РАССКАЗЫ

КОЛЬКА-ШАРОМЫЖНИК

Рассказ.

Колька возвращался с работы, — наработался за день. Целый день гонял на таратайке[1] из разреза[2] на свалку, — и обратно, взапуски с ребятами-гонщиками. Жарко было днем. Желтые слепни гудели и роились над лошадью. Солнышко на глине грелось и блистало, как самородки[3]. А теперь солнце за гору село, за синий лес, и запуталось в его верхушках. Лучи, как паутины, протянулись над Колькиной головой.

— Колька, давай на-обгонки, погоним в казарму!

Рыжий мальчишка обогнал. Запрыгала таратайка по галям. Прогремела на мосту, как гром, — и скрылась за бараками. Рванулась Колькина лошадь вслед, но Колька сдержал ее на вожжах.

— Тьчч!..

Устал, не хочется в казарму. Вспомнил отца, задавленного в забоях[4], который лежит на нарах в каморке и кровью харкает на бревенчатый пол. И мать рядом сидит с ним, — бледная, согнутая, как человек, вытащенный из шахты, и ничего не говорит ни отцу, ни Кольке, только мокрые, холодные портянки больному на грудь накладывает.

Не хочется в казарму, робить лучше день и ночь…

У моста ребята встретились, сверстники ему.

— Колька, айда в бабки играть!

— Устал я, робя.

— Вот, устал. Как большой… робить начал и в бабки не хочет играть.

— Некогда мне… Я ведь с шести до шести роблю, — не высплюсь; если поиграю с вами, так и не встану завтра. В шесть, ведь, надо!

Пожалели ребята Кольку. — Заробился уж, а товарищ какой был!? Везде атаманствовал. Смотрительских ребят лупил с ними, и управителю стекла выбили. На ночевую рыбалить вместе ходили; окурки вместе собирали и под таратайкой за керосиновым складом курили. А окурки у смотрительских окон — вот какие, с палец толщины и только на половину выкурены.

Посмотрели в спину Кольки и снова играть начали, — бабки, как в очередь, по парам выстроили. А Колька выпрягал Гнедка: еле хомут стянул, — шлею из-под хвоста с подстановки вытягивал. Стащил сбрую под навес и пошел в казарму. Оттуда собака, его любимая, бросилась навстречу.

Колька обнял собаку.

— Мухтарушка, а…

Потом она нырнула в темный коридор казармы. Пошел за ней. В коридоре махоркой в нос ударило, портянками вялеными, маханом. Татары пилят на гармошке за перегородкой. Тихонько открыл дверь в свою каморку. Мать, как из шахты вынутая, сидит на нарах, в ногах у отца. Лицо у отца, как илом, замазано, черное, и не шевелится. Только мать посмотрела на Кольку. Показалось ему, что у ней хрустальные камешки из глаз выпали.

— Устал, поди, Колюшка?

— Нет…

А плечи и руки ноют. Целый день с большими глину в таратайку накладывал. К запыленному окну подошел, будто мошкара седая облепила его. Пальцами протер окно, на улицу захотелось, — уйти к ребятам… Они — играют… Свалки, глина, синий лес и речка, — уйти бы туда.

— Коль, ты пойди, на плите похлебка стоит. Хлеба-то нет. Попроси у каморницы[5], она даст взаймы кусок. Отдадим потом, как отцу пособие дадут.

Не с’ел Колька куска, а в глотке застрял он, — сухой, поперек горла стал. Навернулась слеза, сосулькой на носу повисла. А отец шептал:

— Умру я, мать… Не жилец я на свете… Береги Кольку, заместо меня робить будет. — И закашлял. Как глину размокшую выхаркивал. Бороду сгустками замазал, как сырыми яйцами. Глаза провалились и светятся, как вода в шахтах.

— О-ох… Умру я, мать… Получите трешну в сберегательной и живите… Колька-то теперь на ногах уж, проживете как-нибудь…

— Совсем расплакался Колька, брызнули слезы, как родник из камней, что в горах, светлой водой брызжет. Собирал на рукав слезы. Тяжело стало, будто землей засыпало, — не дохнешь. Ушел на улицу. Под таратайки залез, которые за керосиновым складом в кучи свалены, и лежал там. Мухтарка прибежал за ним, юлил вокруг него и в лицо лизал, — слезы слизывал. Долго лежал на спине. Вечер таежный налез на прииск, как медведь бурый, — вот, вот бросится из лесу и облапит. На бревнах собрались парни и бренькают в балалайку, песни полились, — а ему тяжело. На поляну пришли вятские рабочие. Стаканами забрякали и четверти вина выставили.

— Пей, лапотники. Здорово заробили — по сотне на брата!

— На жилу наткнулись в «Лесной выработке». Золота в этой жиле!.. Только казаки не накрыли бы, а то богатеи будем, — нашаромыжим!

— В Вятку зимой, с денежками!

— Вот они!

Золотом в карманах забрякали. Пили. Как змея, на траве вытянулся Колька.

Дыхание сперло, думал:

— Вот бы пошаромыжить!.. Хлеб был бы. Доктора для тятьки выписать можно!

И уехали бы с деньгами с приисков, — от казаков этих, от управителя, от ребят ихних. Бить их нельзя — набьешь их, а они нюни распустят…

Бутылки остались на том месте, где они пили. Пока мечтал — вятские ушли. И бумаги, как голуби, белели на полянке. Вылез из-под таратаек. Зашел к лошади, напоил ее и полез на сеновал спать, где все приисковые ребята спят. Они еще не спали.

— Колька, это ты лезешь?

— А мы тебя ждем. Мишка вон новую сказку знает, про то, как попа солдат обманывал. Но не до сказки было Кольке. Залез в середину между Ванькой и Мишкой и начал шептать на ухо:

— Ребя, айда-те завтра шаромыжить.

— Куда?

— В лесную выработку. Жилу там вятские нашли. Много заробили!

— Н-но?

— Ей-бо. По сто рублей на рыло пришлось. Снасти ихние стащим и будем шаромыжить. — Я умею… Ох, и заробим, робя… Пойдемте, што-ль?

— Знамо, пойдем.

Всю ночь Колька ворочался, на звезды, на небо смотрел, будто в колодезь, в котором золотые блестят. Когда, засыпал, то снилось ему, что он богатый: денег у него сто рублей и под’езжает он к казарме с доктором на Гнедке, запряженном в коробок. А мать стоит такая веселая и улыбается.

— Коленька, милый, спаситель ты наш…

Утром, когда солнце вылезло из-за леса и воробушки зачирикали под крышей, — ребята проснулись. Мишка сбегал в барак, притащил три ломтя хлеба и разделил: Кольке, Ваньке и себе — всем по ломтю. Сорвали в огороде луку и пошли к «Лесной выработке». По галям шли, потом по глине босыми ногами шлепали. Зашли в лес, ландышами запахло и елками. Дятлы стучат. Повернули к речке Смородинке и пошли берегом в кустах. Красную и черную смородину срывали и ели с хлебом. Поднялись на бугор, а там и «Лесная выработка» зажурчала водою, как стеклышками заблестела.

Мухтарка уток спугнул в камышах и залаял на них.

Хав-ав-ав…

Разыскали под кустами снасти, желоб вытащили, лопаты, кирки и ковшик. Колька за старшего был. Желоб настроил, воду по канаве пустил и промывать начал, а Ванька и Мишка глину подтаскивали. Замутилась вода, заблестел мокрый песок, рады стараться ребята, — работают. А солнышко так лениво ползет и ползет над лесом, — любуется, как ребята шаромыжат. Слепни гудят. Кусты покачиваются, как ветерок дунет. Шипига цветет. Лепестки, как бабочки, летают. Любо ребятам. А Колька подбадривает:

— Скорей, ребята, кончать надо. Солнышко ужинать отправляется.

На бугре, около тропки, в лиственях Мухтарка залаял. С хрипом так, будто от медведя пятится.

— Ребя, не медведь ли?

— А если медведь, куда, а? Бежим, ребя!

— Нет, это так… Глухаря нашел, наверно…

Давайте промывать — довольно уж… может, с фунт золота уж набралось. Кончим и пойдем домой. Колька засучил рукава и стал выбивать дерно. А Мухтарка лает, да лает, все ближе и ближе…

Вдруг кусты зашумели, раздвинулись. Из-за них морды лошадей высунулись.

— Ребя, казаки, удирай!

Бросились бежать. Казаки за ними.

— А, держи, держи их!..

Стриганули ребята в кусты, в разные стороны, ноздри распустили, сучья под ногами трещат, будто лоси от охотников удирают. Колька бросился в верх, из лога, в смородиновые кусты. Мухтарка за ним, — под ногами путается… По оврагу пробежал и стал подниматься на верх, чтобы оттуда в леса удрать. Вот уже за корни уцепился, за траву поймался — на верх, — вот, вот… Карабкается… Но вдруг, морда лошади ткнула в спину.

— Стой, бродяга, попался…

Здоровенная казацкая рука схватила за шиворот, — как копну сена на вилах подняла. Задрыгал Колька ногами и руками, словно котенок, которого за шиворот схватили.

Казаки окружили. Ванька и Мишка удрали. У одного казака усы, как у таракана, ходят…

— Сколько тебе лет?

— Двенадцать.

— Чей ты?

— Тятькин.

— Это мы знаем. А хвамиля как?

— Пытают, думал Колька. Если скажу — тятьке плохо будет, — уволят с приисков.

— Чей ты, говори?

Молчит Колька, как воды набрал. Так и не сказал фамилии. А казаки злятся. Желоб раскололи, разворочали все и повели Кольку между лошадей. Старый казак, с красными лампасами на синих штанах, плеткой ударил, лопнула Колькина рубаха, — как паутина расползлась. Ойкнул Колька и заорал, как змеей ужаленный.

— Вот тебе, коли хвамилю не говоришь, все равно узнаем, — хуже будет.

И так худо Кольке, кровь красным бантиком на спине выступила. Мухтарка дыбит шерсть и плетется сзади, так же как мать за арестованным сыном. По узенькой тропке двигались. Впереди — мостик над речкой Смородинкой. Синяя речка, облака в ней белые купаются, кустами обросла смородиновыми. Быстро бежит с гор, пенится под кустами.

— Прыгнуть, — подумал Колька.

И только зашли на мост, Колька бросился под ноги лошадям и бухнулся в воду.

Ожгло холодной водой, понесло по течению. Рубаха пузырем вздулась у ворота.

— Держи, держи-и!

Казаки начали стрелять. Пули чокаются об воду. Столпились казаки на мосту, а Колька плывет и плывет, — вот уже совсем уплыл, не видно их. Ухватился за куст и вылез на берег. Отряхнулся как гусь, растопырив руки. Глянул на другой берег, а там Мухтарка скулит. Жалко стало собаку бросать. Нырнул опять и переплыл к ней.

— Мухтарушка, милый, видишь, какие люди… Золота жалко, в земле, ведь, оно, — ничье…

— Земля то для них, видно, дадена, а нам помирай, да не тронь. Умирать, видно, тятьке!

Круглыми, как смородинки, глазами заглядывал Мухтарка в Колькины глаза, хвостом пошевеливал. Рана Колькина размокла и заныла. Снял рубаху, выжал и повесил на куст. Присел на мох и задумался. И белые облака над лесом задумались. Забоялся показываться на прииск — узнают; допытается мать, отчего рубаха рваная и рубец на спине, беспокоиться будет… А тятьке один конец — помирать!

На прииск Колька вернулся усталый, голодный, двое суток пролежал в лесу.

У казармы встретился со своим забойщиком. Лохматый такой, здоровый. Сапоги глиняные на нем и нос, как малина переспелая.

— Ты где был, сволочь, а? Меня без работника оставил. День у меня пропал без загонщика, другого искать надо было.

— Да я, дяденька… Ну, прости меня, — не буду больше. Завтра опять робить выйду.

— Робить, робить… Ладно, што мал, а то бы под суд отдал… Денег ты с меня ни копейки не получишь и робить тебя не надо. Я уже другого нашел. Мать, ведь, за тебя просила — взял. Думал, работник будет, а ты?…

— Нет уж не надо, — робь, де-хошь!

Повернулся, как медведь, и ушел. Горько, обидно стало Кольке. Совсем забоялся в казармы итти. Отец умирает, а он…

— Уволили, уволили. Как быть? Как жить?…

И не пошел домой. Встретил Мишку, тот боязливо подошел к нему.

— Колька, тебя поймали?

— А тебя?

— Меня нет…

— Меня поймали и надрали, — убег я от них. — Слушай, Мишка, принеси мне хлеба, украдь у матери, есть я хочу, — два дня, кроме ягод, ничего не едал. Не пойду я домой теперь. Хозяин с работы уволил. На другие прииски уйду. Робить там буду, а деньги матери вышлю… Принеси, Мишка, и луковку сорви на огороде.

— Ладно, ты посидишь у конторы, а я тебе принесу.

Убежал Мишка, показывая пятки. Колька уселся на крыльце, задумался, слеза прошибает, горько. Только солнышко такое доброе, ласковое, гладит Кольку по волосам, в глаза щекочет. Лохматое такое, таежное солнышко, а доброе, никому зла не приносит, всех одинаково греет.

И вдруг опять заметил Колька: казаки к конторе под’езжают.

— Куда?… Спрятаться надо, — подумал Колька.

Слезли они с лошадей и идут в контору, прямо на него. Заметили Кольку.

Шмыгнул Колька в корридор и за дверью спрятался. Идут. Ногами, как шашками, по ступенькам стукают. И опять здоровая рука просунулась за дверь, шарит, как крота в норе выискивает. Пригнулся Колька, дыхание затаил, но не помогло. Будто клещ, вцепился казак за волосы и вытащил из-за двери.

— А, попался таки. Вот теперь ты скажешь свою хвамилю!

Сторожиха из конторы не вытерпела и прошамкала.

— Это Тимофея забойщика сын. Отец-то его задавлен теперя.

— Вот-оно… Бог наказал отца-то… и сын таков… Ах, ты, шаромыжник эдакой…

— Я вот доложу смотрителю… Сукин-ты сын… — И дал пинка Кольке.

Пустился он бежать без оглядки. Увидел его Мишка — и за ним догонять, с краюшкой хлеба, как за жеребенком.

— Колька, Колька, куда ты? Постой!

Но Колька бежал и ничего не замечал, будто заяц, которого собаки затравили. Бежал, бежал и скрылся в лесу за выработками.

На другой день Колькина отца в контору потребовали. Пришли двое казаков с нагайками. Нагнулись к больному, к самому лицу, как два медведя к падали, чтобы мордами разрывать ее и пожирать.

— Ты, пойдем в контору, смотритель требует!

Но ничего не понимал Колькин отец. Глазами мутными, как кварцовыми гальками, уставился на них, словно больной, к которому пришли знакомые навестить, а он их не узнает.

— Ну, не притворяйся. Айда!..

И, как медведи, лапами, хватали его под мышки. Не выдержала Колькина мать, расплакалась.

— Да што вы, не люди што-ли? Креста на вас нет!.. Куда вы его больного-то. Целый месяц с постели не вставал он, пошевелиться не может. Ох, батюшки мои, люди вы, аль скоты, убили человека, раздавили, и умереть то ему спокойно не дадут!

— Ну, ты не очень-то. Я вот тебя нагайкой опояшу, так замолчишь. Давай, помогай нам вести его в контору. Раз начальство требует, значит, закон.

Ничего не помогло. Никакими мольбами не упросила казаков. Подцепили они больного под мышки и повели по прииску в контору. Не шел он, а тащили они его, как пьяного, напившегося вдрезину. Стонал, мычал, зубами скрежетал. А жена его шла сзади, согнутая, как вытащенная из шахты, покачивалась из стороны в сторону и в грязный платок слезы и кашель собирала, — чахотка, видно, у ней завелась.

Еле дотянулись до конторы. Будто скелет старинного человека откопали и в контору привели. А смотритель сидел у себя в кабинете и толстые, с палец, папиросы курил. Посмотрел на приведенного и чуть не стошнило его. Худой перед ним стоял Тимофей забойщик. Глазами, ничего не понимающими, смотрел. Кровь сгустками на бороде размазана.

— Вы не подводите его близко.

А потом строго обратился к Тимофею.

— Вот что, любезный, убирайтесь-ка в 24 часа с приисков, поняли?…

Но Тимофей только глазами водил по потолку. Бухнулась Колькина мать смотрителю под ноги.

— Кормилец ты наш, родитель ты наш, не губи ты нас, пожалей… Смилуйся над нами, несчастными людишками, не гони ты нас, дай хоть ему спокойно умереть…

— Довольно, чтобы завтра же вас здесь не было.

— Да куда же мы, ни денег у нас, ни хлеба — ничего нет. Подводу нанять не на что. И за што уж такая немилость?!

— И то милость — а то бы в Сибирь, в рудники. А еще даю вам милость — подводу вам казенную дам, доедете до железной дороги, а там куда знаете.

— Милость, такая милость… Погубитель ты наш…

Завыла, остро до боли, поняла, что не упросить его. И только сам Тимофей ничего не понимал, закашлялся и нечаянно выхаркнул сгусток крови на стол, на зеленое сукно.

— Выведите, выведите их!..

Долго брел Колька по лесу, по дороге на другие прииски. Один-одинешенек шел по тропкам. Тихо в лесу, белки с сосны на сосну прыгают, будто варежками перебрасываются деревья. Кукушка закуковала где-то, забылся Колька, про всё забыл.

— Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить?

— Ку-ку, ку-ку, ку-ку…

И считал Колька, сколько он лет проживет. И много насчитал, — значит, большой будет, вырастет, — и подумал:

— Вырости бы мне большому, сильному, Прогнать бы казаков, управителя, и зажить бы без них, чтобы земля была бы не ихняя, а всех — кто работать хочет. И вспомнил опять отца, умирать которому надо. Забоялся в лесу. Показалось, что на дороге с косой смерть стоит. Забоялся, и лес дремучий стал темным. И кукушка замолкла, и дятлы утихли, и белки не прыгают уж. Страшно. Перевернулся Колька и бежать, и бежать обратно, на свой прииск. Бежал, бежал — пятки сверкают, ноздри распустил, волосы, как у ежа, вздыбились.

Прибежал на прииск. Видит — у крыльца телега стоит, а в ней на грязных подушках отец лежит.

— Не в больницу-ли отвозят? Робко подошел к матери.

— Кудай-то, мама?

— Выгнали нас, Колинька, совсем выгнали, на все четыре стороны отправляют…

— Ой, горюшко наше… Жизнь наша бедняцкая.

Резнуло Кольку по сердцу.

— Мама, прости меня… Шаромыжник я этакой… Тятьке помочь хотел, а тут…

— Колька, Колька, что ты сделал? Ой, горе наше!

Обхватила костлявыми руками, прижала его голову к сухой груди.

— Коленька, сынок, — не забудь ты эдакой обиды… Когда вырастешь большой…

Заскрипела телега. Медленно потянула ее лохматая изробленная лошаденка. Взглянул Колька в последний раз на казарму, на сеновал, где все приисковые ребята спали.

— Не поспать уж… Не расскажет Мишка сказки про то, как солдат попа обманывал.

Не куривать смотрительских окурков и не бивать ихних ребят…

Прощай, все на свете прощай!

Выглядывали из бараков рабочие и бабы из казарм. Поглядывали на телегу так, как будто гроб на ней везли. На выезде ребята с гармошкой встретились, приумолкли, — зажали серебряное горло гармоники.

— Прощай, дядя Тимофей. Колька, прощай… Прощайте.

Солнце за гору садилось, красными мотками лучей обмотало лбы утесов, золотом обсыпало сосны. Уехали. Маленьким приютился прииск на склоне горы. Мыслями оторвался от него Колька.

— На новые места теперь, куда глаза мои глянут.

Вдруг по дороге, назади, заклубилась пыль.

Не погоня-ли?.. Не казаки ли снова гонят?

Золотым клубком завивается пыль, катится за телегой…

— Мама, Мухтарка за нами гонится!..

Спрыгнул Колька к нему навстречу, обхватил его за шею.

— Мухтарушка, друг мой, единственный!.. И ты с нами? Не остался с казаками, с этими…

О ТОМ, ЧТО РАССКАЗАЛ КОЛЬКА-ШАРОМЫЖНИК У КОСТРА

Сказ.

Тут палатки и там палатки, — будто шампиньоны за городом выросли. Это два белопалаточных лагеря: в одном красноармейцы, а в другом — пионеры. Разделяет их широкая площадка, усыпанная песком, на которой в сторонке, — как стадо, загнанное в загороди, — находятся гимнастические приборы: турник, кольца и другие, на которых и ребята, и красноармейцы физкультурят.

Палатки пионеров вытянулись в один ряд, — словно гуси спускаются к речке. А утром, когда над рекою стелется туман, из города кажется, что это не палатки, а лебеди на озере плавают.

Вожатый у пионеров — Колька, командиров сын.

Вечером ребята готовились к приходу вожатого. Он сказал им:

— Ребята, сегодня костры будем жечь!

И они рады стараться. Гурьбой отправились в старинную рощу за сучьями. Крики свежих голосов разбудили старые деревья. Ребята полезли на них, путались в ветвях, — как у старика в бороде. Гриша Звонкий, самый резвый из пионеров, с веревкой залез на лохматую ветлу, выбрал голый сук, почерневший от времени, зацепил его веревкой и крикнул ребятам вниз.

— Тяни!

Ребята, как бурлаки, уцепились за веревку и потянули. Сук хрустнул, — будто старику руку вывихнули, — и отломился. Ребята захохотали и кричали Грише:

— Гринь, вон тот здоровенный-то, сломим давай!

— Больше, ребят, набирай! Распалим костры, чтобы небу жарко было.

— Чтоб Кольке нос скоробило.

— А что думаешь, и скоробит.

— Ванька, валяй и ты лезь!

Веревки другой нету.

— У тебя сопля как веревка, вымотай на кулак и полезай с ней.

— Работай, нечего словогорошить!

— Ломай живей!.. Гринь, веревку принимай.

И еще громче загалдели ребята, похоже на галчат в саду, на ветках.

Когда стало темнеть, ребята с вязанками и с песнями отправились к лагерю. Вечер был хороший, тихий. Заря развесила свои плакаты над городом. Между домами залегла синь, а крыши и трубы одели золотые повязки. Механический завод, лежащий на окраине, чуть-чуть курил из одной трубы. Ребятам казалось, что на месте завода, на бугре, лежит большой человек, в клетчатом костюме, и курит сигару.

В палатках поужинали и приготовили костры, но не зажигали.

— Ребят, а ребят… Что долго вожатого нет? запропастился где-то…

— А кто его знает, — у него делов-то как у совнаркома.

— Может в другой лагерь зашел… А то где-нибудь по аудиториям пороги сшибает.

Ждали. В кучках переговаривались. Барабан лежал на лавке, около входа в палатку.

Грише Звонкому захотелось побарабанить.

— Эх, дай-ка ударю, — подумал он. Встряхну жданье.

Он уже шагнул к барабану. Но тут-же из-за палаток вылетело звонкое. —

— Будь готов!

Ребята дружно ответили:

— Всегда готовы.

Перед ними стоял вожатый. На нем красноармейский костюм; шлем со звездой и книжки под мышкой. Он запыхался, раскраснелся, нос, как кнопочка, выглядывает из-под козырька. Глаза черненькие, искрятся.

— Что, ребята, заждались, поди, — ребра мои перебирали?

— Давно ждем, курьера за тобой посылать хотели.

— Я знал, ребятушки, да нельзя было раньше., На рабфаке задержали. ГПУ их забери!.. Потом на курсы надо было забежать. Потом, потом… Ну, да ладно, давайте начнем.

Он уселся на чурбаке. Костры вспыхнули. Небо посинело. Город, казалось, уходил в даль. Над кострами образовалась, как бы синяя палатка.

Пока ребята разжигали костры, Колька уничтожал булку, ел вкусно, будто целую неделю не едал.

— Разожгли? Ну, вот… садитесь и не бузи. Он обтер крошки с губ и начал.

— И так, ребята, начинаем. Какую тему хотите?

— Ты о себе расскажи. Ты хотел досказать, как тебя с приисков выгнали.

— Интересно послушать о твоих сартамарталях по разным местам, всяких гадостей, поди, нахлебался?

— Может другую тему возьмем, более интересную. Тем много: про пионеров, про города, про заводы, или про другие государства, про ким, — о чем угодно можно.

— Нет, про это… Это интереснее, пожалуй. Разные блюда лучше, — политикой оскомину набить можно.

— Ну, ладно. Слушайте.

Ребята приготовились. Вожатый начал так.

Вы уже знаете о том, как меня с приисков вышибли; как мы ехали с больным отцом, раздавленным в забое; и как нас догнал Мухтарка за прииском.

Теперь буду продолжать:

— Отец мой умер в дороге, — до станции не доехал. Похоронили мы его в шахте около дороги. Не до могилы было… В старую шахту пришлось спустить отца-то и хворостом сверху завалить, чтоб вороны глаза не выклевали.

— Эх, отец, тут тебе — и вечная память…

Приехали на станцию и вытряхнулись из телеги на платформу, — чужие всем, безденежные. Осень началась, — грязь, слякоть. Эшелоны с солдатами, в разные стороны бегали. Сторожа, кондуктора — суетились с красными фонариками. Освещали згу, тряпки, шинели. В воздухе пахло чем-то, не понимал я тогда, чем пахло и только теперь понял, что пахло революцией. Мать измоталась, заболела чахоткой. А мы с Мухтаркой куски собирали. Плохо тогда давали. Иной раз дадут подзатыльника, так домов десять без оглядки пробежишь. Раз пришли с Мухтаркой к даче-особняку, думаем: «Вот тут нам подадут»… Я уж шапку подставил, и Мухтарка на задние лапы уселся перед окном и хвостом пошевеливает. Потом потихонечку заскулил — будто нищий божественную литургию затянул. Ждем. Окно раскрылось и целое ведро кипятку упало на моего бедного Мухтарку. Он завыл; закружился на месте, словно мягкий человек выпал из окна и придавил его. Смахнул я тогда слезинки у себя и у Мухтарки и повел его на станцию.

Мать наших кусков не ела и говорила мне:

— Живи, Коленька, расти, да обиды не забывай. Веки-веченские так жить будем, если обиды забывать будем, — помни это. Ты молодой, а я…

Она не договорила, так-как серый старик — кашель — подошел к ней и схватил за горло. Но паровозы кашель заглушили. Бегали они то туда, то сюда, развозили солдат и обдавали платформу парами. Мать ежилась в тряпки и просила:

— Сыночек, сходи за кипятком, — озябла я.

Я пошел с худым солдатским котелком. Пока стоял в очереди у куба — слышу шум, свистки… Прибегаю, и… Мою мать раздавил товарный поезд, — сама, видно, на рельсы сползла. Взвыл я тогда по-собачьи, а Мухтарка подтянул мне.

— Ох, горюшко мое, горе!

И остались мы вдвоем на всем белом свете — Мухтарка да я, — две руки да шесть ног. А значило это: скитаться нам и скитаться. На другой день, с Мухтаркой, в уборной приехали в город.

— «Куда?» думаем.

Сами не знаем, куда пойти теперь. Пошли в улицы, а там какие-то ящики глазастые бегают, кричат на каждом углу и назад кровавым глазком поглядывают. Мухтарка мой совсем было струсил, хвост под брюхо спрятал, — будто бродяга палку под тулуп. Ходили, ходили мы с ним, а потом — нашли себе квартиру в мусорных ящиках и столовку в помойных ямах. Так и зимовали в городе. Зароемся в афиши, да в бумаги разные, прижмемся друг к другу и хорошо, — привыкли.

Вдруг, в одно утро, проснулись и слышим, — поют:

Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног.

Я встал, высунул голову из ящика — вижу: идут… — Солдаты, рабочие… По снегу, по сугробам, — флаги несут… Обожгло.

— Заря, заря…

Они идут и кричат:

— Слабода, слабода!

— Ух, ты, на!.. — Слабодушка.

Мухтарка залаял на них. А солдаты кричали.

— Цыц, ты собака! Не лай… Нельзя на революцию лаять.

— Эй, малыш, айда с нами… Слабода-а!

— И — их, слабода! Гуляй!.. Все братья.

Интересно мне очень показалось, вылез. А ноги мерзнут. На ногах сидел в ящике-то, — в тряпки завернуты были. Как гусь, краснолапый, затоптался на снегу.

— Э, да ты босиком?.. По снегу нельзя ходить.

— Братцы, христосика нашли!

И меня окружили.

— Эй, христосик, на-те ботинки!

Солдат достал ботинки из вещевого мешка и дал мне. Три дня ходил с ними по городу. Спал у них в казарме, а Мухтарка на кухне околачивался, — кости обгладывал. А через месяц солдаты куда-то уехали. Сказывали, что на фронт, до города, «до Победного».

Сдали они меня в детский дом, потому что и меня народом считали, только Мухтарку на улице оставили. Хорошо было в комнатах, в палатах, койки белые, снежные. Тепло. За большими окнами сад, галки в нем, хорошо. Костюмчики барчуковские дали нам, ребятам. Обеды — каких я сразу не едал.

Думаю:

— Эвона, что революция дала?

Совсем было про Мухтарку забыл. И вдруг, ночью слышу: Мухтарка скулит за окном, жалобно так… Словно ножиком полыснуло меня, так на две части и разрезало. Подошел к окну. А он там, за окном, на снегу сидит, как пенек черный.

— Мухтарушка!

Так на две части и разрезало меня. Здесь, в комнате, тепло, а там — холод, снег… Кольнуло меня, что друга спокинул. Стоял у окна и не знал, что делать.

— Убежать, убежать надо, — думал я.

И про обед хороший вспомнил. Супом в носу защекотало, есть захотел…

— Нет, нет, не пойду!

Убежал от окна. Зарылся в одеяло, в подушки. И лежу. Но в ушах звенит, шевелится Мухтаркино скуление.

— И-и-и-и…

Закрываю глаза и вижу, чувствую, что Мухтарка не уходит, а сидит на снегу и в окна ко мне посматривает.

— Нет, убегу — лучше с собакой быть!

Оделся. Раскрыл окно и стал вылезать по водосточной трубе, как по веревке в шахту. Холодно. Обледенелая труба шумит. Руки мерзнут. Слезаю, боюсь, чтобы не оборваться, а Мухтарка радостно скулит.

— Куда! А, бежать?.. Украл что-нибудь?

Глядь, а внизу дворник. Схватил меня за ноги, стянул к себе и ухватил за шиворот.

— Бежать?

— Дяденька, пусти! Ничего не взял я… Я к собаке… Моя собака, — скулит она… Жалко.

— Не врешь?

— Прай-богу, дяденька, к собаке.

Он обыскал меня, но ничего не нашел.

— К собаке, говоришь?.. Молодец парень… Собаку жалеть надо, потому — революция. Всякое дыханье радо жить, в каждом душа радуется… И к собаке любовь должна.

Он пошарил в карманах и достал сухарь, бросил его Мухтарке, потом подошел к нему и начал гладить.

— Ешь, собака! Не скули, потому — революция!

А ты, парень, вот што: отправляйся спать, неча людей по ночам беспокоить.

Собака будет со мной сторожить и хлеб себе зарабатывать.

Так мы и жили: Мухтарка сыт и я сыт. А как пришла весна и лето, мы за город бегали с ним: купались в речке. Жили себе и жили, пока гроза нагрянула.

Вечером прибегаем с Мухтаркой с речки, мокрые. Забежали в столовку, шумим.

— Ребята, есть давайте!

А ребята сидят тихо и из-под ложек выглядывают, кругом слышится:

— Тише, тише…

Подсел к одному и спрашиваю:

— Что такое?

Тот нагнулся и тихо говорит:

— Новый заведующий приехал, — злой такой…

Тут и я присмирел. Смотрю, входит новый заведующий… Тут я и оробел.

Новый заведующий — это смотритель с приисков.

Сразу его узнал… И он меня тоже.

— А, шаромыжный сын? Здесь ты… Опять вместе. Опять я тебе начальник. Как от судьбы, так и от меня не уйдешь, видно… Не понравился я им там, на приисках-то, так сюда попал… Где отец-то твой, шаромыжник-то проклятый? Он мне на стол харкнул… Помню, не забуду…

На другой день ободрали меня как липку. Дали рваные штаны, да рубаху без рукава и выпроводили за ворота, с дворником.

— Ступай, парень, на все четыре стороны. Заведующий говорит: «неподходящая ты елемента»…

Говорит мне это дворник, а сам жалеет, — головой качает.

— Как же это так вышло?.. А революция-то пошто?.. Аль не для всех она?.. — И он задумался.

— Ступай, парень, ступай… Не подходящая елемента?..

Ушли мы с Мухтаркой, посмотрели на ворота, на окна, из которых ребята выглядывали… и пришли на старые квартиры, в мусорные ящики. И тут хорошо было, потому что лето. А там — осень.

И опять видим: идут, поют:

Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов!

— Ух, ты!

— Бей буржуев!

— Эй, ты, маленький большевик, айда с нами!

Др-р-р — затрещало все. И пошло и пошло. Вымерли улицы. Стрельба. Бешеные автомобили ночью бегали, с фонарями, с солдатами.

Бух, бах…

Тра-та-та.

Буржуй — пулю жуй!
Поп — лопай!

— Бей их, товарищи!

Тюх, тюх, вижжали и пули. Щелкали в окнах. Стекла сыпались. Страшно. Залезли мы с Мухтаркой в яму и сидели там три дня. Выменяли буханку хлеба за ведро часов, набранных при погроме, и ели ее, пока в городе будоражились. А потом стало тише, тише. И только отдельные крики будили улицу.

— На фронт, на фронт!

— На буржуев!

— Пролетария, соединяйся!

— На фронт.

Мы лежим с Мухтаркой и думаем:

— На фронт, на фронт…

Пошли на вокзал, где солдаты грузились. Путались между ними. Просились, чтобы взяли они нас с собой — не берут. Раз лежим мы в кипятильнике, греемся у печки, входит ихний командир за кипятком. Бородатый такой, сибиряк. Пока цедил кипяток — все смотрел на меня, а потом и говорит.

— Поедем со мной.

— Куда?

— На фронт.

— На фронт? Поеду — давно прошусь, но меня солдаты не берут.

— Кто ты такой и где твои родители?

Тут я ему все и рассказал и про прииски, и про детский дом, и про смотрителя.

— А он говорит.

— Укажи.

Я повел его к детскому дому. Ребят в доме уж не было, — пустой стоит. И на дворе пусто, все двери настежь. В заднем дворе старик дрова колет — мы к нему. Подходим. Он не оборачивается — колет и колет, будто не замечает нас. Пиджак на нем с худыми локтями и заплаты на штанах, как большие очки.

— Дед, а где тут смотритель?

Старик дрогнул, но не повернулся к нам, — колет и колет.

— Ушел куда-то, давно ушел… Кто его знает, куда ушел. Все перевернулось, весь мир перевернули товарищи. В шахту спустили революцию.

Как сказал, что в шахту спустили — мне и вспомнился отец. И голос старика знакомым показался. Обошел я кругом его и глянул ему в глаза — и испугался: так они на меня посмотрели, так посмотрели, как из двухстволки в меня наметили.

— Дядя, это он! Он переоделся.

Он как встанет, выпрямится… А дядя, сибиряк, как подойдет к нему, как схватит его за бороду. А борода-то в его руке осталась.

— Это ты, обидчик? Мерзавец, эксплоататор!

И бросил в него бородой. Потом в карман полез. А потом, как бахнет, весь двор загудел. Голуби испуганные из карнизов шарахнулись. Упал переодетый смотритель, а Мухтарка подбежал и крови налакался.

Взял меня командир за руку и повел с собой.

— Ты теперь будешь мой сын, понимаешь? Партизанский сын. Я тя научу жить.

И стал я его сыном.

— А собаку, говорю, как?

— Не надо, паршивая — не до собак.

Я его упрашивать начал.

— Да как же мне без собаки то, жалко бросить.

— Брось! Людей не жалеем, а ты с собакой пристал.

А Мухтарка жмется мне под ноги, хвостом юлит, худой такой. Глаза маслятся от буржуйской крови. И ошпарипа на костях, как полог натянута.

Потом Мухтарка было утерялся. Три дня не было. А мы уезжали. Пожалел я его и думал:

— «Пускай в городе остается, на помойках прокормится».

Погрузились. Загремели колеса. Ехали в теплушках. Солдаты пели и плясали.

— Ух ты, на!

— На буржуев.

— Победим — коммуну устроим, — власть советскую!

Гармошка зудила. Про все забыл я. Хорошо с солдатами стало.

— «На фронт, на буржуев», — думал я.

Мелькали столбы, будки, лес. Глянул я из теплушки, из люка. Глядь, а Мухтарка за поездом гонится. Язык красный, как платок высунул, бежит, бежит… Тут меня, как резнуло, — завыл.

— Не поеду с вами, не останусь без собаки!

— Глуп ты! Говорят мне. С ума что-ли спятил? Не с собаками жить, а с людьми, с коммуной, вот что! Власть советскую достать надо.

— А собака, по-вашему, как?

— Собака, собакой.

Глянул опять на Мухтарку, а он отставать начал, еле бежит.

— Не поеду, не поеду! Опять завыл я.

Новый тятька только разсмеялся и говорит: — Глупыш…. Что ты хайло-то ширишь, упрямец. Возьми ее, коли так, пусть под нарами едет.

Обрадовался я, кричу:

— Остановите поезд!

Все захохотали. А отец вразумляет:

— Дурной, нельзя остановить. Приедем на станцию, там его и возьмешь, а то обрадовался:

«Остановите поезд», — это все равно, что буржуи не воюйте с нами.

Приехали на станцию, а Мухтарки нет. Пропал — думаю, где нибудь дорогой задохнется в канаве. А потом все-таки прибежал. Растянулся у вагона и глаза закрыл. Я бросился к нему.

— Мухтарушка!

Он только хвостом пошевеливал. Взял его на руки, горячий такой, мокрый, как в бане выпарен. А под мышками будто воробышко бьется. Думаю: вот-вот сердце воробышком вылетит, и умрет мой Мухтарка. Взял его в вагон и на новую шинель положил, которую мне солдаты выдали.

* * *

Колька смолк, казалось, будто не он, а беспризорный сидит на чурбаке. Ребята продолжали сидеть не шевелясь. Гриша Звонкий подбросил в костер хворосту. Искры посыпались дождем и осветили палатки. Ребята, как бы проснулись, словно сидели они в кинематографе и просмотрели интересную картину. Только сейчас почувствовали, что ночь холодная: грудь греет, а за спиной — холод; кто-то тяжелый, холодный, навалился сзади и хвост туманный вытянул по травам. Звезды. Город куда-то провалился. Речка на переборе булькает. Самый маленький из пионеров, Миша, сидящий в отдалении, нарушил молчание.

— Коля, а Мухтарка-то жив остался? Почему он с тобой не ходит к нам в лагерь? Мы бы его любили, бегал бы он с нами.

— Бегал бы, бегал бы, — передразнил Гриша. — А почему камнями бил собаченку, которую мы нашли в канаве? Что?.. Кабы тогда Коля не пришел к нам, не устыдил бы нас, так кроме мяса ничего бы не осталось от нее. И Мухтарка попал бы тебе, так ты его камнем угостил бы.

Миша сконфузился. Его маленькие пальцы прятали галстух в прореху, за пазуху.

— Ведь не я один, — все.

Ребята начали спорить. Вожатый остановил их.

— Ну, ребята, довольно… Пора спать, нечего балясы строить.

— Нет, ты доскажи. Коли показал пирог, так давай и шамать.

— Мы не хотим спать, к лешему сон. Успеем выспаться.

— А вон Егорка уже и заснул? Ишь, какие носом-то симфонии разводит.

— Я?.. Я нет. Я не сплю. Я думаю: почему я не видел революции. Я бы на фронт поехал. Я бы показал буржуям, где раки зимуют.

— Закройся! — Одернули его ребята.

Он, как хорек, высовывался из-за костра. Вожатый, чтобы привлечь внимание, ногой пошевелил головешку. Искры закружились.

— И так, ребята, слушайте, доскажу вам. А завтра, если на занятиях будете клевать, то не взыщите.

Ребята пододвинулись к костру, а он начал.

— Как приехали на фронт, так и началось, и началось. Стрельба кругом. Пули над нами, как мухи над падалью, кружатся. Снаряды землю роют, как свиньи. Люди стали такими маленькими, серыми, — как суслики в полях, забегали. Меня сделали разведчиком. Посылали меня к белым выведывать у них все, что надо для штаба. И я ходил. Переоденусь, как деревенский мальчишка: одену поддевку, шапку, запояшусь опояской и пошел. И Мухтарка за мной по пятам идет..

Однажды, прихожу из разведки на то место, где наши стояли, и тут… Ахнул даже… Везде валяются телеги… Кухни, опрокинутые. Ящики разбросаны…

Лошади раненые бьются. Трупы лежат. Тут у меня в груди и заколотилось. Не доброе почуял. Кто-то ухватился за сердце, будто ребенок руками, и начал сосать. Ветер подул. Изморось пошла. Пошел я между трупов — осматривать, нет-ли где сибирского тятьки. Каждому в лицо заглядываю, — а они синие, распухшие; руки в стороны разбросаны. Винтовки валяются. Почти всех обошел, а тятьки нету. Спустился к оврагу — и там нету. Мухтарка притих, шерсть щетинит; идет сзади и на пятки наступает. Я ему говорю:

— Мухтарушка, ищи… Ищи тятьку!

А он, ошалелый, уставился на меня и рычит, — будто кость у него отнять хотят. Потом пошли к кургану по траве желтой. Подходим, а там человек сидит, согнутый. Сидит, как каменная баба, не шевелится. Подошли близко. Глаза у него закрытые. Губы дрожат, и на них синяя пена настыла. Я пошевелил его за плечо. Он вздрогнул и чуть открыл глаза. Я спросил его:

— Где наши?

Он глазами указал в степь.

— Там… в плену, у белых.

И перевел глаза на ногу. Нога у него прострелена. Штанина разодрана. В ране копошится грязь, как жук в рыхлой земле. Я показал Мухтарке рану, и он облизал ее. Оторвавши подол грязной рубахи, я сделал перевязку..

— Пить… — попросил красногвардеец.

Я сбегал в овраг и в шапке притащил воду. Красногвардеец сразу повеселел. Завернулся теплее в шинель, одел баранью шапку, (с красной полинявшей лентой) которая валялась на траве.

— Во, парень, видал, как воюют? Сильны, сволочи. Утром бой был. Нас — сто, а их, — как саранчи налетело… Вот что: я поплетусь в деревню, а ты ступай туда, к белым. Скажи командиру, что я подмогу пойду искать и приду на выручку.

Я пошел напрямик, мимо хуторов и деревень, туда, где тучи чесались о землю. Ветер, — жесткий такой… Кой где трупы лошадиные валялись, и собаки обгладывали их. Мухтарка только шерсть дыбил, завидя их. Шли целую ночь. На другой день пришли к селу, с белыми хатками. При входе в село, у дороги стоял пост. Трое казаков, в погонах, окликнули нас.

— Стой, куда идешь?

Я начал врать.

— Домой идем, от бабушки… Она тут, на хуторе, живет.

— А красных там не видно?

— Нет, никого нету…

— Ну, проходи скорей.

Зашли в деревню. Народу — полно. Телеги посреди улицы стоят. Кухни топятся. Стал я ходить по улицам, разузнавать, где пленные находятся. К разговорам прислушиваюсь.

Слышу две бабы у колодца разговаривают:

— Слышь, кума, завтра красных расстреливать будут: и комиссара ихнего, и командира.

— Это тех, которые у старика в конюшне сидят?

— Тех самых. Строго они их держат. Вместе со штабом возят. Говорят, что они — большие большевики, — с чином.

Потом бабы многозначительно зашептались. Я пошел отыскивать штаб. У большого, белого дома, на высоком крыльце развевалось трехцветное знамя.

— Тут! — думаю я.

Хотел проскользнуть во двор, но солдаты не пропустили. Мухтарка-же проскочил между ними и стал шариться по двору. Обошел я вокруг дома, точно лисица вокруг капкана. Смотрю — в огороде старик. Я — к нему.

— Дедо, пусти ночевать, назови сыном. Боюсь я этих, солдат… Мне надо вон туда итти, а там красные… У меня там бабушка. Я ничего не ел, голодный.

Наврал этому старику, с три короба, а он и поверил. Провел меня в дом и казакам представил.

— Вот, мой сынок. У бабушки был…

Не хочет гостить у ней.

Казаки улыбались красными рожами.

Приласкали меня, по голове гладили.

— Хороший парень, — вояка будет… ты красных любишь?

— Красных?.. Нет!.. Да я их этих красных, я их…

Так ничего и не сказал, только кулаком погрозил. А сам думаю:

— «Я бы вас на пугало в огородах развесил…»

Беседу нашу прервали вошедшие казаки. Один из них толстый такой, с золотыми погонами. Красный лампас на синих штанах у него. Он что-то прошлепал смачными губами и уселся за стол, разбирать бумаги. Усы у него — тараканьи, так и ходят. Остальные казаки присмирели. Присмотрелся я в него и узнал в нем казака, который на приисках меня нагайкой выпорол. Аж дрогнул — все припомнивши. Так и захотелось бомбу ему под стол вышвырнуть. Пощупал под полой, а она тепленькая, — котеночком пригрелась в кармане. Но сдержался, думаю:

— «Все мне изгадит эта гадина. Да кабы еще не узнала»?..

Потихонечку вышел на двор, стал осматриваться. У дверей конюшни стояло двое вихрастых казаков. Они привалились плечами к косякам и разговаривали о чем-то, часто улыбаясь и сплевывая. У ног их ходили куры. У столбов стояли кони, видно, что на них часто гоняли, — мыло пенками подсохло. Казаки посматривали то на коней, то на дверь. Я, не долго думая, полез на конюшню, на сарай.

— Эй, хлопец, нельзя туда лазить!

— Как нельзя? У меня там голуби.

— Нельзя тебе говорят, — видишь охраняем.

— А что-ж, голубям сдыхать что-ли?.. Я им овса несу.

Они успокоились и опять продолжали разговор. На сарае было полутемно. Свет проникал в одну дыру, в которую я залез. Осмотрелся. Кроме соломы, ничего на сарае не было. В одном углу, в соломе, была яма. Я — к ней. Оказалось, что там дыра в конюшню, в ясли, куда корм лошадям спускают. Солома шумела, и это в конюшне было услышано. К дыре кто-то подошел.

— Кто там возится?

— Тиш-ш-ш!..

И я нырнул вниз.

— Товарищи, это я… Колька ваш.

Вдруг я оробел; будто змея холодная по спине проползла и каплями разсыпалась у поясницы — это дрожь проползла по спине. Передо мной стоял совсем незнакомый солдат.

— Ошибся, ошибся я… Не наши… совсем другие здесь, — думал я.

Я не знал, что делать, и как дурак стоял перед этим солдатом. Вгляделся в него; у него чуть белело лицо и потом… потом, у него на плечах белели погоны. Я сообразил, что это ихние, что у них тут, «губа», — свои посажены за что нибудь. Хотел повернуться и убежать. Но он положил мне руку на плечо и спросил:

— Тебе кого надо?

Я не знал, что говорить, заикался:

— Я так… В пряталки играем… Думал товарищи-ребятишки спрятались здесь…

— Ох, и хитрый ты парень — я вижу. Тебе наверное красных надо?.. Вот, и попался…

Я вот, сейчас позову стражу… и тебя…

Я уж ничего не слушал. Полез под полу, нащупал бомбу. Рука крепко ухватилась за нее, как за крепкое яблоко. А в голове мысли прыгали:

— Все равно — один конец. Сам пропаду и их покрошу, — все равно! Жалко только — Мухтарка один останется. Э-эх!

И вытянул бомбу; замахнулся — о стену ударить. Но вдруг, тот задержал меня за руку и переменил тон.

— Дурашка, что ты волнуешься, не горячись. Ступай к своим, к красным, они в той половине лежат.

Я не верил и не знал, что делать и говорить. А он взял меня за руку и повел.

— Чудак, пойдем проведу. Видно, что ты парень — не из последняго десятка. Красная кровь сказывается, молодец. Я ведь случайно с ними, а потому и сижу все время на гауптвахте.

Он провел меня между пустых стойл.

А потом протолкнул в угол.

— Товарищи, принимайте своего, — с вами посидеть захотел…

— Кто это?

В темноте я узнал голос тятьки — сибиряка.

— Это я, Колька ваш.

В углу, как быки, зашевелились…

— Колька, это ты? Как попал?

Они засосали меня к себе, в средину.

Я им рассказал все. Их было человек двадцать. Все наши, знакомые, красногвардейцы. Вечером сговорились с тятькой устроить побег, чтобы спасти остальных. Все обсудили подробно, и я вылез тем-же ходом.

Целый, день ходил я по двору, по огороду. Выглядывал — как лучше убежать. Несколько раз лазил на сарай, чтобы отвлечь внимание казаков от сарайного хода. Мухтарка уже снюхался с казаками из охраны. Лежал у их ног, а они его гладили.

Вечером стали ложиться спать. Старик ложился в амбаре. Я к нему.

— Дедо, я с тобой лягу, а то боюсь спать один.

— Что-жь, ложись.

Он разделся. Положил холщевые штаны и рубаху на бочку с капустой.

Я прилег с краешку и о сне совсем не думал. Старик долго ворочался, а я все думал и думал. На селе где-то гармошка заныла. Тополя за окном шептались. Наконец, старик заснул. По горлу шарики покатились у него, — будто горох по железному листу. Встал я. Связал его штаны и рубаху в узелок. Потом сунул в карман две горсти муки и вышел. Охрана у дверей конюшни сидела молча, на чурбаке, спрятав в колени головы, — думали о чем-то, видно.

Я шмыгнул на лестницу и — на сарае. Спустил в дыру стариковскую одежду, сунул в протянутую руку муку — и обратно. Даже не заметили, как я слазил туда. Потом начал ходить по двору. Подозвал к себе Мухтарку и стал с ним баловать. Балуюсь, а на сердце так и скребет, так и скребет. — На сарай поглядываю.

Солома на сарае зашумела, сердце мое оборвалось и упало куда-то… еле живой стою. А Мухтарка, знай, играет и играет, прыгает, в морду лижет. Цыцкнул на него.

Казаки подняли головы, прислушались.

— Эй, кто там лазит?

Резнуло меня. Я, как закричу:

— Дедо, дедо!.. Казаки свинью в огороде зарезали.

А дедо слезает с сарая по лестнице и кряхтит.

— Вот ироды окаянные. Приютил на свою шею. Последнюю свинью зарезали. Бога в вас нету! У, ироды окаянные!..

Он погрозил кулаком страже. Я не узнавал тятьку-сибиряка. Мне казалось, что это самый настоящий старик, тот, который в амбаре спит. Согнутый, голова и борода белые, как снег, я подбегаю к нему и тащу его за рукав.

— Дедо, дедо, айда скорей туда, а то всю растащат эти, казаки-то.

Он бормоча и ругаясь поплелся за мной.

А между руганью шептал мне:

— Колька, тише, тише не спеши, а то догадаются… Ты на народ-то не выводи, — сторонкой, в тени…

И еще исступленнее кричал.

— Ах, ироды окаянные!

Вышли в огород. Там было тихо. Никаких казаков не было. Мухтарка шел по пятам. Старик сразу выпрямился, взял меня за руку и шепнул:

— Пошли!

Сразу свернули в другой огород, в третий. И пошли колесить по-за селом.

Стало темно. Туман поплыл над рекой, как дым из трубы. Золотой купон у церкви мутно отсвечивал. Перед нами открылась степь. Ветерок холодный подул с горизонта.

В одном месте наткнулись на заставу, но Мухтарка предупредил своим лаем. А через два часа, мы свободно шагали по дороге, в ту сторону, где были наши, красные.

К утру встретились с нашей разведкой. Оказалось, что красногвардеец, которого мы выручили с Мухтаркой, «раздобыл» два полка кавалерии и идет на выручку.

Утром, когда взошло солнце, с этой кавалерией мы встретились.

— На выручку?

— Даешь — на выручку!

И ударили. Тятьке дали коня, и он стал во главе полков. Мне тоже привели лошаденку из обоза. К обеду мы были уже около того села, из которого вчера удрали. Разделились на две части и окружили его. Я ехал рядом с красногвардейцем, которого нашли на кургане. Нога у него была забинтована и без сапога, а на другой ноге — сапог со шпорой. Он все время улыбался и бросал корки черного хлеба Мухтарке.

— Барбоска, на, ешь, — выручатель!

Застучали, пулеметы. Красное знамя метнулось вперед, как птица красная, и мы бросились за ней.

— Урррра-а!

Ветер слепил глаза. Развевались конские хвосты. В воздухе звенели шашки. Гоним, гоним… Ворвались в улицы. Стоптали, смяли все. Казаки — бежать. Мы за ними, за село. Гоним, рубим… Мухтарка за ними гонится. Лошадей за хвосты хватает. Кого за ногу ухватит, за стремя. Я гоню за всеми, стороной. В руках у меня только бомба, — как камень крепко зажата. Я погнался за одним, а он от меня — в сторону. Я — за ним. Вот, вот догоню. Потом, вижу на меня другой казак гонит — толстый такой, здоровый. Погон, как бляха, на груди треплется. Потом вижу: он целит в меня. Я к нему, с бомбой. Смотрю — и Мухтарка бежит к нему. Забежал вперед и зубами впился в морду лошади. Та — на дыбы. Казак выхватил шашку и, — как сучек с дерева, — срубил моего Мухтарку. Он упал под ноги, а лошадь копытом кованным придавила его. Тут подгоняю я. Раз — бомбой! Она фыркнула, разорвалась. И казак, и лошадь упали рядом с Мухтаркой.

Казак был знакомый.

Мы победили. Вернулись в село и освободили пленных красногвардейцев. Они, как быки с подлежанными боками, вышли из конюшни и подхватили меня на — ура.

— Урра-а… да здравствует маленький большевик!

Но меня не радовало. Не было со мной Мухтарки. Народу много, и все рады, а мне двор казался пустым, — не было Мухтарки. На двор стал сходиться народ: мужики, бабы. Кто радовался, а кто плакал. И мне захотелось плакать. И слезы, уж было, завертелись на глазах.

Тут подходит мой тятька, со свертком под мышкой. На нем — старая армейская форма. Увидев у меня слезы, он удивился.

— Что с тобой, все радуются, а ты плачешь?

— Что мне радоваться-то, когда собаку убили.

— Эх, ты чудак, досадно даже… Да разве с собакой жить-то? Людей не жалеем, а он… с людьми надо жить, с коммуной, — вот что…

Ты не глупи, на-ко вот старикову одежу, снеси да поблагодари его. Он сунул мне сверток. Я стоял с ним и не знал, что делать: или бросить его, или пойти и отдать старику. Смахнул слезу рукавом и пошел в хату. Старик сидел на лавке, опустивши голову.

— Дедо!

Он, услышав мой голос, посмотрел на меня мутными глазами, похожими на серое, осеннее небо.

— Дедо, вот твоя рубаха и штаны. Я их украл, обманывал тебя, но надо было, — надо было товарищей спасти.

Его брови, густые как мочалки, заходили.

— Змееныш, — прошипел он.

Я стоял, как бык, уставившись в пол. Он встал.

— Вижу, что честный ты парень, но сукин сын… Жаль, что зря в красных пропадаешь.

Большевики — грабители, убийцы и… безбожники…

Он опять зашипел. Тут я вспыхнул.

— Нет, дедо, ты их не знаешь! Узнай их, как я узнал…

Душно мне стало с этим стариком; с его шипеньем, с его темными иконами на божнице. Выбежал на улицу, к товарищам. Весело стало на душе. Знамя Красное у ворот, — ослепило.

— Эх, — товарищи!

Захватило меня. И тут я понял, что не со стариками жить, не с Мухтаркой, а с товарищами, и с коммуной.

На другой день у нас были похороны, — хоронили убитых в братской могиле.

Я уже не плакал по Мухтарке. Когда собрали трупы, сложили их, и говорили над ними речи — я отправился в степь. Взял холодного Мухтарку на руки, принес его и с краешку положил в общую могилу. Потом насыпали высокий курган, повесили на нем Красное знамя, как зарю, и спели,—

«Вы жертвою пали»…

* * *

Вожатый кончил. Его черные глаза потухли, как уголь. Он с’ежился. За его плечами ползали туманы и белый рассвет. Полоска зари, красной лентой, окаймила черную землю. Город каменными глыбами, — как ребята у костра, — грелся у Механического завода. А завод, как бы рассказывая каменным глыбам о революции, о тяжелых годах борьбы — спокойно лежал и покуривал из единственной сигары-трубы.

Ребята вздохнули.

— Жалко собаку.

— Жалко.

— Лучше буржуя убить, чем собаку.

Вожатый смотрел на костер. Он угасал. Синие угольки, как угасающие звездочки, мелькали. И пепел воспоминаний, — как утренние туманы, — шевелился в его голове.

— Да, ребятушки, собака, все-таки, друг… Помните, как я с вами встретился в первый раз?

— Конечно, помним.

— Вы убивали тогда собаченку. А за что, спрашивается, убивали? Сами не знаете.

И тогда я пришел к вам, с’организовал вас. А знаете зачем?

— Конечно, знаем.

— Ну, вот… внимайте.

Он встал. Одернул гимнастерку и легонько потянулся, зевнувши. В кустах, за палатками проснулась птичка:

«Вить, ти-вить, ти-вить…»

— Ну, ребята, я пойду спать… Будьте готовы!

— Всегда готовы! — ответили пионеры.

И стали расходиться по палаткам.

На турнике, в лучах восходящего солнца, взметнулась фигура вожатого.

«ЛЕНИНСКИЙ ЗНАЧЕК»

Рассказ.

— Ну, не заглядывайся! Чего шары-то пялишь? Эка невидаль…, — орал на Семку хозяин. Семка загляделся на отряд пионеров. Они проходили с флагами с песнями и с барабанным боем. Любопытно Семке: такие-же ребята как и он. Не успел поглядеть на них, как колесо тележки наехало на него.

— Я те покажу. Ты будешь смотреть в оба?

Семка нес весы. В карманах пиджачишка были наложены гири и били по ляшкам. Ему казалось, что кто-то здоровенный положил ему кулаки в карманы и давит вниз, — даже плечам больно. А его хозяин, торгаш с Сухаревского рынка, вез тележку с разными мучными товарами и сыпал ругательства, которые будто камни пробивали Семкину голову. Ноги Семкины заплетались, скользили по камням. Он был бос. Над городом только что прошел дождь. Грязь червяками вылезала из-под пальцев.

— Семка, подбери, — доска упала.

Остановился. Сзади тележки валялась доска с прилавка. Егор Михеич, как коренная лошадь, сдерживал тележку, катившуюся под гору.

— Живо, чего ты!..

Поставив весы на булыжную мостовую, Семка побежал за доской.

— Весы-то, весы-то, паршивец, раздавят!

Семка растерялся и не знал, что делать.

Кругом орут автомобили, трамваи гудят, извозчики матюкаются.

— «Или за весами или за доской»?…

Пока раздумывал, автомобиль наехал на доску и, как халву, раздавил ее.

— Ах ты, паскуда, ах ты, пархатый, — взбесился Егор Михеич. Да я тебе…

Но мимо проходил милиционер. Егор Михеич сдержал ругательства, которые вылетали у него из глотки, будто трамваи из парка. Он только прошипел, как трамвай на остановке:

— Паршивой… Вот приедем домой, так я тебя накормлю…

Семка виновато шел. Тележка гремела сзади. Ноги скользили по гладким камням, а песок точно иголками протыкал их. Холодные капли, с мокрой головы, просачивались за ворот. Рубаха, будто капустный лист, прилипала к плечам. Зубы чакали как у бродячей собаченки.

На тесном каменном дворе разгружались. Семка как шальной бегал от тележки в амбар и обратно. Мешки с мукой подмокли и скользили из рук. Семка вспотел. Волосы и рубаха дымились. Покончив с разгрузкой, хозяин отправился в дом, а Семке приказал:

— Отвези тележку на рынок, отдай ее Свешникову, а сам захвати оттуда ящик, тот, что у «Моссельпрома» стащили.

Запрягся Семка в тележку и прогремел на рынок. Обратно прибежал с ящиком на голове, стащил его в клетушку; вымыл ноги в бочке и пошел в дом.

Егор Михеич с женой сидели за столом. Пузатый самовар, как паровоз на полных парах, шипел. На старинном зеркале осели пары. Лица у обоих супругов были медные, самоварные. Егор Михеич распоясался. Его брюхо, как мешок крупчатки, лежало на тонких ногах, похожих на жерди. Семка уселся с краешку, на кончике лавки, и стал ожидать — когда дадут есть.

— У, ирод, перекрести лоб-то!

Семка как шарик скатился с лавки. И не глядя, на старинные, заплесневелые иконы, быстро-быстро начал молотить рукой по воздуху. Он не знал, кому молиться, и делал все, что ему прикажут.

Отмолотившись, опять уселся, ждет. Пелагея Петровна, жена хозяина, сунула ему кусок белого хлеба. А сама телятину, прямо из жаровни, руками выедает. Толстая такая. Юбка на ней красная с черными «кубиками». Не смотрит на Семку и, молча, как корова, жует.

Не успел Семка кусок с’есть, как хозяин, обтирая лоб, сказал ему:

— Семка, айда-ко в пивную, — тащи дюжину пива… Мать дако ему кошовку!

Она встала и молча вышла. Потом принесла кошовку и снова уставилась в жаровню.

Семка сунул кусок в карман и, стараясь не разжеванным проглотить укусок, схватился с лавки.

— Куда с куском-то? Оставь, после доешь!.. Так, пожалуй, по кускам весь дом растащите… Семка уж был у двери.

— Ты постой! А деньги-то? Что без денег дадут тебе?… На вот шесть рублей да сдачу не потеряй…

На улице Семка опять с пионерами встретился, — с факелами идут. Стоял, разинув рот, и смотрел на них. А потом незаметно для себя пошел за ними, в толпе.

Идет.

Они поют.

И ему захотелось петь с ними. Вспомнил, как когда-то по деревне ходил с ребятами и орал.

Процессия остановилась у клуба. Пионеры рядами стали входить в дверь.

И Семка туда-же.

— Товарищ, вы кажется не наш?

Пионер, в красном галстухе, задержал его.

А Семка уж шнырил глазами внутри.

Видел там портреты, плакаты, лозунги. Один портрет узнал:

— «Ленин», называется.

Точно такой-же в палатке у Егора Михеича висит, рядом с патентом.

А пионер вразумляет:

— Нет, товарищ, не пущу, — тесно у нас. Места ограничены… А ты вон, даже с кошовкой… Мать куда нибудь послала?…

Глянул Семка на кошовку — и бежать.

— Ай, что я сделал?… Дядя бить будет.

Он бежал без оглядки, толкаясь. На перекрестке чуть было под автомобиль не попал. Да спасибо милиционеру, — за шиворот оттянул.

Дома Егор Михеич набросился на него.

— Што долго, а?… Опять шары продавал где нибудь?

И больно схватил за ухо, — хрустнуло даже. А Семка, скосивши рот, заорал.

— Дядинька, прости, — не буду больше…

— Я тебе покажу, — не буду…

Пока распивалось пиво, Семка сидел на лавке и моргал глазами. Ему хотелось спать, но хозяин не пускал его и все вразумлял заплетающимся языком:

— Родителя должен видеть во мне, а так-же и в ней, — заместо матери родной она тебе. Моли бога, что подобрал тебя, а то бы подвокзальником здох. Не больно нос-то задирай: у меня денег то много, — всех куплю. Все ваше Поволжье гуртом закуплю к себе в работники. Вот… Только захотеть мне — давну, и сопля из тебя полезет.

Он показывал: как он давнет. Здоровенная рука сжимала и разжимала опухшие пальцы, — тянулась к Семке. А Семка только ерзал по лавке и швыркал носом.

Наконец, мученья кончились. Пелагея Петровна спала привалившись к стенке. Лицо, как вычищенный медный чайник, отливалось разными цветами. А голова Егора Михеича лежала у ней в коленях, храпела, сопела и хрюкала, как сытая свинья в хлеву.

Семка встал на цыпочки, помахал им языком, будто платочком красным, и пошел спать.

Рано утром Семку стащили с сундука вместе с ковром, на котором он спал. Трамваи еще не гудели. В окнах шевелился ветер. Семке хотелось спать; и здорово хотелось, — сон какой-то хороший не доглядел.

— Хоть бы во сне-то пожить, — думалось.

Не успел он ни очухаться, ни умыться, ни куска с’есть, а хозяин уже говорит:

— Ступай за тележкой, — выезжать надо.

Сбегал за тележкой.

Опять с мешками начали возиться. Опять гири в карман накладывал. Опять ноги заплетались.

На базаре раскинули палатку раньше всех. Милиционер пригрозил, чтобы до срока торговать не начинали. А Егор Михеич, поглядывая на портрет Ленина, (рядом с патентом) подмигивал милиционеру, — дескать:

— Мы люди советские… Ленин у нас в почете.

Только отвернулся милиционер, а Егор Михеич торговлишку, из-под полы, начал. Семку на пост поставил.

— Ты, парень, смотри как следует. Шпану разную гони вон… А ежели кто из господ, что нибудь потянет, так ты мне — на ушко… Всякий народ бывает… Иной и господин, а от даровщинки не откажется… Знаю: все дармоеды, не хуже тебя.

Семка вразумился этому и целый день, как собака на цепи, ходил вокруг палатки.

А вечером — снова таскаться с мешками.

Так и проходила его жизнь.

И вдруг, жизнь пошла кувырком.

По воскресеньям торговали до четырех часов.

Вечером Семка вышел на улицу, и что же думали, — у себя же на дворе увидел пионера. Он сидел на крыльце и теребил галстух. Семка подошел к нему и спросил.

— Тебя как зовут?

— Ваня.

— Ты пионер?

— Да.

— А какой праздник был у вас на той неделе? Я видел как вы с флагами ходили.

Пионер пригласил Семку сесть рядом.

— А что, хорошо было?

— Ой, как хорошо!

— Это у нас международный юношеский день был.

И Ваня стал ему рассказывать о значении его, о ребятах, о жизни пионеров. Семка слушал отквасивши губу, а потом спросил.

— Ты чей?… Ты пролетарьят?

— Да. Я сын кузнеца. Живет мой отец в этом доме. Я в отпуск пришел к нему…

— А ты кто? — Ты не сын этому спекулянту?

— Я?… Нет!..

И замотал головой.

— Я — Семка… Я живу у него так, в приемышах. Я сам с Волги. Зайцем приехал в Москву, в голод. А он подобрал меня… Эх, хорошо на Волге-то у нас было, вольно… Во, как вольно.

Он широко развел руками.

— Голод только все сгубил. Дом заколотили и разбежались кто куда. Я вот, сюда, в Москву попал…

Потом немножко помолчал.

— Мучит он меня, мой-то хозяин, — гоняет…

— А ты в пионеры к нам приходи, — сказал Ваня. У нас хорошо. Жизнь у нас здоровая, умная. Мы учимся. Мы маленькие коммунисты.

Ваня рассказал Семке про всю пионерскую жизнь. Семка слушал — аж слюна потекла.

— А меня в пионеры возьмут?

Ваня не успел ответить. Семка как ужаленный подпрыгнул. На другом крыльце стоял Егор Михеич и злобно кричал:

— Семка, подь сюда!

Семка подбежал к нему.

— Ну-ко, ну-ко, пойдем сюда.

В коридоре схватил за волосы и прижал к стенке.

— Не смей с ним разговаривать, не смей, тебе говорю, а то придушу вот тут.

Он уж хрипел и все наседал.

— Я тебя, стервака, я тебя выброшу, я тебе пикнуть не дам.

В это время вышла Пелагея Петровна.

— Ай, батюшки, да што-жо это, Егор Михеич; за што ты его?

— Молчи! Отвяжись, а то и тебе попадет. У меня шутки плохи…

Семка очувствовался только тогда, когда ударился о сундук. Егор Михеич швырнул его, как котенка, и пошел в передний угол. Семка прижался к печке и со слезами на глазах выслушивал угрозы:

— Я тебя выгоню, я тебя под вокзал пущу, — сопли морозить на зиму…

На другой день, не договоренное вчера, Семка договорил. Торговли у них в этот день не было, так-как Егор Михеич закупал товары, а потом куда-то, в учреждение, потребован был.

Сошлись они с Ваней на камнях старого разрушенного дома. Семка рассказывал про свое житьишко, а Ваня говорил про свое. Тут же они заключили смычку.

Семка увидел у Вани портрет Ленина и спросил его:

— Слушай, Ваня, расскажи ты мне — кто это такой Ленин? Почему это Ленин везде вывешен… И вы носите Ленина, и Егор Михеич тоже в палатке повесил у себя?

— Ленин! Ленин, это наш! — раздувай ноздри говорил Ваня. Ленин с нами, а тот спекулянт на прикрытие его вывесил, — вроде маски, значит. А знаешь, что Ленин говорит про нас, про ребят?

— Нет, Ваня, не знаю. Ты расскажи мне.

— Ленин говорит, что мы должны учиться, чтобы бороться с буржуями, — вот.

А ты неграмотный, потому и мучит тебя хозяин. Ты не знаешь про охрану труда, ни про что не знаешь. И знать не будешь, если учиться не будешь; повезешь своего хозяина, не спрашивая ничего. Ленин всегда за нас, за пролетариат, стоял и о ребятах больше всего заботился…

Ваня рассказывал, а Семка не шевелясь слушал. И с каждым новым словом о Ленине, Семке все больше и больше хотелось иметь Ленина у себя, на груди.

— Ох, Ваня, большой этот Ленин-то, добрый. Он, пожалуй, добрее нашего председателя исполкома, который у нас на Волге был, — добрый такой. Сначала нам муки давал, а потом у самого не стало. Он так-же как и Ленин говорил о нас…

Школу хотел устроить нам, — голод только помешал ему. У-умный человек был…

А как-же, Ваня, мне Ленина завести?

— Ты купи.

— Денег нету.

— А разве хозяин тебе не платит?

— Нет, — замотал головой Семка. Он и хлеба-то вдоваль не дает.

— А ты на него — в суд.

— Ну, где там, — выгонит…

— А ты со мной в пионеры пойдешь?

— Да што, — ладно.

Вечером купцы ушли в гости. Семка остался один во всей квартире. На лавке, у окошка, лежал жирный, как налим, кот. А над ним, в клетке прыгала желтая пичужка. Семка уселся на сундук и думал — где ему достать денег.

Где, в самом деле, а? размышлял он.

И глядел на маятник, который медным пятаком отсвечивал на стенке. Потом вспомнил о чем-то, как с катушки, с’ехал с сундука и на цыпочках пошел в переднюю комнату.

Сумрачный вечер бурым медведем залез в комнаты. Семка с опаской подошел к черному буфету и вытянул голову к стеклу. Там, за стеклом, похожий на плевок, лежал серебряный, — пятнадцать копеек. Семка видел его тут давно, но раньше не обращал на него внимания, — не нужен был.

— «Лежит себе — и лежи», — думал тогда он.

А теперь понадобился.

— Возьму?… Что ему… У него много… Он, наверно, забыл про него…

Открывши створку, он протянут руку к серебряному. И тут же испугался своей руки: словно чужая, чья-то толстая опухшая рука потянулась в шкаф…

Дрожь охватила, — на щеках будто борода расти начала.

— Ворую? Вором делаюсь?… Никогда этого не бывало…

И быстро закрыл буфет. А серебряный лежит, — белый такой… круглый… глаз манит…

— А Ленин у Вани на груди такой-же круглый, — размышляет Семка…

А что сказать, если спросит Егор Михеич?..

А что, если спросит — отдать ему Ленина, вместо пятнадцати копеек?

А может он забыл про него? А не забыл так забудет… За то я с Лениным буду.

Возьму, возьму, — решил Семка.

И быстро открыв буфет, схватил монету, крепко зажал ее в руке и бросился бежать. Выбежав к переулку, он остановился и задумался, а потом подбежал к милиционеру и спросил:

— Дядинька, где купить Ленина?

— Портрет что-ли?

— Аха.

— Крой на Красную, к мавзолею, — бросил милиционер Семке.

А сам замахал красной палочкой пробегавшим автомобилям. Семка-же, поддернув штаны, швыркнул носом и побежал к Кремлю. Прибежавши на Красную площадь, он услышал:

— Портреты на память товарища Ленина!

Кричал парень. Семка — к нему.

— Дай-ка мне портрет!

— Какой тебе?

— Который побольше… Давай вот этот, со звездой-то.

Приколовши значек на грудь, Семка пустился обратно. Всю дорогу бежал он, как пристяжная лошадь, голову на бок, бежал и все на Ленина поглядывал.

— С Лениным, с Лениным теперя, шептал он.

Прилетает домой, а Егор Михеич из гостей пришел, пьяный. Как бык глазами ворочает. Бросился на Семку.

— Ты украл пятнадцать копеек, а? Говори! Я нарошно положил испытать твою честность! Вот ты какой?

Семка струсил. Забыл, что думал до этого, рукой прикрыл Ленина. Сердце мышонком в груди забегало. Замахнулся Егор Михеич.

— Куда дел деньги, сукин сын? Отдай, а то кишки выпущу, на ириски поди истратил?

Тяжелый кулак, как деревянный молоток, расплюснулся на Семкиной голове, сел Семка.

— Бей, бей по голове, а Ленина не дам, шептал он.

Схвативши за руку, Егор Михеич, оторвал его, как тряпку, от пола и… Увидел Ленина на Семкиной груди; вырвал его.

— А, Ленин? Вон на што денежки тратятся? Это тот, щенок, научил тебя!

— Говори, он што-ли?

Не успел выговорить слова, как холодная рука, точно гадюка, полезла за шиворот, задрыгал ногами Семка, будто напроказившая кошка и прогремел по ступенькам на двор. Носом пробороздил по песку.

А Егор Михеич, выбросив в догонку значек, пьяно улыбается в дверях.

— Во, как я вас с Лениным-то?

— А у самого в палатке висит, плаксиво пробормотал Семка.

И стал высмаркивать песок.

Дверь захлопнулась. Измятый, на ступеньке валяется ленинский значек. Обидно стало Семке. Хотел запустить чем нибудь в окошко, да не чем было. Подобрал значек, выпрямил измятые углы у звезды и прицепил на грудь.

— Куда теперь?

В это время выбегает Ваня.

— Сема, он тебя бьет? Вот бегемот проклятый, эксплоататор какой…

Завтра-же пойдем в суд, там его укротят… А потом пойдешь со мной в пионеры.

И потянул к себе.

Его отец, босый, сидел за обедом. Около стола разбросаны портянки и сапоги. На стуле — рабочий фартук.

Ваня рассказал отцу всю семкину историю. Он молча выслушал и приветливо обратясь к Семке сказал:

— Садись, парень, — поешь. А завтра я пойду с тобой к инспектору, там ему покажут в какой он стране проживает.

А ты садись — ешь. О нем больше не думай, ему припекут.

— Припекут? — Переспросил Семка. Так ему и надо…

И стал есть похлебку. И тут ему показалось, что такой вкусной похлебки, он не едал сроду.

* * *

КАЖДЫЙ ПИОНЕР КАЖДЫЙ ШКОЛЬНИК

ДОЛЖЕН БЫТЬ ПОДПИСЧИКОМ

еженедельной газеты юных пионеров

«ПИОНЕРСКАЯ ПРАВДА»

орган МК РЛКСМ

Цена № 3 коп.

УСЛОВИЯ ПОДПИСКИ:

на 1 год — 1 р. 20 к., на 1 / 2 года — 60 к., на 3 мес. — 30 к.

Подписка принимается в конторе изд-ва «НОВАЯ МОСКВА» Неглинный проезд, дом № 9, тел. 2–08–96 и в магазинах «Красные Всходы».

Адреса магазинов «Красные Всходы»:

В Баумановском районе:

Елоховская площадь, д. 17/77, тел. 2–01–72.

В Кр. — Пресненском районе:

Тверская 66, тел. 5–88–79.

В Рогожско-Симоновском районе:

Таганская площадь, д. 5/34, тел. 1–92–99.

В Замоскворецком районе:

Серпуховская площадь, д. 43, тел. 5–76–49.

* * *

ПИОНЕРЫ, ОКТЯБРЯТА, ШКОЛЬНИКИ!

Если вы хотите знать все о жизни и работе пионерской организации,

Если вы хотите знать о том, как живут и работают наши зарубежные товарищи,

Если вы хотите всегда иметь возможность читать интересные рассказы, повести и приключения из пионерского быта,

Если вы хотите узнать обо всех важнейших открытиях и изобретениях в мире науки и техники,

Если вы хотите хорошенько оборудовать свой клуб, школу, читальню, лагерь и мастерскую,

Если вы хотите в минуту досуга весело посмеяться, или поломать голову над замысловатыми ребусами, шарадами и т. п.—

Немедленно подпишитесь на двухнедельный журнал юных пионеров

«БАРАБАН»

Каждое 1-е и 15-е число вы будете иметь у себя на столе свежий номер «БАРАБАНА».

Условия подписки:

на год — 5 р., на 6 мес. — 2 р. 70 к., на 3 мес. — 1 р. 40 к.

Деньги посылайте по адресу. Москва, Неглинный пр. д. 9, Издательство «НОВАЯ МОСКВА».

* * *

Издательство Московского Совета Р. К. и К. Д.

«НОВАЯ МОСКВА»

МОСКВА, Кузнецкий Мост, 1. — Телефон 2–08–96.

На складе имеются следующие книги для пионеров:

СЕРИЯ «БЕЛЛЕТРИСТИКА».

Михайлов, М. — «АПЧХИ». Повесть. Стр. 54. Ц. 25. к.

Стремяков, М. — «Красный билет». Сборник пионерских рассказов. С предисл. О. Тарханова. Стр. 64. Ц. 20 к.

Дорохов, П. — «Сын большевика». Рассказ. 2-е изд. Стр. 32. Ц 8 к.

Гумилевский, Л. — «Костровский колдунок». Повесть. Стр. 48. Ц. 18 к.

Гумилевский, Лев. — «Воскресенье». Рассказы. Стр. 36. Ц. 18 к.

Гумилевский, Лев. — «Лушина воля». Рассказы Стр. 32. Ц. 15 к.

Крутиков, Д. — «Голуби». Рассказ из времен гражданской войны. Стр. 32. Ц. 15.

Дорохов, П. — «Как Петунька ездил к Ильичу». Стр. 48 Ц 25.

Каринцев, Ник. — «Приключения американского пионера». Повесть. С рис. художника Д. И. Мельникова. Стр. 136. Ц. 55.

Кореньков. Василий. — «Всегда готов». (Геройский подвиг пионера). Стр. 50. Ц. 18.

Бедринский Дм. и Кордес. — «Из прошлого». Рассказы Стр. 32. Ц. 10.

Рыжов, А. — «Провода порваны». Рассказы. Стр. 56. Ц. 20 к.

«Ленинский марш пионеров». Слова А. Жарова, муз. А. Стального (Шухмана). Ц. 10.

Заказы и деньги направлять по адресу:

МОСКВА,

Кузнецкий Мост, д. 1, Почтовому Отделу Издательства «НОВАЯ МОСКВА».

* * *

ЗАКАЗЫ НАПРАВЛЯТЬ:

Торговый Сектор Изд-ва — Кузнецкий. Мост, д. № 1.

Телефон 2–08–96.