В Тифлисе, в мае, 17–19 числа, магометане-шииты праздновали дни Али, зятя Магомета и сына Али-Хуссейна. Эти три дня заслуживают описания как дни, в которые религиозный фанатизм людей Востока, развиваясь свободно и невозбранно, достигает своего высшего пункта, принимает формы безумного исступления, нередко увечит и убивает своих рабов.

В основу праздника Али-Хуссейна легла борьба за политическое преобладание между Омейядами, династией калифов, которые вели свой род от Абу-Бекра, тестя Магомета, и Алидами, другой династией, родоначальником которой является зять пророка, Али. На почве этой борьбы в седьмом столетии возник среди магометан религиозный раскол и образовались две партии; одна из них — шииты[62], они почитают Али святым, первым после Магомета, его потомков — единственными законными калифами, а коран — единственным учением о вере и образе жизни. Они признают также, что один из потомков Али — Магомет, живший в конце седьмого века, не умер, когда-нибудь восстанет из своего подземного убежища в образе истинного Махди (Мессии) и, восстав, выведет народ свой на путь счастия и истины. Другая партия тоже признает святость Али, но в порядке святости ставит его после Абу-Бекра и его потомков, а наряду с кораном почитает также и «сунну»[63]. Эти главные разногласия между двумя сектами от времени осложнились массой деталей, и ныне разница в верованиях и обрядах шиитов-персов и суннитов-турок очень велика. Али, святой шиитов, долго боролся с партией Абу-Бекра; однажды взял в плен своего злейшего врага — Айшу, жену Магомета, но он не добился со стороны арабов всеобщего признания калифом, был схвачен сторонниками противной партии в Мекке, во время молитвы в мечети, и они замучили его. Сын его, Хуссейн, продолжал борьбу, но также безуспешно и тоже был убит. Во дни, посвящённые чествованию памяти этих святых, их поклонники выражают свою печаль о поражении Али и Хуссейна, отчасти представляют битвы Али и его триумф после знаменитой «битвы верблюда», в которой жена пророка Айша воодушевляла свои войска к бою, сидя на верблюде, и сдалась воинам врага своего Али лишь после того, как её верблюду подрезали жилы на ногах.

Нужно заметить, что порядок и обряды празднования дней Али-Хуссейна видоизменяются в зависимости от местности и её преданий, которые часто совершенно чужды эпопее Али и Хуссейна, но, наслаиваясь на остов истории этих лиц, в конце концов затушёвывают её до неузнаваемости. По словам очевидцев и описаниям путешественников, в Карской области эти дни празднуются иначе, чем в Закавказье, у персов иначе, чем у арабов, и т. д.

Вот как праздновались дни Али-Хуссейна в Тифлисе, на Авлабаре, в азиатской части города, рассыпанной по высокой горе, подножие которой буйно омывает быстрая и шумная Кура.

Вечером 17 мая толпа персов, айсоров и елизаветпольских татар, вооружённая длинными, похожими на сабли кинжалами, собралась за Авлабаром в узкой долине, с одной стороны которой возвышается гора, а с другой — развалины тифлисской крепости, древнего и мощного сооружения, видавшего под своими стенами воинов Помпея. Собравшись тут, эти пёстро одетые люди с бронзовыми лицами и бритыми досиня черепами выстроились в длинную колонну, обнажили головы и, держа в опущенных руках свои ножи, долго молча смотрели на высокий шест, укреплённый на крыше одного из домов Авлабара. Когда вечернее солнце опустилось за гору и в долину тихо упала тень от развалин крепости — на шесте взвился большой чёрный флаг, и в этот момент толпа, взмахнув в воздухе ножами, единодушно испустила протяжный и тоскливый, воющий крик:

— Али! Хуссейн!

Повторив этот возглас трижды, толпа заунывно запела какой-то гимн и в такт пению стала маршировать по долине, взмахивая ножами, ярко блестевшими в воздухе. Всё ускоряясь в темпе, дружное пение постепенно начинало принимать характер болезненного вопля, ножи равномерно взлетали в воздух и, опускаясь вниз, почти касались плеч и голов, а на лицах людей, вместе с потом усталости, явилось выражение дикого экстаза. Тёмные глаза фанатических детей Востока, упорно следя за чёрным флагом, развевавшимся в воздухе, разгорались огнём религиозного воодушевления, их лица, искажённые страстным чувством, нервно вздрагивали, и уже с хрипом вырывался из их грудей громкий, единодушный крик, порой прерывавший их пение:

— Али! Хус-сейн!

Отовсюду бежали зрители — русские, грузины, армяне, женщины, солдаты, рабочие, торговцы, дети — всё население Авлабара и окружающих его местностей. Окружая подвижников плотным кольцом, зрители ходили за ними и жадными глазами с ожиданием смотрели на них. И вот один из фанатиков, высокий и седой старик с тёмным иссохшим лицом, замахнулся кинжалом над своей головой и лёгким, ловким ударом рассёк себе лоб. Тонкая, но обильная струя крови потекла по его лицу и вызвала у его сотоварищей громкий, радостный крик. Не прошло минуты, как уже более десяти голов и лиц было изуродовано ранами и залито кровью, красными полосками стекавшей на плечи и грудь. Каждый раз, как один из подвижников рассекал себе кожу, — товарищи встречали его кровь громким криком пламенного восторга. В колонне было около ста человек, но уже менее чем через пять минут после первого примера в ней не осталось ни одной головы, не окрашенной кровью. Правоверные, не принимавшие участия в этом самоистязании, подходили к окровавленным людям и, благоговейно касаясь руками их ран, мазали кровью у себя за ушами, под скулами, груди и лбы. А люди с изуродованными, наводящими острый ужас лицами сбросили с себя верхние одежды, обнажили плечи, с ритмичными возгласами: «Али! Хуссейн!» маршировали по долине и ожесточенно рубили себе кожу на головах, на плечах и грудях. Но вот из узкой, змеевидной улицы города выходит на долину ещё колонна шиитов. Они одеты в длинные чёрные хитоны с вырезанными на спине большими четырёхугольниками, из которых смотрит голое тело. Их головы повязаны чёрными повязками, а в руках у них толстые сыромятные ремни более аршина длиной, на одном конце которых прикреплены квадратные куски кожи объёмом в ладонь. У некоторых эти кожаные квадраты представляют собою мешочек, в который насыпана дробь или положены острые куски кварца, у других — в кожу воткнуты мелкие гвозди, третьи вместо кожи прикрепили к концам ремней кисти из медной проволоки. Колонна эта шла медленно и негромко пела какую-то странную песнь, полную покорности року, песнь, составленную из торжественных нот, длинных и однообразных, которые, чередуясь с более короткими и резкими, создавали странную мелодию, усыплявшую ум, ничего не давая ему. Эти люди напоминали хор пилигримов из «Тангейзера»[64]. Лица их были облагорожены чувством, тихим чувством безропотной готовности к чему-то, спокойной уверенностью в необходимости подвига и сознанием силы совершить его… И кажется, что в поднятой ими туче пыли над их головами носится невидимый и бесформенный, но безжалостный и жестокий дух, поработивший их. А навстречу им несётся воющий крик облитых кровью энтузиастов:

— Али! Хус-сейн!

— Али! — отвечают они единодушным взрывом, и их страшные плети, свистнув в воздухе, с лязгающим звуком падают на обнажённые спины и рвут мышцы.

— Хус-сейн! — и снова плети режут воздух и живое тело.

Возникает страшное и отвратительное соревнование. Те, что режутся ножами, не хотят чувствовать меньше боли, чем чувствуют её те, что бичуются. В воздухе носится гулкий крик; люди, истязуемые влюблённым в муки кровавым гением фанатизма, поют и возглашают имена святых, зрители, магометане, тоже возбуждённые почти до безумия, бьют себя в груди кулаками, поощряют рвение истязуемых возгласами похвал, и в то время, как бичи лязгают по изуродованным, иссечённым спинам, они, эти правоверные, с восторгом и жадностью ловят капли крови, разлетающиеся по воздуху из разорванных мускулов. Безумие исступления всё возрастает, и пытки становятся всё более утончёнными, люди жаждут мук, ищут острейших страданий; ненасытные в своём рвении, они, кажется, готовы рвать своё тело руками и разбрасывать по земле горячие, дымящиеся куски его. Смотришь и изумляешься — откуда у этих людей так много железного терпения? Или подъём ликующего духа и в наши дни способен заглушать бурный протест истязуемой плоти? Фанатизм, экстаз, исступление — всё это сильные слова; но разве дают они понять, что есть в сущности своей та разительная сила, которую они скрывают за собой? И невольно думается, что если б эту дивную мощь человека направить не на работу разрушения, а на создание жизни, на творчество новых форм её, может быть, действительно «поразили бы люди и демонов и сами боги удивились бы им», как это сказано в одной хорошей книге…

Я жил в доме, который стоит над Курой, на высокой скале, и из окон моих видел весь Авлабар, раскинувшийся на противоположном берегу реки. Там ломаные линии домов, разделённые узкими, извилистыми и крутыми улицами, стоят чуть не на крышах друг у друга, поднимаясь от реки до вершины горы; и все они так хаотически скучены, так грязны и неуклюжи, что кажутся громоздким мусором, сброшенным с верха горы и при падении вниз, в страхе и без порядка, прилипшим к её каменным рёбрам. Черепица их крыш, серый камень стен, деревянные пристройки, балконы и террасы, висящие в воздухе, — вся эта масса камня и дерева, громоздясь друг на друга, заставляет думать, что только землетрясение, могучий толчок подземных сил, мог придать жилищам людей вид такого хаоса.

А Кура, ревущая в узком каменном ложе, между сдавивших её скал, с пеной гнева бьётся в берега, как бы грозя разрушить и смыть с них тяжёлые и грязные здания, — Кура наполняет воздух сердитым ропотом и ещё более усиливает оригинальность картины и странное впечатление, навеваемое ею.

Кура не широка. Из моего окна можно без усилия перебросить через неё камень во двор дома на том берегу. Этот двор принадлежит богатому персу, старику, который часто выходит гулять на двор и подолгу сидит в одном из углов двора на цыновке под тенью платана, окружённый своими жёнами, закутанными в белые покрывала, тремя девочками, из которых старшей едва ли минуло пятнадцать лет.

Вечером 17 мая этот двор чисто вымели, полили водой, а при наступлении ночи — осветили массой фонарей. Среди двора поставили высокий железный треножник и на нём медный сосуд, в котором красным пламенем горела тряпка или пакля, пропитанная нефтью. Ночью окна домов Авлабара ярко осветились, и по улицам, с пением, шумом и воем, с факелами в руках пошли процессии шиитов. В густой тьме душной ночи огни факелов то исчезали в извилинах улиц, бросая трепещущий отблеск на стены домов, то снова являлись пред глазами, образуя живые и причудливые узоры из пылающих точек, или, вытягиваясь в длинную линию, они золотой змеёй ползли по горе и освещали ножи, белыми молниями разрывавшие воздух над головами людей, охваченных восторженным безумием. Гул голосов, сливаясь с ропотом бешеных волн Куры, носился в воздухе таким могучим звуком — точно вместе с кающимися людьми вся гора вздыхала и стонала. Около полуночи процессия разбилась на отдельные группы и они разошлись по всем улицам, всюду сея огни и холодный блеск ножей.

И вот одна часть процессии пришла на двор перса против моего окна. Её ждали; на балконе дома стояли старики в длинных, тёмных одеждах и высоких клобуках, вроде тех, в каких изображают царей Вавилона и Ассирии. У ног стариков сидели два мальчика, одетые в белое. Когда процессия вошла во двор — она прекратила своё пение и образовала круг, в центре которого явилось четверо людей, обнажённых до пояса. Они встали по двое друг против друга около треножника, облившего их красным пламенем, а правоверные, сопровождавшие их, подняв факелы высоко вверх, окружили их кольцом огней. Затем наступило молчание, и с минуту все стояли неподвижно.

И вот, — среди напряжённой тишины, раздался детский голос, слабый, дрожащий, но чистый и звонкий, как стекло. Он пел, или, вернее, он певуче жаловался на что-то; он то замирал, бессильный и тоскливый, то вскрикивал жалобно и кротко, поднимался высоко к небу, в ту ночь скрытому чёрными тучами, и, дрожащий, робкий, но всегда по-детски милый и красивый, обрывался, падал вниз и замирал на ноте едва слышной, на звуке до того лёгком и бессильном, что, казалось, он был бы неспособен изменить полёт пушинки.

— А-а… о… э-а-а… о-о-э-а… — носилась в воздухе плачевная мелодия, и, когда утомлённый голос обрывался, толпа что-то дружно и глухо гудела, как бы виновато отвечая ему. Потом запел второй детский голос, более мужественный и сильный, но также полный красивых и печальных металлических вибраций, и, когда звуки его замерли, — раздался громкий, гортанный возглас одного из стариков. Он долго и внятно читал что-то на ломком языке, звуки которого, резкие и краткие, сыпались в тишину, как зёрна.

— Али! Хуссейн! — грянула толпа, и что-то странно звякнуло. Толпа громко запела дикую и воинственную мелодию, и я увидел, как четверо полуобнажённых людей, взмахнув чем-то в воздухе, с силой ударили себя по спинам, отчего раздался железный лязг… В руках у них были довольно толстые и длинные цепи, сложенные втрое; держа их обеими руками, эти люди с размаха, враз били ими себя по спинам, стараясь так выгибать тело под удар, чтоб на него легло возможно больше цепи. Поощряя их, толпа хлопала в ладоши и пела, потом вдруг задавала им какой-то торжествующий вопрос. Бичующиеся на время прерывали свое самоистязание и отвечали им хриплыми голосами, после чего, по грозному возгласу толпы, цепи снова взлетали в воздух и снова рвали тело.

— Али-и-и! — одобряюще выла толпа, и удары становились крепче, сильнее. Скоро это был уже противный, хлюпающий и лязгающий звук, точно пучком железных прутьев ударяли по густой грязи. Некоторые из толпы начали бить себя кулаками правой руки в левую сторону груди. Они размахивались широко, с ожесточением, и каждый удар заставлял их пошатываться. Факелы в их руках дрожали, и я видел, как капли смолы и искры падали на обнажённые плечи истязавшихся. Но они, должно быть, не чувствовали этой боли: они всё бичевали себя, и, когда их усталые руки уже не могли наносить сильных ударов, — они сами, возбуждая себя, громко ревели:

— Али-и!

И снова железо цепей противно лязгало о вспухшие, изорванные спины, облитые кровью и красноватым светом факелов. Так продолжалось долго, до поры, пока пение толпы, удары кулаков и цепей и все другие звуки не заглушил протяжный, воющий стон. Это один из бичующихся не выдержал более пытки, покачнулся назад и с воплем, плашмя рухнулся на землю. Над ним склонились правоверные, чтоб омочить руки в его крови — может быть, это будет святая, очищающая кровь, ибо человек, который умрёт в этот день от истязания, — свят.

Замучившегося подняли на руки и с громким пением понесли со двора. Его положат в мечети, а если окажется, что он ещё в состоянии выздороветь, — может быть, его отправят в больницу, — может быть, потому что лечить священные раны — позорно и постыдно…

Всю ночь до рассвета по горе бегали огни, то рассыпаясь на мелкие группы, то снова соединяясь в одну широкую, сияющую полосу и образуя собою горящие венцы, из которых к тёмному небу снова неслись крики, свист бичей, мягкие шлепки ударов и лязганье цепей. Но вот взошло солнце, и при первых лучах его весь этот фантастический кошмар исчез вместе с тучами, скрывавшими небо. Днём измученные шииты отдыхали в своих грязных домах с плоскими кровлями, на террасах, висящих в воздухе над Курой, на горе, около развалин крепости, в тёмных улицах, засоренных гниющими отбросами, полных тяжёлого азиатского запаха. Вечером все сцены истекшей ночи повторились в грандиозном размере и с массой новых, поразительных деталей. В долине у крепости собралась огромная толпа. Тут были сотни людей разных племён Кавказа и Закавказья; все они, нетерпеливо глядя на Авлабар, ждали начала процессии. На сером фоне глыб известняка, гигантской лестницей вздымавшихся к небу, отчётливо рисовались яркие цвета одежд: белые, жёлтые, синие и чёрные пятна усеяли гору. Женщины-магометанки, закутанные в широкие зелёные и белые покрывала, столпились в отдельную плотную группу, как овцы в жаркий день, и, безжизненные, обезображенные бесчисленными складками своих одежд, точно приросли к земле, уподобляясь неподвижной и безмолвной толпе привидений, созданной фантазией безумного. Дети птицами летали по горе, то и дело подвергаясь преследованию и внушениям со стороны бравых полицейских, изнывавших под гнётом духоты, пыли и своих обязанностей. Всё это казалось весёлой и яркой картиной большого праздничного гулянья…

Но вот из улиц Авлабара начали являться колонны шиитов.

— Али! Хус-сейн! — раздался в воздухе ритмичный крик, а его сопровождал дружный топот ног по камню и все эти противные звуки истязания тела. Каждая колонна имела сегодня свою особенность и в одежде и в способе пытки. Бичующиеся были одеты, как и вчера, — в чёрные хитоны с вырезами на спинах, те, что резались ножами, — в длинные белые рубахи; головы первых были повязаны чёрными тряпками, вторые — обнажили свои синие, бритые, изрубленные черепа, и белая ткань их одеяния была вся в красных пятнах и полосах. На многих спинах и плечах сорванные кожа и мясо висели тёмными запёкшимися клочьями, и из них сочилась кровь, но лица, почерневшие от боли, были облагорожены восторгом мученичества, ясно светившимся в широко раскрытых глазах.

Эти две колонны выстроились друг против друга и стали маршировать, то наступая, то отступая, грозя одна другой орудиями истязания, но не забывая увечить себя и всё вскрикивая в такт своему маршу:

— Али! Хус-сейн!

Иногда один из шиитов выступал вперёд и наносил себе страшный удар, от которого всё его тело вздрагивало и, как изломанное, падало на землю под ноги товарищей, встречавших его подвиг рёвом похвал… А из города на долину уже выходила ещё одна колонна человек в шестьдесят. Они были одеты в широкие белые юбки, прикрывавшие их тело от пояса до колен. Груди их были открыты и представляли собою образцы утончённых пыток.

Некоторые из этих людей, оттянув и прорезав себе кожу около сосцов, пропустили в образовавшуюся двойную рану дужки больших замков и заперли замки. Эти куски железа, весом, наверное, более фунта (замки из тех, которыми обыкновенно запирают двери складов, кладовых, магазинов и т. д. — Прим. М.Г.), висели на живом мясе, оттягивая его книзу. Другие воткнули глубоко под кожу груди ряд кинжалов, расположенных веером и дрожавших при каждом шаге. Какой-то юноша-атлет расшил себе грудь медной проволокой, иные, собрав кожу на щеках, защемили её в тяжёлые железные щипцы, к щекам других были привешены фунтовые гири, державшиеся на железных крючках, пронзавших щеку. Высокий, стройный красавец-перс, с роскошной чёрной бородой, испортил своё бронзовое упругое тело массой машинных гвоздей, воткнув их в грудь и плечи… И положительно невозможно передать всё разнообразие мучений, которым подвергали себя эти люди. Каждый шаг, даже каждый вздох должен был причинять невыносимую боль, ибо — и вздох колебал эти куски железа, воткнутые в живое тело. Но лица этих подвижников не выражали ничего иного, кроме упоения своими муками. Их появление было встречено радостным, одобрительным воем шиитов и глухим гулом голосов поражённой публики. Многие ушли от этой картины, иные — ругались, женщины — плакали, а ребятишки (их было много!), идя с боков колонны, со страхом и любопытством большими глазами заглядывали на окровавленные, израненные груди. Но среди зрителей были также взгляды и лица, выражавшие благоговейное сострадание, трогательное чувство умиления, а многие, быть может, даже зависть чувствовали к силе веры этих людей, победивших себя ради славы своего бога…

…Утром 19 мая, часов в девять, на улицах Авлабара появились разноцветные знамёна. Было тут и зелёное священное знамя пророка, увенчанное золотым диском луны, развевались на длинных древках красные полосы шёлка, чёрные, белые и жёлтые. Все они постепенно собирались к одному пункту — в большой и тенистый сад на берегу Куры, а когда они собрались там, расцветив зелень деревьев радугой своих ярких красок, — в саду началась церемония. Начали петь какие-то тоскливо-торжественные гимны, невольно напоминавшие о заупокойной литургии православных, прерывали пение возгласами в честь Али и его сына и снова бичевались, резались, били себя. Потом, кончив петь, все построились по четверо в ряд в длинную, змеевидную группу и образовали в средине её широкий интервал. Через несколько минут из дома, скрытого среди зелени сада, вышли восемь почтенных, бородатых персов; они несли на руках нечто вроде китайского паланкина, — красные, бархатные носилки с крышей на четыре ската и с открытыми стенками. Бархат носилок был совершенно заткан золотом и самоцветными камнями; всё это ослепительно сверкало на солнце и, при малейшем движении носилок, резало глаза, разбрасывая в воздухе снопы ярких искр. В носилках сидела маленькая девочка, с ног до головы окутанная в сияющее белое покрывало, тоже усыпанное камнями. На руки девочки надели цепи, голову повязали широкой чёрной лентой, — она должна была изображать пленную Айшу, ей следовало быть мрачной и плакать, но она, очевидно, находила, что дурное настроение не гармонировало бы с таким красивым костюмом, и смеялась, то и дело показывая свои зубки и сверкая чёрными глазками.

Готовился триумф Али. Вот явился и сам он, на рослом гнедом коне, весь одетый в красное, осыпанный золотом, в блестящем шлеме на голове, с тонкой кривой саблей в одной руке и поводьями в другой. Забрало шлема опущено — нельзя смертному видеть лица Али, — который, кстати сказать, не далее как вчера, вероятно, торговал разной дрянью в одной из тесных лавчонок Авлабара и, наверное, завтра займётся тем же. Его встретили с ликующим воем: «Али-и-и!» — воем, от которого стёкла в окнах задрожали. Али становится пред носилками своей пленницы, которая всё смеётся, знамёна окружают его, трепещут над его головой, и процессия, азиатски цветистая и роскошная, двигается вперёд… под предводительством четверых полицейских во главе с околодочным. Играя на солнце пышностью своих красок, она медленно поднимается в гору, приходит на место, которое в течение трёх дней поливалось кровью правоверных, будет долго маршировать там, потом возвратится к пункту, от которого отправилась, и чествование Али-Хуссейна кончено…

22 МАЯ. В то время, как я пишу эти строки, по горе опять идёт процессия. Но уже небольшая — человек сто. В центре её несут на плечах продолговатый предмет, завёрнутый в коричневую материю, а впереди развевается зелёное знамя. Это значит, что один из шиитов, участвовавших в процессиях прошлых дней, удостоился славной смерти мученика, и вот единоверцы несут труп его, чтоб зарыть в землю, и завидуют ему, ибо он теперь упивается неземными ласками гурий в раю своего пророка. И в то время, как он там блаженствует, — здесь тоже чтут подвиг его — вот священное знамя пророка развевается над его истерзанным пытками прахом — и это великая честь человеку!

…Не один правоверный шиит ежегодно после этого страшного праздника отправляется под зелёным знаменем в свой весёлый рай…