Пастор умолк. Все смотрели друга на друга с недоумением. На лице Алимари появилась улыбка удовольствия.
– Очень обязан вам, почтенный господин пастор, – сказал он, – за сообщение этого анекдота; я слыхал об нем в разные времена и от многих особ, но каждый рассказ противоречил другому, противоречил и самому себе. Людям не довольно того непонятного, что на самом деле случается: они стараются изукрасить слышанное и бессовестно искажают. Впрочем, господа шведы богаты такими историями. Я знавал за несколько лет пред сим в Неаполе шведского посланника, человека прелюбезного, преумного и образованного; он рассказывал мне также одно достойное любопытства событие. Он был статс-секретарем при покойном шведском короле Густаве III и пользовался особенною его милостию. Однажды после обеда король призвал его к себе, отдал ему какую-то важную дипломатическую бумагу и приказал изготовить по ней исполнение непременно к докладу следующего утра. Граф отправился домой, написал требуемое, запер обе бумаги в ящик письменного стола и поехал на вечер, к приятелю.
Возвратясь домой около полуночи, он занялся приведением в порядок бумаг к завтрашнему докладу, но никак не мог найти бумаги, полученной от короля, и написанного им ответа. Он помнил, что положил их в ящик, но их ни там и нигде не было. Он разбудил жену свою, расспрашивал всех домашних; никто в его отсутствие не входил в кабинет, а бумаги исчезли. Ночь прошла в тщетных поисках. При наступлении утра граф, утомленный бдением и досадою, бросился в отчаянии в кресла, думая поехать к королю, объявить о несчастном случае и просить прощения в неумышленном проступке. К нему подошел его управитель, помогавший искать бумаги, человек добрый и честный.
– Смею ли предложить вашему сиятельству средство к отысканию бумаги, средство несомненное? – сказал он с робостью.
– Какое? – спросил граф с нетерпением.
– Извольте посоветоваться с ворожеею. Я знаю такую женщину; она чухонка и чудесно ворожит на картах и на кофе.
Граф, ожидавший ответа поумнее этого, хотел было выразить свое негодование на глупое предложение управителя, но в это время утренний луч проник сквозь занавесы и осветил стенные часы; стрелка стояла на половине четвертого: в шесть часов надлежало явиться к королю. Утопающий хватается и за соломину. "Что ж? – подумал граф. – Хуже от этого не будет, бумага пропала, и чем черт не шутит! Может быть, ворожея и выведет из беды". Он объявил жене, что хочет после ночных беспокойств прогуляться на свежем воздухе, зашел к управителю, надел его старый сюртук, поношенную шляпу и сероватый галстух и отправился по данному ему адресу. Вошед в комнату ворожеи, он назвался простым мастеровым и просил ее объявить ему, где можно найти вещь, им затерянную. Старуха посмотрела на него с усмешкою и сказала: "Полноте обманывать меня, ваше сиятельство! Вы граф**** и хотите знать, куда девалась какая-то бумага: она завалилась за ящик вашего стола; выдвиньте ящик, и найдете ее". Граф дал ей червонец, возвратился домой, вынул ящик из стола, и обе искомые бумаги упали к его ногам. Можете вообразить себе, как он обрадовался! К назначенному времени явился он к королю и поднес доклад. Король был очень доволен его работою, но заметил, что граф бледен и кажется нездоровым, будто не спал ночь. Граф признался ему во всем и рассказал странное приключение. Густав III, человек воображения пламенного и поэтического, захотел сам видеть эту ворожею и условился с графом посетить ее того же вечера.
В назначенный час король и граф оделись в простое платье и пошли к Сибилле. При вступлении короля в комнату она вмиг его узнала и приветствовала с должным почтением. Напрасно он уверял ее, что она ошиблась. По желанию короля, она разложила на столе карты и сказала ему, что он погибнет в большом собрании и что виновником его смерти будет первый человек, который встретится с ним сегодня вечером в красном плаще (тогдашняя мода). Густав щедро одарил ворожею и с любимцем своим отправился домой. Дорогою встречалось им много людей, но не было красного плаща. Когда они уже приблизились ко дворцу, вышел из дверей нижнего яруса человек в красном плаще. Король и граф взглянули ему в лицо и узнали любимца королевского – камергера графа Л. Всем известна была его преданность и любовь к государю; все знали, что он по малейшему мановению короля готов жертвовать для него жизнию, не менее того; Густав с той минуты стал его убегать, начал удалять его от себя и, желая сделать ему пребывание у двора неприятным, иногда поступал с ним несправедливо. Это незаслуженное гонение тронуло и огорчило графа. Сначала старался он усугублением своего усердия и ревности к службе короля возвратить его благоволение; но видя, что все старания его напрасны, пристал к оппозиции и, почитая себя обиженным, сделался явным противником правительства. Известно, что Густав III умерщвлен был в маскараде: убийца его, Анкарстрем, при допросах объявил, что к исполнению этого гнусного замысла преимущественно побудили его жалобы и толки графа Л.
– Любопытно! – сказал пастор.
– Странно! – прошептал Хвалынский.
– Не совсем странно, – сказал Алимари, – ворожея могла наудачу назвать человека в красном плаще; суеверие и боязнь короля сделали остальное.
– Все же остается нерешенным, как эта ворожея могла предсказать другие обстоятельства, – возразил Вышатин. – То есть, – прибавил он с улыбкою, – если правда то, что вам рассказывал граф.
– Не могу сомневаться в истине его слов: он человек честный и правдивый. Ныне он живет в России; вы, может быть, с ним где-нибудь сойдетесь; спросите у него об этом случае, и он охотно повторит вам то, что вы от меня слышали.
– После этого, – вскричал Хвалынский, – не верь ворожеям!
– Вздор! – подхватил Вышатин. – Я ничему этому не верю и опять обращаюсь к вам, почтеннейший Петр Антонович! Скажите, не смешно ли верить предсказателям? Как могут эти люди презирать в будущее, как могут они узнавать то, что еще не свершилось, что таится в душе человека? Да и не безрассудно ли узнавать будущее, которое сокрыто от нас премудрым Провидением, лишать себя надежды и очарований, заранее приготовлять себя к неотвратимым бедствиям?
– Вот это другое дело! – отвечал Алимари. – Не должно давать воли своему любопытству; должно в безмолвии и уповании на благость Промысла с покорностью и терпением ожидать того, что нам суждено, – это так. Но отвергать то, что некоторые люди имеют способность по чертам и выражению вашего лица, по вашему голосу, даже по тону вашего вопроса и еще по каким-то приметам, в которых, может быть, они и сами отчета себе дать не могут, узнавать, кто вы, что с вами случалось, следственно, отчасти и то, что еще случиться может, – это возможно, это существует. Это какой-то инстинкт, какое-то чутье; в Шотландии оно называется вторым зрением. Позвольте мне в свидетельство этого прочитать вам несколько строк, продиктованных одному моему приятелю знаменитым критиком Лагарпом. Они, по случаю, находятся в моей записной книжке.
Все изъявили свое согласие. Алимари вынул из записной своей книжки бумагу и прочитал следующее:
"В начале 1788 года обедал я в Париже у одного умного, любезного вельможи, бывшего в то время членом французской Академии. Обед был сытный, вкусный, роскошный. Многочисленное общество состояло из вельмож, дам, придворных, академиков, литераторов, артистов. Все были веселы и разговорчивы. За десертом отборные вина еще увеличили шумную радость. Шанфор прочел к общему удовольствию одну из своих вольных и безбожных сказок. И знатные дамы слушали его, не закрываясь опахалом. Это подало повод к бесконечным насмешкам над религиею: один читал стихи из Вольтеровой поэмы, другой приводил любимые места из Дидерота. Все им рукоплескали. Третий, встав с своего места и подняв полную рюмку, возгласил: "Господа! Я так же уверен в несуществовании бога, как в том, что Гомер был дурак!"
Потом разговор сделался сериознее. Собеседники стали рассуждать о преобразовании, произведенном творениями Вольтера, и согласились, что он заслужил этим бессмертную славу. Он образовал свой век, он нашел читателей и в гостиных, и в передних. Один из гостей, задыхаясь от смеху, рассказал нам, что парикмахер его, пудря ему голову, объявил: "Изволите видеть, сударь, я бедный ремесленник, но такой же безбожник, как и все умные и благородные люди".
Все заключили, что революция непременно последует, что суеверие и фанатисм должны уступить место философии; рассчитывали, скоро ли это должно случиться и кто из собеседников увидит владычество разума. Старики жаловались, что они не доживут до вожделенного времени, молодые восхищались, что для них наступят дни блаженства; все превозносили Академию за то, что она приготовила великое дело, что была средоточием, главным орудием свободы мыслей.
Один из гостей не принимал участия в общем восторге и даже подшучивал над собеседниками – то был Казотт, человек любезный и умный, но, к сожалению, зараженный мечтаниями иллюминатов. Наконец обратился он к собранию и сказал нешуточным тоном: "Радуйтесь, господа! Вы увидите эту великую и знаменитую революцию, которой дождаться не можете. Вы знаете, что я имею дар предсказания. Поверьте мне, вы ее увидите". Ему отвечали, что на это не надо большой мудрости. "Согласен, – отвечал он, – но выслушайте меня до конца. Знаете ли, что будет во время этой революции, что будет со всеми вами, какие неизбежные последствия произойдут от нее?" – "Скажите, скажите! – вскричал Кондорсет, с хохотом угрюмым и бессмысленным. – Философ охотно столкнется с пророком." – "Вы, господин Кондорсет, умрете на полу темницы; вы умрете от яда, который примете сами, чтоб избегнуть рук палача, от яда, который в то счастливое время всегда будете носить с собою".
Все изумились сначала, но, вспомнив потом, что добрый Казотт иногда бредит наяву, захохотали громче прежнего. "Господин Казотт, – сказал Кондорсет, – эта сказка не так забавна, как ваш "Влюбленный черт"! Но кой черт всадил вам в голову темницу, яд и палачей! Что тут общего с философиею и царством рассудка?" – "Именно так! Вам придется так умереть именем философии, человечества и свободы, во время владычества разума. Тогда разум будет иметь свои храмы, и других храмов во Франции не будет". – "Бьюсь об заклад, – сказал Шанфор с своею язвительною усмешкою, – что вы не будете жрецом в этих храмах!" – "Надеюсь. Но вы, господин Шанфор, вы будете достойным жрецом этого божества: вы нанесете себе двадцать две раны бритвою по жилам и умрете чрез несколько месяцев после того".
Все посмотрели друг на друга и засмеялись пуще прежнего. "Вы, господин Вик д'Азир, не сами отворите себе жилы, но велите пустить себе кровь шесть раз в день в припадке подагры и умрете в следующую ночь. Вы, господин Николай, погибнете на эшафоте; вы, господин Бальи, на эшафоте; вы, господин Мальзерб, на эшафоте". – "Ну, слава богу! – воскликнул господин Руше. – Кажется, что господин Казотт хочет только извести Академию, а нас помилует". – "И вы погибнете на эшафоте". – "Он побился об заклад, – воскликнули со всех сторон, – он поклялся погубить всех нас". – "Нет! Поклялся не я". – "Так нас покорят турки или татары?" – "Нет! Я уж сказал вам: тогда вы будете управляемы одним разумом, одною философиею. Так злодейски поступят с вами философы: палачи ваши будут твердить то самое, что вы твердите теперь; будут повторять ваши правила; будут приводить места из Вольтера".
"Разве вы не видите, что он с ума спятил?" – говорили гости друг другу на ухо. "Нет! Он шутит, а вы знаете, что он любит приправлять свои шутки чудесным". – "Да, – сказал Шанфор, – только это чудесное отнюдь не забавно". – "А когда все это случится?" – "Прежде истечения шести лет". – "Довольно чудес, – сказал Лагарп, – а что вы ничего не скажете обо мне?" – "С вами сбудется чудо необычайное: вы тогда сделаетесь христианином". Все захохотали. "Ах! – сказал наконец Шанфор. – Теперь я спокоен: если нам суждено погибнуть не прежде того времени, как Лагарп сделается христианином, – мы бессмертны".
"Как же счастливы мы, женщины, – примолвила герцогиня де Граммон, – что не принимаем участия в революциях. Правда, мы иногда и вмешиваемся в политику, но отвечают другие". – "Ваш пол, сударыня, на этот раз вам не защита, и, хотя б вы ни во что не вмешивались, с вами будут поступать точно так, как с мужчинами, без всякого различия". – "Да что вы это нам толкуете, господин Казотт, преставление света, что ли?" – "Не знаю. Знаю только то, что вас, герцогиня, повезут на казнь, так же как и многих других дам, на телеге, связав руки назад". – "Ах! Я надеюсь, что в этом случае будет у меня, по крайней мере, карета, обитая черным сукном". – "Нет, сударыня! Дамы и познатнее вас поедут, как вы, на телеге, со связанными руками". – "Знатнее меня? Кто же это? Принцессы крови?" – "Еще знатнее!" При этих словах гости вздрогнули, и хозяин поморщился. Все находили, что шутка выходит из пределов. Госпожа де Граммон, желая разогнать тучу, перестала спрашивать объяснения и сказала самым легким тоном:
"Вы увидите, что он не даст мне и духовника". – "Нет, сударыня! Ни у вас, ни у кого не будет духовника. Последний из казненных, которому по милости дадут духовника, будет…" – Он остановился на минуту. "Ну, кто ж счастливец, которому дадут это преимущество?" – "Одно это ему и останется. Счастливец этот – король французский".
Хозяин дома поспешно встал с своего места, а за ним и прочие. Он подошел к господину Казотту и сказал ему с беспокойством: "Любезный Казотт! Прекратите эту страшную шутку. Вы выходите из границ и можете наделать неприятностей всем нам". Казотт не сказал ни слова и готовился уйти, но госпожа де Граммон, старавшаяся обратить весь этот разговор в шутку, подошла к нему и сказала: "Господин пророк! Вы предсказали всем нам судьбу нашу. Что же вы ничего не говорите о самом себе?" Он потупил глаза и, помолчав несколько времени, спросил:
"Читали ль вы, сударыня, Иосифово описание осады Иерусалима?" – "Как не читать! – отвечала она. – Но положим, что не читала". – "Во время этой осады один человек семь суток ходил по городской стене в виду осаждающих и осажденных и беспрерывно восклицал громким и плачевным голосом: "Горе Иерусалиму!" В седьмые сутки он воскликнул: "Горе Иерусалиму, горе и мне!" В это самое мгновение огромный камень, брошенный из стана неприятельского, поразил и размозжил его". После этого ответа Казотт поклонился и вышел".
Прочитав бумагу, Алимари сложил ее и, спрятав в карман, сказал:
– Все, предсказанное Казоттом, к несчастию, сбылось в точности.
– А кто был этот Казотт? – спросил Вышатин. – Я читал некоторые его сочинения, но о нем самом не слыхал.
– Он был человек умный, образованный, но при том слишком предавался влечению своего воображения. Так удивительно ли, что он мог предвидеть некоторые события, случившиеся потом в самом деле? Впрочем, может быть, и господин Лагарп, составляя описание после происшествий, разукрасил истину в пользу и удовольствие читателей. Но мы говорили с вами о наших обыкновенных колдуньях. Вспомните о том, что все ворожеи, кофейницы и тому подобные чародейки обыкновенно суть женщины, женщины простые, грубые, необразованные. Как же вы хотите, чтоб они могли располагать этою внутреннею силою, употреблять ее к изумлению людей умных и просвещенных?
– Именно потому они и располагают этою силою, – отвечал Алимари. – Способность эта есть не искусственная, не приобретенная, а, как я уже сказал, какое-то врожденное чувство, чутье. Вы согласитесь, что воображение у женщины живее и пламеннее, нежели у мужчины; что образование и общежительность обогащают ум наш познаниями и опытами на счет и ко вреду наших природных способностей. Можем ли, например, мы, европейцы, бегать так быстро, как дикие американцы? Зато мы танцуем балеты. Так точно Державин пишет вдохновенные стихи, а насупротив его дома, на грязном чердаке, безобразная чухонка или жидовка предсказывает людям судьбу их: вот две поэзии – две натуры человека! Жаль, что нынешние пифии наши большею частию твари корыстолюбивые, безнравственные, а любопытно было бы исследовать в них эту способность. Если кто хочет истинно позабавиться и подивиться, тому советую спросить у такой ворожеи о прошедших случаях своей жизни – он изумится.
– И после этого вы еще объявите нам, что верите астрологам? – спросил насмешливо Вышатин.
– Не астрологам, а астрологии, – отвечал Алимари сериозно. – Согласитесь, что земной шар получает жизнь свою, жизнь всего растущего, живущего, чувствующего на нем, – от Солнца, что расстояние Земли от Солнца, угол падения на нее лучей его, свойство отражения этих лучей – все это действует на Землю, что Луна подвержена влиянию Земли и в то же время сама действует на нее, хотя и слабее, как грудной младенец действует на свою мать, что Солнце подвержено влиянию на него других солнцев, других солнечных систем; следственно, и Земля подчинена влиянию звезд неподвижных, комет и планет, как человек подчинен влиянию людей, его окружающих. Следственно, есть такая наука, которая показывает действие светил небесных на нашу песчинку; но мы, по ограниченности средств своих, по кратковременности наблюдений, сделанных нами, не знаем еще и азбуки ее. Думаю, что в древние, так сказать, девственные времена мира, когда человек уподоблялся распускающемуся на заре утренней цветку, упивающемуся небесною росою, людям не чуждо было сознание сих великих таинств природы, но оно исчезло. Из сохранившихся в свете немногих преданий, лжемудрецы и обманщики составили безобразную систему, преисполненную мудрований, то есть глупостей человеческих, и эта система называется астрологиею. По моему мнению, есть только три источника познаний наших: откровение божие, изучение природы и познание нашего сердца. Все, что не основано на одном из этих начал, есть мечта и обман!
– Воля ваша, – сказал Вышатин, – а я верю только своим глазам и истинам математическим. Вижу, что огонь пылает в этом камине, и говорю: это огонь. Вижу, что тут лежат четыре полена, и знаю, что их не три и не пять. Вот и все!
– Немногим же вы довольствуетесь, – отвечал с улыбкою Алимари. – В Павии был у меня товарищ, молодой, любезный и образованный человек, но так же, как вы, математик, и хотел верить только тому, что видит. Тщетно старались мы убедить его умственными доводами, что есть в мире нечто очевиднее видимого, истиннее истин математических. У него умерла любимая сестра, и эта потеря, ужасная, неожиданная, повергла его в отчаяние. Мы старались успокоить его доводами рассудка, боясь коснуться струн, в существование которых он не хотел верить. "Нет! – вскричал он. – Все это пустые бредни слабого ума! Сердце мое говорит, что есть бог и бессмертие души; есть святые истины, недосягаемые уму и только в сердце нашем находящие отголосок. Не прах и тление, оживленные каким-то механическим движением, составляли мою Карлотту – нет – это был дух небесный, скованный плотию и теперь разрешившийся от бренных уз своих. Карлотта! Ты жива, и я тебя увижу?" Не желаю вам, почтенный друг, подобного испытания, но уверен, что вы не долго будете упорствовать за истины математические.
– Да к чему поведет все это? – спросил Вышатин. – К глупому суеверию!
– Кстати о суеверии, – сказал Алимари, вынимая из записной книжки своей еще одну бумажку, – я выписал из одной французской книги несколько слов об этом предмете. Позвольте прочитать вам их и потом скажите мне ваше мнение.
"Мы смотрим в свете на суеверие только с смешной его стороны, но оно пустило глубокие корни в сердце человеческое, и та философия, которая не принимает его в соображение, заслуживает наименование поверхностной и дерзновенной. Природа создала человека не отдельным существом, осужденным единственно на возделывание и население земли и имеющим с подобными себе только те сношения неизменные и бездушные, которые рождаются одною необходимостью. Есть важные соотношения и взаимные действия между всеми существами нравственными и физическими. Нет человека, который, блуждая взорами по беспредельному горизонту или прогуливаясь по берегу моря, омываемому пенистыми волнами, или же поднимая глаза на твердь небесную, усеянную звездами, не чувствовал бы волнения, которое описать или определить невозможно. Кажется, будто некие голоса сходят с высоты небес, низвергаются с вершины утесов, шепчут в шуме водопадов и в шелесте лесов, исходят из глубины пропастей. Есть нечто пророчественное в тяжелом полете ворона, в унылом вопле птиц ночных, в отдаленном рыкании диких зверей. Все, что не образовано искусством, все то, что не подвержено прихотливому владычеству человека, отвечает его сердцу. Безмолвны только те вещи, которые он устроил для своего употребления. Но эти самые вещи приобретают таинственную жизнь, когда время истребит их полезность. Разрушение, касаясь их могучим перстом своим, восстановляет соотношение их с природою. Новые здания безмолвствуют; развалины красноречивы. Весь мир говорит человеку языком невыразимым, раздающимся в глубине его сердца, в части его существа, неизвестной ему самому и равномерно действующей и мыслию, и чувством. Не должно ли заключить, что это стремление видимой природы в недра человечества имеет значение таинственное? Неужели сей внутренний трепет, в котором проявляется скрытое от нас в жизни обыкновенной и вседневной, не имеет ни причины, ни цели! Один разум этого, конечно, объяснить не может. При свете разума это непостижимое существо исчезает. Но поэтому оно и есть достояние поэзии. Расцвеченное воображением, оно находит во всех сердцах струны, ему соответствующие. Гадание судьбы по звездам, предсказания, сновидения, предчувствия, эти мрачные тени будущего, витающие вокруг нас, известны всем странам, всем векам, всем верованиям. Кто из людей, предпринимая что-либо великое, не прислушивается к тому, что он почитает гласом судьбы! Всяк, в святилище мысли своей, толкует сей голос, как умеет и как может, но всяк молчит об этом в беседе с другим, ибо нет слов для выражения другому того, что существует только для одного человека".
– Прекрасно, – сказал Вышатин, – но откуда это выписано? Это составил какой-нибудь престарелый мечтатель, какой-нибудь автор мелодрамы!
– Ошибаетесь, – отвечал Алимари, – это выписал я из диссертации одного молодого швейцарца, обучавшегося лет за десять пред сим в Брауншвейгском коллегиуме. Этот молодой человек после того сделался известным сочинениями своими в другом роде, и если вы о нем не слыхали, то конечно услышите.
– Имя его?
– Бенжамен Констан де Ребекк!