру Евгеньевичу, Мария устало опустилась на ближайший стул. Не раздеваясь, просидела она несколько минут молча, без слез, уставившись куда-то ничего невидящим взглядом. Потом подняла глаза, взглянула на Александра Евгеньевича и, горько усмехнувшись, произнесла:

— Вот и нет его... И никогда не будет...

Александр Евгеньевич протянул к ней руки и стал осторожно распутывать туго завязанную на ней шаль.

— Отдохни, Маруся. Я тебя чаем напою. Иззябла ты... Молчи, отдыхай и забудь.

29.

Вовку забыть было трудно. Когда Мария одиноко сидела в своей комнате и делала какую-нибудь работу, ей внезапно слышался то лепет его, то его тихий плач. Она соскакивала с места и устремлялась туда, где еще недавно стояла маленькая кроватка. Но там никого и ничего не было: Вовка стыл в промерзшей земле, кроватку слесарша вынесла еще в день похорон. Но, кроме вещей, напоминали о Вовке и люди. Возвратившаяся после дезинфекции домой Наталка вбежала в комнату и недоуменно остановилась, не найдя ни Вовки, ни его кроватки. И она с бессознательной жестокостью детей спросила:

— И где Вовочка?

И трудно было объяснить ей, что Вовки нет и никогда не будет.

А потом был ненужный, мучительный и истерзавший ее всю разговор с Николаем.

— Я знаю, — признался он, придя к ней дня через три после похорон, — что мне у тебя делать нечего. Но мне жалко ребенка и меня тянет сюда.

Он уселся и стал говорить о ребенке, о том, что вот теперь он, конечно, знает, что последняя ниточка, связывавшая их, порвалась и что она, Мария, отошла от него еще дальше и сделалась еще более недоступной, Но что поделаешь! Это свыше его сил. Он ошибся. Он поступил неправильно. Ему надо было порвать с той семьей и не выпускать из рук своего счастья...

Мария сжалась и старалась не слушать его. Он замечал ее настроение, махал на нее руками, успокаивал, что он сейчас вот немного еще поговорит и уйдет, но не уходил.

Наконец, он встал и пошел к двери. Там приостановился и глухо сказал:

— Ну, прощай. Теперь ты, наверное, станешь по-настоящему женой Солодуха. Я знаю. Прощай.

И Мария вместе с облегчением от того, что он уходит, почувствовала мимолетную, как ожог, жалость к нему...

Вовку забыть было трудно. Но подошли большие заботы по вузу, надо было усиленно работать, нагоняя пропуски. Ждала спешная домашняя работа. Жизнь с ее главным и с ее мелочами захватывала Марию властно и цепко и мешала предаваться скорби. Этому много помогал и Александр Евгеньевич. Он не оставлял Марию наедине с ее мыслями, он заваливал ее работой. Он снова повел ее на собрания в клуб, на завод. Он знал, что жизнь сильнее смерти.

И Мария начала понемногу отходить, согреваться, успокаиваться. К ней постепенно стал возвращаться вкус к жизни. Робкая, но теплая улыбка все чаще и чаще стала трогать ее губы и зажигаться в ее глазах, И по мере того, как возвращалась к ней ее, прерванная на несколько мгновений болезнью и смертью Вовки сверкающая молодость, она острее почувствовала, оставаясь одна в своей комнатке, одиночество. Ей нужен был человек, который был бы всегда, все время с нею. Она зябко куталась в платок и опасливо поглядывала в углы, когда вечер заставал ее одну в комнате. И с непосредственной пылкою откровенностью она удерживала у себя подольше Александра Евгеньевича, в его присутствии чувствуя себя защищенной от непонятных страхов, от одиночества, от холодной пустоты.

30.

Вечером, когда Александр Евгеньевич, торопясь закончить какую-то спешную работу, ушел от нее, Мария вышла на хозяйскую половину. Вся семья сидела за столом и каждый делал свою работу. Но, несмотря на то, что они ушли как будто целиком в свои занятия, чувствовалась крепкая связь у этих людей друг с другом. Чувствовалось, что каждый ощущает другого, что каждый полон другим и всеми. Даже Наталка, кропотливо и сосредоточенно возившаяся с какими-то тряпочками, была спаяна этой дружной и теплой общностью семьи. Мария почувствовала это. Мария укололась завистью.

— Садитесь с нами! — сказал Сорокосабель, отодвигая от себя газету. — Поди, скучно одной.

— Да, взгрустнулось, — созналась Мария.

Фекла Петровна очистила возле себя место за столом, и Мария села. Наталка подняла на нее свои лучистые глаза и серьезно и деловито, как взрослая, посоветовала:

— Давай, тетя Маруся, я научу тебя с куколками играть. У меня куколки умненькие-умненькие! Пвавда, пвавда!

— Сиди ты, егоза! — ласково остановила ее мать. — Разве большие в куклы играют?

— Вовочки нету, — серьезно поглядывая на мать и на Марию, продолжала Наталка свое, — ну, я гараву, с куколками играть...

У Марии дрогнули губы. Слесарь нахмурился, Фекла Петровна пригрозила дочери пальцем. Но Мария превозмогла свое волнение и попыталась улыбнуться:

— Нету, нету Вовочки...

— Об чем говорить! — с неестественным оживлением, под которым скрывалось смущенье, вмешался снова слесарь. — О мертвом что тужить!

— Ты, тетя Маруся, — неугомонно вязалась Наталка, не принимая и не слушая предостерегающих окриков матери, — нового Вовочку купи... Пиди на базар и купи!

— Уйми ты ее! — рассердился слесарь, сердито взглядывая на жену.

Мария через силу улыбнулась и умоляюще взглянула на слесаря:

— Ничего, ничего. Не пугайте ее.

Но Наталка уже расплакалась и стала вылезать из-за стола. Тогда Мария быстро соскочила со своего места, подхватила девочку на руки и ласково прижала ее к себе.

— Крошка ты моя! — Звездочка! — целуя, зашептала она ей. — Не плачь.

И девочка, сразу притихнув, прильнула к ней и, еще всхлипывая от мимолетного плача, прикоснулась губками к уху и прошептала:

— Пвавда, пвавда, купи нового Вовочку!..

Позже, после того, как Мария ушла к себе, к ней в комнату постучалась Фекла Петровна. Слесарша пришла в комнату, спросила о чем-то незначительном домашнем, потом немного замялась, но смяла свое смущение и застенчиво улыбнулась.

— Вот дите что может сболтнуть. По непонятливости. А выходит, что и не так это глупо...

Мария тревожно взглянула на нее.

— Коли душа болит по маленькому, так вы, Маруся, заводите себе нового! — храбро продолжала слесарша. — У вас душа-то и согреется!

— Нет! — почти закричала Мария.

— Ой, нашего женского сердца вы, девушка, не знаете! Теперь вам для вашей тоски самое полное да самое настоящее лекарство — это ребеночек. Помяните мое слово!

— Нет! — повторила Мария.

Тогда слесарша, воспламенившись этим упорством, обрушилась на Марию всем своим женским опытом, всем ею пережитым. Она стала рассказывать о том, как больно ей было, когда она схоронила первого ребеночка, как ей вот так же, как и Марии, казалось, что сгинула навсегда с ребенком радость, и как когда она почувствовала, что под сердцем у нее шевелится маленький, она ожила, расцвела, помолодела.

— Конечно, первого жалко было. Да и теперь как вспомню о нем, за сердце хватает. Но вот у меня нынче Степка да Наталка имеются и полная радость от них... Это вам по-первости да по молодости страшно и все кажется, что всему конец. А выходит, что и не страшно-то, и конца-то никакого нету.

Фекла Петровна нанизывала слова убедительно и ловко. Она верила в то, что говорила. Она хорошо знала что такое боль и радость материнства, знала, что эта боль при всей ее необъятности не бесконечна. Знала, что радость материнства выше ее боли. А вот эта молодая мать еще не знает всего этого, еще не испытала преодоления боли радостью. У Феклы Петровны горели глаза, и жаркие пятна сверкали на щеках. И внезапно стала она почти красавицей. Мария вслушивалась в ее слова и боялась верить ей. Боялась и не хотела верить. Но слова эти вползали в нее, проникли в самую глубь ее души, вопреки ее желанию, помимо ее воли.

Слова эти падали на нее, причиняя ей и боль и сладкое предчувствие радости.

31.

Солодух не заговаривал о том, чтобы Мария переехала к нему и чтобы они, наконец, зажили вместе, как муж и жена. Он боялся встревожить Марию, он хотел предоставить ей возможность успокоиться после потери Вовки, притти в себя, войти в нормальную колею. И поэтому он попрежнему приходил к Марии, просиживал у нее долгие вечера, а изредка и она оставалась у него после какого-нибудь собрания, на котором они бывали вместе.

В пестрые снежные сумерки он был обрадован неожиданностью: Мария пришла к нему сама, пришла немного смущенная и, деловито охлопывая с себя крупные хлопья снега, зачем-то стала оправдываться:

— Я тут, Саша, поблизости была...

Он торопливо помог ей раздеться и втащил в комнату, к жарко натопленной печке.

— Грейся!

— Я не озябла, — улыбнулась Мария, усаживаясь возле печки. — Мне не холодно.

Александр Евгеньевич уселся возле нее и охватил ее плечи руками. Тогда Мария, вся обессилев, приникла к нему, вздохнула и без улыбки на сразу сделавшемся строгом лице медленно и проникновенно сказала:

— Знаешь, я пришла совсем к тебе... Я больше не могу...

32.

Валентина пришла к Марии на ее новую квартиру, огляделась вокруг, осмотрела каждый уголок и весело крикнула:

— Ну, вот давно бы так!

Александра Евгеньевича не было дома. Подруги могли поговорить без помехи. Валентина воспользовалась этим и засыпала Марию десятками вопросов. Но Мария сначала отвечала скупо и сдержанно. Марлю тревожили и угнетали расспросы подруги.

— Стесняешься? — усмехнулась Валентина. — Чего же тебе стесняться? Ты теперь, как говорится, мужняя жена. Смешная ты! Все еще остаешься девчонкой!

И вот Мария возмутилась. Нет, она не девчонка! Она достаточно выстрадала, как женщина. Пусть бы Валентина сама пережила хоть часть того, что выпало на ее, Марии, долю, тогда бы она знала, тогда бы она разговаривала иначе. Нет, она теперь уже не девчонка! Она была матерью, она потеряла ребенка, она...

Пылающее лицо Марии было гневно. Действительно, она уже не была девчонкой. Она выросла. Она показалась Валентине новою, переродившеюся.

— Не сердись, — приласкалась к ней подруга. — Честное слово, я ведь тебя не хотела обидеть!

— Я знаю. Я на тебя не обижаюсь. Мне самой вспомнить о себе, какою я была, тяжело.

— Теперь ты другая, — подтвердила Валентина. — Ты так быстро переменилась.

После некоторого неловкого молчания подруги оправились, и им стало снова, как раньше, легко и просто друг с дружкой. Но неугомонная Валентина не выдержала и спросила о том, что, видимо, ее все время томило:

— Ты теперь, Мурочка, конечно, не сглупишь, не допустишь, чтоб ребенок?..

— Почему? — резко повернулась к ней Мария. — Нет, я непременно хочу, чтоб был ребенок. Непременно!

— Но ведь...

— Хочу!.. Я, может быть, из-за этого и жизнь свою по-новому устроила! Из-за ребенка!

— У тебя ведь был и ты знаешь, какая это тяжесть... — осторожно возразила Валентина.

— Это радость! Слышишь! Радость иметь ребенка! Вот ты сама ничего не понимаешь, хотя всегда суешься учить и наставлять меня. Ребенок — это...

Мария задохнулась от наплыва чувств... И горечь, и тоска, и вместе с тем неуловимое чувство превосходства над подругой душили ее. А слов нехватало, слов, настоящих, убедительных слов не было.

И снова Валентина спохватилась и кинулась успокаивать се.

— Ну, да, конечно. Я не спорю. Если у тебя такая потребность... Это понятно...

— Нет, — овладев собою и покачав головой, возразила Мария, — ты все-таки по-настоящему всего не понимаешь. И мне трудно тебе рассказать, объяснить. Мне трудно...

Оставшись одна, Мария не могла успокоиться. Разговор с Валентиной пробудил в ней тревожные и досадные мысли. Она стала думать. Упорно, настойчиво.

Вот был у нее Вовка, ребенок. Умер и вышло так, что его смерть как будто развязала ей руки, сняла с ее души некую тяжесть, мешавшую стать по-настоящему, прочно и насовсем женою Александра Евгеньевича. Ведь именно так, да, да! Это так выходит: Вовка мешал, при Вовке она не находила в себе сил построить свою жизнь так, как она построена теперь. Ведь все время, все время где-то гнездилось сознание, что Вовка будет как-то стоять между нею и Александром Евгеньевичем. Будет стоять и воскрешать прошлое, вызывать из забвения Николая, первую страсть, первое чувство.

Мария хрустнула пальцами. О, бедный Вовка! Так вспоминать о нем, так думать о нем! Как это тяжело!..

Мысли наползали на Марию. Томили ее, мучили. И ей казалось, что они раздавят ее. Но это только так казалось. Ибо, оттолкнувшись от Вовки, от воспоминаний о нем, она вспомнила о жизни сегодня. Вспомнила об Александре Евгеньевиче. И радость помимо ее воли просочилась в ее сердце.

Александр! Саша! Это не только муж. Не только любимый человек. С ним в ее жизнь пришло новое. С ним ее жизнь стала полнее и ярче. Это он толкнул ее в работу, которая стала с некоторой поры заслонять то личное, чем она раньше бывала заполнена целиком. Это он показал ей иную, настоящую дорогу. Он — товарищ. С ним легко. Ему можно рассказать о своих тревогах и сомнениях, и он все поймет, все разъяснит... И пусть, пусть, если Вовка (ах, как сердце сжимается жалостно!) мог помешать ей всем сердцем подойти к Александру, пусть будет благом то, что совершилось...

Мысли наплывали на Марию, сменялись, кипели в ней. И горящие глаза ее были сухи...

33.

Но настал день, когда Мария, взяв крепкую руку Александра Евгеньевича, сжала ее и, заглянув в его глаза, тихо сказала:

— Понимаешь, я кажется стану матерью...

И в глазах мужчины вспыхнула и запылала радость. И Мария, согреваясь этой радостью, поняла: вот теперь, наконец, наступит настоящее, самое настоящее.

— Мой ребенок! — полушопотом произнес Александр Евгеньевич. — Наш ребенок!

— Наш ребенок! — повторила за ним Мария и радостно заплакала...