1

Корреспонденту приходится общаться с великим множеством людей. Вся его жизнь — это непрерывная цепь поездок, разговоров, быстрая смена впечатлений, неустанные поиски новых тем, фактов, героев. Сегодня он пишет о работе разведчиков, завтра изучает организацию артиллерийского огня передовой батареи, послезавтра освещает опыт лучшего снайпера… И все это, если, конечно, он настоящий журналист, а не равнодушный регистратор, его кровно волнует, всем этим он живет, каждый фаз с новой силой загораясь интересами и делами встреченных им людей.

Разные бывают люди, о которых пишет корреспондент. Иные быстро забываются, и, увидев на блокноте полустертую запись с фамилией, корреспондент долго вспоминает, кому же эта фамилия принадлежит. Но такие — неинтересные — люди встречаются редко. И часто кажутся неинтересными потому только, что корреспондент за недостатком времени не успел с ними как следует познакомиться. А еще чаще попадаются такие люди, что и расставаться с ними не хочется, а приходится. Такая уж у газетчиков судьба — не задерживаться долго на одном месте. Зато как радостно бывает, когда корреспондент снова встречает своих героев и видит, что они еще выросли, а иногда сознает, что и он немного содействовал этому росту своим пером. Вот такое радостное чувство Серегин испытал, попав в полк Шубникова.

Самого Шубникова он еще не видел, так как прошел прямо в батальон Зарубина. Здесь же, в этом батальоне, служил сержант Донцов, бывший разведчик, встреча с которым особенно обрадовала Серегина.

Высота на карте значилась с отметкой 105. Говорили, что ей давно уже лора дать отметку 104, потому что непрерывные бомбежки и артиллерийский обстрел сделали ее ниже по крайней мере на метр.

Высота была ключевой по отношению к укреплениям «Голубой линии» на всем участке. Кроме того, с нее просматривались подступы к большой станице. Высота уже одиннадцать раз переходила из рук в руки. Наконец гвардейцы Шубникова закрепились на восточном краю ее плоской вершины, зарылись в землю, и как ни бомбили и ни обстреливали немцы этот клочок земли, все же не смогли вынудить гвардейцев отступать.

Серегин пришел на высоту вместе с бойцами пополнения, которое прислали в батальон старшего лейтенанта Зарубина. Здесь-то, когда комбат знакомился с новыми бойцами и распределял их по ротам, Серегин и увидел Донцова. Бывший разведчик мало изменился, только стал как будто чуточку массивней, да на загорелом, чисто выбритом лице появились висячие усы цвета старой соломы.

Донцов повел отобранных для третьей роты бойцов. Серегин последовал за ним. Поговорить с Донцовым ему удалось, однако, лишь после того, как в роте была проведена беседа с пополнением и бойцы принялись за обед.

В солдатском блиндаже сидели Серегин, Донцов, молодой ефрейтор, стриженный под бокс, с энергичным подбородком и коротким, задорным носом; еще один гвардеец того сухощавого телосложения, при котором человек до преклонных лет кажется моложавым, и три бойца из нового пополнения. Один из них, с гвардейским значком на груди, прибыл из госпиталя после ранения, то есть был уже обстрелянным солдатом. Он быстро освоился и теперь с независимым видом ел кашу. Двое же других заметно Волновались, ели неохотно, напряженно прислушивались и при каждом звуке пролетавшего снаряда или разрыва втягивали головы в плечи.

Серегину знакомо было это противное, унизительное чувство страха, когда нервы болезненно отзываются на каждый звук и кажется, что все снаряда летят на тебя. Пройдет время, и чувство это притупится. Донцов и молодцеватый ефрейтор, видимо, тоже понимали состояние новичков и старались развлечь их вопросами, не имеющими отношения к войне. Однако новички отвечали очень коротко и в разговор не втягивались.

— Вы, товарищи дорогие, кашей заправляйтесь как следует, — сказал им Донцов, доканчивая свой котелок, — чтоб запас был. А то, знаете, всяко бывает: может, и не удастся во-время поесть.

— Правильно, — подхватил ефрейтор. — Ну ты, Степан Тимофеевич, и рубаешь же!

— Как работаем, так и едим, — с достоинством ответил Донцов», вытирая котелок. — А ты, небось, и мастерком вот так же вяло ворочаешь, как ложкой?

— Нет, я на работу жадный был, — сказал ефрейтор, и на его задорном лице неожиданно мелькнуло выражение нежности.

— Ты бы, Митя, рассказал что-нибудь веселое, — обратился к нему сухощавый гвардеец.

— А что же рассказать?

— Да что-нибудь… Как женился, что ли.

— Вот ты это говоришь со смехом, а, между прочим, история моей женитьбы очень поучительная.

— Ну и давай рассказывай в назидание потомству.

— Подожди-ка, — Донцов вопросительно глянул на Серегина. — Может быть, товарищу капитану совсем не интересно твои побасенки слушать.

— Нет-нет, почему же? — воскликнул Серегин, который понял, что ефрейтор, по-видимому, слывет в роте весельчаком и балагуром. — Рассказывайте!

— Я в порядке обмена опытом, — усмехнулся ефрейтор.

2

— По специальности я потомственный печник, — начал рассказ ефрейтор, — и достиг в своем деле выдающихся успехов не только в нашей стройконторе, а и во всем тресте, а может, и по области мне соперников не было. Вот вам факт: сделали для меня специальный набор деревянных кирпичиков, потом собирали со всего треста печников, и я им на столе показывал этими кирпичиками свою кладку. В газете было написано: «Стахановская школа печника Гусарова». Зарабатывал большие деньги; одевался хорошо… Ну, подошла пора, стал задумываться о женитьбе. Как говорится, у коровы есть гнездо, у верблюда — дети. Пора, думаю, и себе семейный очаг складывать, нечего у чужих печек греться.

Был у меня приятель, гулял с одной. Через нее знакомит меня с довольно-таки симпатичной девушкой. Молоденькая, недавно десятилетку окончила. Валерия… Веселая такая, развитая, поговорить может. Родитель у нее по торговой части работал и характером мне не очень понравился, но не с ним же мне жить.

Вскоре я с ней объясняюсь. Она прямого ответа не дает: я, дескать, еще молода, мы друг друга мало знаем, да и моим родителям вы почти неизвестны, а самое главное — я еще хочу погулять. Но все же дает понять, чтобы я не терял надежды. После этого ее родитель ко мне присматривается, спрашивает: «Где вы работаете, Дмитрий Иванович?» Отвечаю: «В пятой стройконторе». В подробности не вдаюсь, потому что хвастать не люблю. Ну, родитель смотрит на меня благосклонно, Валерия тоже день ото дня становится ласковей, а я одно — вожу ее по театрам да по концертам.

Однажды загорелось ей пойти на концерт московского гастролера, и побежала она искать меня на работе, чтобы я купил билеты. Узнала в справочном адрес стройконторы — и туда. Там ей говорят, что Гусаров на строительстве. Мчится она на строительство. Вызывает меня. Выхожу. И вдруг вижу, что она на меня смотрит, как говорится, в немом изумлении: на мою спецовку, на рабочий фартук, вымазанный глиной… Однако я тогда не понял, в чем дело. Вечером прихожу к ней — и чувствую ненормальность, холодок. Родители заводят при мне странный разговор насчет того, что внешность бывает обманчива, что в наше время верить людям нельзя, иной человек прикидывается порядочным, а потом оказывается чорт знает кем, и прочее в таком роде.

— Ишь, черти, обман пришивают, — заметил сухощавый гвардеец.

— Слушай дальше. Возвращаемся с концерта, и заводит моя зазноба со мной серьезный разговор. Тебе, дескать, Митя, надо подумать о будущем, добиваться положения, нельзя же так и прозябать всю жизнь каменщиком. Теперь я смотрю на нее в немом изумлении. Объясняю ей, что своим положением вполне доволен, учиться, конечно, хочу и буду, на так и останусь печником. При этом слове ее передергивает, и я понимаю, что для нее выйти замуж за печника никак немыслимо.

После этого происходит большая перемена. Родитель снисходительно называет меня Митей. При мне ведутся разговоры, что их Лерочка, при ее выдающихся качествах, вполне могла бы осчастливить даже архитектора. Сама Лерочка начала мной помыкать, в разговорах обрывает и всячески дает понять, что от печника она никаких умных рассуждений услышать не надеется. И вижу я… Одним словом…

Где-то поблизости тупо ударили мины, слушатели досадливо шевельнулись.

— Одним словом, — продолжал Гусаров, — мы с ней расстались. На прощанье я ей посоветовал налечь на образование. Подучишься, говорю, тогда узнаешь, что у нас противоположность между, умственным и физическим трудом ликвидируется. Печники и при коммунизме будут нужны, а я, между прочим, в своем деле профессор.

Один из новичков фыркнул, сконфузился и, чтобы скрыть это, стал разматывать обмотку.

— Так ты на ней и не женится? — усмехаясь, спросил Донцов.

— На ней — нет. Приятель мой, когда я ему все рассказал, обозлился, изругал меня нещадно и заявил, что во всем виноват я сам. Надо к девушке, говорит, правильно подходить.

— Как же это, — спрашиваю, — правильно?

— А вот как, — отвечает он — самое главное — ни под каким видом не показывай, что ты ею заинтересован. Как только она увидит твою симпатию, так пиши: пропало! И, наоборот, если ты к ней будешь относиться равнодушно и безучастно, она сама начнет за тобой увиваться и всячески тебя завлекать.

— Вот тебе и на! — говорю. — Как понять такую странность?

— Ну, — говорит, — на этот вопрос наука пока что ответить не в силах. Это остается неразрешенной загадкой женской души. Но что это именно так — ручаюсь. Да ведь и поговорка есть: чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей.

— Это, — говорю, — не поговорка, это Пушкин написал.

— Тем более, — говорит, — уж Пушкин в этом деле разбирался, будь спокоен!

Вскоре познакомился я с другой девушкой. Славненькая, скромная. Очень мне понравилась, но я это изо всех сил скрываю. Стараюсь держать себя совершенно равнодушно. И замечаю, что это начинает действовать. Молчу — она на разговор вызывает, нахмурюсь — спрашивает, нет ли у меня каких-нибудь огорчений. Постой же, думаю, я тебя окончательно привяжу! И решил не ходить к ней две недели. Рассчитываю, что за это время она глубоко почувствует мое равнодушие и полюбит меня до самого крайнего предела. А через две недели явлюсь и предложу ей руку и сердце. И все будет в порядке. Так и сделал. Хоть и тянуло к ней, но выдержал срок. Ну, думаю, надо итти, а то она от сильной любви еще чахнуть начнет. Надел свой лучший бостоновый костюм и пошел. Стучу. Открывается дверь. Стоит на пороге парень в домашнем виде и официально спрашивает, что мне угодно. Я объясняю, что хотел бы видеть Лену. А он мне еще официальней отвечает: «Жена сейчас отдыхает. Зайдите попозже». Я аж зашатался. «Позвольте, говорю, я не знал, что Елена Ивановна замужем. Когда же произошло это событие?» — «Позавчера, — отвечает. — Еще есть вопросы?» — «Нет, говорю, все ясно». И в беспорядке отступаю. Вот тебе, думаю, и привязал девушку, завлек ее равнодушием!

Новичок, развязывавший обмотку, залился смехом, уже не конфузясь. Его товарищ хохотал басовито, как в бочку, поблескивая металлическим зубом. Смеялись все, только сам Гусаров, как и полагается хорошему рассказчику, сохранял серьезное и даже недоумевающее выражение лица.

— Перестарался, значит? — спросил Серегин.

— Перехватил, товарищ капитан, — удрученно согласился Гусаров.

— Да ты в конце концов женился или и до сих пор холостой? — утирая слезы, спросил Донцов.

— Как же, впоследствии женился.

— С подходом? — вызвав новый взрыв смеха, спросил сухощавый гвардеец.

— Сам не знаю, — добродушно ответил Гусаров, — как-то получилось очень просто. Началось вроде с того, что ей понравилось, как я работаю. Она — бригадир штукатуров, ну и наблюдала, а я когда работаю с воодушевлением, у меня в руках все играет. А потом незаметно сблизились. Я у нее после спрашивал: «Как ты, мол, меня полюбила?» — «А с чего ты, — отвечает, — взял, что я тебя, курносого, полюбила? Просто я люблю, чтобы в квартире было тепло, вот и вышла за печника». Видали, какой оборот?

— Да-а… видали, что для тебя женская душа — густой лес темной ночью, — заключил сухощавый гвардеец.

— Она у меня хорошая, — сказал Гусаров, и выражение нежности промелькнуло на его лице.

Наступила долгая пауза. Боец из пополнения хотел что-то сказать, да только крякнул и полез в карман за кисетом.

— А вот мы сейчас это дело перекурим! — воскликнул Гусаров, подвигаясь к новичкам. — Вы, братки, какого табачку из тыла принесли?

Новички стали закуривать. Они уже не вздрагивали при каждом взрыве, хотя обстрел не прекращался. Видно, веселый рассказ Гусарова помог им преодолеть страх и несколько освоиться в окопах, где люди, оказывается, и едят, и курят, и смеются, рассказывая разные занятные истории.

— А я сегодня от жинки письмо получил, — улыбаясь, сказал Донцов.

— Что ж она пишет? — с любопытством спросил Серегин, интересовавшийся каждой весточкой из родных краев.

— Пишет, что у нас в колхозе — бабье царство. Казаков-то осталось — старый да малый. Но бабы — молодцы. Вернулись из эвакуации, прямо сказать, на пепелище, а духом не упали. — Он достал из нагрудного кармана серый косячок письма. — Пишет, что зерновые уже убрали. Вообще, говорит, вы воюйте спокойно, мы тут выдюжим, но, конечно, постарайтесь управиться побыстрее. А в конце письма, — голос Донцова еще более потеплел, — сын руку приложил… Алешка…

Он с гордостью протянул Серегину письмо. На линованной бумаге, вырванной, наверно, из ученической тетради, был обведен чернилами контур детской ручонки с растопыренными пальцами.

— Сколько ему? — спросил Серегин.

— Четыре в июне сравнялось.

— Ну-ка, покажи, — попросил сухощавый гвардеец. — Ого, ручка! Мабуть, тоже ковалем будет.

— Что ты! — возразил Донцов. — Ведь он в зрелый возраст при коммунизме войдет, а тогда какие же ковали?

— Как же ты себе мыслишь колхоз без кузни? — озадаченно спросил собеседник.

— Будет склад готовых запчастей и инструментов, — уверенно сказал Донцов. — Сломалась деталь — ее в переплавку, а взамен новую поставят. Если что потребуется сделать — закажут на заводе. А колхозная кузня — это кустарное предприятие. Ей в коммунизме не место.

— Ну, допустим, — сказал сухощавый гвардеец, как видно любитель поспорить. — А вдруг происходит, скажем, такой случай…

Серегину, однако, не удалось узнать этот предполагаемый случай. В блиндаж всунулся связной и скороговоркой, напирая на «о», сказал:

— Товарищ капитан, товарищ командир полка приказал вам итти на НП.

Серегин попрощался с Донцовым и с остальными бойцами и пообещал обязательно прийти еще. С командного пункта батальона он попытался созвониться с Шубниковым, но ему ответили, что хозяин пошел по хозяйству.

3

Штурм высоты «105» был назначен на шестнадцать часов. В это обеденное время за последние несколько дней немцев умышленно не беспокоили. В бою за высоту должен был участвовать весь полк. Самая трудная задача выпала батальону Зарубина. Ему предстояло атаковать немецкие позиции в лоб, овладеть ими и прочно закрепиться на всей высоте. Гвардии полковника Шубникова предупредили, что этот бой имеет очень важное значение, что от его исхода зависит решение большой тактической задачи и что к ночи на высоте не должно остаться ни одного немца.

Полк получал усиленную поддержку артиллерии. А к полудню прислали людское пополнение.

Последнее обстоятельство и обрадовало и вместе с тем озаботило Шубникова. Своих гвардейцев, испытанных во многих боях, он знал хорошо, а что собою представляли новички и как они будут вести себя в бою, было неизвестно. Люди новые, еще не успели проникнуться боевыми традициями полка — и сразу должны итти на штурм.

Шубников поделился своими мыслями с начальником штаба гвардии подполковником Корчагиным и замполитом гвардии майором Денисовым.

— Лучше бы, конечно, прислали их хоть дня за два, — произнес Корчагин, поправляя очки.

— Все будет хорошо, — уверенно сказал Денисов. — Ты же видел пополнение: народ хороший, а если между ними и попадется малодушный, так наши бойцы заставят итти за собой. Я в наших людей крепко верю.

— Я сейчас пройду в батальон Зарубина, — сказал, помолчав, Денисов, — посмотрю, как там новых устроили.

— Хорошо, — кивнул Шубников, — а я в первый батальон загляну.

— Между прочим, — сказал Корчагин замполиту, — к Зарубину корреспондент пришел.

— А что ему там делать? — вдруг спросил Шубников. — Ведь ничего не увидит. Ты, Семен Иванович, — обратился он к Корчагину, — позвони в батальон, пригласи этого корреспондента сюда. Скажи, что я прошу его зайти.

Наблюдательный пункт командира полка находился на скате соседней высоты. В нем было просторно и прохладно. Возле узкой смотровой щели, замаскированной снаружи ветвями кустарника, была укреплена на подвижном кронштейне стереотруба и стояла высокая табуретка для наблюдателя. Когда пришел Серегин, на НП был Корчагин и связные. Увидев Серегина, Корчагин воскликнул:

— Смотрите-ка! Друзья встречаются вновь. Капитан Серегин, если мне память не изменяет?

— Память у вас завидная, — ответил Серегин, польщенный тем, что начальник штаба запомнил его фамилию.

— Опять вы с нами наступать решили? Командир полка будет рад. Он вас вспоминал. Хотите взглянуть на поле будущего боя?

Серегин взобрался на табуретку и приник к стереотрубе. Очень близко он увидел серый от пыли склон, перерезанный наискось ходом сообщения, по которому медленно плыли вверх две каски. Следя за их неторопливым передвижением, Серегин поднимал линзы стереотрубы выше, выше — и вдруг потерял из виду и каски и ход сообщения. Перед его глазами возник первозданный хаос. Освещаемая ярким солнцем, черно-серая, похожая на прах земля, как взбаламученное и внезапно застывшее море, зыбилась высокими волнами. Кое-где глаз находил детали: развернутый тюльпаном ракетный стакан «катюши», полузасыпанную землей, смятую каску, стабилизатор бомбы. Но они сейчас же терялись, и снова — найти их в этом месиве было уже невозможно.

С большим трудом Серегин обнаружил линию наших траншей, но, как ни пытался, не смог различить обороны противника. Плоская макушка высоты была видна с НП под очень маленьким углом, и к ее дальнему краю все сливалось и рябило.

— После войны, — сказал Корчагин, — на этой высоте нашим гвардейцам должны обелиск поставить. Недаром ее высотой героев назвали. Если найдете на ее вершине хоть одну травинку или нетронутый кусочек земли размером в пилотку, — отдаю вам месячный паек табаку… И кто знает, сколько еще сегодня на этой высоте крови прольется.

Он глянул на часы, Серегин машинально сделал то же. Было 15 часов 40 минут.

Вошел Шубников в сопровождении подполковника с артиллерийскими эмблемами на погонах.

— Кажется, старый знакомый? — спросил Шубников, вглядываясь в Серегина и пожимая ему руку. — Ну, теперь ничего не поделаешь: поскольку пресса присутствует, надо во что бы то ни стало овладеть высотой.

— Да уж я на вас надеюсь, — в тон ему ответил Серегин.

— Ну, а как там «гитлеры»? — спросил Шубников, устраиваясь на табурете и глядя в стереотрубу. — Обедают? Вот мы им сейчас горячего добавим!

С его лица сбежало шутливое выражение, и Серегин заметил, что Шубников со времени их последней встречи еще больше поседел, а резкие морщины, пересекающие его щеки, стали еще глубже.

Стоя рядом с Шубниковым, Серегин смотрел на высоту «105» невооруженным глазом. Ее грязносерая макушка выглядела совсем безжизненной и пустынной. Зато на скате было заметно оживление: артиллеристы подтягивали на высоту две пушки.

Неожиданно раздался грозный, оглушительный гул, похожий на раскат грома, пронизанный штормовым посвистом. На дальнем краю высоты «105» беззвучно выплеснулись косматые фонтаны земли и дыма, а через несколько мгновений запоздало донесся тяжелый грохот разрывов. Он все нарастал, подобно горному обвалу. Косматые фонтаны слились в черную тучу, которая, медленно расплываясь, закрыла высоту непроницаемой завесой. Но Шубников все еще смотрел в линзы. Он оторвался от них лишь для того, чтобы взглянуть на часы. Будто вызванный этим движением, послышался характерный звук низко летящих самолетов.

— Секунда в секунду, — сказал Шубников одобрительно.

Черную тучу над высотой прорезали молнии ракет, обозначая наши позиции. Шестерка «илов» с устрашающим ревом раз и другой пронеслась над окопами противника.

— Пошли, — сказав Шубников.

Серегин не понял, о ком это было сказано, но понял, что Шубников доволен и что штурм пока развиваете правильно.

Артиллерия перенесла огонь в глубину, изолируя немецкие позиции на высоте и подавляя батарей противника. Сухой треск пулеметных очередей слышался, казалось, отовсюду. Шубников внимательно вслушивался в шумы боя. Серегин тоже вслушивался, но ему эти звуки пальбы ж разрывов говорили только о том, что идет бой, тогда как Шубникову они рассказывали, как бой развивается. Так неопытное ухо слышит лишь слитное звучание оркестра, тогда как дирижер различает партию каждого инструмента.

Только по выражению лица командира полка Серегин почувствовал, что произошла заминка.

— Зарубина, — коротко кивнул Шубников телефонисту, стоявшему рядом.

Телефонист бешено закрутил рукоятку аппарата и придушенным голосом стал вызывать НП Зарубина. Шубников нетерпеливо протянул руку. Телефонист подал ему трубку. Серегин ожидал, что Шубников начнет сейчас кричать, но командир полка почти буднично спросил:,— Ну, как дела?

В трубке что-то забубнило. На щеках Шубникова обозначились желваки.

— Чувствую, что залегли. А почему? Поливает свинцом? — переспросил он, не повышая тона. — Вот новость! А вы, что же, рассчитывали, что он одеколоном поливать — будет? Надо подавить эти точки и поднять людей.

В трубке опять коротко пробубнило и смолкло. Хотя трубка молчала, а пальба на высоте продолжалась с прежней ожесточенностью, Серегин увидел, что лицо Шубникова вдруг смягчилось, повеселело, и он задвигался, как птица, расправляющая крылья. Серегину послышался в шуме боя далекий крик многих голосов. Телефонная трубка забубнила снова. Шубников довольным голосом перебил:

— Я уже услышал. Молодцы! Да-да… И сейчас же закрепляться. Кто же поднял людей?

Выслушав ответ, он печально сказал:

— Вечная ему память.

Отдавая трубку телефонисту, Шубников ответил на вопросительные взгляды Серегина и начальника штаба:

— Ворвались в траншеи. Высота — наша! Немедленно подбрасывайте туда саперов (это — начальнику штаба)… А тебя, Андрей Сергеевич, голубчик, прошу: сейчас немцы начнут зарубинцев обстреливать, — дави их батареи всеми силами. Следи, чтобы нам не мешали. Нам же на этой высоте до ночи еще чортова уйма работы!

Неразговорчивый артиллерийский подполковник молча кивнул головой.

— А кому вечная память? — с тревогой спросил Корчагин.

На лице Шубникова опять легла тень.

— Смертью героя погиб сержант Донцов, — ответил он.

4

После ухода Серегина сухощавый гвардеец спросил Донцова:

— Капитан тебе что — земляк или родственник?

— Знакомый, — сказал Донцов, — из газеты «Звездочка».

— А-а… редактор. Правильный человек, без гонору.

— Эх-ма, не знал я, что он из газеты! — воскликнул Гусаров. — Я б ему дал матерьяльчик!

— Это о чем же? — спросил Донцов.

— Да жинка еще прошлый раз писала… Понимаешь, окопался у них в цеху один сучий сын…

— Вот хватил! — сказал сухощавый гвардеец. — В огороде бузина, а в Киеве дядька. Этот редактор при армии находится, а то — совсем по гражданской линии.

— Ну и что ж?

— Ну и то, что надо к гражданскому редактору обращаться, а этот ничего не может сделать.

— Все может, — убежденно сказал Гусаров, — это ж печать!

— Могут — на расследование и принятие мер послать, — неожиданно сказал новичок с гвардейским значком.

— Ну, не знаю. Может, теперь новые порядки, — неохотно согласился сухощавый гвардеец, у которого лень пересилила желание поспорить. — Что-то меня после еды в сон клонит. Ну хоть на десять минут, а надо прилечь.

— Обыкновенное дело, — сказал Гусаров, — привычка к санаторному режиму.

— Попал пальцем в небо, — возразил сухощавый гвардеец, умащиваясь у стенки, — никогда в жизни в санатории не был. Я и к врачам ближе, чем на сто метров, не подходил.

— Да я и забыл, что к таким сухарям болячка не прилипает.

В ответ послышалось легкое похрапывание.

— Ишь ты, — сказал Донцов, — ни секунды простоя. Отдыхайте и вы, ребята. День сегодня беспокойный…

Он лег, заложив руки за голову, и закрыл глаза, но сразу уснуть не мог. Картины станичной жизни, навеянные письмом жены, проходили перед ним. Станица представлялась в его воображении такой, какой он ее оставил два года назад: вишневые сады и красные хаты на крутом, бугристом берегу; горделиво высящееся над ними трехэтажное здание десятилетки, в огромных окнах которого сверкают десятки ослепительных солнц; пониже, под бугром, розовый Дом культуры — гордость станичников; еще ниже — влажный травянистый берег, развешанный на скрещенных веслах невод, пахнущий смолой и речной сыростью, пенистый бурун от прошедшего парохода и плавная гладь тихого Дона…

Сейчас от школы и Дома культуры остались одни почерневшие стены.

…А кузня уцелела. Она стоит у дороги, на краю станицы, поблизости от бригадного двора. Постройка старая, прокопченная дымом, но прочная, еще с десяток лет продержится. Рядом с ней огромное тутовое дерево, по-станичному — тютина. Никогда ей не давали поспеть. Ребятишки обсыпали ее, как воробьи, и поедали плоды зелеными. Любили они крутиться возле кузницы или стоять у дверей, с восхищением наблюдая за работой.

…Сам Донцов, в брезентовом фартуке, левой рукой ворочает на наковальне клещи с нагретым добела куском стали. В правой руке у него кузнечный молоток — ручник, который все время в движении: он то мягко ударяет по раскаленному металлу, то выбивает веселую дробь о наковальню. Молотобоец, Артюха-Громобой, рядом с которым Донцов кажется подростком, кует пудовым молотом. Он машет им без заметных усилий, и если при ударе хекает, то не от натуги, а для шику. Работают молча. Ударами ручника Донцов показывает, куда и с какой силой должен бить молотобоец. Поковка из бело-розовой становится красной, потом малиновой. Донцов кладет ручник боком на наковальню. По этому знаку Артюха-Громобой опускает к ноге занесенную для удара кувалду и идет к горну. Мех скрипит под его тяжелой рукой. От угля и нагретого металла тянет кисловатым запахом. Дети недовольно подшмыгивают розовыми носами, но смиряются с процедурой нагрева, как с неизбежным злом… Снова раздается веселый звон ручника, ухает молот, летят искры, зрители оживляются. Но особенное удовольствие они получают, когда Донцов погружает уже откованную, раскаленную деталь в железную бочку, всегда наношенную зеленоватой водой. Вода мгновенно вскипает, звучно шипя и булькая, волшебник-кузнец скрывается в облаке пара. Дети стонут от восторга…

Может, Алешка сейчас тоже бегает до кузни. Когда ему было около двух лет, мать привела его однажды, поставила на утоптанную траву перед кузней и сказала:

— Там папа.

А Донцов закричал из глубины кузни:

— Ходи сюда, сынку, ходи! Присматривайся к работе. Привыкай.

Алешка, в распашонке, еле доходящей ему до пупка, расставив руки и переваливаясь на крепких толстых ножках, бесстрашно зашагал к черному провалу двери. Волосенки его белели на солнце, как свежая солома. Храбрый хлопец… Алешка…

Улыбка тронула губы Донцова, и он уснул легким, птичьим сном. Так, с улыбкой, он и проснулся, когда через пятнадцать минут его позвали на партийное собрание в блиндаж командира роты. Партийное собрание проводилось накоротке. Не было длинных докладов, и выступления коммунистов звучали торжественно и немногословно, как присяга. Краткой была и речь замполита полка, присутствовавшего на собрании. Он сказал о гвардейских традициях, напомнил старое солдатское правило: «Сам погибай, а товарища выручай», сказал о том, что коммунисты в бою должны показывать пример храбрости и самоотверженности, что по ним будут равняться все остальные, в том числе и пришедшее в батальон пополнение, и выразил уверенность, что в предстоящем бою, как и в минувших битвах, гвардия будет сражаться не только по уставу, но и как сердце подскажет.

Замполит говорил простыми, обыкновенными словами, но сейчас, перед боем, эти слова приобрели особый смысл и значительность.

Сразу же после собрания по ротам прошли летучие митинги. Донцов выступал в своей роте.

— Сегодня я получил письмо от жинки, — сказал он, — пишет, что бабы сами, без нас, управляются и преодолевают трудности. Заверяет в общем, что бабы свой долг выполнят, но просит, чтобы мы долго не задерживались. Прочел я письмо, вспомнил родные места… сынишку… И так меня потянуло до родной хаты, до того зачесались руки взять снова ручник да клещи, да стать у мирной наковальни, что и не знаю, как вам передать.

Бойцы, стоявшие и сидевшие в траншее и примыкающих ходах сообщения, сочувственно слушали. Тяга к дому была им понятна без лишних слов. Командир роты нахмурился. «Вот-те на! — невольно подумал он. — Развел квас. Только размагничивает бойцов перед атакой».

Донцов выдержал паузу и тронул рукой усы, будто стирая добродушную улыбку.

— Стал я прикидывать, как же мне быстрее попасть до дому и каким путем добираться в ту станицу Нижне-Криничную. Так и этак примерял и пришел к выводу, что самая наикратчайшая дорога для меня и для всех нас, — тут он взмахнул, как молотом, тяжелым кулаком и энергично закончил фразу, — только через Берлин. Потому, пока этот распроклятый фашизм жив, будет он у нас поперек дороги стоять и не даст он нам мирно трудиться, а нашим детям спокойно расти. Значит, надо разбить Гитлера и гнездо его разорить, а тогда уже со спокойной душой до дому ворочаться. Так давайте ж бить врага и жать со всей гвардейской силой, чтоб скорей завоевать победу, чтоб нашим жинкам не пришлось нас долго дожидаться!

Он замолчал, но подумал, что получилось недостаточно торжественно, и закончил фразой, которую вычитал в передовой «Звезды»:

— И пусть гитлеровские орды испытают на себе сокрушительную мощь наших ударов!

Последнему оратору — парторгу роты — не удалось закончить свою речь: помешала артподготовка. Несколько секунд он еще кричал что-то, побагровев от натуги, но сквозь плотно спрессованный грохот разрывов не мог проникнуть никакой звук. Тогда рукой, вооруженной автоматом, парторг сделал красноречивый, понятный без слов жест. Жестами была подана команда разойтись по местам.

Донцов ждал сигнала к атаке, сидя на корточках на дне траншеи, и размышлял о предстоящем бое. Ему казалось, что выбить немцев после такой сильной артподготовки не так трудно, а вот удержаться на занятых позициях будет труднее. Немцы начнут гвоздить высоту изо всех сил. Он повел плечами, вспомнив ожесточенные бомбежки. Страха он, однако, не ощущал. Провоевав два года без единой царапины, Донцов проникся спокойной уверенностью в том, что ему не суждено погибнуть в этой войне.

Траншею стало заволакивать пылью. Солнце, висевшее слева над высотой, светило тускло, как сквозь туман. Когда взвыли моторы «илов», Донцов вскочил. По выработанному еще в разведке навыку, все на нем было пригнано так, чтобы не стеснять движений. Автомат он держал в правой, руке, на поясе висели запасной диск в холщовой сумке, нож в резиновых ножнах и три «лимонки».

Послышался голос командира роты, и по боевым порядкам прокатился, подхваченный десятками голосов, призывный клич, с которым ходили на бой, на смерть и на подвиги советские воины: «За Родину! За Сталина!»

Донцов легко вскочил на бруствер. Каждая клеточка его здорового, сильного тела напряглась, пользуясь возможностью действовать после томительного ожидания.

Пыль густо клубилась над полем боя. Где-то впереди недружно защелкали редкие выстрелы: немцы еще не пришли в себя после артподготовки. Надо было использовать эти минуты замешательства и ворваться в траншеи противника прежде, чем он успеет организовать огонь. Но изрытая, изуродованная земля не позволяла бежать быстро. Приходилось то проваливаться в воронки, то перепрыгивать через бугры. Пережженная земля сыпалась и уходила из-под ног, как песок.

По расчетам Донцова, он был уже на полпути к немецким окопам, как вдруг впереди начал бить пулемет. Донцов свалился в воронку. Боец из пополнения набежал на него в том самозабвенном состоянии, когда человек не замечает опасности. Донцов схватил его за ногу. Боец упал рядом, повернул изумленное лицо к Донцову… Свинцовая струя с змеиным шипением смела гребень края воронки, за которым они укрывались, осыпала их землей и ушла в сторону. Боец проглотил невысказанный вопрос и плотней прижался к земле. Донцов осторожно выглянул.

Сквозь редеющую пыльную завесу он различил метрах в двадцати узкий разрез амбразуры. Стоя на коленях, Донцов швырнул «лимонку». Она разорвалась за пулеметным гнездом. Он бросил вторую. Она упала в воронку рядом с амбразурой и не причинила пулемету никакого вреда. Стиснув зубы, Донцов с особой старательностью метнул третью. Пушистый хвост разрыва закрыл амбразуру. Пулемет замолчал. Цепь поднялась и устремилась вперед.

Второй раз Донцов упал совсем близко от амбразуры. Немец заправил, должно быть, новую ленту; пулемет как ни в чем не бывало опять залился злобной скороговоркой.

Между тем винтовочные выстрелы участились. Немецкая оборона оживала. Уже разорвались далеко за лежащей цепью первые мины, должно быть выпущенные трясущимися руками. Пройдет еще несколько драгоценных минут, внезапность будет потеряна, огонь противника усилится, станет губительным, и за успех, которого можно достичь малой кровью, придется расплачиваться ценой больших жертв. И все это из-за пулемета, огненное жало которого дергалось в нескольких шагах от Донцова.

Прижавшись щекой к горячей земле, Донцов краем глаза следил за пулеметом, с лихорадочной быстротой соображая, как можно заставить его замолчать.

Та простая, суровая мысль, к которой пришел Донцов, сперва вызвала в нем ледяной озноб испуга и протест, ожесточенный протест. Все в нем возмутилось и все противилось этой мысли, и не могло не противиться, потому что невозможно здоровому, сильному человеку вот так, вдруг, в несколько секунд, примириться с необходимостью погибнуть. Но, пугаясь, протестуя и отгоняя от себя эту мысль, Донцов в то же самое время примерялся, как лучше ее выполнить. Он понял, что должен сделать это ради товарищей, которые лежали сейчас на дымном черном поле, слушая смертный посвист свинца.

…Главное — успеть добежать до амбразуры, не упасть раньше!

Неожиданно он почувствовал, что земля, на которой он лежал, пахнет кузней — горелым, кисловатым запахом горна. Как тяжело отрываться от ее мягкой, теплой груди!

Он уперся ладонями в податливую, сыпучую землю, уловил момент, когда ствол пулемета отвернулся, и рывком вскочил на ноги.

Донцов успел сделать только один шаг, когда перед ним разорвалась шальная мина. Его на миг ослепило, железные когти рванулись на грудь. Он зажал рану пилоткой. Все вокруг стало желтым, и пыль сгустилась, и пожелтела, и призрачно заколебалась над желтой землей. Течение времени остановилось. Странная гулкая тишина настала на поле боя, и Донцов подумал, что вот сейчас, пока не стреляют, и надо итти в атаку. И он крикнул:

— За Родину! За Сталина!

Он крикнул не горлом, пересохшим и перехваченным спазмой, а сердцем. Этот призывный боевой клич необычайно прогремел над онемевшей высотой, прокатился далеко-далеко по фронту. Его услышали все. По этому зову поднялись для решительного броска товарищи Донцова. И он шагнул вперед, с удивительной ясностью увидел змеиный язычок пламени, кончик ствола, понял, что пулемет все-таки стреляет, и, рванувшись вперед, закрыл амбразуру своей широкой грудью. Огненное жало нестерпимо обожгло его, огонь взметнулся перед глазами, закружился ослепительным вихрем и вдруг погас…

Так гвардии сержант Донцов стал бессмертным.

По-летнему теплая ночь спустилась над Кубанью. В станице, где квартирует редакция, казалось, все утихло, все уснуло, только редакционный движок стрекочет цикадой. Но вот над горами поднялась побагровевшая от натуги крутобокая луна. Быстро бледнея, всплывает она все выше и выше и заливает мягким, ласкающим светом станицу и окрестные дали. Она отражается в окнах дремлющих хат, загорается синим спиртовым огоньком на лезвии брошенной у двери лопаты, сверкает миллионами искр на глянцевых листьях тополей. И, точно оживленная ее лучами, спящая станица начинает пробуждаться.

Вот где-то далеко зазвенел девичий голос, с ним сплелся второй, третий… Поют известную песню про Галю: «Пийдем, Галю, з нами, з нами козаками…» Вот зазвучал баян. Это уже поближе, на той улице, где госпиталь. Играет баян, и санитарки — сильные, полногрудые девчата — танцуют при луне вальс, деловито шаркая по траве кирзовыми сапогами.

Вот послышался взрыв смеха. Это еще ближе к редакции, в садике госпитальной хаты, где собрались ходячие раненые вокруг весельчака-рассказчика, а он — в ударе и вдохновении и вкалывает такое, что, того и гляди, челюсть от смеха вывихнешь. А дежурная сестра не велит сидеть на траве — вот чудачка, это солдатам-то! — и уговаривает итти спать. Да разве в такую ночь быстро уснешь!

Но всему приходит конец. Кончилась песня про Галю и другие песни, спетые станичными девчатами. Замолчал баян. Утомился рассказчик: «Ну, не все сразу, братцы, надо и на завтра что-нибудь оставить». И станица уснула, на этот раз по-настоящему. Может быть, и не спали еще какие-нибудь влюбленные парочки, так ведь для них-то и созданы эти колдовские, дивные ночи, когда душа переполняется, и трепещет и поет созвучно с другой душой. Во всяком случае если и были такие парочки, то они сидели в укромных уголках, держась за руки, и тишины никак не нарушали. Так что опять был слышен лишь один неутомимый редакционный движок. Звук его будто отразился под синим куполом неба, и стало казаться, что работают два движка: один на земле, а другой под звездами. Этот подзвездный звук удалялся по направлению к фронту, и вышедший глотнуть свежего воздуха Кучугура, уловив замирающее стрекотанье, сказал:

— Полетела, лебедушка!

И, неизвестно почему, покачал головой, блестящей в лучах луны, как костяной шар.

На участке Н-ской армии работал гвардейский ночной легкобомбардировочный авиационный полк, весь летный состав которого состоял из женщин. Боевые самолеты, на которых летали отважные летчицы, в армии называли разно: «кукурузники», «этажерки», «примуса», «небесные черепахи», — трудно перечислить все, что было придумано для этой машины острым на язык русским солдатом. Надо, однако, сказать, что во всех этих прозвищах не было и тени насмешки: легкие тихоходные самолеты оказались на фронте чрезвычайно полезными.

Что касается летчиц, то к ним царица полей относилась со смешанным чувством, в котором было немножко зависти, вызванной их крылатостью, немножко удивления — почему именно женщины занимаются таким рискованным делом? — и очень много нежного и восторженного восхищения их мужеством и храбростью.

Какой-нибудь мастер рукопашного боя, не раз первым врывавшийся в траншеи противника, заслышав в ночи знакомый звук, говорил:

— Летит… И на чем летит? На фанере и парусине. Да я бы лучше семь раз в штыковую атаку сходил, чем один раз на этой штуковине поднялся. А они каждую ночь курсируют. Вот тебе и женщины, вот тебе и небесные создания!

Между тем небесное создание в комбинезоне и шлеме продолжало свой полет. Над вражескими позициями оно сбрасывало не очень тяжелый, но неприятный для врагов груз и после этого, несмотря на обстрел, не удалялось сразу, а еще долго кружилось над целью, надрывая нервную систему противника. А тем временем на смену прилетало другое небесное создание.

Обычно летчица, приближаясь к фронту, легко находила знакомые ориентиры. То ракета взовьется и осветит на несколько мгновений ничейную землю, похожую на лунный пейзаж, как его изображают в книгах по астрономии; то раздраженные стрекотаньем самолета немецкие пулеметчики начнут палить в ночную тьму, и над окопами вытянутся цветные трассы; то пушечный выстрел блеснет, то разрыв, — одним словом, передний край ночью найти было нетрудно.

Но вот прошло несколько ночей, и эта привычная картина резко изменилась. С высоты летчица еще издали увидела светящуюся полосу, которая трепетно мерцала, переливалась искрящимся потоком. Он брал начало в горах, высящихся под луной черными громадами, прихотливо стекал по отлогостям предгорий в долину, струился по ней, впадал в плавни и, казалось, угасал в студеной воде, синевато поблескивавшей между густыми зарослями камыша. По мере того как самолет приближался к линии фронта, летчица начала различать все новые и новые детали величественной и грозной картины ночного боя. Еще за много километров от переднего края она увидела равномерные вспышки пламени, мгновенные сполохи, цепочкой вытянувшиеся вдоль линии фронта. Если бы не шум мотора, поглощающий все звуки, летчица услышала бы низкий, громовой голос тяжелой артиллерии, но сейчас бой был для нее беззвучным.

Ближе к передовой протянулась еще одна цепочка огней, более частая. Временами вспышки сбегались к ней в яркие клубки клокочущего пламени, из которых вырывались в сторону противника огненные полосы. И уже совсем близко от передовой такие огненные полосы вдруг стали вырываться десятками прямо из земли и, описав в воздухе короткую дугу, багрово расплескивались среди сотен других разрывов. Эти разрывы точно обозначали немецкую оборону. Над нею почти непрерывно распускались на дымных изогнутых стеблях белые цветы ракет.

Летчица выключила мотор и стала планировать, ища цель. Сразу же в уши ей ударили грохот, вой и сухой треск — весь многоголосый, оглушающий шум большого боя. На освещенной ракетами земле глубокие, затененные траншеи вырисовывались жирными черными линиями. Летчица обнаружила скопление гитлеровцев, еще снизилась, чтобы сбросить бомбы без промаха. На этот раз она не стала после бомбежки крутиться над вражескими позициями: оглушенные канонадой, немцы все равно не услышали бы самолета, — а сразу полетела на заправку.

Когда через час она снова появилась над передним краем, картина боя еще более изменилась. Огненный поток круто изогнулся в сторону противника, раздробился на мелкие ручейки и потускнел, хотя бой только разгорался. Артиллерийская канонада прекратилась. Слабо мерцало пехотное оружие, да часто мигали выстрелы противотанковых пушек, огнем и колесами сопровождавших наступающие батальоны. То и дело взлетали красные и зеленые ракеты, с помощью которых командиры управляли своими подразделениями. Летчице пришлось сделать несколько кругов над полем боя, чтобы разобраться, где свои, а где чужие.

К тому времени, как она прилетела в третий раз, наступающие части уже вели бой за населенный пункт километрах в десяти от бывшего переднего края. И всюду, куда только мог достичь взгляд поднявшейся под звезды летчицы, огни боя уходили далеко вперед.

«Голубая линия» была прорвана.