Известно, что все способности, отличающие человека от животного, развились и продолжают развиваться в процессах труда; способность членораздельной речи зародилась тоже на этой почве. В глубокой древности речь людей была, разумеется, крайне бедна, количество слов — ничтожно. Создавались и действовали только слова глагольных форм, соответствующие современным: рубить, тащить, поднимать и т. д., слова измерительные: тяжело, коротко, близко, длинно — далеко, горячо — холодно, больно и пр. Даже наименование орудий труда явилось гораздо позднее, уже в ту пору, когда человек нашёл возможным командовать кому-то: подай, принеси, положи, отломи…

Речь обогащалась новыми словами в прямой зависимости от расширения трудовых приёмов, вызванных возрастающим разнообразием целей труда и сообразно осложнению этих приёмов. Легко понять, что эта речь совершенно исключала наличие в ней слов бессмысленных.

Тысячелетия тягчайшего труда привели к тому, что физическая энергия трудовых масс создала условия для роста энергии разума — интеллектуальной энергии. Разум человеческий возгорелся в работе по реорганизации грубо организованной материи и сам по себе является не чем иным, как тонко организованной и всё более тончайше организуемой энергией, извлечённой из этой же энергии путём работы с нею и над ней, путём исследования и освоения её сил и качеств. Классовая организация общества повела к тому, что право на пользование силою разума и на свободное развитие его было, вместе с другими правами, отнято у рабочих масс. Это повело к преступному искусственному замедлению роста культуры, к тому, что она сосредоточилась в обиходе меньшинства людей, и, наконец, к тому, что в наши дни обнаружилась поверхностность, непрочность этой культуры, — обнаружилась готовность эксплуататоров отказаться от интеллектуальных ценностей и как бы зачеркнуть многовековый труд масс — фундамент «культуры духа», обладанием которой буржуазия ещё недавно гордилась и хвасталась как её собственностью, её достижением.

В глубочайших социальных событиях, развивавшихся издревле и до наших дней, не должны бы иметь места слова, лишённые смысла, — все они осмыслены правдой или ложью. Ложь и правда развились из одного источника: из общественных отношений, в основе коих заложена эксплуатация труда большинства меньшинством и борьба трудящихся против эксплуататоров. Наиболее усердными и ловкими творцами лжи всегда были теологи, церковники и философы, которые, идя по путям, указанным всевластной в своё время церковью, употребляли гибкую силу иезуитски растленного разума на борьбу против всех ростков подлинной социальной правды. Во и среди этих людей были редкие случаи, когда порочный разум понимал трагедию трудового человечества и даже монахи начинали говорить о необходимости изменения тягостных и позорных условий жизни трудового народа.

Теологи насорили очень много слов, осмысленных ложью: бог, грех, блуд, ад, рай, геенна, смирение, кротость и т. д. Лживый смысл этих слов разоблачён, и хотя скорлупа некоторых — например, слова ад — осталась, но наполняется иным, уже не мистическим, а социальным смыслом. Остаются в силе такие церковные словечки, каковы: лицемерие, двоедушие, скудоумие, лихоимство и множество других словечек, коими, к сожалению, утверждается бытие фактов. Поэтому один из корреспондентов моих, утверждая «необходимость изгнать из языка церковнославянские слова», стреляет мимо цели: изгонять нужно прежде всего постыдные факты из жизни, и тогда сами собою исчезнут из языка слова, определяющие эти факты. В старом славянском языке всё-таки есть веские, добротные и образные слова, но необходимо различать язык церковной догматики и проповеди от языка поэзии. Язык, а также стиль писем протопопа Аввакума и «Жития» его остаётся непревзойдённым образцом пламенной и страстной речи бойца, и вообще в старинной литературе нашей есть чему поучиться.

Откуда и как являются в языке, основанном на процессах труда, на попытках разъяснения или затемнения всё растущей сложности общественных отношений, слова паразитивные, лишённые смысла? Есть очень простой ответ: всякий паразитизм порождается паразитами. Но ответить так — слишком просто, а потому — вредно.

Не помню где, когда-то в юности, я прочитал такое объяснение слова «рококо», которым наименован стиль внутреннего убранства жилищ: группа французских дворян, приглашённая буржуазией какого-то города на праздник, была поражена затейливостью и великолепием украшений мэрии — городской думы; среди этих украшений особенно выделялся галльский петух, сделанный из цветов. Один из вельмож, может быть, заика или же просто глупец, вскричал: «Ро-ро-ро», а спутники его подхватили: «Ко-ко-ко». И этого было достаточно, чтобы «отцы города» приняли бессмысленное слово как наименование стиля украшений. Так как это — глупо, то можно думать: это — верно.

Но уже вполне бесспорно, что засорение языка бессмыслицами является отражением классовой вражды, поскольку она принимала формы презрения, пренебрежения, насмешливости, иронии. Феодальное дворянство Англии, Франции вышучивало и осмеивало речь буржуазии, когда буржуазия начала говорить языком своих — «светских» — философов, своих литераторов и стала более грамотной, более «свободомыслящей», чем дворяне, воспитанные попами. В свою очередь буржуазия издевалась над языком ремесленников, крестьян и обессмысливала его точно так же, как наши крестьяне осмеивали, искажали, обессмысливали слова помещиков, дачников и вообще горожан.

Разумеется, засорение языка паразитивными, обессмысленными словами шло не только по этой линии, — много вреда принесли и приносят в этот процесс бездельники. В поволжских городах засорение языка дрянными выдумками было одной из любимых забав гостинодворских купцов. Зима, жить — скучно, торговля идёт тихо, редкие покупатели обслуживаются приказчиками, хозяева устали играть в шашки, устали чай пить, беседовать не о чём. Но дар слова ещё не утрачен. И вот нижегородский купец Алябьев — «Торговля пенькой, лубком, рогожей» — развлекает скучающих соседей, именуя игру в шашки «баботия», дамку — «барерина», нужник — «вытри козе», то есть ватерклозет. Или брал две строки старинной «частушки»:

Мела баба сени,
Потеряла веник —

и прилаживал к ним собственные измышления:

Чёрт веник нашёл —
В баню париться пошёл,
В бане мылась барыня,
Пудовые титьки…

Дальнейшее — неописуемо. Но было жутко смотреть, когда этот большой толстый человек, с маленькой головкой подростка, с жёлтым опухшим личиком скопца, с жиденькими усиками кота, зеленоглазый, мелкозубый, точно щука, впадал в ярость и, притопывая тяжёлыми ногами, дёргая руками подол лисьей шубы, жирно всхрапывал и сипел:

Пароходы — моровозы,
Гыр-гыр, гар-гар,
Гадят Волгу, портят воду,
Дым-дым, пар-пар.
Возят курв, халд, шлюх,
Возят всякую стерву,
Губят окуня, стерлядь,
Эх, чох, чих, чух…

Хотя купечество за спиною Алябьева посмеивалось над ним, — «паяц, кловун», — но к «творческим» его припадкам относилось весьма серьёзно, чувствуя в них некий смысл, и очень побаивалось игры буйного его языка. «Мужик — вещий, понимает, чего нам не понять», — говорил о нём Павел Морозов, торговец канатом и верёвкой, увлекавшийся «от скуки жизни» тем, что портил слова, переставляя в них слога: вместо «не хочу» он говорил: «не чухо», сахар называл «харса», калач — «лачка» и т. д. Но когда приказчик его Попов, прославленный обжора, назвал праздник «грязник», Морозов дал ему пощёчину: «Не передразнивай, дурак, хозяина!»

Новые слова купечество и мещанство по малограмотности своей выдумывало с трудом и незатейливо. Когда уральские заводы Яковлева унаследовал Стенбок-Фермор, гостинодворцы не могли правильно выговорить эту фамилию и произносили: Столбок-морковь. Словесным хламом обильно снабжали купцов и мещан паразиты: странники по святым местам, блаженные дурачки, юроды типа Якова Корейши, «студента холодных вод», который говорил таким языком: «Не цацы, а бенды кололацы». Огромную роль в деле порчи и засорения языка играл и продолжает играть тот факт, что мы стараемся говорить в Тифлисе фонетически применительно к языку грузин, в Казани — татар, во Владивостоке — китайцев и т. д. Это чисто механическое подражание, одинаково вредное для тех, кому подражают, и тех, кто подражает, давно стало чем-то вроде «традиции», а некоторые традиции есть не что иное, как мозоли мозга, уродующие его познавательную работу. Есть у нас «одесский язык», и не так давно раздавались легкомысленные голоса в защиту его «права гражданства», но первый начал защищать право говорить «тудою», «сюдою» — ещё до Октябрьской революции — сионист Жаботинский.

В числе грандиозных задач создания новой, социалистической культуры пред нами поставлена и задача организации языка, очищения его от паразитивного хлама. Именно к этому сводится одна из главнейших задач нашей советской литературы. Неоспоримая ценность дореволюционной литературы в том, что, начиная с Пушкина, наши классики отобрали из речевого хаоса наиболее точные, яркие, веские слова и создали тот «великий, прекрасный язык», служить дальнейшему развитию которого Тургенев умолял Льва Толстого. Не надо забывать, что наша страна разноязычна неизмеримо более, чем любая из стран Европы, и что, разноязычная по языкам, она должна быть идеологически единой.

Здесь я снова вынужден сказать несколько слов о Ф.Панферове — человеке, который стоит во главе журнала и учит молодых писателей, сам будучи, видимо, не способен или не желая учиться. В предисловии к сборнику «Наше поколение» он пишет о «нытиках и людях, рабски преданных классическому прошлому», о людях, «готовых за пару неудачных фраз положить на костёр любую современную книгу». Он утверждает, что «после постановления ЦК писатели пошли, как плотва», что «молодое поколение идёт в литературу твёрдой поступью, несёт в литературу плоть и кровь наших детей». Какой смысл имеет фраза: «молодое поколение несёт в литературу плоть и кровь наших детей»? Что значит «классическое прошлое»? Почему Панферов утверждает в предисловии к сборнику «Наше поколение», что «марксизм — стена»? Я утверждаю, что эти слова сказаны человеком, который не отдаёт себе отчёта в смысле того, что он говорит. «Плотва» — рыбёшка мелкая и невкусная, многие молодые люди идут в литературу, как в «отхожий промысел», и смотрят на неё как на лёгкий труд. Такое отношение к литературе упрямо внушается молодым людям наставниками и «учителями жизни» типа Панферова. Неосновательно захваливая, преждевременно печатая сочинения начинающих авторов, учители наносят вред и литературе и авторам. В нашей стране каждый боец должен быть хорошо грамотным человеком, и «вожди», которые создают себе армию из неучей, вождями не будут.

Борьба за очищение книг от «неудачных фраз» так же необходима, как и борьба против речевой бессмыслицы. С величайшим огорчением приходится указать, что в стране, которая так успешно — в общем — восходит на высшую ступень культуры, язык речевой обогатился такими нелепыми словечками и поговорками, как, например: «мура», «буза», «волынить», «шамать», «дай пять», «на большой палец с присыпкой», «на ять» и т. д. и т. п.

Мура — это чёрствый хлеб, толчёный в ступке или протёртый сквозь тёрку, смешанный с луком, политый конопляным маслом и разбавленный квасом; буза — опьяняющий напиток; волынка — музыкальный инструмент, на котором можно играть и в быстром темпе; ять, как известно, — буква, вычеркнутая из алфавита. Зачем нужны эти словечки и поговорки?

Надобно помнить, что в словах заключены понятия, организованные долговечным трудовым опытом, и что одно дело — критическая проверка смысла слова, другое — искажение смысла, вызванное сознательным или бессознательным стремлением исказить смысл идеи, враждебность которой почувствована. Борьба за чистоту, за смысловую точность, за остроту языка есть борьба за орудие культуры. Чем острее это орудие, чем более точно направлено — тем оно победоносней. Именно поэтому одни всегда стремятся притуплять язык, другие — оттачивать его.