Катятся, грохоча, бесчисленные поезда с пушками, лошадьми, повозками и людьми, людьми — множеством людей в желто-зеленых рубахах. Солдаты видят границу: канава, пустая сторожевая будка, опрокинутые наземь столбы с гербами и сломанный шлагбаум. Дальше — Галиция. По сторонам дорог — черные, толстые, раскидистые ветлы с лысинами на макушках. Дороги изрыты, избиты, исхожены, превращены в непроходимую преграду. Русские рабочие части с саперами днем и ночью гладят их полотно, и путь наступающим войскам открывается. В болотистых долинах Лип — Золотой и Гнилой — закипают бои. Австрийцы хотят остановить здесь русских. Но остановить трудно. Ощетинясь штыками, русские бегут вперед…
Дерево на лесной опушке коряво-дуплистое, старое, с двойным сучковатым стволом. И солдат, приникший к одному из стволов, тоже коряв и сучковат. Солдат на разведке — ну-ка, разгляди солдата. А он видит все…
На открытом хлебном поле залегла цепь. В золотом море перестоялой пшеницы, осыпающейся от тяжести и ветра, еле приметны пыльные фуражки и толстые кольца скаток, похожих на серые автомобильные шины. Романюта долго лежал в этой цепи, а затем вместе с другими солдатами вскочил и побежал вперед. У самого края маленькой чистенькой деревеньки он увидел австрийские окопы — длинные, кривые ямы с горбатой земляной насыпкой по обеим сторонам. И здесь же разглядел у себя под ногами австрийца в синей шинели. Лицо убитого было еще синее шинели. Ахнув, Романюта вырвал из его груди свой штык… Труп… Но ведь это легко лишь так сказать: труп. А что такое труп? И какое у него отношение к тому, чем он только что был, — к живому человеку? Какое? Как сапоги? Или как портянки? Или…
Галицийская битва началась двадцать пятого августа наступлением австрийцев на Люблин — Холм. Тогда русские солдаты и офицеры впервые услыхали про Перемышль. Эта сильная крепость прикрывала собой сосредоточение австрийских армий; через нее же подвозились для них снаряды и продовольствие. Четвертого сентября между двумя главными группами австрийских войск был вбит клин, и неприятель побежал. Он бежал так быстро, что не успевал поджигать скирды сена. Капитан Заусайлов не раз наблюдал в бинокль, как мчались по шоссе артиллерийские упряжки, стремглав летели, опрокидываясь в канавы, повозки и фургоны, катились, клубясь и сбиваясь в водовороте, синие потоки солдат: частый огонь русских орудий подгонял австрийцев. Этакое счастье — наступать! Нет радостнее чувства! Каждый вечер дивизия ночует там, где еще накануне стояли австрийцы. Вчера в штаб полка прикатил на самокате австрийский офицер, полагая, что едет к своим. Счастье!..
…Вместе с русскими на Галицию наступала осень: между голубыми обелисками елок, под тяжелыми вершинами прямых, скрипучих сосен все ярче и гуще краснели темные головы грабов. Трехнедельная Галицийская битва кончилась. Одна половина австрийских армий пошла на Краков, другая — на Ярослав — Перемышль. Теперь Перемышль прикрывал неприятельские переправы на реке Сан и узел железных дорог на Краков, Львов и Будапешт. Грунтовые пути замесились в черное вязкое тесто и стали непроезжими. Австрийские войска и обозы волнами грязи переливались через Перемышль. Город, крепость, форты — все растворилось в прорве этого наводнения. Появись тогда перед крепостью русская кавалерия, она живьем взяла бы все, что в ней было…
Восемнадцатого сентября вода в Сане была высока. Это могло задержать переправу. Но русские саперы, кроме обычных легких парковых мостов, пустили в дело поплавки Полянского, и ширина реки покрылась на сорок два аршина. Разрушенный австрийцами большой мост не стали исправлять. Пехота забрасывала его провалы плетнями, жердями, досками и быстро перебегала на левый берег. Горизонт этого берега был заставлен пологими скатами высоких холмов, голых внизу, а сверху одетых частым сосновым лесом. С лесами перемежались пашни, с оврагами — долины. Рощи казались черными от гущины — дебри. Сзади полыхал Ярослав. Птицы вились в багровом небе. Высокие башни костелов плясали, как живые, над огромным пожарищем. Ветер швырял дымные волны в спины шагавших по шоссе солдат. Шоссе пролегало вдоль железной дороги и вместе с ней вело в Перемышль. От Ярослава до Перемышля — тридцать пять верст…
Головные части трех корпусов подступали к крепости с севера, востока и юга. Сбив австрийцев с передовой позиции у Медыки, русские вышли на блокадную линию. От Медыки до фортов — две версты. Тогда крепость открыла огонь. В бинокль было видно, как за рыжими глиняными обвалами катились вперед густые длинные цепи наших бойцов. Они то ровнялись, то залегали, если позволяла местность. Но стоило отвести бинокль от глаз, как живая картина отдаленного боя сразу пропадала. Наркевич искал: где же Перемышль? Попрежнему холмился горизонт; только теперь он был свободен от лесов. И, лишь очень хорошо присмотревшись, Наркевич различил на верхушках холмов каменные беседки и еще какие-то постройки, вроде старинных конюшен с узенькими окнами.
— Видите, вольноопределяющийся, линию фортов? — сказал Наркевичу кто-то из офицеров, — беседки — это наблюдательные пункты, конюшни — фортовые оборонительные казармы. До Перемышля еще не близко.
У белой хатки под растрепанной крышей, вдоль забора из гнилых досок, солдаты уселись наземь — привал. Сидели довольно долго, но настоящего отдыха не было из-за напряженной готовности каждую минуту встать и идти. Вдруг пронеслось: идти дальше некуда — пришли. Солдаты сейчас же повесили на дерево палатку и настелили внизу соломы. Спать! Только отделение Романюты дежурило. А вечером оно же отправилось на правый фланг рыть окопы. Так Романюта начал «брать» Перемышль. Окопы поспели за ночь и хоть были мелки, узки и ровно ничем не прикрыты, но пехота уже с утра сидела в них. выложив винтовки на бруствер и с нервным любопытством прислушиваясь к гулу орудийной пальбы.
Перед обедом вдоль линии окопов медленно прошагало начальство. Впереди целой толпы штабных офицеров шел худой и длинный генерал-лейтенант, с сухим, горбоносым Лицом и усами, странно седеющими с концов. Это был Щербачев, командир девятого армейского корпуса, только что назначенного блокировать Перемышль. Солдаты вскакивали и замирали «смирно». Вскочил и Наркевич. «Как есть Дон-Кихот, — подумал он, — гримировать не надо». За Щербачевым семенил ножками маленький седой артиллерийский генерал-майор — инспектор осадной артиллерии Дельвиг. Генералы совершали прогулку, которая в официальных донесениях именуется «личной рекогносцировкой подступов к фортам крепости». Щербачев неторопливо водил перед собой тонкой рукой с бледными, костлявыми пальцами — справа налево, слева направо — и говорил тем холодно-докторальным, несколько даже потусторонним тоном, который любят брать иные профессора, приступая к чтению нового, очень трудного, но хорошо подготовленного ими курса.
— Выше других — старые форты. Они были возведены еще в эпоху кирпичной фортификации, когда ни о какой маскировке не думали, — в восьмидесятых годах. Но закончена внешняя линия только в прошлом году. При перестройке и бетонировке старых фортов получилось безобразие: высокие насыпи и…
Речь шла о перемышльских укреплениях. Их гарнизон — от шестидесяти до ста тысяч человек. Разве это не прямая угроза нашему тылу? Можно блокировать Перемышль. Но разве это единственная возможность?
А Шербачев так посмотрел на Дельвига, как будто ни один человек на свете, кроме Дельвига, не мог ответить на этот вопрос. Малорослый генерал, с большой белой головой и встревоженно-решительным выражением умного лица, не без основания считался одним из лучших артиллеристов русской армии. Лицо его передернулось. Он с досадой отмахнулся от огромной мухи, старавшейся завладеть его носом. Да, трудно иметь дело со Щербачевым! За недолгое время его начальствования академией генерального штаба среди «моментов»[9] ходило множество анекдотов о хитром и опасном щербачевском упрямстве. Заставляя подчиненных давать себе советы, он никогда не менял собственных решений, так как был убежден, что советчики меньше всего руководятся интересами дела. И советы их были ему необходимы только для установления взгляда на советчиков и для определения своего отношения к ним. Дельвиг знавал таких людей, — не новость. Изловив, наконец, муху, он с негодованием растерзал ее. Но ведь война-то — не академия, черт возьми!
— К сожалению, у нас почти нет осадного парка, — осторожно сказал Дельвиг, — ни орудий, ни снарядов…
— В высшей степени по-артиллерийски, генерал, — благодарю вас. Известно, что больше всего больных умирает от медицины, не так ли?
Щербачев произнес эту фразу с такой холодной небрежностью и вместе с тем так бесстрастно, что всякий неискушенный свидетель этого разговора непременно подумал бы: «Вот человек без малейшей предвзятости…» Однако Дельвиг думал иначе. А Щербачев, как ни в чем не бывало, продолжал толковать о перемышльских укреплениях, все шире поводя перед собой костлявой рукой. И чем точнее, тоньше, вразумительнее, вывереннее, чеканнее были его слова, тем яснее становилось Дельвигу главное. Оно заключалось вовсе не в том, что говорил Щербачев, а в том, чего он не говорил, — заключалось в маленьком слове, к которому притягивались все его рассуждения, но которого он не хотел произнести. Он желал, чтобы оно вырвалось у Дельвига.
— На южном, юго-восточном и восточном направлениях форты выдвинуты на одиннадцать верст от железнодорожного моста, кроме левого фланга, который отстоит от переправы на восемь верст. И здесь — особая группа из шести передовых фортов. Это группа Седлиска…
Слово, которого не произносили ни Щербанев, ни Дельвиг, но к которому все это относилось, было: «штурм». О нем мечтал и его страшился Щербачев. Штурм Седлиски…
* * *
Двадцать шестого сентября обложение Перемышля было завершено. Три армии окружали его с трех сторон. На много верст от крепостного обвода разбросались по деревням и местечкам тыловые стоянки транспортов, госпиталей, обозов и парков. В Медыке, Мосциске, Новоселках, Мочеродах — везде русские войска. Штаб блокадного корпуса расположился на фольварке Рудники, близ железной дороги. В погожие дни письменные столики выносились из дома на свежий воздух, под деревья; на бревна накладываюсь доски, на доски ставились ундервуды, и писаря начинали «запузыривать» с таким стуком и треском, словно Перемышлю и впрямь пришел конец…
Приказом ставки верховного главнокомандующего за № 72 предписывалось немедленно приступить к формированию штаба блокадной армии. Это значило, что судьбу Перемышля будет решать уже не один шербачевский корпус, а целая армия. Прочитав приказ, генерал Дельвиг неслышно щелкнул языком. Вот оно и понятно. Щербачеву пришла смертная охота покончить с Перемышлем до того, как дело выпадет из его рук. А покончить можно только приступом. И скорее провалятся Карпаты, а Сан потечет вверх, чем упрямый Щербачев не попытается именно так овладеть Перемышлем. В тот же самый день Дельвиг присутствовал при допросе мочерадского обывателя, русина, долго работавшего по укреплению Седлиски. У этого человека был протяжный говорок. Он с какой-то леноватостью разматывал свою медлительную русинскую речь. Но показания его были очень важны. Глубина Седлисского рва… Бронекупольные установки на внутреннем дворике форта… Передовые батареи… Проволочные сети… Волчьи ямы и фугасы… Целая система долговременных сооружений. Захватить их — прорвать фортовый пояс. Дельвиг думал об этом и с удивлением замечал, что атака Седлиски открытой силой, то есть штурм, — уже вовсе не кажется ему академическим вздором, как день или два назад… Впрочем, не один Дельвиг — многие теперь понимали, чего хочется командиру корпуса, и почти все хотели того же самого: взять Перемышль своими средствами до того, как подойдут новые войска и появятся новые командиры, чтобы не с кем было делить золотое изобилие чинов, георгиев, владимиров, анн и станиславов, чтобы завладеть этим богатством чести и славы целиком.
* * *
Вдруг стало известно, что русская конница сброшена австрийцами с песчаных берегов узенькой и быстрой речки Вислоки. Это значило, что вытесненный из Восточной Галиции, но по-настоящему не разбитый, противник возвращается назад и не нынче-завтра доберется до открытого с запада фронта перемышльских укреплений. Итак, что же надо было в этих новых обстоятельствах делать с крепостью?
Щербачев ясно видел, какое огромное значение могла бы иметь удача задуманного им штурма именно теперь, когда признаки нового наступления австрийцев что ни день становились очевиднее. Главнокомандующий фронтом, вероятно, уже ломает голову: принимать ли бой на левом берегу Сана, имея за собой вражескую крепость, или отходить за Сан, сняв блокаду? По свойственной ему нерешительности он, конечно, склоняется к тому, чтобы не выдвигать вперед и не подставлять под удар тылы и фланги прикрывающих блокаду Перемышля армий. И вот в такой-то момент Щербачев возьмет крепость, сразу освободит для действий в поле пять дивизий и развяжет руки двум соседним армиям…
Главное — не опоздать. Щербачев изо всех сил спешил с составлением плана атаки. Всякий молодой офицер генерального штаба, выполнивший свою третью академическую тему, уже понимает, что такое подготовка и план военной операции и какое значение они имеют для ее осуществления. Как же было не знать этого Щербачеву? Он — очень образованный генерал: преклонялся перед Наполеоном, восхищался Фридрихом II и Морицом Саксонским, благоговел перед Клаузевицем, увлекался Бернгарди. Он был так по-европейски образован, что к русской школе военного искусства относился свысока и презрительно обзывал ее сторонников утопистами.
Днем третьего октября гарнизону Перемышля была предложена сдача. К вечеру получен отказ. А в ночь на четвертое уже был готов план. Генерал Щербачев проектировал одновременный штурм с юго-востока, севера и юга. Тяжелая артиллерия под руководством генерала Дельвига должна была содействовать атаке юго-восточного сектора. План был широк по замыслу и вместе с тем чрезвычайно детально разработан. Такие планы в академиях обычно оцениваются высшим баллом. Практическая подготовка атаки началась без промедления, этой же ночью. Артиллерия выезжала на позиции; прислуга рубила хвойные ветви и маскировала ими орудия. Белая голова Дельвига мелькала то здесь, то там. Но от необыкновенной подвижности и распорядительности этого генерала число тяжелых орудий не увеличивалось и полевых гаубиц оставалось попрежнему мало. Масса артиллерии состояла из скорострельных пушек.
Всю ночь подходила пехота, размокшая под дождем, насквозь пропитавшаяся грязью, изможденная, и сразу вступала в боевую линию. Саперные и телеграфные роты, прожекторные команды распределялись по дивизиям. На каждую дивизию выдавали по три сотни лопат и по двести пятьдесят ножниц. Пехота подходила всю ночь и весь следующий день. Постепенно на главном участке атаки, на южном и северном участках подобралось семь с половиной пехотных дивизий и четыреста восемьдесят три орудия. Войска шли в тумане и топтались в слякоти, под холодным и пронзительным, ни на миг не стихавшим дождем. Дельвиг бесился: этот дождь поднимался стеной перед артиллерийским наблюдением. Чтобы стрелять, надо было высылать наблюдателей в пехотные цепи, а от командиров батальонов первой линии требовать указаний для батарей. Мало того, надо было соединять батальоны с батареями телефоном.
Рота Заусайлова попала в резерв сторожевого охранения и всю ночь просидела в густом кустарнике. К утру капитан позволил солдатам раскатать скатки, надеть шинели, и тогда они завалились спать. И Романюта тоже храпел вместе с другими. Бодрствовав один Заусайлов. Он сидел под деревом с папиросой в зубах и думал о счастливом выходе из трудного положения, который открыла перед ним война. Не только все служебные неприятности сразу исчезли, точно корова их языком слизнула, а еще и мерещится впереди батальон со штаб-офицерством. В предрассветных сумерках люди представлялись Заусайлову сгустками серого тумана. Однако телефониста, усердно тянувшего провод как раз к тому месту, где сидел капитан, он разглядел довольно хорошо. Телефонист работал на коленях, заткнув полы шинели за ремень, и при каждом движении все глубже угрязал в жиже. Заусайлов невольно следил за его действиями. «Старается, подлец!» — с удовольствием подумал он. В этот момент телефонист поднялся с колен. Он оказался высоким и худым, совсем еще молоденьким вольноопределяющимся инженерных войск.
Заусайлов сидел под деревом на свеженасыпанном земляном холмике. Другой, такой же точно, холмик поднимался с той стороны дерева, где находился телефонист. И этот второй холмик был могилой — две палочки крест-накрест, ельник и желтая листва под крестом. Вольноопределяющийся и капитана не видел и себя чувствовал невидимым. Раздумывая о чем-то, он долго стоял перед могилой с опущенной головой. Потом выпрямился и вздохнул:
— Эх! Прощай, товарищ!
Почему-то Заусайлову захотелось знать, какое у него лицо. Он встал. Лицо у вольноопределяющегося было бледное, с острыми черными усиками и такими же острыми и черными глазами.
— Наркевич, вы?
— Так точно. Здравия желаю, господин капитан!
Заусайлов еле перевел дух от злости. «Нанесла нелегкая… Сплетник, болтун, баба в капоте, — вертелось у него в голове, — ведь из-за него все… Я ж тебя… Я ж…» Капитан не отличался находчивостью. Но терялся он преимущественно перед начальством и перед теми, от кого зависел по службе. Наркевич к этим разрядам не относился. Заусайлова вдруг осенило. Он снял фуражку и, крестясь на солдатскую могилку, спросил:
— Кажись, нюни распустили, господин студент? За собственную шкурку беспокоитесь, так, что ли?
— Никак нет, ваше благородие, — пробормотал Наркевич, — не то совсем…
— А я вам говорю, молодой человек…
Романюта проснулся от громкого, до хрипоты злого командирского голоса.
— Зарубите, вольноопределяющийся, на носу, что трусом быть подло и грех большой. Перед богом — грех! А хуже труса один только сплетник быть может, да-с! Ну, теперь делайте ваше дело…
* * *
Часов в десять утра, перед самым началом движения, все еще злой Заусайлов сказал по телефону командиру ближайшей батареи:
— Об одном прошу: действуйте, капитан, без строгих правил вашей науки… Не надо!
— То есть, как это? — встревожился артиллерист.
— Только прямой наводкой. А то непременно в меня угодите…
Он повел свои цепи в атаку по голой лощине навстречу орудийному, пулеметному и ружейному огню, которым обливала его Седлиска. Вскоре цепи залегли. Через час Заусайлов их поднял. Однако у горевшей деревни Быхув его рота попала под перекрестный огонь и опять залегла. И так — до вечера… В сумерки солдаты Заусайлова окопались в восьмистах шагах от передовых укреплений Седлиски.
Дельвиг докладывал Щербачеву:
— Немыслимая грязь! Приходится в один зарядный ящик впрягать по десятку лошадей. Но в парковых бригадах лишних лошадей нет. И вот передовой запас не подает снарядов… подвоз срывается. Это — первое, ваше превосходительство.
— Гм!
— Второе — еще хуже. Наши данные о пробиваемости броневых установок…
— Ни к черту не годятся? Так. Что же из этого следует, Сергей Николаевич?
— Пока не поздно, надо прекратить атаку, ваше превосходительство!
Щербачев молчал. Выполняя планы своих операций, он всегда действовал с упорством и твердостью — бесповоротно. Потери для него не имели значения. «Где нужен успех, — говорил он, — там не думают о жертвах». И поступал соответственно. Дельвиг удивил его не тем, что заговорил о трудностях, которых нельзя было предвидеть, — дополнительные трудности преодолеваются дополнительными усилиями, — а совсем другим. Почему Дельвиг вдруг попятился? Не ведет ли этот хитрый старик двойной, тройной игры? Во что бы то ни стало требовалось разгадать скрытые причины его внезапной растерянности. А мысли о том, что никаких скрытых причин нет и вообще ничего нет, кроме того, о чем докладывал Дельвиг, — этой простой и естественной мысли Щербачев положительно не допускал. Он молчал, постукивая по столу жесткими и сухими пальцами, похожими на коленца бамбукового ствола. Адъютант, с усиками в унтер-офицерскую стрелку, доложил:
— Полковник Азанчеев из штаба фронта, ваше превосходительство!
— Прошу!
Щербачев встал. В кабинет вошел моложавый, бодрый, высокий, стройный, с едва заметной проседью в светлых волосах, офицер генерального штаба. Несмотря на грязные сапоги и сильно помятый китель, он сохранял со всей отчетливостью свой петербургско-гвардейский вид. Однако самой примечательной чертой его наружности, конечно, были глаза. Их стремительно быстрый, беспокойный взгляд был так неуловим, что легко могло показаться, будто никаких глаз и вовсе нет на холеном, красивом лице этого белобрысого Мефистофеля. Щербачев и Азанчеев были людьми одного круга. Несмотря на разницу лет, чинов и положений, их ранние воспоминания сходились в одном и том же месте — в казармах Преображенского полка на Миллионной улице. В этом фешенебельном полку они оба начали свою офицерскую службу. Потом оба закончили в числе первых академию генерального штаба. Хотя все это и расходилось во времени, но сближало их силой магнитного притяжения.
— Рад вас видеть, полковник! — сказал Щербачев. — Надеюсь, вы нам привезли кое-что?
Азанчеев заговорил медленно, слегка отдуваясь. Когда он говорил, становилось совершенно ясно, что его пушистые, мягкие усы с давних пор аккуратно бинтуются на ночь.
— Да, кое-что привез, ваше превосходительство… Прежде всего — новости: австро-германцы наступают от Торна — Кракова к Висле и Сану. Противник группируется на Вислоке и на Карпатских перевалах. Австрийские авангарды — под Дышувом и в районе Санока. Затем… х-ха! Вот что говорят галичане, ваше превосходительство: «Кто владеет Перемышлем, тот владеет Галицией; а пока Перемышль не взят — русские у нас только в гостях…» Как это нравится вашему превосходительству?
— Гм! — неопределенно произнес Щербачев, — может быть, галичане и правы. Вы привезли нам указания главнокомандующего фронтом?
Азанчеев был от природы высокомерен и брюзглив. Почти всякий большой штаб в русской армии казался ему скопищем интриг, дрязг, мишуры, скуки и, вырвавшись теперь из-под этого пресса, он чувствовал, как за спиной у него растут крылья. Здесь, в корпусе, на боевом поле, он почти физически ощущал приятную надбавку к своему штабному весу.
— Так точно, ваше превосходительство…
Тут он пустился в пересказ чьих-то воззрений — отчасти главнокомандующего, а отчасти, гораздо в большей степени, своих собственных, нисколько не сомневаясь при этом, что все им сказанное будет принято за чистое золото. Идет быстрая, маневренная война… Эта война очень скоро кончится… Никаких Шахе![10] Это больше не повторится… Что? Как и чем кончится? Просто… Прекратится подвоз сырья, мобилизация оторвет рабочих от станков, промышленность остановится, и воюющие страны прекратят военные действия… Азанчеев был так окрылен, что не замечал, как его рассуждения все дальше и дальше отходят от взглядов главнокомандующего. И Щербачев не замечал этого. Зато многоопытный Дельвиг видел ясно, что теперь, если бы даже Щербачев и вознамерился приостановить атаку, ему ни за что не даст это сделать приехавший за лаврами Азанчеев. Экое несчастье! Дельвиг откланялся и вышел.
Вышколенные вестовые внесли чашки с дымящимся кофе. И когда сигары наполнили кабинет волнами прозрачного и сладкого тумана, вдруг стало ясно, что Азанчеев не привез с собой ровно никаких указаний главнокомандующего, а приехал исключительно для поддержки прекрасных распоряжений генерала Щербачева. Да и какие указания мог бы дать еще главнокомандующий фронтом? Правда, он человек долга, он любит свое дело. Но он узок, нерешителен, мелочен, бестолков, болезненно самолюбив. Неудачи японской войны раз навсегда превратили его в пугливого, жалкого хлюпика. Даже при самой благоприятной обстановке он нервничает и…
— Мечется во все стороны, — отдуваясь, говорил Азанчеев, — дерется вместо кулака растопыренными пальцами. Австрийцам нечувствительно, а пальцам больно. Впрочем, зачем я говорю все это вашему превосходительству? Вы сами отлично знаете, что этак воевать умеет всякий батальонный командир…
Он оглянулся на дверь. Щербачев успокоительно улыбнулся. И Азанчеев улыбнулся.
— Прибавьте к этому благословенный дар золотого молчания. Когда нужен уверенный голос начальника и твердый приказ, мы…
— Моя последняя депеша произвела какое-нибудь впечатление?
— По обыкновению, старик отмычался…
Никто бы не сказал об Азанчееве, что он склонен делать что-нибудь заведомо безнравственное. Но чутья, которое мешает людям дурно поступать в том или другом случае, — этого чутья в нем решительно не было…
Он говорил и при этом так странно смеялся, словно на него откуда-то брызгали холодной водой.
* * *
В четырнадцатом году пригодность трехдюймовых пушек для устройства проходов в проволочных заграждениях еще не была установлена, да и самый термин «артиллерийская подготовка» еще не был известен. Говорили об «артиллерийской поддержке», то есть главным образом о борьбе с батареями атакуемого противника. Шестого октября стрельба под Перемышлем велась в высшей степени интенсивно, но фортам противника она не приносила ни малейшего вреда. Заусайлов провел весь день «под прикрытием» этого огня, а по существу под жестоким обстрелом с фортов. Поздно вечером его роте удалось-таки добраться до высотки, через которую пролегала на здешнем участке линия исходных положений для штурма.
Здесь рота окопалась под дождем, в холоде, на ледяном ветру, по пояс в черной, брызжущей грязи…
Постепенно результаты двухдневного штурма определялись. Начальники дивизий читали в донесениях командиров полков: артиллерийская поддержка ничего не дала; огонь фортов не ослабевает; броневые купола и башни целы; проволочные заграждения и минные провода — тоже; переход через рвы невозможен из-за убийственного пулеметного огня. Из донесений начальников дивизий генерал Щербачев видел, что только две дивизии более или менее близко подошли к целям атаки, а остальные находились от них за одну-две версты. На северном участке атаки войска почему-то сидели без снарядов. И все-таки жребий был брошен. Ночь служила порогом к штурму. Щербачев отдавал последние распоряжения.
* * *
Генерал-лейтенант инженерных войск Величко прибыл из Львова под Перемышль по телеграфному распоряжению главнокомандующего фронтом. Было еще светло, когда он представился Щербачеву и тотчас отправился с привезенными им военными инженерами в объезд линии штурма.
Величко руководил на южном фронте оборонительными работами по укреплению тыловых позиций и в последнее время усиливал Львов. Щербачев знал его мало, но слышал о нем много. С именем Величко в представлениях Щербачева тесно связывались две вещи: во-первых, громкие выступления этого старика на прениях по крепостным вопросам, происходивших года четыре тому назад в Инженерной академии, и, во-вторых, давно уже вышедшая, но все еще не потерявшая своего значения, замечательная книга «Исследование новейших средств осады и обороны сухопутных крепостей». Появление этой книги составило эпоху в истории фортификации. Она отразила в себе множество идей, которые давно бродили в массе русского военного инженерства, оказывая заметное воздействие на взгляды некоторых французских и бельгийских авторитетов. Величко был единственным автором своей книги; однако прокладывая в ней теоретические пути для будущего развития русской фортификационной школы, он, по сути дела, обогащал мировую военно-инженерную науку знаниями и опытом всего русского военно-инженерного корпуса. Книга Велички — целая энциклопедия сведений по артиллерийской части и почти неисчерпаемое богатство деталей и проектов по части фортификационной.
Объезжая линию фронта, генерал тут же распределял по ее участкам привезенных им с собою военных инженеров. Он назначал начальников работ по дивизиям и помощников к ним. Инженеры оставались на участках, а генерал ехал дальше. Он был некрасив: колючая седая голова; худое, сморщенное, как печеное яблоко, и оттого казавшееся дряблым лицо; огромные уши, бледные, плоские, безжизненные, с мочками, похожими на тряпичные концы; невысок, коренаст и очень подвижен. Не было никакой цельности в том, что этот человек, с увядшим лицом и серо-бесцветными глазами, утонувшими в блеске стекол пенсне, может так быстро двигаться, так сильно и порывисто жать руку, так энергично вмешиваться во все, совершающееся кругом. Однако вглядевшись в генерала, можно было понять, что морщинистость его щек происходит не от дряблости кожи, а от ее сухости и жесткости, и что весь он, с его крупным носом, короткими седыми усами и глубокими саркастическими складками возле рта, точно такой же сухой и жесткий.
С артиллерийского наблюдательного пункта на высоте 231, где стоял с биноклем у глаз Величко, был отлично виден большой долговременный форт седлисской группы и особенно хорошо — его боковые фасы и броневые купола с противоштурмовыми орудиями в плечевых углах. Просматривались также и проволочные заграждения.
— Как действуют гранаты? — спросил Величко.
— Никак, ваше превосходительство, — отвечал артиллерийский капитан, — легкие орудия сильны шрапнелями. А при стрельбе гранатами, что ж?
Форт, на который был наставлен бинокль Велички, представлял собой сомкнутое укрепление с полукруглым передним фасом длиной шагов в сто пятьдесят и окружностью шагов в триста-четыреста. Трехъярусная оборона… Четырехсаженный вал с наружным рвом… Блиндированный пулеметный окоп… Две линии проволоки… Волчьи ямы… Высокие насыпи из глины яркожелты от дождей. А все остальное — голо, мокро и потому кажется черным. Становилось темно. Мелкий дождь усиливался. Крепость вела редкий огонь. При каждом выстреле трепетный свет плясал впереди. Пляшут и жесткие, седые усы Велички. Критически кривятся губы, и складки у их концов глубоко бороздят сухие щеки.
Трудно сказать, кто из двух генералов был упрямее — Щербачев или Величко. Но упрямство первого было мертвым, а упрямство второго — живым. Академическая кафедра, которую Величко много лет держал в ежовых рукавицах, знала немало историй о том, с каким упорством отстаивал он свои планы и с какой непримиримостью относился к сопротивлявшимся. Это упрямство — живое. И когда ночью, вернувшись с линии атаки, Величко разыскал Шербачева и потребовал от него немедленного созыва военного совета, Щербачев, подумав, уступил.
Совет собрался через час в домике лесничего, между Рудниками и Мосциской. Домик лесничего был похож, на блокгауз. Словно маленькую крепость, его окружал высокий прочный забор с колючей проволокой, протянутой поверху. Генералы и полковники один за другим входили в низенькую комнату и рассаживались на некрашеных белых скамьях. Предстояли споры. О чем?
Несколько дней назад, делая выбор между блокадой Перемышля и штурмом, Щербачев и Дельвиг выбрали штурм. Сейчас Величко стоял у квадратного деревянного столика, взволнованный, сердитый, и страстно говорил:
— Надеяться взять первоклассную крепость открытой силой, не имея почти никакой тяжелой артиллерии сверх шестидюймового калибра, это — безумие, господа… Это абсурд! Абсурд, слышите?..
Он примолк на мгновенье, чтобы передохнуть. Щербачев сказал:
— Ваше превосходительство предлагаете способ постепенной атаки?
Величко вздрогнул.
— Ничего подобного! Откуда взяли вы это? Штурм — чепуха. Но и расчет на подавление крепостного огня легкими пушками — не меньшая… фантасмагория. Ведь вы уже двое суток этим занимаетесь, ваше превосходительство. А что у вас получилось?
— Однако что же вы предлагаете?
— Я? Я утверждаю, что любой способ атаки должен быть обеспечен технически. Штурм, ускоренная, постепенная атака — все равно… Проложите двести верст полевых железных дорог… В Киеве валяются сетки штурмовых лестниц, — подайте их сюда… Прожектора, ножницы, ручные гранаты… Мало ли чего еще требует новая машинная война… И все это должно быть. Тогда — действуйте… А без этого — безумие. Без артиллерии — тоже безумие…
Величко остановился. По комнате пробежал смущенный шепоток: «Как? Что?» Впрочем, это продолжалось недолго. Азанчеев встал и вытянулся, — он был здесь одним из младших по чину.
— Безумие, ваше превосходительство?
— Да. Да. Я не хочу, господа, быть пророком, но я не слеп, я вижу, что происходит, не могу не видеть… Хотите ускоренной атаки… Предлагаете атаку a la немец Zauer[11] — авантюрнейший вид ускоренной атаки… Рвать форт за фортом… Предупреждаю: дело кончится полным разгромом, господа!
— Как видно, ваше превосходительство не ожидаете от доблестных российских войск ни мужества, ни порыва, ни верности. Никакого Зауера еще и на свете не было, а наши войска уже брали штурмом Измаил. Разве они стали иными, чем были под Измаилом, под Парижем?
— На штурм Измаила они шли за Суворовым, — сказал Величко, — а Париж мы брали у побежденного врага…
Азанчеев наклонил голову.
— Наши войска знают, что такое штурм. Вспомните Нарву, Юрьев.
— Хватили, полковник! Очаков, покоренье Крыма…
Азанчеев наклонил голову еще ниже.
— К месту ли нам шутить над прошлым? Очаков, покоренье Крыма — история нашей славной армии, нашего великого народа. Мы вспоминаем блестящий штурм Карса в семьдесят седьмом году и горим желанием повторить тогдашнюю удачу, когда захват открытой силой нескольких фортов заставил слабого духом врага сдать всю крепость. Мы — за наше собственное, старое, русское уменье, и прилагать к нему немецкий ярлык Зауера кажется мне чем-то вроде… адвокатской речи в защиту немецкого засилья. Простите, ваше превосходительство!
Подобного Величко не ожидал. Что такое Азанчеев? Мелкий последыш германских военных методистов. И вдруг неуловимо ловкий прием отлично натренированного фокусника сразу меняет положение. Между Зауером и Азанчеевым нет больше ничего общего. А вот между главой русской фортификационной школы и Зауером… Ну и жулик! Однако не заниматься же сейчас разоблачениями? Не оправдываться же?
Щербачев тоже не ожидал такого хода. Он никогда не был патриотом драгомировщины, но теперь с удовольствием брал на заметку, что и она при известных условиях может прийтись как раз к месту. Его худое и длинное туловище медленно извивалось над столом.
— К черту Зауера! — хмуро сказал Величко, — но я утверждаю, что всякая атака должна быть обеспечена всеми артиллерийскими и инженерными средствами.
Впрочем, он мог бы уже и не говорить этого. Азанчеев поклонился и сел. Генералы переглядывались. Величко, упрямый, острый на язык, непобедимый спорщик, проиграл совет. И проиграл не просто, а скверно, с наложением какого-то дурацкого германофильского клейма. «Экая сволочь, — подумал он об Азанчееве, — черт знает, что за фрукт!» При подобных историях всегда отыскивается тут же, на месте действия, разная человеческая мелочь, которой доставляет удовольствие начисто откромсать потерпевшему хвост.
— Позвольте, ваше превосходительство, — обращаясь к Величко, зашептал старенький генерал, в измятом резиновом пальто с заношенными, темными погонами, — позвольте. Перемышль, Перемышль… А куда ни глянешь на верки, везде кирпич… Д-да… Ну и бетон, и броня. Кирпич… Толщина — двадцать пять сантиметров… Бомбы шестидюймового калибра… А солдатики наши…
Величко быстро глянул на старика и отвел пенсне.
— Напомните, ваше превосходительство: разве вас все-таки оправдали по делу Стесселя?
Старичок ахнул и сел. Щербачев посмотрел на часы: два ночи.
— Я пользуюсь случаем, господа, чтобы повторить указания, которые вы найдете в моем сегодняшнем приказе. Он уже рассылается. Штурмующие части сосредоточиваются в окопах… Команды подрывников уничтожают препятствия… Фланкирующие постройки забрасываются через бойницы ручными гранатами… Войска бросаются на штурм…
Величко так крепко почесал нос, что по нему пошли белые полосы.
— Но ведь ручных гранат-то нет…
— Э-э-э, — сказал Щербачев, — это не совсем так. Я приказал выдать на каждый атакующий полк по тридцать две гранаты, по шестьдесят пять ножниц, по десять двойных лестниц, по восемь проволочных пакетов и по двадцать перекидных мостиков. Однако примем устную оговорку к приказу по атаке: без уничтожения фланговой обороны рвов штурма не начинать.
Щербачев очень хорошо знал все, о чем сегодня так напористо толковал Величко. Но в отличие от Велички он почти не сомневался, что Перемышль будет взят и без технических средств, и без осадной артиллерии. В русского солдата он верил не больше и не меньше, чем Величко, но вера Велички была зрячая, а его вера — слепая. Как некогда Аракчеев, он тоже думал, что русский солдат может сделать решительно все; но чтобы добиться от него возможного, надо настаивать на невозможном. И он в действительности представлял себе завтрашнее предприятие таким, как писал в приказе и только что говорил: под завесой ночного мрака, штурмовые колонны пробьются через полосу ближнего огня; к рассвету будут готовы проходы в проволочных заграждениях; затем саперы с пироксилиновыми шашками проберутся ко рвам и взорвут капониры; и тогда стрелки кинутся вперед, захватят форт… другой… третий… Ночь, случай, удача… Ручные гранаты? Да, тридцать две на полк — скудно. Но ручные гранаты только что появились в армии. Обходилась же армия до сих пор и вовсе без ручных гранат… Странное дело: Щербачев был генералом широкого, вполне европейского военного образования и вместе с тем шагу не мог ступить без темной, прадедовской повадки: либо в стремя ногой, либо в пень головой…
Он встал и поклонился, распуская совет.
* * *
Было еще совсем темно, когда батальоны начали шевелиться. Одни двигались влево, другие — вправо. За передними тянули провода. Появилась телефонная станция штаба дивизии. Мало-помалу начинало светать — холодная муть висела в воздухе…
Вместе со светом ожила артиллерия. Мерно заряжались орудия, повертывались затворы. Пламя мигало, и снаряды с протяжным свистом выносились вперед, оставляя над полем извилистые ленточки дымков. Дельвиг стоял на батарее.
— Дайте-ка еще одну очередь, капитан!
Расставив короткие ноги, с биноклем у глаз, Дельвиг внимательно следил, как умножались над полем ленточки дымков.
— Трубка хороша! — он круто повернулся на каблуках, — еще очередь!
Собственно, стрелять надо было бы группами по восемь, десять и двенадцать батарей сразу, перенося огонь с одной цели на другую. Но так стрелять наша артиллерия еще не умела.
Солдат связи поднялся над горкой присыпанных землей бураков и, приставив руки ко рту, закричал:
— Один зарядный вторую батарею!
И дальше, в белесой пустоте туманящегося утра, поднялась такая же одинокая фигура и так же надрывисто выкрикнула:
— Вторую батарею один зарядный подать!
Две гранаты, одна в хвост другой, упали на батарею и с грохотом лопнули. Свалился в ровик правильный номер левого орудия. Мотая окровавленной головой, у открытой дверцы зарядного ящика упал еще один солдат.
— Меняйте позицию, капитан! — приказал Дельвиг.
Батарея с почти неуловимой быстротой стала на передки. Она шла без потерь, перекрывая открытые места галопом на дистанции между запряжками шагов в пятьдесят. По временам снимала орудия с передков и посылала несколько снарядов. Затем опять шла галопом. Заняли новую позицию. Дельвиг уехал. Батарея работала: задыхаясь, отскакивая назад, окруженные суетящимися людьми, пушки швыряли огни разрывов и выли живым, звериным голосом. Стрельба велась гранатами по площадям в длину видимой цели и в глубину на триста сажен. Но гранаты отскакивали от броневых куполов, как дождь от железной крыши. Форты были неуязвимы, и бесполезность артиллерийской поддержки с каждой минутой становилась все очевиднее…
Тогда начальники дивизий подняли пехоту. Густые строи батальонов и рот сбегали вниз по отлогим скатам исходных высот, с трудом поспевая за быстрыми волнами легких цепей. Чем легче перекатывались цепи и живей подвигались вперед пехотные массы поддержек, тем заметнее свирепела Седлиска. Ее форты дышали огнем и дымом. Шрапнель выбивала людей из штурмовых колонн, как град выбивает колосья на хлебном поле. Снаряды рвались, и от грохота их разрывов больно ударяло в уши, в глаза, в голову. Один снаряд разорвался поблизости от Романюты. Словно тараном ударило в Романюту, и он в ужасе раскрыл рот: вот брызнет из нутра кровь. Ближе Седлиска — гуще тучи выбрасываемых ею бризантных гранат. Скверное чувство тяжким камнем легло на душу бежавшего вперед Заусайлова: он даже замедлил бег. Он видел утром, как отлично действовали наши легкие батареи, и видел теперь, каким пустяком была их работа в сравнении с уничтожающим действием австрийского огня. Заусайлов видел также, как потрясает сила этого огня изумленные души бежавших с ним рядом солдат. Лопался такой снаряд, и корневища взлетевших кверху деревьев бороздили высь, а тысячи зубчатых осколков ураганом смерти и увечий сметали с земли все, что было на ней живого. Заусайлов громко и пакостно выругался. «Отчего же нет у нас этаких орудий?..»
Трехрядная изгородь из железных острых кольев в рост человека, переплетенных по горизонтали и наискось толстой колючей проволокой, стала на путях штурма. Гранатометчики подползли к изгороди шагов на пятьдесят, быстро вскочили, швырнули по гранате и снова упали наземь. Словно мир треснул, так громыхнуло. Черный дым заклубился, взмываясь, и захлестнул все вокруг. А гранатометчики, ныряя в его волнах, уже ползли к проволоке и, выхватив ножницы, кромсали ее неумелыми руками. Ножницы лязгали, проволока закручивалась в кольца. Прихлынула пехота.
— Братцы, у кого ножницы, режь…
— Ложись, окапывайся!
— Вперед!
— Ребятки, поддай маленько!
— Куда поддавать-то? Гляди, вторая отходит…
— Братцы, четвертая отходит…
— Ползи назад…
— Раненых вынести!
— Вынесешь, черт!
— А ты что думал? Поднимай…
— Братцы, не покидайте!
— Не голоси! Вишь, ведь…
Клочья окровавленных серых шинелей висели на проволоке. Атака отливала…
* * *
Прячась в оврагах, залегая и перебегая, полк без выстрела подошел к самой подошве гласиса «I-1», но здесь потерял командира и начал пятиться. В сизом дыму мелькали огненные языки рвущихся шрапнелей. И вот снова — пройденная сегодня уже раз полоса фугасов, полоса засек… Полк отходил, роняя множество людей. И вдруг что-то случилось. Барабаны зачастили «атаку». Кверху взлетело и повисло в воздухе «ура». Высокая фигура незнакомого полковника замаячила впереди.
— Слушать мою команду! За мной…
Полковник махнул рукой с зажатым в ней топором, повернулся и пошел на проволоку. Время исчезло. Вмиг были сделаны топорами и лопатами пять проходов в проволоке, и полк, взбежав вверх по гласису, ворвался во внутренний дворик укрепления. Позади — брустверы с круглыми, куполообразными, вросшими вглубь земли броневыми башнями и торчащими из них дулами пушек. Впереди — пороховые погреба, под земляной обсыпкой, похожие на степные курганы с деревьями по скатам. А за ними — крепостная ограда, ядро перемышльской твердыни. Собственно, никакого полка на внутреннем дворике не было, ибо полтораста человек — не полк. Где же остальные? Убиты. Ранены. Спрыгнули в бетонированный ров, когда мост обломился, и застряли там. Полковник Азанчеев, принявший команду над разбитым полком, повернувший его, и приведший сюда, ждал подкреплений из Быхува и контратак из Седлиски. Время вернулось, чтобы томить своей медленностью. Подкрепления не подходили. А контратаки созревали в непостижимой тишине. Внутренний двор походил на склад отбросов: патроны, гильзы, обоймы, каблуки и подметки, снарядные стаканы, бляхи от полевых ремней, рваные шапки, скрюченные трупы, — все это были ненужные предметы, но все они имели прямое отношение к только что отпразднованному смертью на этом месте торжеству.
Здесь Азанчеев отбил три атаки, однако подкреплений не дождался, и в шесть часов вечера повел горсточку своих солдат в отход…
* * *
Весь день генерал Щербачев разъезжал по наблюдательным пунктам дивизий. Он не обращал внимания на опасность. Смерть стучалась в мокрый бруствер окопов по сторонам его головы, — он не слышал. Адъютанты волновались:
— Ваше превосходительство…
Он не слышал. Только раз буркнул:
— Отстаньте, поручик!
Однако бесстрашие генерала ничего не могло изменить. Штурм отбивался на всех участках. Из строя уже выбыло около двадцати тысяч человек. Пятая часть этого числа неподвижно лежала возле невырытых еще могил. Теперь было ясно, что, не имея осадной артиллерии, было величайшим безрассудством предпринимать этот штурм. Для временного захвата укрепления «I-1» (Седлиска) потребовалось уложить полк. А прочие атаки — все как одна — или были задавлены огнем противника при самом начале, или захлебнулись на проволоке. К шести часам вечера картина общей неудачи была очевидна. Щербачев не рассчитывал больше ни на случай, ни на темноту. Он знал: все пропало. И все-таки упрямство этого человека еще не желало сломиться и уступить. Проходили часы, — войска лежали под огнем, окопавшись, где и как попало, и не делая никаких попыток двинуться вперед или назад. Только в полночь Щербачев отдал приказ отходить.
* * *
Выражаясь языком штабных документов, обстановка требовала деблокировать Перемышль. Может быть, Щербачев и не прекратил бы штурма, но обстановка требовала этого категорически. И вот красные огни ракет резали глубь непроглядной ночи. Ракеты взлетали, поле озарялось розовым светом, и длинные черные тени, вздрагивая, протягивались по земле. Русские войска отходили из-под фортов Перемышля. Свистели кнуты, звенели подковы, хлюпал под тысячами ног грязный талый снег. Форты не прекращали огня всю ночь. Стреляли еще и утром. Отходившие войска видели, как за щетиной хмурых осенних перелесков, где-то далеко позади, на горизонте вспыхивали и, точно дымки гигантских труб, гасли белые облака. Войска двигались по глубоким промоинам грязных дорог, а отставшие раненые, в мокрых шинелях, с покривившимися кокардами на фуражках, тащились целиной. Вброд перебирались через узкие, петлистые речки, с высокими и крутыми берегами, с частыми заводями. Летом в таких заводях шумят камыши и ярко поблескивают под солнцем серебристые рыбьи бока. А теперь, в октябре, над речками висел белесоватый свет, медленно таявший в знобких сумерках. Что это? Два огромных желтых глаза ослепительно блеснули в темноте. Чудище открыло невидимую глотку и взревело так, что лошади и люди шарахнулись в стороны. Это — автомобиль Красного креста ныряет по развалам ночного бездорожья. Уходя, войска оставляли позади бесчисленные бугорки насыпной земли — братские могилы. Списки убитых — бумага, как и всякая другая штабная бумага; на ней — фамилии и цифры. Но для войск списки потерь — это дорогие имена лучших товарищей; для них — почти за каждым именем живет поэма человеческой красоты и боевой славы…
Только что прибыв на фольварк Рудники, новый командующий одиннадцатой (блокадной) армией генерал от инфантерии Селиванов уже вел с генералом Щербачевым крайне неприятный для последнего разговор. Приезд Селиванова отстранял Щербачева от командования блокадными войсками. Естественно.
В связи с формированием одиннадцатой армии именно так и должно было произойти, независимо от исхода штурма. Но когда старик Селиванов, одутловатый, добродушный, с простецкой солдатской складкой в лице и фигуре, позволяет себе дерзить и грубиянить, — это другое дело. Это уже прямой результат неудачи штурма. И Щербачеву оставалось слушать и молчать.
— Удали этой самой у нас хоть отбавляй, — говорил Селиванов, как бы выталкивая неприятные слова языком из-под густых белых усов, — а простой рассудительности — нехватка. Помилуйте-с! В пятьдесят восьмой дивизии осталась половина штатного состава. Девятнадцатая потеряла сорок четыре офицера и три тысячи рядовых. Да и вообще ни одной дивизии в своем настоящем виде, а так — жидкие остаточки кадра под ружьем. Спрашивается, Дмитрий Георгиевич, как же не вспомнить нам с вами великого царя Петра: «Больше разумом и искусством побеждают, нежели множеством», — а?..
Скверная штука — похмелье. Нечто вроде горького похмелья переживали теперь войска, побывавшие на штурме. Среди офицерства разбухали слухи. Передавали за факт, что еще в ночь с пятого на шестое была собрана партия инженерных офицеров для рекогнесцировки подступов к перемышльским фортам. Каждому офицеру придали по несколько человек солдат. Отправились. Однако ночь была лунная, светлая, и потому рекогносцировка не удалась. Только какому-то саперному подпоручику Лабунскому с пятью разведчиками посчастливилось обследовать подступ к укреплению «I-3» по лощине, ведущей в лес, где ни искусственных препятствий, ни фугасов не оказалось. И вот утверждала, что ни в дивизии, ни в штабе корпуса не нашлось ни одного генерала, который обратил бы внимание на это важнейшее обстоятельство. И, конечно, укрепление «I-3» штурмовалось в лоб без малейшего успеха, но с огромной убылью в людях.
— А где же подпоручик Лабунский?
— Тю-тю… Чтобы не болтал, угнали на Карпаты.
Капитан Заусайлов покачал головой.
— От кого вы, прапорщик, эту историю слышали? — спросил он.
— Один уцелевший на штурме «I-3»…
— Эх, знаете… Не люблю «уцелевших» и не очень-то верю их рассказам.
— Почему?
— Да ведь редко кому случается уцелеть честным путем. Еще и бой не успеет кончиться, а уж видно, кто уцелел и почему. Спроста слушано, да неспроста сказано. Советую, прапорщик, остерегаться «уцелевших»… Так-то!
Вскоре, однако, Заусайлову пришлось повстречаться с офицерскими рассказами и о самом себе. Говорили, что некий капитан Заусайлов, рота которого была отброшена во время штурма с проволоки, очутился поблизости от дивизионного наблюдательного пункта, где находился сам генерал Щербачев. Генерал набросился на капитана: «Как вы смели?.. Вы же резали проволоку…» — «Резал. Так что из того?» — «Значит, успех уже был, а вы после того…» — «Какой успех, ваше превосходительство? О чем вы изволите толковать? Ей-богу, на разных языках говорим. Коли сами проволоку режем — конец, крест над атакой надо ставить. А вы… Ни хрена вы, ваше превосходительство, не понимаете!!!» — Услыхав такой рассказ, Заусайлов руками развел. Самое удивительное заключалось в том, что рассказ был чистой правдой, если только не считать грубых слов, которых капитан по адресу генерала, конечно, не произносил. Спрашивается: откуда же взялись эти слова?..
Между тем в Мосциску прибыли шестидюймовые пушки. Их выгрузили с платформ и выкатили на главную улицу оставленного жителями местечка. Наркевичу навсегда запомнилась эта пустынная улица с высокими крылечками у притихших маленьких домиков под крышами из красноватой черепицы; воющие собаки и распоротые диваны у заборов и телеграфных столбов. А посередине длинного пустыря — вереница стальных великанов на колесах. «Поздно! — думал Наркевич, — взялись играть сложную симфонию современной войны, а умеют тянуть лишь одну-единственную ноту. Нет инструментов! Не знаем техники! Что за бездарь!» Настроения солдат тоже были не из радостных.
— Ажно от пороха почернел…
— Ври! Ныне от пороха дыму нет!
— Порох-то, может, и бездымный, да я-то не бездумный. С того и почернел…
Вдруг родилась новая песня:
На проволоку дружно
Полезли мы, как нужно.
Сулили командиры,
Что будут одни дыры,
Она ж весьма
Целехонька была…
Услыхав эту песню, Заусайлов тотчас подозвал фельдфебеля и сказал ему шепотом что-то очень внушительное, от чего песню точно ветром сдунуло и унесло. «Какой-нибудь студент-вольнопер импровизирует… Самый пакостный народец!»
* * *
Девятого октября левый фланг австро-германских армий достиг Сандомира, а правый — Санока. Главной целью этого движения было освобождение Перемышля. Селиванов оттягивал свои войска за реку Сан, постепенно снимая блокаду с запада и юга. Только восточная, сильно укрепленная при Щербачеве, позиция оставалась попрежнему в русских руках. У Сенявы и Ярослава появились передовые части наступающего противника. Предстояло сражение на реке Сан…
Полковник Азанчеев и генерал Величко собирались покинуть Рудники в один и тот же день. Но разъезжались они по разным направлениям. Азанчеев возвращался в штаб фронта, а Величко — на оборонительные работы под Львов. В день отъезда они встретились, внимательно посмотрели друг на друга и сразу заспорили.
— Поздравляю вас, полковник, — сказал Величко, — с настоящим подвигом. Будь я в Георгиевской думе, носить бы вам белый крест. Да, наверно, и без меня — наденете. Уже вижу, как трепыхаются за спиной у вас лазоревые крылышки славы. Однако есть к вам и претензия.
— Слушаю, ваше превосходительство.
— Вы приехали сюда от лица главнокомандующего фронтом. От вас зависело очень многое. Как же вы допустили то, что произошло?
— А что произошло, ваше превосходительство?
— Отбитый штурм. Огромные потери.
— Большие потери, ваше превосходительство, есть несомненное доказательство доблести войск.
— Согласен. Но они служат также доказательством неуменья и неспособности войсковых начальников. Штурм Перемышля был авантюрой. Я прошу вас оставить при себе ваши экскурсии в область сравнительной истории военного искусства. Мы с вами сейчас не на военном совете. Дело проще. Старик генерал благодарит вас за предприимчивость и отвагу. Но я ни черта не понимаю в причинах, которые заставили вас поддерживать эту авантюру.
Азанчеев пожал плечами и сказал, отдуваясь:
— Я делал то, что должен был делать, ваше превосходительство. А штурм Перемышля, как мне кажется, отнюдь не следует называть авантюрой. Штурм Перемышля есть смелая, вполне героическая попытка разрубить узел стратегического положения на галицийском театре войны.
В интонациях Азанчеева довольно отчетливо чуялась фальшь. Правда, никто никогда не ловил этого человека на прямой лжи, но зато и мало кто относился с непредубежденным доверием к тому, что он проповедывал. Величко насторожился.
— Попытка, как и всякий риск, — дело благородное. Об этом все прапорщики знают. Но ведь вы, полковник, были знакомы с планом операции, а план решительно никуда не годился.
— Почему, ваше превосходительство?
— Потому, что где тонко, там и рвется. Конечно, план не может предусмотреть все случайности. От случайностей мы и на кладбище не гарантированы. Планировать опасности и трудные положения — то же, что закапывать энергию живых людей в могилу. Но вот вы захватили укрепление «I-1». А что из этого вышло? Вас не поддержала артиллерия, к вам не подошел пехотный резерв, ваши люди погибли. В других местах они гибли на проволоке. План был авантюрой, так как строился на спасительности ночной темноты. Штурму надлежало начаться за три-четыре часа до рассвета. Но тут-то и сорвалось. Распоряжения были отданы поздно, части пошли на приступ уже засветло. Успех внезапности выпал из расчета…
— Вы говорите святую правду, ваше превосходительство. Но эта правда — для нас с вами. Между тем есть и еще другая — для всех. Несмотря на вопиющие недостатки плана и средств, штурм почти удался. «Где тонко, там и рвется». Однако теперь ясно видно, что могло и не сорваться. Ведь я же, например, был в Седлиске… А белые флаги на промежуточных укреплениях? А перерывы огня? Бесспорно, что мы были на волосок от полной удачи. Расчет был небезнадежен, ваше превосходительство, — отнюдь нет!
Величко тряхнул колючей головой.
— Вчера я находил эту операцию только безумием. Сегодня я вижу в ней еще кое-что.
— Что?
— Преступление. Ваша «правда для всех» — обман. Ваш почти удавшийся расчет — насмешка над духом армии, ее честной народной душой. Войска гибнут мужественно и безропотно. И причина их гибели ужасна: кровью искупаются грехи плохой подготовки, неумелость командования. Так было раньше, так и… Штурм Перемышля — бесплодно растраченное мужество и бесстрашие русских войск. Недавно немцы четыре дня бомбардировали Осовец из сорока орудий крупного калибра и выпустили двадцать тысяч тяжелых снарядов. А успеха не имели. Почему? Потому что сильное моральное воздействие бомбардировки может быть использовано только энергичным наступлением пехоты. Мы под Перемышлем были технически слабее, чем немцы под Осовцем, но…
— Но дерзание было за нами, а не за немцами, — сказал Азанчеев, — выходит, что нам больше не о чем спорить, ваше превосходительство…
Величко нахмурил брови. Фрукт! Однако ему не хотелось разойтись с этим пакостным человеком, оставив за его авантюрной ловкостью право на кажущееся торжество.
— Ум человеческий, — проговорил он, как бы нарочно не выбирая слов, — большой подлец. Он всегда придумает фокус, чтобы выйти из самого безвыходного положения.
Азанчеев тоже сморщил свой высокий лоб, сделал что-то глазами, отчего они как бы вовсе исчезли с его лица, и сказал:
— Да, ваше превосходительство. Государственная дума, общество, министры, промышленники, политические деятели… Вас это беспокоит. Однако уверяю вас: стоит кое-кого из них повесить, и все сейчас же пойдет на лад!
* * *
Одиннадцатого октября началось сражение на реке Сан, тяжелое и долгое. Вода выступила из русла и, тихо шурша изморозью, медленно разливалась по прибрежной траве. Хлюпала и чавкала под ногами черная прорва грязи. Размытые дороги, разбухшие поля, заплесневелые леса и болота, зыбкая почва приречных долин, с жадной радостью всасывающая в себя все, что ни подвернется, — здесь шел бой.
Азанчеев уже уехал в штаб фронта, а Величку задержал Селиванов. Когда же через несколько дней Величко приготовился к отбытию в Львов, его остановила телеграмма главнокомандующего. Ему предписывалось осмотреть инженерные сооружения на Буго-Нареве, а затем отправиться в Петроград для участия в опытах по электризации проволочных заграждений. Опыты производились в Политехническом институте имени Петра Великого при содействии лаборатории известного электротехника профессора Шателена. Участвовать в этих опытах было интересно и нужно. Но, раздумывая о своем внезапном удалении с фронта в разгар боев, решавших судьбу Галиции, Величко то и дело почему-то вспоминал Азанчеева. И безглазое лицо этого Мефистофеля гналось за ним до Варшавы и дальше, вплоть до самого Петрограда…