Быль

Встарину, бывало, вот что делалось.

Не идёт девица замуж — отхлещут её по щекам, а то плетью «располосуют» — идёшь?

Не хочет. Тогда её ещё раз побьют, посадят на хлеб да на воду и ждут её согласия — идёшь?

Не идёт. А жених — особенно если он влюблён, стар, урод или обладает ещё каким-либо достоинством в этом же духе — настойчиво просит у родителей невесты обвенчать ешо с ней.

Тогда прибегали к такой дивной мере: раздевали невесту догола и выводили пред лицо жениха за косу.

Это всегда действовало — девушка считала себя опозоренной навек: кто её, уже «облюбованную» одним мужчиной, теперь замуж-то возьмёт?

Но такая мера даже и самыми строгими родителями считалась крайней, и к ней прибегали только тогда, когда уже никакой бой и все пытки не могли сломить энергичного упорства девушки, основанного на чувстве её отвращения к мужчине, с которым она должна жить всю жизнь в самой тесной близости.

Давненько это бывало и, нужно сказать, далеко не везде бывало, а только, — говорят исследователи нашего быта, — «облюбование» как понудительная мера для упорных родительской воле девиц практиковалось в Олонце, в Устюге Великом и на берегу Белого моря у помор.

Сильная мера. С ужасом представляешь себе нравственное состояние девушки, подвергнутой «облюбованию», и, право, хорошо делается на душе, когда подумаешь, что мы уже прожили то время, когда родители отправляли своих дочерей к венцу пощёчинами и плетьми, голодом и позором, когда живого человека порабощали до того, что приказывали ему броситься в объятия мужчины, не возбуждающего у девушки ничего, кроме инстинктивного отвращения.

И вот, повинуясь родительской пощёчине, сопровождаемая ею, эта девушка шла на брачное ложе, навстречу поцелуям и ласкам, для неё, быть может, совершенно непонятным и возбуждающим в ней только ужас.

Но ныне — нет! Лучи просвещения по проволокам телеграфов и рельсам железных дорог запали в углы невежества, и теперь, например, Самара уже не та Азия, какой нас считала немного лет тому назад высококультурная Европа.

Нравы смягчены — вы понимаете? — смягчились нравы, и это надо считать за факт. Все мы стали гораздо более культурны и утончённы. Смягчение нравов — это великая вещь, и, например, тот факт, что ныне мы, научившись грамоте, стали сочинять на наших врагов анонимные письма и доносы, вместо того чтобы, по старине, мять врагам бока, — этот факт показывает, что смягчение нравов ещё и потому хорошо, что более безопасно и более выгодно, чем старинная грубость, позволявшая нам, встав лицом к лицу с врагом, при желании поколотить его, — рисковать собственными боками.

Вообще ныне не принято употреблять со врагом грубых приёмов старины, и известный удар «под сердце» заменён более культурным ударом по сердцу. Равно не принято и мстить открыто, становясь с неприятелем нос к носу; каждый из нас понимает, что излишне осложнять взаимное озлобление созерцанием противных нам физиономий, и потому все мы действуем друг против друга из-за угла, потихоньку и, отбросив в сторону кистени и дубины, уподобляем в дело сплетню и клевету.

Надеюсь, отсюда ясны преимущества смягчения нравов, которому мы подверглись, а также ясно и то, сколь успешно мы шагаем вперёд по пути всяческой культурности к самоусовершенствованию.

Да, так вот мы преуспеваем, нравы наши смягчаются, в поступках, видимых людьми, заметно некоторое благообразие, о поступках же невидимых нам заботиться не следует, ибо их никому не видно, кроме нас самих. Ругаемся мы гораздо меньше, потому что научились хорошо оскорблять друга и без употребления бранных слов. О Каине и об Иуде мы, конечно, не забыли, но подражание сим двум примерным авторитетам опять-таки смягчено. Открыто, при свидетелях, мы братий наших не убиваем.

В жизни нашей становится заметно присутствие определённого поведения, ловкой сноровки, и мы, сносясь друг с другом, никогда не выдадим себя и камня у себя за пазухой ближнему нашему научились не показывать.

И вдруг, среди такой аккуратности поведения, на гладкой поверхности смягчённых нравов — неизвестно почему — вскакивает странный, гнойный нарыв, от которого так и несёт вам в лицо запахом разложившейся старины. Откуда и как являются такие напоминания о прошлом, грубом и азиатски неприглядном? Что это за отрыжка старины?

Кажется, что жизнь хранила где-то глубоко в себе осколок прошлого и вдруг вышвырнула его на поверхность современности к вящему смущению нашему, и мы, представители времени хитрого, приглаженного и припомаженного, люди, не выносящие ничего резкого и вульгарного, — в недоумении стоим пред явлением, с которым, как представляли себе, у нас уже покончено.

А оно, во всей своей прелести, рисуется пред нашими изумлёнными физиономиями — и вытягиваются наши культурные носы пред этим эхом прошлого.

Недавно в Самаре вскочил такой пузырь, и вот его содержимое, поскольку оно мне известно. В нём есть всё, помимо истинной культурности.

На днях один из местных купцов выдал замуж свою дочь.

Обстоятельства, сопровождавшие это обыденное событие, были весьма знаменательны, и они-то именно и придают факту археологический характер.

Перед венцом невеста, — как это и надлежит по ритуалу старины, — была посажена на хлеб и на воду в тёмную комнату. Сколько времени там она сидела, оплакивая предстоявшую ей участь — жить долгие годы с нелюбимым человеком, — неизвестно, но, должно быть, она или немало сидела, или очень уж много плакала. Когда её сажали в карету, дабы отвезти в церковь, — она еле стояла на ногах, и на вспухшем от слёз лице дрожали судороги сдерживаемых рыданий. Она еле держалась на ногах, вся как-то опустившаяся книзу, бессильная и безвольная. У церкви, входя на паперть, она беспомощно оглянулась вокруг, как бы ища себе защиты, — и чуть не упала со ступенек назад. Поддерживаемая сзади шафером, она еле ходила вокруг налоя и на роковой вопрос священника по сказала своего «да», она даже и не кивнула головой в ответ ему, окаменевшая от мук, переживаемых ею. На жениха не действовало страдание рядом с ним: довольный и спокойный, он хладнокровно таскал свою невесту за руку вокруг налоя, и лицо его сияло… как кирпич на солнце. Исайя ликовал. Невеста еле сдерживала рыдания… В церкви было много публики, вся она смотрела на драму с любопытством, и глухой шёпот её наполнял своды вместе с запахом горящего воска и льна. Церемония кончена, и, шатаясь, невеста пошла вон из церкви.

— Какая изму-ученная! — шептали сострадательные люди.

Но что в этом сострадании человеку, уже погибшему! Да, наверное, и не слыхала новобрачная этого шёпота за биением своего сердца, проданного в пожизненное владение человеку, чуждому ей, — человеку, который возбуждал в ней только трепет ужаса и отвращение. Вот она вышла из церкви, села в карету и, резким жестом руки сорвав с оси головы венчальный убор, бросила его в ноги новобрачному на пол кареты. Это как бы напугало его, — он отодвинулся в угол, дверца захлопнулась, и снег жалобно заскрипел под колёсами экипажа, увозившего так много страдания…

…Через несколько минут новобрачную поздравляли шампанским с законным браком — или с изломанной жизнью?

Впрочем, это было более чем через час, ибо с час после венца она провела в своей комнате одна, запершись на ключ. Это был последний час её свободы, а за ним уже наступала новая жизнь.

Жизнь вещи, жизнь рабы, обязанной целовать по требованию, а не по желанию, жить до Смёрти или до привычки с человеком, чужим сердцу, и в то же время с человеком, юридически имеющим право на неё.

Вот — факт.

Вот — нелепая драма, человекоубийство, хуже — продолжительое истязание живого и сознательного существа. Чего ради — истязание?

Обвенчали или отпели эту девушку?