Патруль

Над городом угрюмо висит холодная, немая тьма и тишина. Звезд нёт, и не видно неба, бездонный мрак насторожился и как будто чутко ждёт чего-то… Лёгкие, сухие снежинки медленно кружатся в воздухе, точно боясь упасть на тёмные камни пустынных улиц.

Ночь полна затаённого страха; в тишине и мраке, пропитанном холодом, напряглось, беззвучно дрожит нечто угрюмое и щекочет сердце ледяными иглами…

Придавленные тьмой дома осели в землю, стали ниже; в их тусклых окнах не видно света. Кажется, что там, внутри, за каменными стенами, неподвижно притаились люди, объятые холодом и тёмным страхом. Они смотрят перед собой, не мигая, широко открытыми глазами и, с трудом сдерживая трепет ужаса в сердце, безнадёжно прислушиваются, молча ждут света, звука…

А с тёмных улиц слепым оком смотрит в окна жадный чёрный зверь…

Целый день в городе гудели пушки, сухо и зло трещали ружья, на улицах валялись трупы, смерть жадно упивалась стонами раненых.

Посредине маленькой площади, где скрещиваются две улицы, горит костёр… Четыре солдата неподвижно, точно серые камни, стоят вокруг него; отблески пламени трепетно ползают по их шинелям, играют на лицах, кажется, что все четыре фигуры судорожно дрожат и странными гримасами что-то сказывают друг другу. Сверкая на штыках, пламя течёт по металлу, точно кровь; острые полоски стали извиваются, стремятся кверху белыми и розовыми струйками…

На огонь и солдат отовсюду давит тьма…

Один из них, низенький, рябой, с широким носом и маленькими глазами без бровей, поправил штыком головни в костре; рой красных искр пугливо взлетел во тьму и исчез. Рябой солдат стал вытирать штык полой шинели. Высокий, тонкий человек, без усов на круглом лице, сунул ружьё подмышку и, вложив руки в рукава шинели, медленно пошёл прочь от костра. Солдат с большими рыжими усами, коренастый, краснощёкий, отмахнул руками дым от лица и хрипящим голосом заметил:

— А вот ежели накалить штык, да в брюхо, какому-нибудь…

— И холодный — хорошо! — негромко отозвался рябой. Голова его покачнулась.

Пожирая дерево, огонь ласково свистит, его разноцветные языки летят кверху и, сплетаясь друг с другом, гибко наклоняются к земле. Белые снежинки падают в костёр. Рыжий солдат сильно дышит через нос, сдувая снег с усов. Четвёртый, худой и скуластый, не отрываясь, смотрит в огонь круглыми, тёмными глазами.

— Ну, и много положили сегодня народу! — вдруг тихо восклицает рябой, раздвигая губы в широкую улыбку. И, ещё тише, он медленно тянет: — А-а-яй…

Уныло шипит сырая головня. Где-то очень далеко родился странный, стонущий звук. Рыжий и рябой насторожились, глядя во тьму, огонь играл на их лицах, и уши опасливо вздрагивали, ожидая ещё звука. Скуластый солдат не двигался, упорно глядя в огонь.

— Да-а… — сказал рыжий густо и громко.

Рябой вздрогнул, быстро оглянулся. И скуластый вдруг вскинул голову, вопросительно глядя в лицо рыжего. Потом вполголоса спросил у него:

— Ты — что?

Рыжий помедлил и ответил:

— Так…

Тогда скуластый солдат мигнул сразу обоими глазами и заговорил негромко и быстро:

— Вчера пензенский солдатик нашей роты земляка видел… Земляк говорит ему: «У нас, говорит, теперь бунтуют. Мужики, говорит, жгут помещиков… Будто говорят: ладно, будет вам, попили нашей крови, теперь — уходите… Да. Земля не ваша, она богова, земля-то. Она, значит, для тех, кто может сам на ней работать, для мужиков она… Уходите, говорят, а то всех пожгём». Вот…

— Этого нельзя! — хрипло сказал рыжий, шевеля усами. — Этого начальство не позволит…

— Конечно-о! — протянул рябой и, позёвывая, открыл глубокий, тёмный рот с мелкими плотными зубами.

— Что делается? — снова опустив голову, спросил скуластый и, глядя в огонь, сам себе ответил: — Ломается жизнь…

Во тьме мелькает фигура четвёртого солдата. Он ходит вокруг костра бесшумно, широкими кругами, точно ястреб. Приклад его ружья зажат подмышкой, штык опустился к земле; покачиваясь, он холодно блестит, будто ищет, нюхает между камнями мостовой. Солдат крепко упёрся подбородком в грудь и тоже смотрит в землю, как бы следя за колебаниями тонкой полоски стали.

Рыжий зорко оглянулся, кашлянул, угрюмо наморщил лоб и, сильно понизив свой хриплый голос, заговорил:

— Мужик, — разве он собака или кто? Он с голоду издыхает, и это ему — обидно…

— Известно! — сказал рябой солдат.

Рыжий сурово взглянул на него и наставительно продолжал:

— Можно было терпеть — он жил смирно. Но ежели помощи нет? И человек освирепел… Мужика я понимаю…

— Ну, конечно! — вполголоса воскликнул рябой, лицо его радостно расплылось. — Все говорят: один работник есть на земле — мужик… И которые бунтуют — тоже так говорят…

Рябой широко обвёл вокруг себя рукой и, таинственно наклонясь к рыжему, тихо вскричал:

— Нету никуда ходу мужику.

— В солдаты гонят! — пробормотал скуластый солдат. Рыжий стукнул прикладом ружья по земле и строго спросил:

— А зачем городские бунтуют?

— Избаловались, конечно! — сказал рябой. — Сколько нашему брату муки из-за них. Голоду, холоду…

— Греха тоже… — тихо перебил скуластый солдат речь рыжего. А он, постукивая прикладом в такт своим словам, настойчиво и жёстко говорил:

— Этих всех уничтожить, — батальонный правильно говорил. Которых перебить, которых в Сибирь. На, живи, сукин сын, вот тебе — снег! Больше ничего…

Взбросил ружьё на плечо и твёрдыми шагами пошёл вокруг костра.

Скуластый солдат снова поднял голову и, задумчиво улыбаясь, сказал:

— Ежели бы господ всех… как-нибудь эдак… Всех…

Сказал, вздрогнул, зябко пожал плечами, оглянулся вокруг и тоскливо продолжал, странно пониженным голосом:

— Снаружи жгёт, а внутри холодно мне… Сердце дрожит даже…

— Ходи! — сказал рыжий, топая ногами. — Вон, Яковлев — ходит.

Движением головы он указал на фигуру солдата, мелькавшую во тьме.

Скуластый солдат посмотрел на Яковлева и, вздохнув, тихо заметил:

— Тошно ему…

— Из-за лавочника? — спросил рябой.

— Ну, да, — тихо ответил скуластый. — Земляки они, одной волости. Письма Яковлеву из села на лавочника шли. И племянница у него… Яковлев говорил: «Кончу службу — посватаюсь…»

— Ничего не поделаешь! — сурово сказал рыжий.

А рябой зевнул, повёл плечами и подтвердил громко, высоким голосом:

— Солдат обязан убивать врагов, присягу положил на себя в этом.

Яковлев неустанно кружился во мраке, то приближаясь к огню костра, то снова исчезая. Когда раздались резкие и острые слова рябого, звуки шагов вдруг исчезли.

— Слаб ты сердцем, Семён! — заметил рябой солдат.

— Ежели бы лавочник бунтовал… — возразил Семён и хотел, должно быть, ещё что-то сказать — взмахнул рукой, — но рыжий подошёл к нему вплоть и раздражённо, хрипло заговорил:

— А как понять — кто бунтует? Все бунтуют!.. У меня дядя в дворниках живёт, денег имеет сот пять, был степенный мужик…

Вдруг где-то близко раздался сухой и краткий звук, подобный выстрелу, солдаты вскинули ружья, крепко сжимая пальцами холодные стволы. Вытянув шеи, они смотрели во тьму, как насторожившиеся собаки, усы рыжего выжидающе шевелились, рябой поднял плечи. Во тьме мерно застучали шаги Яковлева, он не торопясь подошёл к огню, окинул всех быстрым взглядом и пробормотал:

— Дверь хлопнула… а то — вывеска…

Губы у него плотно сжаты. На остром лице сухо сверкают овальные серые глаза и вздрагивают тонкие ноздри. Поправив ногой догоравшие головни, он сел на корточки перед огнём.

— Малов! — сказал рыжий тоном приказания, — ступай за дровами… Там вон, — он ткнул рукой во тьму, — ящики сложены у лавочки…

Рябой солдат вскинул ружьё на плечо и пошёл.

— Оставь ружьё-то… мешать будет, — заметил рыжий.

— Без ружья боязно! — отозвался солдат, исчезая во тьме.

Над костром всё кружатся, летают снежинки, их уже много упало на землю, тёмные камни мостовой стали серыми. Сумрачно смотрят во тьму слепые окна домов, тонут в мраке высокие стены. Костёр догорает, печально шипят головни. Трое солдат долго и безмолвно смотрят на уголья.

— Теперь, должно быть, часа три, — угрюмо говорит рыжий. — Долго ещё нам торчать…

И снова молчание.

— О, господи! — громко шепчет Семён и, вздохнув, спрашивает тихо и участливо: — Что, Яковлев, тошно?

Яковлев молчит, не двигаясь.

Семён зябко повёл плечами и с жалкой улыбкой в глазах, глядя в лицо рыжего солдата, монотонно заговорил, точно рассказывая сказку:

— Гляжу я — лежит она у фонаря, рукой за фонарь схватилась, обняла его, щёки белые-белые, а глаза — открыты…

— Ну, завёл волынку! — угрюмо бормочет рыжий. Семён смотрит на уголья, прищурив глаза, и продолжает:

— И лет ей будет… с двадцать, видно…

— Говорил ты про это! — укоризненно воскликнул рыжий. — Ну, чего язву ковырять?

Семён смотрит в лицо ему и виновато усмехается.

— Жалко мне бабочку, видишь ты… Молодая такая, весёлая, видно, была, по глазам-то… Думаю себе — эх, ты, милёна! Была бы ты жива, познакомились бы мы с тобой, и ходил бы я к тебе по праздникам на квартиру, и целовал бы я твои…

— Будет! — сказал Яковлев, искоса и снизу вверх глядя на рассказчика острым, колющим взглядом.

Семён виновато согнул спину и, помолчав, снова начал:

— Жалко, братцы… Лежит она, как спит, ни крови, ничего! Может, она просто — шла…

— А — не ходи! — сурово крикнул рыжий и матерно выругался.

— Может, её господа послали? — как бы упрашивая его, сказал Семён.

— Нас тоже господа посылают! Мы виноваты? — раздражённо захрипел рыжий. — Иди, как ты принял присягу… — Он снова скверно выругался. — Все посылают народ друг на дружку…

И ещё одно ругательство прозвучало в воздухе. Яковлев поднял глаза, усмехаясь взглянул в лицо рыжего и вдруг отчётливо, раздельно спросил:

— Что есть солдат?

Во тьме раздался громкий треск, скрипящий стон. Семён вздрогнул.

— Малов старается, сволочь! — сказал рыжий, шевеля усами. — Хороший солдат. Прикажет ему ротный живого младенца сожрать — он сожрёт…

— А ты? — спросил Яковлев.

— Его послали ящик взять, — продолжал рыжий, — а он там крушит чего-то. Видно, ларь ломает, животная.

— А ты — сожрёшь? — повторил Яковлев.

Рыжий взглянул на него и, переступив с ноги на ногу, угрюмо ответил:

— Я, брат, в августе срок кончаю…

— Это всё равно! — сказал Яковлев, оскалив зубы. — Ротный заставит — и ты сожрёшь младенца, да ещё собственного… Что есть солдат?

Он сухо засмеялся. Рыжий взглянул на него, стукнул о камни прикладом ружья и, круто повернув шею, крикнул во тьму:

— Малов! Скорей…

— Озорник он, Малов! — вполголоса заговорил Семён. — Давеча, когда стреляли в бунтующих, он всё в брюхо норовил… Я говорю — Малов, зачем же безобразить? Ты бей в ноги. А он говорит — я в студентов всё катаю…

Семён вздохнул и так же монотонно, бесцветно продолжал:

— А я так думаю — студенты хороший народ. У нас в деревне двое на даче жили, так они куда угодно с мужиками. И выпить согласны, и объяснят всё… книжки давали читать… Весёлые люди, ей-богу. Потом приехал к ним какой-то штатский, а за ним, в ту ночь, жандармы из города… Увезли их всех трёх… Мужики даже очень жалели…

Яковлев вдруг поднялся на ноги и, глядя в лицо рыжего солдата неподвижным взглядом — побелевшими глазами, — тяжело заговорил:

— Солдат есть зверь…

Рыжий опустил усы и брови, глядя на Яковлева.

— Солдат есть уничтожитель, — продолжал Яковлев сквозь зубы и тоже выругался крепким, матерным словом.

— Это зачем же ты так? — строго спросил рыжий.

— Мы, Михаил Евсеич, не слыхали никаких этих слов! — просительно сказал Семён. — Это ты, Яковлев, с тоски… так уж…

Яковлев выпрямился и твёрдо стоял против товарищей, снова плотно сжав губы. Только ноздри у него дрожали.

— Ежели Малов узнает про твои речи, он донесёт ротному, пропадёшь ты, Яковлев, да! — внушительно сказал рыжий.

— А ты не донесёшь? — спросил Яковлев, снова оскалив зубы.

Рыжий переступил с ноги на ногу, взглянул вверх и повторил:

— За такие слова не помилуют… брат!

— Ты — донесёшь! — твёрдо заявил Яковлев, упрямый и злой.

— Мне дела нет ни до чего, — угрюмо сказал рыжий. — Я, значит, обязанность исполнил, а летом в запас…

— Мы все пропали! — вполголоса, но сильно крикнул Яковлев. — Тебе что дядя твой сказал?

— Отстань, Яковлев! — попросил Семён.

— Не твоё дело… Хотя бы и дядя…

— Убийца ты, сказал он…

— А ты? — спросил рыжий и ещё раз обругался. Спор принял острый, прыгающий характер. Они точно плевали в лицо друг другу кипящими злобой плевками кратких слов. Семён беспомощно вертел головой и с сожалением чмокал губами.

— И я! — сказал Яковлев.

— Так ты — тоже сволочь…

— Губитель человеческий…

— А ты?

— Братцы, будет! — просил Семён.

— И я! Ну?

— Ага! Так как же ты можешь…

— Не надо, братцы!

Сопровождая каждое слово матерной руганью, солдаты наступали друг на друга, один — болезненно бледный — весь дрожал, другой грозно ощетинил усы и, надувая толстые красные щёки, гневно пыхтел.

— Малов бежит! — сказал Семён с испугом. — Перестаньте, ради Христа…

И в то же время из тьмы раздался пугливый крик Малова:

— Михаил Евсеич! Они форточки открывают…

— Стой! — сказал рыжий. — Смирно!

И он заорал во всю грудь:

— Закрыть форточки, эй! Стрелять будем…

Из мрака выбежал, согнувшись и держа ружьё наперевес, Малов и, задыхаясь, быстро заговорил:

— Я там, — это, — делаю, а они… открывают окно, слышу. Это — чтобы стрелять меня…

— Имеют право! — глухо сказал Яковлев.

— Ах вы, мать…

Малов быстро вскинул ружьё к плечу, раздался сухой треск, — раз, два. Лицо солдата было бледно, ружьё в его руках дрожало, и штык рыл воздух. Рыжий солдат тоже приложился и, прислушиваясь, замер.

— Э, сволочь! — тихо сказал Яковлев, подбивая ствол ударом руки кверху. Раздался ещё выстрел. Рыжий быстро опустил ружьё и тряхнул Малова, схватив его за плечо.

— Перестань, ты…

Малов закачался на ногах и, видя, что все товарищи спокойны, смущённо заговорил:

— Ну и наро-од! Православного человека, солдата престолу-отечеству, — из окошка стрелять, а?

— Трус! Почудилось тебе, — раздражённо сказал рыжий.

Малов завертелся, махая рукой.

— Ничего не почудилось! И не трус. Кому же охота помирать? — забормотал он, ковыряя пальцем замок ружья.

— Сами себя боитесь, — усмехаясь, молвил Яковлев.

Замолчали. И все четверо неподвижно смотрели на груду красных углей у своих ног.

— Ну? — сказал рыжий. — Не самому же мне идти за дровами. Яковлев, ступай…

Яковлев молча сунул ружьё Семёну и, не торопясь, пошёл. Малов взглянул вслед ему, погладил ствол ружья левой рукой, потом поправил фуражку и сказал:

— Один он не снесёт всего, сколько я наломал, конечно!

И тоже шагнул прочь от костра, держа ружьё на плече. Но сейчас же обернулся и радостно объявил:

— Я там целую лавочку расковырял, ей-богу!

У костра остались две свинцовые фигуры и следили, как уголья одевались серым пеплом. Семён погладил рукавом шинели ствол ружья, тихонько кашлянул и спросил:

— Михаил Евсеич! Видит всё это бог?

Рыжий солдат долго шевелил усами, прежде чем глухо и уверенно ответил:

— Бог — должен всё видеть, такая есть его обязанность…

Потом он потёр подбородок и, тряхнув головой, продолжал с упрёком:

— А Яковлев — напрасно это! Обижать меня не за что! Али я хуже других, а?

Они снова замолчали. Там, во тьме, скрипели и хлопали о землю доски. Семён поднял голову, посмотрел в небо, чёрное, холодное, всё во власти тьмы…

Солдат вздохнул и грустно, тихо сказал:

— А может, и нет бога…

Рыжий солдат, тяжело подняв на него глаза, грубо крикнул:

— Не ври!

И начал сгребать уголья в кучу сапогом. Но скоро оставил это, не окончив, оглянулся вокруг и, шевеля усами, хрипло проговорил:

— Надо понять — человек я или нет? Это надо понять, а потом уж…

Он замолчал, закусил усы и снова крепко потер подбородок.

Семён взглянул на него, опустил глаза и осторожно, тихонько, но упрямо заявил:

— Однако другие говорят — нет его…

Рыжий не ответил.

Становилось всё холоднее. Снег перестал падать, и, должно быть, от этого тьма стала неподвижнее и гуще.

Вдали дрожал какой-то странный звук, неуловимый, точно тень…