Странные приключения того дня, неожиданный поступок Алевтины, догадки о будущем – все это расстроило князя. Хвалынский, нежно любивший своего товарища, который всегда был для него идеалом благородства, ума и образованности, не мог найти средств, чтоб рассеять его задумчивость. Князь никогда не был словоохотен, а в случае какой-нибудь неприятности становился еще молчаливее обыкновенного. Менее всего желал Хвалынский навести его в это время на любимый предмет размышлений и бесед князя: на сверхъестественные влияния и на видения духов бесплотных. Ему, правда, странно было, что человек такого ума и воспитания, как князь Кемский, может верить вещам, предоставленным здравою философиею в удел суеверным старухам и людям непросвещенным, но именно это обстоятельство и подстрекало его любопытство. "В этих предметах должно же быть что-нибудь существенное, – говорил он сам себе, – если мой умный, начитанный, знакомый с историею и физиологиею князь Кемский верит в их действительность! Дам ему поотдохнуть от волнения нынешней досады и потом найду случай напомнить об этом любопытном деле".
Случай этот вскоре представился. Чрез несколько дней после того друзья наши узнали, что один из корпусных товарищей их, капитан Вышатин, на пути из Финляндии лежит больной близ выборгской дороги. Неуклюжий чухонский ямщик в двух станциях от Петербурга сбился в темную, бурную ночь с дороги, проехал верст двенадцать в сторону и опрокинул повозку в глубокий овраг. Вышатин, спавший в это время, проснулся от испугу и от жестокой боли в правой ноге. Денщик вытащил его из-под повозки. Вышатин ступил несколько шагов и упал на землю: нога его была смята и вывихнута. Что было делать? Кое-как подняли коляску; оказалось, что задняя ось переломилась; подперли коляску оглоблею и положили Вышатина на подушки. Часа через два рассвело. Вышатин увидел себя в самой живописной долине финляндской Швейцарии. Шагах стах в трех лежала на возвышении чухонская деревня Сярки, под нею простиралась прекрасная долина, орошаемая быстрым ручьем. Но страдальцу было не до картинных видов. Узнав, что в этой деревушке нет никого кроме крестьян и что верстах в осьми находится пасторат, он решился туда отправиться. Досужий денщик изготовил носилки. Вышатина уложили, и четыре дюжие чухонца, в надежде щедрой платы, понесли его в пасторат, или село Токсово, известное петербургским любителям загородных прогулок. Там отвели ему на дворе пономаря просторную залу в большом деревянном доме, где обыкновенно останавливаются приезжие из Петербурга. Тотчас по приглашению Вышатина явился финский пастор, человек учтивый и образованный, и привел с собою старика лекаря, который проводил у него лето. Повреждение ноги оказалось неопасным, но надлежало в течение нескольких недель соблюдать величайшее спокойствие, не двигаться с места и в точности исполнять предписания хирургии. День, два Вышатин пролежал смирно, но, когда боль стала утихать, когда прекратилось у него головокружение, причиненное быстрым летом в глубокую яму и нечаянным испугом, он почувствовал смертельную скуку. "Нет ли у вас каких-нибудь книг?" – спросил он у пастора. "Как не быть, – отвечал пастор, улыбаясь, – только все финские и шведские. Впрочем, у жены моей есть и немецкие". – "Ради бога, дайте хоть немецких!" – жалобно сказал Вышатин, впрочем, не большой охотник до немецкой литературы. Приносят книги, и что ж это? "Всеобщая повариха", "Безысходный комплиментер и корреспондент", и Балтазара Грациана "Придворный человек". Вышатин чуть не заплакал с досады. Потерпев еще денек, он вздумал пригласить к себе товарищей и послал своего денщика, на чухонской тележке, в Петербург с циркуляром: "Вышатин вывихнул дорогою ногу и лежит в Токсово. Кому из кадет досужно, тот приедет навестить товарища, умирающего от скуки среди чухонских лиц, немецких книг и латинских мазей". Денщик тотчас отыскал князя Кемского и Хвалынского, рассказал им путевые приключения своего барина и отправился с отметкою их на циркуляре: "Читали; едем сами и повестим по всей роте".
Князь Кемский обрадовался случаю отвести душу после горьких и досадных сцен у Алевтины. Хвалынский уже заранее влюблялся в рыженьких и беловолосых чухоночек. Взяли позволение командира поехать на неделю за город и поскакали в Токсово. Дорога туда идет сначала по болотному грунту, поросшему низким кустарником: это дно большого водоема, простиравшегося в старые незапамятные времена между нынешними берегами Финского залива, Дудергофом, Пулковом и возвышениями парголовскими и токсовскими. Верстах в двенадцати от Петербурга земля возвышается, показываются пригорки, появляются и леса, между возвышениями дремлют озера.
Печальный вид этой страны в осеннее время склонял обоих друзей к задумчивости, каждого различным образом: Хвалынский, смотря на желтеющие листья, на блеклую траву, на серое небо, с сожалением воспоминал о промелькнувшем с быстротою молнии красном лете и считал, сколько времени остается до зимних вечеров, когда искусственный свет заменит долгоденственное сияние летнего солнца, когда беседы и увеселения общественные заставят забыть наслаждения природою. Кемский же глядел на померкающую красу природы, как на умирающего друга, пробегал мыслию время, прошедшее с минувшей зимы, исчислял свои наслаждения, успехи, надежды сбывшиеся и несбывшиеся, воображал, как все это, и окружающий его видимый мир, и мир, наполняющий его душу, покроется белым саваном смерти, и как по истечении урочного времени красное солнце опять оживит природу, и она воскреснет вновь в блеске лучей весенних.
Мысли эти настроили душу Кемского в мечтательном, возвышенном тоне.
– Грустно смотреть на осеннюю природу, – сказал Хвалынский, – точно умирающий человек, в котором жизнь борется еще с холодом смерти. Это зрелище всегда наводит на меня тоску.
– В этом я счастливее тебя, – сказал Кемский, – явления природы, и тихие и грозные, и приятные и ужасные, действуют на меня равно, возбуждая мысль о вечности, о неизменной силе творческой природы, о благости Провидения, о бесконечной и непостижимой мудрости, с какою устроена вселенная. Не умирают эти поблекшие листья, эти увядшие травы: они преобразуются в начало, из которого возникает новая жизнь! Эта мысль утешает меня при взгляде на унылую осенью землю, у одра умирающего друга и при помышлении о собственной моей тленности.
– Рано, братец, нам думать об этом, да и страшно. Я не боюсь смерти в сражении, даже в военном лазарете, а трепещу при мысли о том, что какая-нибудь глупая простудная горячка может ни за что, ни про что положить меня в могилу. Всячески удаляю от себя мысль о возможности этого случая и, благодаря бога, привык выгонять из головы грустные помыслы, как докучливых мух.
– Напрасно, – сказал Кемский, – нам должно заранее знакомиться со смертью в разных ее видах, должно привыкать смотреть на нее не только равнодушно, но и с каким-то утешением душевным. Когда я вижу вокруг себя страждущих и печальных, когда помышляю о трудах, бедствиях и мучениях, приветствующих в каждом человеке свою добычу при утреннем его просыплении, когда сам иногда изнемогаю под бременем томительных мыслей – тогда утешаюсь одною мыслию: ведь это не вечно, все это сон и мечтание, придет час пробуждения, называющийся у слепых людей часом смерти, и весь этот мир, с своими страданиями и телесными и душевными, исчезнет как тяжелое сновидение, и душа моя, освобожденная от тяжких оков тела земного, очутится опять посреди своих истинных друзой.
– Так ты уверен, Кемский, что увидишь на том свете друзой, умерших прежде тебя? Да как это возможно?
– Я уверен, что со мною будет то, что быть должно, то, чего лучше я не могу придумать, то, чего слабый мой разум, действующий органами телесными, постигнуть не может, то, о чем иногда в темных видениях только грезит душа моя!
Хвалынский ждал именно этого оборота речи.
– Не постигаю, – сказал он, – как ты дошел до этих видений. Ты, помнится, обещал мне рассказать, что возбудило в тебе эту удивительную уверенность в действии духовного мира еще в здешней жизни.
– Готов, – отвечал Кемский, – но так как это убеждение не может назваться последствием каких-нибудь внешних внушений, чтения или минутного исступления, а есть плод впечатлений, действовавших на меня с самого почти рождения, плод наблюдений и размышлений всей моей жизни, то и должно мне начать рассказ свой издалека. Имей терпение выслушать историю всей моей жизни.