Случай — властный и требовательный хозяин.

Сплетались дни в недели; недели складывались в месяцы. Время не стояло на одном месте. Филеры шныряли по городам, жандармы рылись в чужих вещах и бумагах, тюремные камеры наполнялись все новыми и новыми арестантами, от этапа к этапу тянулись длинной вереницей шумные партии на суровый север. Кандальный звон отмечал тяжелый шаг каторжан. Вспыхивали песни, заглушали этот звон.

Время катилось, оно не стояло на одном месте. На заводах кипела скрытая, полная значительности и скрытой угрозы жизнь. За городом собирались сходки; в тенистых укромных местах, где-нибудь подальше от города, проходили массовки, кипели горячие слова; готовились важные, нешуточные дела.

На массовку попасть — нужно знать пароль. Нужно пройти через ряд патрулей: ощупают, оглядят, направят один к другому, не пропустят чужого, враждебного, подозрительного. Под бдительной охраной пролетит час-другой нужной и неотложной работы.

В лесном затишье слова звучат решительно и веско. Когда вспыхивают споры — обостренность их в тихой мгле леса становится значительней и резче.

Приезжий товарищ делает доклад о тактике. Слова падают остро и скупо; слова этой скупостью и обдуманностью бьют сильно, будят волнующуюся мысль.

Товарищу возражают местные работники. Пока ему возражают, он медленно скручивает папироску, рассыпая на колени табак, и оглядывает собравшихся. Он впервые в этом городе. Города и люди в его страннической жизни мелькают быстро — и памяти нет (или, может быть, слишком много) пищи для воспоминаний. Окружающие лица кажутся похожими на прежние, уже неоднократно встреченные: люди, видимо, везде одинаковы.

Но, поднося скрученную и склеенную папиросу ко рту, приезжий задерживает ее и, не закуривая ее, отпускает. Упругая память что-то отметила. Он вглядывается в окружающих; он проверяет. Что-то сильно отвлекло его внимание, так сильно, что, когда очередь доходит до него и ему нужно отвечать оппонентам, он в первых словах как-то не уверен, словно ищет утерянную нить мысли. Но он быстро находит ее и разбивает своих противников легко и остроумно, как всегда.

Кончая, он снова оглядывает собравшихся, в чем-то окончательно убеждается и, наклоняясь к сидящему возле него на траве организатору массовки, шепчет:

— Вот того парня, который сидит возле беленькой девицы, справа, вы хорошо знаете?

Организатор глядит на того, кого ему указал приезжий, и уверенно отвечает:

— Да, хорошо. Это верный товарищ.

Приезжий удовлетворенно кивает головой.

— Превосходно, когда будем расходиться, задержите его. Поговорим!..

Массовка кончается. С массовки расходятся с такими же предосторожностями, как и собираются. По-одиночке, не больше, чем по-двое, растекаются по лесу, тают между деревьями и кустарниками.

Спутник беленькой девицы поднимается и идет. Рядом с ним появляется организатор и берет его за рукав.

— Останьтесь на минуту.

Беленькая девица вспыхивает и смущенно отходит одна. Тот, кому нужно остаться, — остается.

Организатор и приезжий ждут, пока пустеет поляна. Когда все расходятся и здесь остаются только они трое, приезжий подходит вплотную к оставленному и глядит ему прямо в глаза. И тот, еще не слыша вопроса, вздрагивает под пристальным, жгущим холодом взглядом и, слегка бледнея, отворачивается.

— Давно вы здесь, Синявский?

Организатор удивленно слышит неожиданный и несуразный вопрос и глядит и не ждет.

— Как? — вмешивается он. — При чем тут Синявский?.. Разве у него две фамилии?..

Приезжий не отвечает и ждет, что скажет Синявский. Тот бледнеет все сильнее и мертвенней, на бледном лице ярче и стремительней убегающий взгляд. Он молчит. Он не защищается. Даже не пытается защищаться.

— Давно вы работаете в здешней охранке? — жестко переспрашивает приезжий.

Убегающий взгляд скользит, вздрагивает.

— Я... не работаю, — глухо запинаясь, говорит Синявский. — Я не работаю... Честное слово... клянусь!..

Приезжий с гадливой гримасой смотрит и оборачивается к организатору.

— Давно он в группе?

— Второй месяц.

— Второй месяц в вашей среде провокатор!

Синявский сжимается и затравленно поглядывает на обоих. Он ловит взгляд организатора и с жаром, с безнадежной страстностью заставить себе поверить кричит:

— Я никого не предавал! Никого!

— А провал в Иркутске?

— Нет, нет!.. Я не виноват!

— Выдача Марии Ивановны?

— Нет, не я! Не я!..

— Разоблачение техники... Каторга для Никитина...

— Не виноват!.. Клянусь всем святым! Не моя вина, не моя!

Синявский трясся в мелкой дрожи и исступленно, торопясь, захлебываясь, выбрасывал слова, которым не верили, которых не слушали...

Приезжий перестал спрашивать.

— Он был там разоблачен, — резко сказал он организатору. — Нет никаких сомнений, что он работал и работает в охранке. Теперь решим, как быть.

— Пощадите! — кинулся Синявский. — Пожалейте!.. Я никогда... нигде не буду вредить. Пожалейте! Меня запугали. В охранном... Я был арестован первый раз в жизни... Меня запутали... Пожалейте!..

Организатор, глядевший на него с негодованием, отвернулся.

— Что же делать? — спросил он товарища.

— Уничтожить, — коротко ответил тот.

— Нет, нет!.. — закричал Синявский и задохся. И потухшим голосом докончил: — Пощадите!.. Пощадите меня!..

Приезжий внимательно посмотрел на него и сунул руку в карман.

— Синявский! — приказал он. — Вот бумага и карандаш, пишите!

И он подал ему листок бумаги и карандаш!

— Пишите! — повторил он. — Я продиктую!..

Синявский оторопело повиновался. Листок бумаги трепетал в его руке, он неловко и растерянно держал карандаш и глядел на приезжего полубезумным взглядом.

Организатор массовки, о которой у этих троих уже испарилось воспоминание, тоже растерянно и непонимающе поглядел на приезжего.

— Пишите. — Голос звучал холодно, бесстрастно. — «В смерти моей никто...».

Кривые буквы поплыли по бумаге. Рука с карандашом опустилась.

— Не могу... Не надо... Товарищи!.. не надо!..

Так же холодно, как и прежде, голос настойчиво твердил:

— «В смерти моей никто не повинен...».

— Не могу... — вздрагивали побелевшие губы и хватали тяжко и нетерпеливо воздух. — Пожалейте!...

В лесу было тихо. Полуденный покой мягко придавил деревья и кусты. Трава незримо расправляла свои былинки, притоптанные десятками безжалостных ног.

Властный голос пугает рыхлую тишину: визгливые вскрики ненужно рвут ее.

— Помогите ему, товарищ! Пусть пишет: «Умираю»... ну, хотя бы так: «умираю потому, что не имею права жить...».

Карандаш царапает на бумаге неровные прыгающие буквы. Слова ложатся на листке, вырванном из книжки, дико и сумасшедше. Дико и сумасшедше глядят глаза.

— Я... ей богу... больше я... не буду!..

Внезапно мягкая тишина расползается от наполнивших лес звуков: трещат сучья и ветви, глухой топот вырастает где-то совсем близко.

— Ко мне!.. На помощь!.. — Дико, в радостном отчаяньи кричит Синявский. — Убивают!..

Хлопает выстрел.

Дымок расползается. На поляне следы быстрых шагов, белеющий листок с недописанными словами, и один человек, на бледном лице которого безумие радости. Рука у человека висит плетью, перешибленная неудачной пулей. Он кричит в восторге освобождения, пьяно и сумасшедше:

— Ко мне! Сюда! Сюда!..