Ежегодно, с той поры, как он стал «нашим известным и талантливым беллетристом», Иван Иванович Иванов устраивает для себя ёлку…
Вот почему, вечером 31 декабря 1890 года, луна, взойдя в небеса, неподвижно остановилась среди них, изумлённая. Высоко подняв брови и раскрыв губы, дрожащие от сдерживаемой улыбки, она смотрела на землю и, казалось, не верила своим глазам. Она смотрела в окно квартиры Ивана Ивановича и — вот что она видела там.
Среди большой комнаты стояла высокая ель, и в тёмной зелени её весело сверкали огни свеч, а вокруг ёлки медленными шагами расхаживал, заложив руки за спину, Иван Иванович, одетый по-праздничному и ясно, счастливо улыбавшийся.
Кроме свеч, на ёлке не было никаких украшений, — она вся была увешана лишь вырезками из газет, да кое-где на ветках её висели резиновые игрушки, изображавшие собак, ослов, свиней и прочих животных. Иван Иванович одиноко ходил вокруг ёлки, порой останавливался против одной из бумажек, тщательно расправлял её руками и, откашлявшись, начинал читать вслух сладостно трепетавшим голосом:
— «Новый рассказ нашего известного и талантливого беллетриста г. И.И.Иванова ещё раз свидетельствует о благородстве его воззрений на явления жизни, о его горячей любви к людям и подтверждает наше мнение о глубине его таланта…»
Иван Иванович счастливо улыбался, аккуратно складывал бумажку и, поставив себе на ладонь резиновую собачку, повешенную за хвост, глядя на неё с искренним сожалением, говорил ей тоже вслух и убедительно:
— Слыхал? А ты вот не признаёшь во мне таланта! А ты всё ругаешься… всё разносишь меня… ах ты! Ведь это ты из зависти, я знаю! Тебе завидно, что у меня такой большой талант… Нехорошо завидовать!.. Вот ты мне завидуешь, а я тебя за хвостик на ёлку повесил, — да-а!
Он сбрасывал собачку с ладони, и она долго трепетала в воздухе, болтаясь на нитке, точно ей было больно висеть в такой неудобной позе.
А Иван Иванович уже читал другую бумажку:
— «Русская литература обогатилась в лице И.И.Иванова ещё одним крупным талантом…»
— Хе-хе-хе! — смеялся талантливый Иван Иванович и, взяв в руки резиновую свинку, говорил ей: — Что? Висишь? Ну, вот видишь ты, как опасно быть несправедливой! Вот ты пишешь про меня, что я — так себе писателишка, а другие говорят, что я — почти Тургенев… И других-то больше, да-а! Вот оно что! Вот сосчитай-ка: здесь на ёлке висят шестьдесят две лестные рецензии, а вас всех, которые меня ругают, — только семеро… Что!
Иван Иванович щёлкнул свинью пальцем в рыло и снова начал читать рецензию:
— «Когда пессимисты кричат об оскудении русской литературы, — мне кажется, что они просто не знают её, ибо разве такое явление нашей литературы, как гениальный Иван Иванов…»
Иван Иванович почувствовал, что у него даже спина покраснела. Он оглянулся вокруг, счастливо смущённый, но в комнате, кроме него, никого не было. Эта рецензия была самой дорогой для него. Получив её, он — вообще человек весьма равнодушный к религии — отправился в церковь и отслужил молебен за здоровье неизвестного критика.
А теперь, прочитав свидетельство о своей гениальности вслух, всё до конца, он глубоко вздохнул и благоговейно облобызал его… А затем, обращаясь к повешенным на ёлке изображениям критиков, недовольных его творениями, он, внушительно подняв палец кверху, сказал им глубоким голосом:
— Р-разумейте, языцы!..
Затем он начал снимать их с ёлки и, связав в пучок, бросил в угол комнаты. Но ему было грустно расстаться с рецензиями… Он смотрел на них и мигал глазами. Хотелось ещё насладиться ими. Но как? Он несколько минут стоял в раздумье. И, наконец, ясно улыбнувшись, стал снимать их и расстилать на диване, стоявшем в углу комнаты. Покрыв ими весь диван, он потушил свечи на ёлке, разделся и лёг на эти бумажки, полные хвалебных отзывов о нём…
В комнате было темно и тихо. Порой шуршала бумага, мягким таким, ласкающим ухо звуком. Порой раздавался тихий, счастливый смех:
— Хе, хе-хе-е! И-ги!
Затем послышалось тихое всхрапывание…
Луна в небесах надула щёки и поплыла своим путём, едва удерживая смех…
Снилось ему, что лежит он на куче рецензий и дремлет, а у ложа его стоит хор критиков и поёт на голос «баюшки-баю»:
А пиши-пиши-пиши,
Для души пиши-пиши!
Лица у критиков были всё такие светлые, ласковые, и — странное дело! ни у одного из них не было зубов! Тёмные дыры их открытых ртов напоминали собой печные душники и — больше ничего. Из них веяло снотворным теплом и лилась шипящая ласковая мелодия:
А пиши-пиши-пиши,
А шиши-шиши-шиши…
Иван Иванович смотрел на них и тронутым голосом говорил:
— Благодарю вас! Покорнейше вас благодарю! Я, ей-богу, сконфужен… мне неловко… я ведь… что же? Я готов… Очень благодарен! Я — тронут! Я вам напишу… роман, очень хороший… Спасибо, спасибо, господа!
И он чувствовал, что по всему его телу разлилась какая-то горячая струя, омывая его пылкой лаской…
И вдруг якобы все фигуры критиков объединились в одну яркую фигуру. Это была женщина.
Полная, с обрюзглым лицом, сильно разрисованным, она играла подведёнными глазами, и её слишком яркие губы фамильярно улыбались Ивану Ивановичу. Костюм её соединял цвета жёлтый, красный и зелёный…
В одной руке она держала веточку, похожую на розгу, а в другой что-то вроде венка, от которого пахло лавровым листом.
— Что такое? — обеспокоился Иван Иванович, кутаясь в одеяло. — Я… что вам угодно? Я, кажется, уже встречал вас… Вы кто?
И вдруг — она, громко засмеявшись, сказала ему:
— Не узнал? Я — Слава!
— И-извините! — воскликнул Иван Иванович. — Но — бога ради! Я не могу встать пред вами… я не одет… то есть я — раздет! Визит ваш… неожиданный и так приятный мне…
— Не смущайся, Ванечка! — сказала Слава тоном доброй матери. — Я ведь не считаюсь с приличиями… Я пришла венчать тебя… Прими же мой поцелуй!..
Она, склонясь над ним, впилась в его уста своими раскрашенными губами, и Иван Иванович почувствовал, что поцелуй её пахнет типографской краской.
— Иван! — говорила Слава, обняв его одной рукой за шею, а другою натягивая венок на череп ему, как обруч на бочонок. — Иван! Идём со мною на Парнас! Пора! Тебя там ждут!
— Сударыня! Позвольте мне одеться, — сказал Иван Иванович, трепеща от восторга.
— Иван! Поверь, что гений не должен ничего скрывать от мира!
— А я не простужусь? — спросил Иван Иванович.
— О, нет! — сказала Слава.
Она выдернула его из-под одеяла и, схватив в объятия, стала покрывать лицо его поцелуями. Иван Иванович чувствовал себя так, точно он таял на груди её, таял и — вскипал. Ему казалось, что на его теле вздуваются пузыри, как от ожогов, и что — о, боже мой! — он весь, всё существо его надувается, превращаясь в огромный водянистый пузырь.
— Что ты со мной делаешь? — вскричал он так громко, что чуть не лопнул.
Слава торжествующе улыбнулась ему, и тут Иван Иванович Иванов потерял сознание…
…Ощущение сырости и холода заставило его очнуться от забытья. И как только он очнулся, то сейчас же понял, что с ним совершилось удивительное и фантастическое превращение.
Он видел, что он — не более как пузырь, один из тех эфемерных пузырей, которые вскакивают на лужах воды в ненастную погоду. И ещё он видел, что действительно он — «наш известный и талантливый беллетрист» — плавает по поверхности некоторой мутной лужи, небольшой и ограниченной бордюром жидкой грязи. Вокруг его плавало многое множество ему подобных; они подталкивали его, обгоняли и, шипя, лопались. Над лужей носился странный и однообразный звук — что-то шипело и попискивало, как перекисшая опара, когда её месят. С неба, покрытого безнадёжно серыми тучами, падали унылые капли дождя; они падали на поверхность лужи, вода морщилась от их ударов, а пузыри всё вскакивали на ней, куда-то плыли, толкая друг друга, шипели и лопались. За краткий миг своего бытия они едва успевали отразить в себе окружающее их и серое небо над ними. Они повторяли шипение друг друга и метались на поверхности лужи, маленькие, мутные, несчастные…
Иван Иванович сначала держался в стороне от них. Надувшись до возможных, без риска лопнуть, размеров, он с пренебрежительным любопытством оглядывался вокруг себя, стараясь понять — где он?
Что это такое?
Мимо него следовала к берегу лужи кучка мелких пузырей, и один из них шипел, поучая следующих за ним:
— Смысл жизни — в красоте…
— Те, те, те! — возгласил один из пузырей, следовавших за учителем, принимая вид умника, которому сразу всё стало ясно, важно надулся и тотчас же лопнул.
— Писатель есть дудка, чрез кою проходя, мудрость жизни превращается в гармонию звуков и слов… И он есть кисть в руке духа жизни, — кисть, которой некто мудрый пишет на скрижалях искусства…
Но тут оратор тоже лопнул, а на месте, которое он занимал, не осталось никакого знака.
«Это знакомые речи! — подумал Иван Иванович. — И, кажется, это знакомые лица… Но странно! — почему же они не замечают меня?»
И он ещё немножко надулся.
Но вот его толкнули, и он увидал рядом с собой неизвестного ему пузыря.
— Здравствуйте, Иванов! Не узнали? А помните критическую статью о вашей повести в «Ропоте отживших»? Это моя!
— Ах! — воскликнул приятно изумлённый Иванов. — Это вы? Поверьте, что мне… что я вас… чрезвычайно рад! Благодарю! Такая тонкая и умная, такая лестная статья!
— По заслугам! Ваш талант дал мне в общей сложности материала на десять фельетонов — плюс наслаждение при чтении ваших ярких произведений… Большой у вас талант!
— Ги-и! Я очень рад… Хорошо, когда нравишься, значит, попал как раз в точку… Но однако иные и поругивают меня…
— О, стоит ли с ними считаться? Что они понимают в литературе? Я же, не забудьте, уже сто третий год занимаюсь критикой… да-с!
— Чрезвычайно обязан вам. Но скажите — это что же? это где же мы? спросил Иван Иванович.
Критик повернулся на своем основании и ответил:
— Это — Парнас! Наш современный Парнас…
Иван Иванович съёжился от изумления…
— Н-да-а! — сказал он, помолчав. — Вот как! Ничего… но — несколько тесно здесь и сыро, знаете…
— О, к этому привыкаешь! Место действительно обильное влагой… Но…
Вдруг Иван Иванович почувствовал, что на него чем-то брызнуло, — точно собеседник чихнул, — и, оглянувшись, увидел, что критика уже нет рядом с ним.
«Как они быстро лопаются!» — подумал Иван Иванович и ещё немножко съёжился. А вокруг его всё возникали новые и новые пузыри. Они, вскакивая на поверхности лужи, схватывали изощрённым слухом что-либо сказанное ранее их и, всю жизнь повторяя это слово или фразу на один и тот же лад, исчезали.
Толкали они друг друга основательно, но старались делать это незаметно. Было ясно видно, что все они терпеть не могут друг друга, и было ясно слышно, что в звуках их речей шипит злоба, оскорблённое самолюбие, зависть. Каждый из них старался как можно больше обратить на себя внимания, каждый стремился заслонить другого от света, и все одинаково желали подметить друг в друге то место, ткнув в которое, можно причинить пузырю наибольшую боль и раздражение.
— Мы отражаем жизнь… мы отражаем жизнь… — раздавалось шипение.
«Однако где же жизнь? то есть как же они видят жизнь?» — подумал Иван Иванович.
В этой мутной воде, сплошь покрытой пузырями, было очень мало похожего на жизнь, если не считать тех дурных чувств, мыслей и речей, которые испускали из себя пузыри. Было много беззубого шипения, было много поползновения и потуг изобразить из себя что-то большее пузыря, но это оканчивалось одинаково грустно. Раздавался краткий «пшик!» — и на месте бытия пузыря оставалась морщина, быстро исчезавшая с поверхности воды…
Ивану Ивановичу стало как-то неловко.
— Однако… надо им сказать! Да, надо… Надо сказать так: «Господа! Вы все вне жизни! Берегитесь! Ибо она строго накажет! Вы, собравшись в этой трясине, обманываете себя, думая, что живёте… К жизни, господа, к жизни! Бросим раздоры и — к жизни!..» Н-да, если я это скажу — все обратят на меня внимание! Я сразу поднимусь всех выше!
Иван Иванович стал надуваться, чтобы найти в себе достаточно духа для подвига, и, надувшись, как мог, он вдруг громко сказал:
— Господа! Вот я…
Но тотчас же лопнул…
…И проснулся.
Он прежде всего ощупал руками — тут ли, под ним ли рецензии о нём?
И, когда они приятно зашуршали под его пальцами, он почувствовал, что всё обстоит благополучно, и подумал про себя:
«Глупый сон… Невероятно нелепый сон… Фу!»
Но всё-таки, когда он закрыл глаза, ему стало казаться, что вся комната полным-полна воздушных мутных пузырей, они мятутся в воздухе и бесшумно лопаются…
Это видение не помешало Ивану Ивановичу крепко заснуть.