Я родился во вторник, 3/14 августа 1787 года, в десятом часу до полудня. В этот день церковь празднует память преподобного Исаакия. Когда, по совершении родов, довольно благополучных, при произведении на свет первенца, отец мой вышел в залу, он нашел в ней сторожа своей Экспедиции, Исака, с тарелкою, на которой лежали три хлебца.

— Имею честь поздравить ваше высокоблагородие, я именинник; примите, батюшка, хлеб-соль.

— Да что это ты принес три хлеба?

— Да как же, батюшка? Один для вашей милости, другой для Катерины Яковлевны.

— А третий?

— Для того, кого Бог даст!

— Он уже дал его, — сказал отец мой, тронутый этим случаем, одарил Исака, понес хлеб в спальню и сказал матушке: «Вот, Катенька, и хлеб нашему Николаю. Видно, Бог его не оставит без хлеба!»

Местом моего рождения был деревянный дом Колачевой, на Сергиевской улице. Помню этот дом потому, что в нем впоследствии жила бабушка Христина Михайловна, и матушка не раз говорила мне, что я там родился. Она хотела кормить меня сама, но занемогла и должна была отказаться от этого услаждения материнского сердца: мне наняли кормилицу, женщину здоровую, но придерживающуюся чарочки. Дивлюсь после этого, что я не пьяница. Меня окрестили. Вероятно, батюшка был в то время в войне с бабушкой, потому что она не была моей восприемницей. Крестным отцом был муж тетки моей, Веры Ивановны, полковник Петр Иванович Штебер, а восприемницею дочь его Анна Петровна.

Крестный отец, вместо подарка, привез на крестины паспорт, по которому я, определенный капралом Конной Гвардии, отпускался в домовый отпуск до окончания наук. Теперь обычай этот может казаться странным, но в то время был понятным и справедливым. Через несколько лет получил бы я чин вахмистра, а потом был бы выпущен из полка в армию капитаном, а в гражданскую службу титулярным советником. Таких малолетних капралов и сержантов считалось в гвардии до десяти тысяч. Император Павел приказал взрослым из них явиться на службу, а прочих, в том числе и меня, исключил. Дельно!

В 1789 году 21 марта родился брат мой Александр. Вскоре потом отец мой съездил курьером в Италию, именно в Геную, для исполнения Займа, заключенного нашим правительством с тамошними банкирами. Расскажу любопытный эпизод из его жизни. Когда он, за несколько лет перед тем был в Голландии, познакомился он с одним прелюбезным итальянцем, полковником Пеллегрини, который путешествовал с своей женой, и, заметив, что хозяин гостиницы намерен обмануть отца моего, неопытного молодого иностранца, предупредил его. Это обстоятельство сблизило их; они были неразлучны; расставаясь, Пеллегрини подарил отцу моему трость с золотым набалдашником, взяв с него слово, что он посетит его, в поместье его близ Генуи, если б ему случилось быть в Италии. Приехав в Геную, отец мой стал осведомляться, где именно поместье полковника Пеллегрини. Ему дали адрес и спросили, почему он его знает. — «Я видался с ним за десять лет перед сим в Голландии». — «Это невозможно, — отвечали ему, — полковник Пеллегрини ослеп за тридцать лет перед сим и с тех пор не выезжал из своей деревни. Вероятно, кто-нибудь назвался его именем». Человек, давший это известие, говорил так определительно, что отец мой не счел за нужное удостоверяться лично в истине его слов. Что же? Вскоре потом вышло в свет описание жизни и подвигов Калиостро, и оказалось, что он странствовал под именем полковника Пеллегрини.

Странное было тогда время. Просвещение распространялось повсюду, а между тем верование в алхимию, в призывание духов, в предсказания, в ворожбу занимали серьезно людей умных и образованных. Расскажу еще анекдот. У отца моего был добрый приятель, некто Штольц, служивший при театре и нередко снабжавший матушку билетами на ложи. У него была сестра, помнится, Елисавета Петровна, старая, высокая, сухая, но умная и решительная дева, знаменитая в свое время ворожея. Не имея долго известий о муже, матушка начала было беспокоиться и попросила Елисавету Петровну поворожить ей. Елисавета Петровна, разложив карты, в ту же минуту сказала:

— Не тревожьтесь: Иван Иванович здоров и приедет сегодня.

Матушка засмеялась.

— Не верите, Катерина Яковлевна? — возразила ворожея. — Я останусь у вас, чтоб быть свидетельницею его приезда.

Они поужинали, и, готовясь идти спать, матушка стала смеяться над ее предсказанием.

— Не смейтесь, Катерина Яковлевна, еще день не прошел: только половина двенадцатого.

В эту самую минуту послышался конский топот, стук колес и звон колокольчика. Дорожная повозка остановилась у крыльца. Они выбежали навстречу — это был их путешественник!

Елисавета Петровна Штольц уже в утробе матери испытала целый роман. Отец ее был портной и жил с женой где-то в глуши, в Коломне, в улице, не совсем еще застроенной. По смерти одного родственника в Москве, ему досталось наследство. Жена умершего стала защищать свои права, и портной Штольц принужден был сам ехать в Москву. Это было зимою в пятидесятых годах восемнадцатого века. Беременная жена осталась одна с молодым его племянником и с крепостным человеком. В то время отпустила она свою кухарку и наняла в работницы молодую матросскую жену. В самый первый день ухватки, речи и ответы этой бабы возбудили ее досаду, и она решилась отпустить ее на другой же день. Вечером были у нее гости. Провожая их, она увидела, что племянник и слуга спят в прихожей, облокотясь на стол, хотела разбудить их, но не могла.

— Их теперь хоть ножом режь, — сказала служанка, — не добудишься.

Это замечание поразило ее. Гости ушли. Мадам Штольц отправилась в спальню и, объявив работнице, что она должна лечь с нею в одной комнате, легла в постель и начала читать Библию. В то время вспомнила она, что у нее есть пистолет, порох и пули, отправилась в другую комнату, зарядила пистолет и, воротясь, положила его на ночной столик.

Вдруг слышит она, что на улице раздаются шаги; снег хрустит под лаптями и сапогами, и баба, приподнявшись, крадется к ней.

— Куда ты? Ложись!

— Матушка, выпустите меня, крайняя нужда!

— Оставайся! Нужду справишь и здесь.

— Ах, матушка, что вы!

В это время хозяйка увидела у ней за пазухою кухонный нож.

— Это что? На что у тебя нож?

— Лучину колоть, матушка!

Хозяйка решилась ее выпустить и тотчас заперла за нею двери. Слышит, отворяется дверь с надворья в кухню, входят какие-то люди, приближаются к дверям спальни и требуют, чтобы отворили.

Хозяйка не отвечает.

Начинают стучаться в дверь, усиливаются ее выломить и, не успев в том, уходят с угрозами и ругательствами. В кухне утихло, но голоса раздаются на улице; слышно, что подставляют лестницу к окну, кто-то влез и стал бить стекла в окошке. Хозяйка, взяв пистолет, встала с постели в углу, прицелившись в окно. Стекло вылетело. Разбойник, перекрестясь и сказав: «Благослови, Господи», — просунул голову. В то самое мгновение раздался выстрел, и разбойник с раздробленным черепом упал навзничь с лестницы. Прочие разбежались. Мадам Штольц, запихнув отверстие в окне подушкою, стала ждать, что будет.

Выстрел разбудил соседей. Сбежались испуганные и любопытные. Подняли разбойника; он был еще жив и объявил имена своих соумышленников. Но она не отворяла дверей до приезда полицмейстера. Племянник и слуга приведены были в чувство: злодейка опоила их чем-то в квасу, и если бы их оставили еще несколько времени в этом опьянении, они лишились бы жизни.

Императрица Елисавета Петровна, узнав о храбром подвиге портнихи, пожелала ее видеть, обласкала ее и, узнав о причине поездки мужа ее в Москву, приказала оказать ему в его иске всякое пособие. У ребенка же, которым была портниха беременна, была она восприемницею. Ребенок этот был знаменитая ворожея Елисавета Петровна, которую помню хорошо.

О детстве своем знаю я немного. Самое замечательное приключение со мною было следующее: когда мне было года полтора от роду, я, играя на полу, хотел встать, оступился и упал с ужасным криком — непонятно, как вывихнул я себе правую ногу. Призваны были лучшие хирурги и костоправы. Ногу вправили, но не совершенно: она осталась навек вывороченною, и до сих пор я чувствую, что она слабее левой. От этого я не мог танцевать, но ходить мог и могу без устали очень долго, только на горы взбираться я не мастер.

Говорят, что я с первых лет своей жизни оказывал большую понятливость и любознательность.

До сих пор помню первый свой подвиг. Родители мои жили тогда на Невском проспекте за Аничковым мостом, в зеленом деревянном доме русского серебряника, напротив Троицкого переулка; потом на этом месте был дом Сухозанета. В квартире нашей была комната с одним выходом. Брат Саша, лет двух от роду, забрался туда, запер дверь задвижкою и, не зная, как выйти, стал плакать и кричать. Напрасно учили его, как он может отодвинуть задвижку, — он не понимал. Решились впустить меня в комнату через форточку (в окнах были и двойные рамы); я опустился, подошел к запертой двери и отодвинул задвижку, как помню, с большим торжеством. Припомню при этом случае, что в каменном флигеле этого дома жили небогатые русские купцы, хорошие, честные люди, именно Чаплины, составившие себе большое состояние меховою торговлею. Одна их родственница, Марфа, была у нас нянькою и потом часто нас навещала.

Говоря о жизни моего отца, упомянул я, что в 1792 году он вышел в отставку по каким-то пустякам и очутился с семейством своим в крайней бедности. Тогда жили мы в доме Кострецова, который выходил окнами в ограду церкви Симеона и Анны, и, при перемене обстоятельств, принуждены были переселиться из бельэтажа в нижний.

Бедственно было положение наше, особенно матушкино. Дядя Александр Яковлевич Фрейгольд был в походе. С Христиною Михайловною отец был в ссоре. Не могу не упомянуть при этом случае о тех, которые помогали нам в этой крайности. Первым был сосед наш, надворный советник Иван Густавович Нордберг, строгий и упрямый швед, но благородный и добродетельный человек, и жена его, Марья Акимовна. Вторым — служивший под начальством отца моего в Экспедиции о государственных доходах Александр Григорьевич Парадовский. Они делали нам всевозможное добро. Отец мой, виновник горя всего семейства, был совершенно равнодушен, курил с утра до ночи трубку, расхаживая по комнате, и ни о чем не заботился, а когда случалось, что в доме нет ни копейки денег, ни куска хлеба, он уходил со двора, проводил день и обедал у приятелей и возвращался домой к ночи. Когда матушка ему выговаривала это, он отвечал: «Что ж мне было делать? Ведь вы не умерли же с голоду». К довершению бедствия нашего, у нас открылась оспа — натуральная, другой тогда не было. Первый заболел я: это было в январе 1794 года. Началось бредом, — мне чудилось, что передо мною стоит какой-то великан и опутывает себя веревками. Моя болезнь была довольно сильная, но кончилась благополучно, не оставив никаких следов. У Александра еще менее: на лице было всего три оспины. У третьего, Павла, оспа была сильнее и вскоре скрылась; полагают, что это было причиной его смерти, последовавшей через год после того. Более всех страдала семимесячная Катя, — все лицо ее покрыто было как бы маком и тело также. Она долго не могла поправиться, и следы оспы остались на лице ее на всю жизнь.

При этом случае нелишним будет исчислить всех моих братьев и сестер: Александр родился 21 марта 1789 года, умер 22 октября 1812 года в Москве, от ран, полученных при Бородине. Павел родился 21 мая 1791 года, умер в феврале 1795-го. Павел (другой) родился 9 мая 1797 года, умер 16 марта 1850 г. Екатерина здравствует поныне, Елисавета родилась 23 июня 1795 года, вышла в 1819 году замуж за Андрея Яковлевича Ваксмута (умершего в 1849 году), скончалась 21 марта 1832 года.

В самое то время, когда крайность и страдания матушки достигли высшей степени, явилось пособие. Неожиданно приехала сестра ее, Елисавета Яковлевна, и привезла, помнится, сто рублей от тетушки Екатерины Михайловны. Это было истинною манною в пустыне!

Я упоминал уже, что Екатерина Михайловна была в ссоре с отцом моим еще до женитьбы его и негодовала на этот брак. Христина Михайловна своими проделками возбудила гнев ее и к матушке, ее крестнице и любимице. Екатерина Михайловна не хотела ее видеть, но, узнав о ее крайности, поспешила помочь. Родная же мать отвечала на просьбу матушки о пособии изречением Библии: «Ищите и обрящете, толцыте и отверзется вам, просите и дастся вам».

Отец мой раздувал это пламя злости своим упорством и выстрелами в слабую сторону бабушки. В заглавии ответа на одно письмо ее к матушке он написал: «Надворная советница Греч капитанше Фок». Прекрасное средство жить в ладу с родными!

Бедственное наше положение прекратилось определением отца моего на службу секретарем в 3-й департамент Сената. В этом способствовал ему обер-прокурор этого департамента Александр Федорович Башилов, друг покойного дедушки Фрейгольда. Сенаторами были между прочими граф Александр Сергеевич Строганов и Петр Александрович Соймонов. Товарищем отца моего был Сергей Иванович Подобедов, брат митрополита Амвросия. Получив место, отец мой переселился опять в верхний ярус того же дома и через несколько времени переехал в дом Баскова (потом Норова, а теперь (1861) дом принадлежит А. А. Краевскому) на Большой Литейной, на углу Девятой роты. За квартиру в одиннадцать окон на улицу, со всеми угодьями, платили тогда в год 360 рублей.

Описав обращение семейства к лучшей участи, скажу, что могу припомнить о себе в то время.

Чтению начал учить меня добрый Александр Григорьевич Парадовский 3 августа 1792 года, лишь только мне исполнилось пять лет. Буква «у» была первою, которую я узнал. Читать выучился я очень скоро, потому что это интересовало мой умишко и детское воображение. Начал и писать, но это шло не так хорошо: тут нужны были физические приемы, положение руки, держание пера, и я никак не мог к тому привыкнуть. Меня не принуждали, и я теперь держу перо, как шестилетний мальчик, и пишу прескверно, неровно и нечетко. Сколько раз впоследствии жалел я и раскаивался, что не умею писать четко и красиво! Это большое пособие в жизни и службе.

Выучившись читать, старался я прочитать все возможное: ярлык на бутылке вина, клок афишки, все возбуждало мое любопытство. Это продолжается и поныне: не могу видеть ничего печатного, чтоб не прочесть.

Враг чистописания, я начал, на первых порах, употреблять грамоту на сочинение, и первою написанною мной фразою были слова: «Беги, Николай, в избушку!» Почему я именно написал это, не знаю, но, написавши, радовался от души. Матушка питала эту любознательность рассказами басен и повестей; заставляла меня читать по-русски, по-немецки и по-французски, но отнюдь не принуждала. Жаль! И я был слишком снисходителен к своим детям.

Отец мой забавлялся нами: то ласкал, то бранил нас, но ничему не учил, предоставляя это грамотной и начитанной жене своей. Слух о страсти моей к чтению распространился по всей фамилии, и самый грамотный представитель ее, Павел Христианович Безак, подарил мне несколько детских книг, и сверх того получил я переведенное им «Описание Санкт-Петербурга», профессора Георги, которое много способствовало к возбуждению детского моего любопытства и во многом его удовлетворило.

В конце 1793 года отец мой купил мне календарь на 1794 год (за 30 коп, медью): это было основание моих политических и статистических познаний. Я читал его так часто, что затвердил имена всех владетельных особ в Европе. Отец мой очень этим любовался, и не раз, толкуя, бывало, с приятелями о политике, обращался ко мне с вопросом, например:

— Как, бишь, Николя, зовут нынешнего датского короля?

— Христиан Седьмой! — восклицал я с удовольствием и гордостью.

Я читал внимательно перечень политических известий и, странное дело, досадовал, когда находил торжество французов, и радовался успехам союзников.

Первые политические воспоминания мои относятся к шведской войне, или по крайней мере к ее последствиям. Помню, как сквозь сон, грохот и треск, раздавшиеся в городе, когда взлетела на воздух пороховая лаборатория на Выборгской стороне; чиненные бомбы и гранаты поднимались и лопались в воздухе. Однажды, подавая отцу моему умываться (это было 31 марта 1794 года), услышал я пушечные выстрелы. Рукомойник задрожал у меня в руках, и я со страхом вскричал:

— Шведы или лаборатория!

— Ни то, ни другое, — сказал отец мой, смеясь, — палят потому, что прошла Нева (т. е. невский лед).

Еще помню одно политическое событие. Шел процесс несчастного Людовика XVI. Мне был тогда шестой год от роду, и я не мог понять, в чем дело. Вдруг приходит к нам однажды вечером Александр Григорьевич Парадовский и говорит: «Ну, матушка, Катерина Яковлевна! Злодеи французы королю своему голову так отчесали!» Матушка горько заплакала, с нею сделалось дурно. «Отчесали, — думал я, — видно, гребнем». На другой день нянька стала расчесывать мне волосы и как-то задела неосторожно. «Что ты, нянюшка, — сказал я, — да ты мне этак голову отчешешь, как французскому королю».

Через несколько дней после того явился к нам квартальный надзиратель, как теперь вижу, человек высокого роста, в тогдашнем губернском мундире (светло-синем, с черными бархатными лацканами). Батюшки не было дома. Матушка приняла его. В то время приказано было отыскать всех французских подданных в России и привести их к присяге королю Людовику XVII. Так как фамилия наша оканчивалась не на «ов» или «ин», то и следовало узнать, какого мы племени. Матушка рассказала полицейскому офицеру всю генеалогию обеих линий, Гречевой и Фрейгольдовой, и, объявив, что в жилах наших течет кровь, смешанная из немецкой, богемской, польской, убедила, что в ней нет ни капли французской.

За неимением воспоминаний о самом себе, напишу здесь несколько портретов тогдашних наших знакомых.

Нордберг (Nordberg), Иван Густавович, точно северная гора, твердая, чистая, непреклонная. Он был по происхождению швед, родился в Старой Финляндии, но с самых малых лет был ревностным приверженцем России. Во время шведской войны (1789–1790) он набрал отряд волонтеров и действовал с ним против шведов в окрестностях Нейшлота, который в то время был защищаем храбрым майором Кузьминым. Это возбудило ненависть и злобу к Нордбергу всех финских патриотов: как волка ни корми, а он все в лес глядит. Он не мог оставаться в Финляндии, переселился в Петербург и служил в разных присутственных местах; наконец (1800–1802), советником здешнего губернского правления, отличался строгим исполнением своих обязанностей и примерною честностью, но с тем вместе и самым несносным упрямством. Наскучив беспрерывною войною с начальниками и товарищами, он вышел в отставку и занялся управлением частными имуществами. Лет десять управлял он, в Зарайском уезде, деревнями графини Мамоновой, привел их в цветущее состояние, удвоил ее доходы. Она в благодарность подарила ему дом в Москве. Он было зажил там с семейством; вдруг наступил 1812 год. Нордберг устроил в своем доме больницу, написал на воротах: военный госпиталь, пригласил врача, сам себя назначил смотрителем госпиталя, а жену и двух дочерей прислужницами и сиделками. Неприятель подступал. Все советовали ему бежать. Он оставался непреклонен. Москва загорелась. Жена его и дочери ушли пешком куда глаза глядят. Мать умерла от усталости и грусти; дочери, по изгнании неприятеля, воротились в Москву, нашли вместо дома кучи угля и пепла, а отца отыскали в каком-то погребу. Оправившись кое-как, он занимался частными делами и, наконец, принял управление поместьями Веневитинова, в Воронежской губернии; там он поссорился с помещиком и другим управляющим до того, что у него вынули в доме оконные рамы зимою, чтобы принудить его выехать. Он закутался в шубу и лег в постель. Не знаю, как его выпроводила полиция, и он очутился, в 1823 году, в Петербурге. Здесь написал он сильное письмо к графу Аракчееву, начинавшееся словами: «У нас, в России, нет правосудия». Граф, изумленный этой смелостью, пригласил его к себе в Грузино и расспросил обо всех обстоятельствах дела. Оказалось, что форма была на стороне его противников, и он не получил ничего.

Тогда решился он переселиться в Финляндию, где у него был хутор (Heimat), отданный им по выезде оттуда во временное владение зятю его (мужу сестры), пастору Горнборгу. Приехав в поместье и объявив желание вступить в обладание им, он получил в ответ от своего зятя, что это имение уже не принадлежит ему. По выезде Нордберга за границу (то есть в Россию), его вызывали трижды через газеты, потом же, по истечении земской давности, ввели во владение сестру его и зятя, так что его дети, находившиеся тоже в чужих краях, через то лишились прав своих. Он воротился в С.-Петербург.

Я вырос и был дружен с детьми его. Первым другом отрочества моего был старший сын его, Ефим Иванович, воспитывавшийся в Кадетском корпусе с нынешним обершталмейстером П. А. Фредериксом и умерший в молодых летах. Дочь его, ровесницу мою, Анну Ивановну, называли моею невестою, и я, начитавшись романов, в самом деле вообразил себе, что влюблен в нее. Она выехала из Петербурга в 1802 году. В 1824 году входит в мой кабинет неизвестный мне пожилой человек, с лицом, на котором изображались ум и твердость характера, и спрашивает меня:

— Вы ли Н. И. Греч?

— А вы Иван Густавович Нордберг, — возразил я, узнав его через двадцать два года.

Он рассказал мне вкратце о своих приключениях и дал свой адрес.

На другой день я к нему явился и нашел у него двух дочерей его. Моя бывшая невеста явилась девой уже перезрелою, но имела лицо умное и интересное, с выражением грусти и решимости. Вторая казалась нездоровою. Я старался всячески быть полезным старику, употреблял все средства, чтобы принимать его как можно лучше и учтивее. Казалось, он чувствовал мое внимание, и вдруг пропал. Я отправился к нему на квартиру и узнал, что он съехал неизвестно куда, вероятно, выехал из Петербурга. Конечно, дело его в Финляндии решилось в его пользу, подумал я, но странным показалось мне, что он не приходил ко мне проститься.

Года через три вхожу в комнату матушки и вижу у ней даму в глубоком трауре. Это была Анна Ивановна Нордберг. Она объявила мне, что отец ее умер за несколько времени до того.

— Где?

— Здесь, в Петербурге.

— Помилуйте, как же это он скрылся от меня?

Она замялась и объявила, что отцу ее показалось, будто я не хочу принимать его.

— Когда, — сказала она, — я говорила ему: «Подите к Николаю Ивановичу», он покачивал головою и утверждал, что вы не хотите его видеть.

— Да из чего вы это заключаете?

— А вот из чего: всякий раз, когда я его посещаю, он, при уходе моем, провожает меня до самых дверей: не явный ли это знак, что он не желает, чтобы я приходил впредь?

Вежливость моя к старцу, к человеку истинно почтенному и благородному, к другу моего отца, была перетолкована таким странным образом! С тех пор я смотрю, как бы не провожать слишком далеко людей мнительных.

Я поместил Анну Ивановну в дом родственницы моей, Марии Павловны Крыжановской, для смотрения за домом. По отъезде Крыжановской из Петербурга я предложил ей и сестре ее квартиру и содержание в моем доме. Они жили у меня десять лет (1834–1844), и в это время Анна Ивановна оказала мне и родным моим самые усердные, неоцененные услуги, особенно в попечении о больных. На ее руках скончались сын мой Николай и Елисавета Павловна Борн. По отъезде нашем в чужие края (1843), она оставалась в моем доме при малолетней воспитаннице моей дочери и потом отправилась в Малороссию, к младшему брату своему Андрею, овдовевшему в то время и пригласившему к себе обеих сестер. С тех пор я ничего не слыхал о них. Дай им Бог всякого благополучия! Анна Ивановна могла бы составить счастье благородного человека, но отец ее, по непостижимому своенравию, отталкивал всех женихов и, можно сказать, заел век дочерей своих, а притом был человек самый честный и благородный. И сколько в свете таких домашних тиранов!

Фамилия Клодт фон-Юргенсбург. Около 1730 года родился в одном эстляндском поместье сын богатого дворянина, барон Фридрих Адольф Клодт фон-Юргенсбург, вырос в родительском доме, выучившись немецкой грамоте, бегая за девками и зайцами, был определен юнкером в кирасирский полк, жил в Петербурге, мотал, кутил и продолжал то же в Семилетнюю войну на полях Пруссии. Соскучив военной службою, по смерти отца, вышел в отставку поручиком, женился на богатой наследнице из фамилии Швенгельм и зажил как истый дворянин остзейский, не отказывая себе ни в чем. Он был человек очень неглупый, доброго сердца, благородных правил, но легкомысленный, ветреный, любитель лошадей, карт, обедов и попоек. Особенно отличался он вкусом и знанием поваренного дела: рассуждал пресерьезно о каком-либо лакомом блюде и облизывался.

Жил, жил и наконец прожил все, что имел. Вдруг досталось ему богатое наследство. Прежний урок не проучил его: он закутил снова, и вскоре не осталось у него ни гроша. Именье описали и продали. По смерти жены он женился (по эстляндскому обычаю, допускаемому законами лютеранской церкви) на младшей ее сестре. И она вскоре скончалась.

Детство старших детей его, к счастью их, проходило во время первого его богатства. Он старался дать им хорошее воспитание: между прочим, гувернерами и учителями детей его были знаменитый астроном Шуберт и ученый ориенталист Беллерманн, бывший потом директором гимназии в Берлине. Но вот характерная черта тогдашнего остзейского воспитания. Дети, обучаясь строго наукам математическим, физическим и историческим, из новых языков знали только немецкий, да и тому учились более по навыку. Русский язык узнали они в военной службе, но без правил, без надлежащего произношения и правописания. Французский понимали только глазами, а не ухом. К счастью еще, первое банкротство отца последовало, когда дети подросли и им следовало избрать род жизни. В прежнее золотое время они сделались бы собачниками; теперь отдали их и военную службу. Дети у него были: 1. Карл Федорович (род. в 1765, умер в 1823), о котором подробно будет сказано ниже. 2. Борис (Bernhard) Федорович, дослужившийся до генерал-майора, женился, уже в самых зрелых летах, на горбатой, но весьма богатой графине Тизенгаузен, здравствует теперь еще (в 1851 году) в эстляндском своем поместье. 3. Федор Федорович и 4. Адольф Федорович служили в армии и умерли в разное время. 5. Яков Федорович успел схватить и спасти часть материнского наследства, купил небольшое именье близ Везенберга и умер за несколько лет перед сим. Дети его были кирасирами и прокутили материнское имение: один умер в молодости, другой питается теперь в Эстляндии, взяв на аренду частное имение. 6. Густав Федорович, младший из всех, не застал уже и крох прежнего богатства, вырос неучем и наследовал только беспечность и леность отца. Он, лет двадцати пяти, вдруг исчез, отправился в Германию, учился живописи, но не достиг большого совершенства; потом, воротясь в Эстляндию, женился на девице фон Бистром, прибыл с нею в Петербург и помирился с отцом незадолго до его кончины (1806). Впоследствии жил он в Ревеле, имел многих детей и, затрудняясь в содержании семейства, исчез вторично, жил где-то в Курляндии у католического пастора и лет через десять вновь явился в своем семействе, и в какой день! В день погребения его дочери, прекрасной шестнадцатилетней девицы, которую он узнал только в гробе. Сыновья его с честью служили в полках Гренадерского корпуса. Сам он умер за несколько лет перед сим в Эстляндии.

У отца его были три дочери: старшая за каким-то эстляндским дворянином, помнится, Раутен Штраухом. Другая, Анна Федоровна, на втором году от роду, по небрежности няньки, упала в пруд, была спасена от смерти, но оглохла и сделалась слабоумною. Она умерла лет за пятнадцать перед сим, в глубокой старости, в Эстляндии. Она жила у своего отца, потом, когда женился брат ее, Карл Федорович, у него, а когда последний, в 1817 году, поехал с семейством на службу в Сибирь, ее отправили в Эстляндию, где она и кончила грустную свою жизнь. У нас, детей, слыла она фрейлиною. Мы, признаться, частенько трунили над несчастною и выводили ее из терпения.

Третья дочь барона Клодта была, сказывают, красавица. В нее влюбился некто Белли, гувернер старших ее братьев, умный, красивый собою молодой человек, и она имела участь Элоизы; но его сделали не Абеляром, а мужем ее и дали ему место казначея в Везенберге. В молодости я был знаком и дружен с его детьми, Яковом Карловичем и Иваном Карловичем. Белли учился в Германии в университете с покойным Опперманом и прислал сыновей к нему. Якова определили в Инженерную кондукторскую школу; но он, убоясь бездны премудрости, вышел офицером в Кременчугский полк и отправился в поход, в Финляндию, в 1808 году. Перешел с полком через границу, услышал он впереди выстрелы и вскоре на дороге увидел убитых наших драгун. Бледные лица, искаженные черты покойников жестоко поразили юного героя, но ненадолго. Не прошло шести месяцев, как он метал банк с поручиком Закревским (бывшим московским военным генерал-губернатором и графом) на лодке под шведскою картечью. Вдруг одним выстрелом сбило столик перед игроками. «Подайте другой столик и свежую колоду!» — закричал Белли. Он был человек самый добрый, благородный, но и самый беспечный. Удивляюсь, как он десять раз не был разжалован за упущения по службе, но все у него как-то с рук сходило. Он женился в двадцатых годах на девице Шредер и вскоре потом умер. Иван Карлович Белли воспитан был в 1-м Кадетском корпусе и выпущен в армию. Через несколько лет написал он ко мне очень дельное и грамотное русское письмо, извещая о том, что вступил в брак с какой-то помещицей в полуденной России, но с тех пор не имею о нем никаких сведений.

Дядя их, Карл Федорович Клодт, в Бородинскую битву, в звании обер-квартирмейстера 8-го корпуса, подъехал к Одесскому полку и смотрел на ход битвы. Подле него стоял красивенький собою молодой офицерик и жаловался на бездействие.

— Предосадно стоять, — говорил он, — во второй линии. — Дела не делай, а того и смотри, что тебя убьют ни за что.

В это самое мгновение оторвало у него ядром голову.

— Белли! Бедный Белли! — закричали офицеры, бросившись к нему.

Это имя поразило Карла Федоровича Клодта: так прозывалась сестра его, но он ничего не мог узнать об убитом, кроме того, что он за полгода выпущен был из 1-го Кадетского корпуса. Через час К. Ф. Клодт должен был вести вперед колонну, в голове шел Кременчугский полк, и первым взводом командовал Яков Карлович Белли.

Карл Федорович Клодт, не видавший ни его, ни братьев его несколько лет, закричал ему:

— Здравствуй, Яша! Нет ли у тебя брата в Одесском полку?

— В этот полк выпущен брат мой Петр.

— Он убит, прощай, — отвечал Клодт и поскакал вперед…

Кончу рассказ о старике, родоначальнике их.

Не знаю, каким образом познакомился с ним отец мой, но это было в один из антрактов его богатства, то есть когда ему, с сыном Густавом (прочие были в армии), нечего было есть. Отец мой делил с ними последнее и, поправившись в своем состоянии, имел их за столом ежедневно. Люди наши, разумеется, на это негодовали и называли их в насмешку нахлебниками. Старого «барона» (так мы все называли его) чтил я и буду век чтить за любовь и уважение его к моей матушке. Меня он также любил и ласкал, называя маленьким профессором.

Последнее обогащение его последовало в 1796 году. Он купил прекрасную мызу Рябове (принадлежавшую впоследствии В. А. Всеволожскому) в С.-Петербургском уезде, нанял просторный дом на Сергиевской, давал обеды, вечера, балы. Вдруг запутался он в какую-то тяжбу. Имение у него отняли, и он опять очутился ни с чем, или с весьма немногим — с надеждою. Ежедневно говорил он: завтра выиграю я мой процесс; наступало завтра и ничего не приносило. Между тем он не уменьшил своего хозяйства: дворня у него была пребольшая, лошадей полная конюшня, но люди его искали пропитания на стороне, а лошади съели ясли, в точном смысле слова. Отец мой сжалился над ними и, когда барон отъезжал от нас вечером, снабжал его овсом и сеном. Сам же он ел и пил сладко, дремал после обеда, потом садился за бостон или за гранпасьянс, ужинал и уезжал домой, говоря: «Завтра кончится мой процесс».

Самое грустное было то, что он увлек в свое разорение и всех детей своих, удержав в своем распоряжении долю, причитавшуюся им после матери, тетки и деда. Наконец, очарование прошло. Он увидел, что никогда не выиграет своего процесса, жестоко тем огорчился, но вскоре утешился мыслью, что оставит детям своим в наследство плоды своей опытности, и написал толстую тетрадь под заглавием: «Правила хозяйства, сельского и домашнего, для сохранения и увеличения имущества». В последнее время питался он у сына своего, Карла Федоровича, и у бабушки моей, Христины Михайловны. Он скончался в 1806 году в тесненькой квартире на Петербургской стороне.

Сын его, Карл Федорович Клодт, был человек умный, образованный, благородный, но чудак не последний. Получив, как я упоминал, прекрасное образование, особенно в науках математических, умея очень хорошо чертить и рисовать, он был в то же время очень приятным музыкантом на виолончели: каждый из его братьев также играл на каком-нибудь инструменте. Терпение, хладнокровие, равнодушие его были удивительные. К тому присоединялась насмешливость и страсть дразнить: он иногда очень терзал этим мою матушку, которую, впрочем, любил и уважал искренно. Какая-нибудь ошибка или обмолвка служила ему забавою на несколько недель. К тому присоединялись в молодые лета большая леность и беспечность: начнет рисовать или играть на виолончели и все забудет. Впоследствии обстоятельства отвадили его от этого. Сначала служил он в артиллерии, потом перешел в Генеральный штаб и оставался в нем до кончины.

В 1800 году женился он на тетушке Елисавете Яковлевне Фрейгольд и жил с нею очень счастливо, в любви и согласии. У старшего его сына восприемником был император Павел и пожаловал отцу дорогую табакерку, осыпанную бриллиантами: у него вытащили ее из кармана на Царицыном лугу, при каком-то параде. Этот сын умер полугодовой. Была у них дочь София, прекрасное дитя, любимица бабушки Христины Михайловны: и та умерла лет трех. Потом родились: Владимир (1803), Петр (1805), Константин (1807). Жили они на Петербургской стороне, в старом зеленом деревянном доме Копейкина (теперь на этом месте площадь), при пересечении Каменноостровского проспекта Большим проспектом. Карл Федорович Клодт ходил раз в неделю в чертежную Генерального штаба, а остальное время проводил дома, рисуя и чертя в засаленном сером сюртуке, небритый, нечесаный.

Однажды летом вышел он за ворота и смотрел на проходивших. Ведут под руки пьяного чиновника. Жена бранит его за дурное поведение. «Знаю, матушка, — отвечает он, — я пьяница и срамец, хуже… хуже вот этого господского человека», — и указывает на полковника и барона. К. Ф. Клодт, воротившись в комнаты, с наслаждением рассказывал об этой аттестации.

В другой раз зашел он к новому будочнику и завел с ним знакомство, объявив, что он «крепостной человек» барона Клодта. Дня через два проходит он мимо его в мундире и, когда будочник стал во фрунт, спрашивает: «Знаешь ли меня?»

С дядюшкою Александром Яковлевичем Фрейгольдом жил он в искренней дружбе.

В конце июля 1804 года К. Ф. Клодт отправился на маневры и, воротясь через две недели, узнал, что добрый шурин его похоронен дней за пять перед тем. В 1805 году откомандировали его в Тульчин, где была Главная Квартира армии, назначенной в Турцию. Он отправился туда со всем семейством. В 1806 году армия двинулась далее, и тетушка с двумя детьми, беременная третьим, воротилась в Петербург и поселилась в доме Христины Михайловны. К. Ф. Клодт пробыл в походе до окончания войны с турками и не прежде начала 1812 г. свиделся с семейством на две недели, чтобы расстаться с ним еще на два года.

К. Ф. Клодт из турецкого похода писал к жене очень редко, иногда не более разу в месяц, потому что письма пересылались не иначе как через курьеров, и всякий раз, бывало, он вырежет из карточки лошадку и вложит в письмо в подарок детям. Второй сын его, Петр, заметил, что, когда его мать радуется, кланяется от отца, целует детей, — он всегда получает в подарок лошадку. Отец, мать, счастье, радость — затвердились в его памяти под фигурою лошади. И он сделался первым в мире скульптором лошадей!

Тетушка жила в доме Христины Михайловны довольно приятно: веселая, шутница, хохотунья, она умела окружать себя молодыми людьми. Таковы были тогда И. К. Борн, Михаил Петрович Анненков (брат генерала от инфантерии, Николая Петровича, служивший в гвардии, в Финляндском полку, живет теперь лет тридцать в Курской губернии и служит по выборам дворянства), Владимир Андреевич Глинка (генерал от артиллерии, бывший начальник Уральских горных заводов), Семен Васильевич Коханов (генерал-лейтенант, свояк Талиони) и пр. Бабушка ложилась спать после ужина в десятом часу, и тогда собирались на половине тетушки и проводили время в приятной беседе до глубокой ночи.

К. Ф. Клодт был офицер знающий и храбрый, но до крайности скромный и терпеливый. Его беспрерывно обходили. После Лейпцигского сражения был он произведен в генералы и назначен комендантом в Бремене. В 1815 году воротился он в Петербург. На беду свою, он стал обходиться с давнишним товарищем своим, К. Ф. Толем, по-старинному, а Толь был в то время генерал-адъютантом и генерал-квартирмейстером Главного штаба. Разгневавшись за то, что Клодт пришел к нему в сюртуке и в фуражке, он выдумал для него место начальника штаба Сибирского корпуса, и Клодт отправился туда со всем своим семейством в начале 1817 года, служил там честно и верно, забыл старинное приволье и работал безустанно. По его старанию, снята на карту значительная часть южной Сибири.

Командиром корпуса был большой урод, гатчинский герой, генерал от артиллерии Петр Михайлович Капцевич, лицемер и ханжа, жестоко разбитый французами (в 1814 году) при Монмирале, — К. Ф. Клодт много терпел от него и молчал. Однажды Капцевич, в присутствии его, при докладе, разругал, оборвал самым наглым образом дежурного штаб-офицера, полковника Золотарева. Когда К. Ф. Клодт на другой день явился к нему по службе, Капцевич предложил ему подписать бумагу о том, будто полковник вывел его из терпения грубостями и неповиновением.

— Помилуйте, ваше высокопревосходительство, — сказал Клодт, — полковник не сказал ни слова и вынес величайшие оскорбления.

— Хорошо, — отвечал Капцевич, — вы заодно с бунтовщиком! Но извольте помнить, что у вас жена и восьмеро детей. Я обо всем донесу по начальству.

Клодт взял перо, подписал требуемое, но, воротившись домой, слег в нервную горячку и через девять дней умер. Старшие три сына его уже два года были в Петербурге, в Артиллерийском училище. Тетушка прибыла в С.-Петербург с остальными; жила недолго: в 1825 году скончалась она после мучительной болезни.

Я не оскорблю памяти доброго и благородного К. Ф. Клодта, рассказав один анекдот из военной его жизни. При погоне за французами, в 1812 году, он был начальником штаба отдельного отряда, бывшего под командой генерала Павла Васильевича Кутузова: они преследовали маршала Макдональда, ретировавшегося из Курляндии, и, по всем соображениям, могли его отрезать и заставить положить оружие. По донесениям офицеров Генерального штаба, все важные пункты были заняты, и Макдональд должен был проходить на другой день в восемь часов. Наступил вечер.

— Что, барон? — спросил Павел Васильевич Кутузов. — Не схрапнуть ли нам немножко? Велите только, чтоб нас разбудили часа в четыре.

Барон охотно согласился, но их разбудили не в четыре часа утра, а в одиннадцать часов; Макдональд между тем ушел благополучно. К довершению неудачи, один из офицеров, перепутав имена деревень, занял не тот пункт, который следовало занять, так что никто и не заметил, как французы прошли, — в противном случае тревога непременно разбудила бы начальство. От этого обстоятельства корпус Макдональда пробрался за границу, целый и невредимый.

Та же история, что и с Чичаговым на Березине. Кажется, судьба не хотела слишком баловать нас славою. Но и того, что мы приобрели, довольно было с нас. Если бы придушили Наполеона в России, мы не имели бы славы войти в Париж.

О родоначальнике Христиане Безаке говорил я выше. У него был сын Павел Христианович, родившийся 28 сентября 1769 года. Отец приложил все старание свое о воспитании сына, но не мог внушить ему своей кротости и смирения. Павел Христианович был одарен необыкновенными способностями: умом быстрым, необыкновенной памятью, примерным трудолюбием и редкой способностью к делам. К сожалению, эти блистательные качества затемнялись в нем большим тщеславием и такой же страстью к приобретению: то и другое в нем спорило, но тщеславие одерживало верх. От этой борьбы происходила шаткость его характера, неровность обращения и удивительное в умном человеке неуменье обращаться с людьми: к людям честным и надежным питал он очень часто недоверие и подозрительность, и в то же время слепо предавался льстецам и негодяям, ласкавшим его слабую сторону. Он не был зол в сердце, но как бы стыдился быть добрым. Странная смесь добра и зла, упрямства и слабости, ума и безрассудства!

Отец поместил его в корпус не кадетом и не пансионером, а вольным слушателем в чине сержанта Преображенского полка, но так как тогда в классы ходили не в мундирах, то он, из экономии, и не шил сыну мундира. Отец мой подарил молодому человеку полную обмундировку, и за это, равно как и за другие родственные услуги, П. Хр. Безак питал к нему уважение и дружбу и, несмотря на причуды дяди, делал ему всякое добро. В корпусе, между товарищами и сверстниками, он не имел друзей и впоследствии не был знаком ни с одним из них: видно, они его не любили. По производстве в офицеры, он оставался в корпусе, и я помню еще в 1794 г., как он, на ученье кадет в саду корпуса, командовал взводом и равнял рядовых шпагою. Это был день важный в моей жизни, и я о нем упомяну впоследствии.

В 1797 г. Безак перешел в Сенат секретарем в Герольдию, а потом в 1 департамент, и обратил на себя внимание своего начальства трудолюбием, умом и искусством изложения дел, как на письме, так и изустно. Старики сенаторы радовались, когда очередь доклада была за Безаком, и неудивительно. В канцелярии Сената было в то время мало людей, светски образованных: появление человека умного, просвещенного, красноречивого изумило всех.

Императору Павлу Безак сделался известным в Москве, куда был отправлен на коронацию с 1-м департаментом Сената. Он был в числе сенатских секретарей, которые разъезжали с эскортом по городу и возглашали о предстоящем торжестве. Павел встретился с таким разъездом на перекрестке. Безак прочитал прокламацию смелым, громким голосом, ударяя на слова: державнейшего, великого государя императора и т. п. Это понравилось государю, он приказал узнать и записать имя молодого чтеца и с тех пор был всегда к нему благосклонен. Открылось место правителя канцелярии в новосоставленной комиссии опекунства иностранцев. Безак был помещен.

Вскоре переведен он был правителем в канцелярию генерал-прокурора, в чине коллежского советника, в 1800 году. В то время генерал-прокурор был род верховного визиря: ему подчинены были юстиция, полиция и финансы. Во всех прочих ведомствах были прокуроры, ему подчиненные. Безак стал на эту должность. У него были два экспедитора: статские советники Сперанский и Клементий Гаврилович Голиков, преданный бессмертию Ильиным, в лице подьячего Клима Гавриловича Поборина, в драме его: «Великодушие или рекрутский набор».

Расскажу анекдот, который покажет, как делались тогда важные дела и составлялись законы. Однажды, во время пребывания двора в Гатчине, генерал-прокурор (Петр Хрисанфович Обольянинов), воротясь от императора с докладом, объявил Безаку, что государь скучает, за невозможностью маневрировать в дурную осеннюю погоду, и желал бы иметь какое-либо занятие по делам гражданским.

— Чтоб было завтра! — прибавил Обольянинов строгим голосом.

Положительный Безак не знал, что делать, пришел в канцелярию и сообщил свое горе Сперанскому. Этот тотчас нашел средство помочь беде.

— Нет ли здесь какой-нибудь библиотеки? — спросил он у одного придворного служителя.

— Есть, сударь, какая-то куча книг на чердаке, оставшихся еще после светлейшего князя Григория Григорьевича Орлова.

— Веди меня туда! — сказал Сперанский, отыскал на чердаке какие-то старые французские книги и в остальной день и в следующую ночь написал набело: «Коммерческий устав Российской Империи». Обольянинов прочитал его императору. Павел подмахнул: «Быть по сему», и наградил всю канцелярию. Разумеется, что этот устав не был приведен в действие, даже не был опубликован. Обнародовали только присоединенный к нему штат Коммерц-коллегии (15 сент. 1800 г.).

Павел учил войска, выдумывал новые формы, подписывал всякие законы и постановления, только бы они противоречили Екатерининым, сажал под арест, ссылал в Сибирь, производил в генералы, дарил души сотнями и тысячами и воображал, что он властвует! Ужасное время! Я был тогда ребенком, в том возрасте, когда все кажется нам в розовом цвете, когда живешь годы, о которых потом вспоминаешь с удовольствием, с сожалением, что они прошли, а не могу и теперь, в старости, вспомнить без страха и злобы о тогдашнем тиранстве, когда самый честный и благородный человек подвергался ежедневно, без всякой вины, лишению чести, жизни, даже телесному наказанию, когда владычествовали злодеи и мерзавцы, и всякий квартальный был тираном своего округа. Буду еще не раз иметь случай говорить об этом царствовании ужаса, не уступавшем Робеспьерову. Хорошо теперь заочно хвалить времена Павла! Пожили бы при нем, так вспомнили бы.

Безак был один из немногих людей, которые удержались на месте по смерти Павла. Вот что он рассказывал.

11 марта 1801 года приехал он к Обольянинову, жившему тогда на Мойке, на углу Почтамского переулка, в доме нынешнем Карамзина. В передней встретил он Зубовых, князя Платона и графа Валериана: они надевали шубы и ехали домой. — «Брат, пора», — сказал Валериан.

— И я того же мнения, — отвечал Платон.

Они вышли и поехали — в собрание заговорщиков. Сигнал к тому подан был пробитием зари четвертью часа ранее обыкновенного, по приказанию военного губернатора Палена, сообщенному плац-майором Иваном Саввичем Горголи, нынешним верноподданным и святошею. Безак вошел в гостиную. За несколькими столами играли в карты разные баре и вельможи. Он подошел к Обольянинову и подал ему бумагу с словами:

— Известная вашему высокопревосходительству бумага, полученная от князя Александра Борисовича Куракина!

— А! знаю! — сказал Обольянинов, взял бумагу, положил ее под подсвечник на столе и, вынув из-за пазухи другую, отдал Безаку со словами: — Тотчас же исполнить!

Что ж было в этих бумагах? В первой… Здесь скажем в скобках, что последние роды императрицы Марии Федоровны (великим князем Михаилом Павловичем) были очень трудны, и медики объявили, что она едва ли перенесет другие, если б ей случилось забеременеть. Павел и прежде не строго держался супружеской верности; теперь охотно отказался от брачного ложа. Патентованной его фавориткой была княгиня Анна Петровна Гагарина, урожденная княжна Лопухина, прозванная Благодать[1]. Это было ему мало для удовлетворения физических потребностей. Решили промыслить ему любовниц нижнего этажа, и выбрали двух молодых, хорошеньких прачек с Придворного Прачешного Двора. Вскоре они забрюхатели. И вот князь Куракин препроводил к Обольянинову бумагу, в которой говорилось, что император призвал его, князя Александра Борисова сына Куракина к себе, объявил ему, что такие-то девы носят плоды трудов его, что таковые плоды имеют называться графами Мусиными-Юрьевыми, иметь по стольку-то тысяч душ, такой-то герб, такие-то права и пр. На случай рождения девочек также постановлялось, чем им быть и слыть. Разумеется, что все это кануло на дно[2].

В другой был написан новый титул императора, с прибавлением: Царь Грузинский. Безак отправился с ним в сенатскую типографию, взял двух наборщиков и печатников в особую комнату, приставил к ней военный караул, велел набрать титул, прочитал сам корректуру, велел выправить, сжег корректурные листы, приказал оттиснуть три экземпляра и разобрать набор. Затем запечатал он оттиски и, надписав: «В собственные комнаты ЕИВ» (Его Императорского Величества), отправил с фельдъегерем к дежурному камердинеру, с приказанием разложить их на письменном столе государя так, чтоб они бросились ему в глаза, лишь только он поутру подойдет к столу. Было уже поздно, когда операция кончилась. Безак воротился домой и лег спать с женой, которая была тогда беременна старшим его сыном Александром, нынешним генерал-адъютантом и генерал-губернатором оренбургским. В первом часу входит в комнату горничная девушка и будит его: приехал-де генерал Рязанов. Безак вскочил и хотел одеваться. Рязанов (обер-прокурор 1-го департамента) закричал сквозь двери:

— Сусанна Яковлевна, позвольте мне войти к вам: дело преважное, мешкать нельзя.

С сими словами вошел он в комнату, приблизился к постели и с низким поклоном сказал:

— Имею честь поздравить с новым императором Александром Павловичем.

— Как! Что! Ах! — возопили и муж, и жена.

— Как и что, узнаете после, — продолжал Рязанов, — а теперь извольте ехать к государю: он вас требует.

Безак накинул халат и вскочил с постели.

— Эй, чесаться!

— Какое тут чесаться: надевайте мундир и спешите. Я довезу вас до дворца.

Безак надел красный мальтийский мундир и поехал.

— Да что генерал-прокурор?

— Он под арестом: я исправляю его должность.

Тут рассказал Рязанов всю историю в главных чертах. Приехали в Зимний дворец, совершенно освещенный, и вошли в аванзалу, наполненную народом, т. е. народом придворным, в числе которых было несколько человек весьма навеселе.

— Herzens Bruder! — закричал Пален Безаку: — wiekommst du her? (Сердечный друг! Как ты здесь?)

— Государь приказал мне явиться.

— Так ступай. Да присягал ли ты?

— Нет еще.

— Вот тебе присяжный лист.

Акт был рукописный. Все важнейшие сановники подписали его. Осторожный Безак не мог не прочитать и сказал Палену, отдавая лист:

— Я его не подписываю. В нем нет существенной статьи по генеральному регламенту.

А какой?

— «И высочайшего престола его наследнику, который от его величества назначен будет».

— Правда, — отвечал Пален, — а мы все подписали. Хороши же мы!

Он отнес в кабинет, и государь своеручно вписал пропущенные слова между строками. Безак, подписав присягу, вошел в комнату государя. Александр I, бледный, с красными на лице пятнами, с опухшими от слез глазами, ходил в раздумье по комнате.

— Сколько у вас неисполненных именных указов? — спросил он.

— Два, — отвечал Безак, — состоявшиеся вчера о том и том-то.

— Сколько налицо сенаторов?

— Столько-то.

— Привезите мне список их. Я поручил должность генерал-прокурора обер-прокурору Рязанову. Так ли я сделал?

— Рязанов обер-прокурор 1-го департамента, но старший по чину Оленин, обер-прокурор 3-го департамента.

— Так объявите ему, чтобы он принял должность. Поезжайте скорее за списком.

Безак отправился в канцелярию генерал-прокурора, но дом окружен был целою ротою Семеновского полка, и его не хотели впустить. С трудом объяснил он, что идет в канцелярию по высочайшему устному повелению нового государя…

Через несколько дней прибыл в Петербург Александр Андреевич Беклешов и вступил в должность генерал-прокурора. Он был воспитан в Сухопутном корпусе, знал Безака, уважал отца его, и Павел Христианович остался при нем во всей силе. При всем уме своем, он не имел одного необходимого качества в жизни — ровности в характере и уменья обращаться с людьми: был то учтив, то груб, то горд, то снисходителен по внушению минутного каприза, приобрел уважение многих, но ничьей искренней дружбы и любви, надоедал тяжестью своего характера, оскорблял высокомерием и составил себе легион врагов, не сделав, сколько мне известно, формального зла никому и сделав добро многим. Его обнесли хищником, грабителем, взяточником, выдумывали на него всякие скандалезные анекдоты. Между тем, он исполнял свои обязанности в точности, умно, догадливо и снискал благоволение своих начальников, которые, сблизившись с ним, души в нем не слышали. Брать-то он, конечно, брал, ибо одним жалованьем не мог бы не только составить себе состояния, но и жить, как он жил, но низостей и несправедливостей никогда не делал. В то время брали все, и в этом не было ничего предосудительного, по общему мнению. Теперь берут так же и больше, да не говорят о том.

В сентябре 1802 года последовало учреждение министерств, мера полезная и благодетельная, но так как она нарушала многие личные выгоды, искореняла старинные злоупотребления, оскорбляла господствовавшие издавна предрассудки, то и была встречена общим порицанием и ропотом. Беклешов, приверженец старины, вышел в отставку; с ним и Безак, не имевший опоры у новых министров. Безак поселился в Киеве, в доме, подаренном ему Беклешовым, занимался коммерческими делами с польскими панами, играл с ними в карты, любезничал с польками, к досаде своей жены.

Вдруг объявлено было учреждение милиции (в конце 1806 года), и Безак был избран на одно из важнейших в ней мест. Главным начальником ее назначен был генерал-фельдмаршал князь Александр Александрович Прозоровский, имевший тогда от роду семьдесят четыре года, дряхлый, беспамятный. Он взял к себе помощником статского советника Безака, который вскоре сделался главным начальником штаба и всего, что относилось к службе. Видя, что дела идут скоро и исправно, князь полагался на него совершенно. В 1808 году Прозоровский был назначен главнокомандующим дунайской армией, действовавшей против турок, и Безак остался его правою рукой.

Тогда время было критическое, затруднительное. Наполеон соглашался, на словах, на уступку нам Молдавии и Валахии, а между тем предписывал своему послу в Константинополе препятствовать и заключению мира, и уступке нам княжеств. В нашей главной квартире знали об этом и доносили в Петербург, но тогдашний канцлер граф Румянцев, опутанный Наполеоном, не хотел тому верить и уверял, что все это выдумка английских агентов. Безак успел перехватить депеши Талейрана, выкрал (при помощи убитого в 1813 году майора графа Мусина-Пушкина) секретную инструкцию у французского консула Леду (в Бухаресте). Румянцев возненавидел Безака, который раздавал александровские ленты, а сам получил два раза бриллиантовые знаки к Анне 2-й степени, чтоб не дать ему чего повыше. Чин действительного статского советника получил он во время пребывания Румянцева на конгрессе в Фридрихсгаме.

В августе 1809 г. умер Прозоровский, и на место его поступил князь Багратион, друг и приятель Безака, который при нем еще более усилился. Все части военного управления и гражданское ведомство княжества лежали на его ответе, и все шло как нельзя лучше. Князь Багратион занимался только исключительно ведением войны. У него было не более 19 000 войска, и он действовал очень успешно, надеясь в следующем году, пополнив армию, усилить и успехи. Наступала осень. Надлежало перейти обратно на левый берег Дуная, но в Петербурге требовали, чтоб армия непременно зимовала на правом берегу. Багратион не мог этого исполнить и впал в немилость. К падению его споспешествовали Милорадович, Ланжерон и другие, с которыми он не ладил. Они не могли прямо осуждать Багратиона, известного и государю, и России, и сваливали всю вину на Безака, заставлявшего их, александровских кавалеров, стоять по часам в своей передней, между тем как он пировал и любезничал с молодыми вельможами — Воронцовым, Бенкендорфом и другими.

К началу похода 1810 года сформирована была армия в 160 000 человек, но в марте на место Багратиона главнокомандующим назначен был граф Каменский. Отпуская его, государь сказал, что в армии находится любимец Багратиона, Безак, которого должно выслать оттуда до приезда нового главнокомандующего, чтоб Безак не успел опутать и его, как Прозоровского и Багратиона. И действительно, Каменский, остановившись в Яссах, послал одного из своих адъютантов в Бухарест, где царствовал Безак над главной квартирой, сидя в богатой диванной на турецких коврах. «Янтарь в устах его дымился». Докладывают, приехал адъютант главнокомандующего.

— Проси.

Входит молодой майор с Георгиевским крестом.

— Кто вы, сударь? — спрашивает Безак, не двигаясь с места.

— Майор Закревский, адъютант главнокомандующего графа Каменского.

— Что вам, сударь, угодно?

— Я пришел, чтобы принять у вашего превосходительства канцелярию и дела.

— Если вы, милостивый государь, имеете понятие о порядке службы, вам должно знать, что мне с вами иметь дело вовсе неприлично.

С этими словами он позвонил. Вошел секретарь его Саражинович[3].

— Позовите Омельяненку[4] и Сорокунского[5].

Явились.

— Сдайте все дела этому господину офицеру.

— Позвольте доложить, ваше превосходительство, — сказал Закревский, — что главнокомандующий требует сдать бумаги и суммы в двадцать четыре часа.

— А, так я могу еще командовать здесь целые сутки. Знайте же, господа, если вы не сдадите дел в два часа, я вас предам военному суду. Саражинович! Скажите жене, что я сегодня же отправляюсь в Петербург, да велите изготовить экипажи и все что нужно.

— К вашему превосходительству еще прислан кто-то, — сказал Саражинович.

— Кто это?

— Надворный советник Блудов, — отвечал Саражинович, — он прислан для принятия дел по дипломатической части.

— С этим господином я и вовсе говорить не хочу. Саражинович, сдай ему дела! Прощайте, господин офицер. А вы, господа, исполните мои приказания в точности.

Омельяненко и Сорокунский исполнили приказанное им беспрекословно, но Саражинович жестоко подтрунил над приемщиком. Блудов прибыл в Молдавию с Каменским из Карамзинского теплого гнезда чувствительным птенцом, напутствуемый томными стихами Жуковского. Из первых его слов Саражинович увидел, что новоприезжий не имеет понятия о делах и о порядке службы, и порядочно подурачил его, толкуя, что входящие и исходящие бумаги, что отпуски в заголовки. Блудов обиделся насмешками подьячего, но скрыл свою досаду. Через двадцать два года тайный советник Дмитрий Николаевич Блудов вступал в должность министра внутренних дел и вдруг, в числе своих директоров, увидел Саражиновича. Блудов, человек добрый и благородный, но irritabile genus vatum («Гневливо племя поэтов» — стих Горация), и чем менее писатель известен, тем более он дорожит собою. Он не обижал Саражиновича, был с ним учтив, хотя и холоден. Но вдруг возникла ошибка по части Саражиновича: в подрядах на поставку лекарств выставлена была не та сумма, которую выставить следовало. Пошел суд. Блудов не отягчал вины его, но и не вступался. Саражинович лишился места и пропитания. Он жил в крайности, и наконец, по приглашению сына моего, в 1847 году читал корректуру «Северной Пчелы», получая за лист по рублю. Умер от холеры в 1848 году.

Воротимся к Безаку. Прожив года два в Киеве, он прибыл со всем своим семейством в Петербург и обратился к старому приятелю и подчиненному своему, Сперанскому, который был тогда в апогее славы и силы. В то время занимались преобразованием Сената. Предполагалось из 1-го департамента оставить Правительствующий Сенат, с особыми правами, в Петербурге. Прочие департаменты намеревались разместить, под именем Судебного Сената, по важнейшим городам губернским. Я сам читал печатные проекты этих преобразований, не состоявшихся по встретившимся тогда препятствиям.

В Правительствующем Сенате полагались статс-секретари, и одно из этих мест Сперанский обещал Безаку. Они долго занимались этим делом, Безак приходил к Сперанскому по вечерам и работал с ним до глубокой ночи. 19 марта 1812 года приходит он к нему и видит на дворе карету министра полиции Балашова, кибитку с тройкою лошадей и несколько полицейских. Безак догадался, что случилось, поспешно ушел домой и на другой день узнал, что Сперанский и Магницкий сосланы, — неизвестно за что и куда. Опасаясь той же участи, он целый месяц носил в бумажнике две тысячи рублей, чтобы, в случае нужды, не остаться без денег. Но буря миновала. Он остался невредим, но лишился надежды получить место.

Зажил он в Петербурге барином, имел большое семейство и, принадлежа к числу людей, которые, имея хороший достаток, беспрерывно боятся умереть с голоду, впал в большое недоумение. В это время богатый откупщик Перетц, жид, но человек добрый и истинно благородный, зная ум, способности и опытность Безака, предложил ему место помощника по конторе, с жалованьем по 20 тысяч в год, и, сверх того, подарил ему каменный дом. Безак решился принять эту должность, поправил свое состояние и испортил всю карьеру званием жидовского приказчика. Подумаешь, как несправедливы суждения света! Что тут дурного и предосудительного? Но это не принято, и дело конченное.

Он пробыл у Перетца года три, и потом они разошлись. Безак купил дом у Сампсония на Выборгской стороне, занимался частными делами, посредством одного знакомого ему купца торговал на бирже и в 1824 году был членом комиссии о пособии после наводнения. Тут оказал он все свои способности и удивил временных губернаторов Выборгской стороны Депрерадовича, Паскевича и графа Комаровского. Ему дали Владимира 3-й степени. Но до звезды он не дожил, и это мучило его несказанно. Бывшие его писцы представляли твердь небесную — Станислава, Анны, Владимира, иные и Александра. Он скончался в Петербурге 11 июля 1831 года в первую холеру, запрятав неизвестно куда свои деньги, документы и т. п., которых, как можно было заключить из слов его, было на 600 тысяч рублей ассигнациями.

Об этом скажу в своем месте, если доберусь до того времени. Теперь исчислю его семейственные отношения, мне во многих отношениях важные и близкие.

Он женился, лет 24-х от роду, на Сусанне Яковлевне Рашет, дочери знаменитого скульптора, воспетого Державиным, бывшего директором казенного фарфорового завода. Странное дело: Рашет был француз, жена его датчанка, а дети вышли совершенные немцы и немки, от сношения с петербургскими немцами Васильевского острова. Еще замечание: дочери Рашета не красавицы, не умницы, а умели найти себе хороших мужей.

Старшая была за действительным статским советником Федором Христиановичем Вирстом (умершим в 1831 году) и умерла рано, оставив сына. Вирст женился на сестре Павла Христиановича Безака, и та умерла вскоре; потом вступил он в брак с девицею Шульц, женщиной умною и почтенною, она жива поныне.

Вторая из дочерей Рашета была Сусанна, жена Безака, безобразная, неуклюжая, грубая, глупая, капризная и при случае злая; она командовала своим умным мужем: он слушался ее безусловно, хотя частенько с нею бранился. Она умерла вследствие удара в 1825 году, и муж оросил ее останки искренними горячими слезами.

Третья, Эмилия, была за французским эмигрантом Дорером (d'Horrer), о котором скажу, может быть, со временем. Четвертая, Юлия, была за славным химиком и добрейшим человеком Петром Григорьевичем Соболевским (умершим в 1841 г.); пятая, Елисавета, за неважным Гофманом, братом статс-секретаря, жива доныне.

Сыновья Рашета также не пропали: Антон Яковлевич, статский советник, был директором таможни в Риге, женат на умной жене, и дети у него вышли прекрасные, Павел и Владимир — оба военные; дочь за генералом бароном Зальца; все они умерли. Эммануил Яковлевич, храбрый солдат, умер генерал-майором. Карл Яковлевич, женатый на Елисавете Ивановне Фрейганг, — отец Евгения Карловича и Ивана Карловича Рашет, людей посредственных, но честных и трудолюбивых. Они теперь в чинах и звездах.

У Павла Христиановича Безака были дети:

Елисавета Павловна (родилась 6 сентября 1795 года, умерла 23 февраля 1842 года), вышедшая замуж за внучатного брата и друга моего, Ивана Карловича Борна (умершего 11 января 1821 году), краса женского пола, образец и вместилище всех добродетелей. Был я связан с нею в продолжение многих лет самой тесной и искренней дружбой. Милый лик ее проводит меня до могилы. Сподоблюсь ли, чтобы он встретил меня и там!

Мария Павловна (родившаяся 8 июня 1798 года), здравствующая ныне, вдова действительного статского советника Андрея Константиновича Крыжановского, мать многочисленного семейства.

Ольга Павловна (родилась в 1800 году, умерла в 1820 г.) была замужем за артиллерийским генералом Николаем Яковлевичем Зварковским, умершим в 1848 г., скончалась во вторых родах, любезная женщина и красавица. Дети ее — сын Александр и дочь Мария, замужем за Михаилом Никифоровичем Чичаговым. Достойная и примерная жена и мать семейства, воспитанная теткою своею, Елисаветою Павловною.

Александр Павлович (родился 24 апреля 1801 года), генерал-адъютант, оренбургский генерал-губернатор, человек большого ума и способностей, но, по примеру отца, тщеславный хвастун.

Константин Павлович (родился в 1802 году, умер 4 апреля 1845 года), женившийся на моей дочери Софии, человек честный, умный, но своенравный, тщеславный и ужасный эгоист, наконец помешался в уме от неудовлетворенного честолюбия.

Николай Павлович (родился в 1804 году), действительный статский советник, лучший из Безаков душою исердцем.

Михаил Павлович (родился в 1810 году), артиллерийский генерал, большой дурак.

Павел Павлович (родился в 1815 году), тоже полковник артиллерии, человек неглупый, честный, строгий в исполнении своих обязанностей, но притом односторонний педант.

Еще была у них сестра Елена Павловна, больная нервами, которая умерла девицею в 1846. году.

О Павле Христиановиче Безаке должен я еще прибавить, что он, по возвращении из Киева в Петербург, примкнул было к сильной тогда партии богомолов и гернгутеров, при посредстве старого своего приятеля, Карла Ивановича Таблица, но не успел добиться ничего. Он переводил проповеди полукатолического пастора Линдля; помогал Александру Максимовичу Брискорну в издании толкований на Новый Завет Госнера, за что порядочно поплатился, как видно будет впоследствии.

Фамилия Шванебах. Не знаю точно, откуда она происходит. Кажется, прямо из Германии. Отец двоих Шванебахов был щирый немец. Христиан Федорович и Антон Федорович Шванебахи воспитаны были во 2-м (Инженерном) кадетском корпусе и познакомились в нашем доме через дядю Александра Яковлевича Фрейгольда.

Христиан Федорович Шванебах, человек серьезный и умный, служил по инженерной части и занимался формированием инженерной команды, причем у него как-то вырос прекрасный каменный дом. Женат он был на русской девице, Варваре Ивановне Пашковской. Она была в молодости красавицей и сохранила самую приятную наружность до старости. С матушкою моею она была в самой тесной дружбе. Мужа своего она любила страстно и при одном припадке его ревности чуть не лишила себя жизни. По смерти его она жила тихо, в одном из переулков Знаменской улицы, и благотворила всякому, кто прибегал к ней с просьбою о помощи. Я посещал ее непременно 4 декабря, в день ее именин, и находил добрую, умную, миловидную старушку в кругу бывших подчиненных ее мужа, являвшихся к ней с поздравлением, как будто бы она была их начальницей. Разумеется, являлись не все. Некоторые люди, обязанные ее мужу, чурались ее и не обращали внимания на ее просьбы, когда она вступалась за несчастных. Она скончалась в сороковых годах, во время моего пребывания за границей. Не знаю, исполнена ли была ее просьба — быть похороненной на иноверческом кладбище подле мужа. Митрополит Серафим положил резолюцию: «Что она врет! Я и старее ее, а умирать не думаю».

Антон Федорович Шванебах, служивший в артиллерии, был женат на дочери биржевого маклера Шпальдинга. Шванебах был человек приятный, веселый и любимый всеми; жил у тестя своего, которого все считали человеком достаточным и честным. В 1795 году у Шванебаха крестили сына. Батюшка и матушка были на крестинах, данных очень пышно; они, как и все гости, были обижены дерзким обращением и спесью кассира Заемного банка Кельберга и жены его, осыпанной кружевами и бриллиантами. Кельберг грубил всем и каждому.

Батюшка сказал Антону Федоровичу:

— Ну, братец, если ты станешь принимать и впредь таких наглецов, то меня не зови.

Шванебах извинился тем, что принимает Кельберга из уважения к своему тестю, который имеет с ним дела.

На другой день утром батюшка получает записку от Шванебаха: «Приезжайте, ради Бога, поскорее: тесть мой опасно занемог».

Батюшка поспешил к ним. Входит в комнату, здоровается с Шванебахом и видит, что идет к нему навстречу Шпальдинг, причесанный, как тогда водилось, в утреннем сюртуке.

«Верно, он с ума сошел! — подумал батюшка. — Лезет целоваться; не откусил бы он мне носу».

Этого не случилось, но Шпальдинг, поздоровавшись с ним, сказал ему:

— Вообразите, Кельберг бежал в эту ночь с женой.

— Да мне до того какое дело?! — вскричал отец мой. — Черт его побери и с нею.

— Но вы знаете, что он кассир Заемного банка, и у меня с ним были денежные дела. Что мне посоветуете сделать?

— Советую вам отправиться сию минуту к полицмейстеру и объявить все, что знаете, — проговорил отец мой, взял за руку Шванебаха и вывел в переднюю.

— Увольте меня, Антон Федорович, от подавания советов вашему тестю: дело это плохое и пахнет Сибирью. Ему я не помогу, а себя могу сгубить.

С этим словом он вышел из дому. Кельберга с женой поймали. Оказалось, что в кассе недостает важных сумм. Куда они девались? Кельберг давал их Шпальдингу, а тот действовал ими на бирже. Поднялось ужасное дело. Многие лица были в нем замешаны. Кончилось оно уже при императоре Павле: Кельберга, его жену, Шпальдинга лишили прав состояния и честного имени, ошельмовали публично и сослали в Сибирь. Менее виновных наказали легче, а недостающую в кассе сумму взыскали со всех чиновников банка, с виноватых и с правых, и всех отставили от службы. Вот тогдашнее правосудие!

Это дело, разумеется, наделало много шуму. В день исполнения казни, когда все наше семейство сидело за ужином и толковало об этом странном событии, батюшка сказал: «Ну, теперь это дело кончено, и я расскажу вам, в какой я был беде. Слушайте. За несколько месяцев перед сим (это было еще при Екатерине) приглашает меня к себе генерал-прокурор (граф Самойлов), приводит в свой кабинет, где в то время был управляющий Тайной канцелярией Макаров, и говорит:

— В таком-то месяце вы советовали жене одного государственного преступника искать пособия у какого-то господина, живущего на Петербургской стороне и имеющего орден. Спрашиваю вас, именем государыни, кто этот господин? Подумайте и отвечайте.

Я начал ломать себе голову и называть всех знакомых мне кавалеров, живущих на Петербургской стороне.

— Петр Иванович Мелиссино?

— Нет!

— Алексей Иванович Корсаков?

— Нет!

— Более не знаю там никого, ваше сиятельство!

— Постарайтесь вспомнить. Оставайтесь здесь в кабинете. Я еду к государыне и возвращусь через час. Если вы до того времени не вспомните, то отдам вас на руки его превосходительства!

С этими словами указал он на Макарова, вышел с ним и замкнул за собою кабинет. Я остался в недоумении и страхе. Совесть моя была чиста, но память изменяла. Вижу, часовая стрелка приближается к роковой минуте. Вдруг раздался в воротах стук кареты графа. Это подействовало на меня как громовый удар, и в ту же секунду вспомнил я все дело, сел за стол и стал писать. Отворилась дверь, и вошел граф.

— Ну что же, господин Греч!

— Вспомнил, вспомнил! — закричал я, — дайте дописать.

Граф оставил меня. Я написал, что знал, вышел к графу в другую комнату и подал ему записку. Прочитав ее, он сказал:

— Хорошо. Узнаю, правда ли, и потом дам вам знать. Извольте идти.

С тех пор я ждал каждый день, что меня призовут к суду и допросу, но ныне все кончилось, и я могу сообщить вам мой страх и теперешнее успокоение. Записка же моя была следующего содержания: «Жена находящегося под судом биржевого маклера Шпальдинга, которого я знаю по приязни с зятем его, артиллерии капитаном Шванебахом, приезжала ко мне тогда-то и, объявив, что дело ее мужа поступило в Сенат, умоляла меня помочь ему, так как я служу в Сенате. Я объявил ей, что это дело не по тому департаменту, в котором я служу. — А по которому? — спросила она, — По первому. — А кто оное производит? — Обер-секретарь и кавалер Иван Иванович Богаевский, живущий на Петербургской стороне в своем доме».

— Вот вам, дети, урок! — сказал мой отец, — как должно быть осторожным в делах судебных. Сообщение простого адреса показалось признаком преступления, и если б я не вспомнил, в чем дело, то подвергся бы розыску в Тайной канцелярии».

Тайная канцелярия! Ужасное слово, ужасное дело! Если бы Александр Первый не сделал ничего во всю свою жизнь, кроме уничтожения Тайной канцелярии, и тогда имя его было бы бессмертно и благословляемо. Люди не ангелы, и чертей между ними много, следственно, полиция, и строгая полиция, необходима и для государства и для всех честных людей, но действия ее должны быть справедливы, разборчивы, должны внушать доверенность людям честным и невинным. В последние годы царствования Александрова опять было зашевелилась старая застеночная политика, но, слава Богу, ныне не то. Николай Павлович строг и взыскателен, но благороден и откровенен. Употребляя таких людей, как граф Бенкендорф, граф Орлов, Максим Яковлевич фон-Фок, Леонтий Васильевич Дубельт, он отнял у высшей полиции все злобное, коварное, мстительное. Дай Бог ему много лет здравствовать!

Возвращусь в Шванебаху. Он умер лет за двадцать перед этим. Один сын его, Христиан Антонович, служит с честью у принца Ольденбургского. Я с удовольствием увиделся и познакомился с ним на обеде у профессора Якоби. Он напомнил мне чертами лица своего доброго и умного отца. Другой сын Антона Федоровича, видно, родился в дедушку: был подполковником инженеров путей сообщения и обворовал ужасным образом Смоленское шоссе. От него пострадал смоленский губернатор Николай Иванович Хмельницкий; сам же Шванебах умер на гауптвахте на Сенной. Дед его, Шпальдинг, в царствование Александра был возвращен из Сибири и умер в Смоленске, в доме одной из дочерей своих, бывшей замужем за тамошним аптекарем.

Фамилия Брискорн. Родоначальником ее был придворный аптекарь Максим Брискорн. Детей у него было как склянок в аптеке, и все они процвели и распространились. Так как они были в дружбе с моим отцом, а некоторые из них и на меня имели непосредственное влияние, то я и опишу всю эту фамилию.

Иван Максимович был финляндский помещик, человек очень добрый и умный, часто приезжал к отцу моему со своего геймата, расхваливал тамошнюю свою жизнь и советовал нам туда переселиться. Карл Максимович был прокурором в Риге; Яков Максимович вице-губернатором в Митаве, а потом в Тифлисе; жена племянника его, В. И. Фрейганга, описала его кончину в изданном ею путешествии на Кавказ. Максим Максимович (отец нынешнего тайного советника Максима Максимовича) был в военной службе и в начале царствования Павла служил майором в Перновском гарнизоне. Жена его, лифляндка, связала из доморощенной овечьей шерсти пару перчаток и послала их при немецком письме к императору Павлу, прося его употребить эти варежки в холодную погоду на вахтпараде. Это наивное предложение понравилось Павлу. Он приказал послать ей богатые серьги из кабинета при письме на немецком языке. Оказалось, что ни один из его статс-секретарей не знал немецкого языка; вытребовали для этого чиновника из Иностранной коллегии, и прислан был коллежский советник Федор Максимович Брискорн.

Воспитание его сопряжено с любопытным эпизодом. Перед вступлением в первый брак императора Павла дали ему для посвящения его в таинства Гименея какую-то деву. Ученик показал успехи, и учительница обрюхатела. Родился сын. Его, не знаю почему, прозвали Семеном Ивановичем Великим и воспитали рачительно. Когда минуло ему лет восемь, поместили в лучшее тогда петербургское училище, Петровскую школу, с приказанием дать ему наилучшее воспитание, а чтоб он не догадался о причине сего предпочтения, дали ему в товарищи детей неважных лиц; с ним наравне обучались: Яков Александрович Дружинин, сын придворного камердинера; Федор Максимович Брискорн, сын придворного аптекаря; Григорий Иванович Вилламов, сын умершего инспектора классов Петровской школы; Христиан Иванович Миллер, сын портного; и Илья Карлович Вестман, не знаю чей сын. По окончании курса наук в школе, государыня Екатерина II повелела поместить молодых людей в Иностранную коллегию, только одного из них, Дружинина, взяла секретарем при своей собственной комнате. Великий объявил, что желает служить во флоте, поступил, для окончания наук, в Морской кадетский корпус, был выпушен мичманом, получил чин лейтенанта и сбирался идти с капитаном Муловским в кругосветную экспедицию. Вдруг (в 1793 году) заболел и умер в Кронштадте. В «Записках Храповицкого» сказано: «Получено известие о смерти Сенюшки Великого». Когда он был еще в Петровской школе, напечатан был перевод его с немецким подлинником, под заглавием: «Обидаг, восточная повесть, переведенная Семеном Великим, прилежным к наукам юношею».

Андрей Андреевич Жандр в детстве своем видал Великого в Кронштадте, где тот катал ребенка на шлюпке, сидя у руля…

Обратимся к Брискорнам. Последний из совоспитанников Великого был Федор Максимович Брискорн: он, наравне с другими, поступил в Иностранную коллегию, был секретарем посольства в Голландии и, как я сказал выше, попал в секретари к императору Павлу. Государь иногда жестоко журил его, но однажды, в жару благоволения, подарил ему богатое поместье в Курляндии. При вступлении на престол императора Александра, Брискорн был назначен сенатором. Он был человек умный и дельный, но притом странный, скрытный, недоверчивый, мнительный и имел одного друга, некоего надворного советника Кнорре. Это был человек тоже умный, но хитрый, лиса в медвежьей шкуре — словом, большой плут.

Брискорн жаловался ему однажды, что получает мало дохода с пожалованного ему курляндского имения, в соразмерности с капиталом, которого оно стоит.

— Послушайтесь моего совета, — сказал Кнорре, — продайте это имение и употребите капитал на извороты: я знаю людей, и верных людей, которые дадут десять процентов и более. А между тем стерегите, не продается ли где имение в России по дешевой цене. Вы его купите и будете иметь вдвое более дохода против курляндского.

Брискорн послушался, продал имение, а деньги отдал другу Кнорре, чтоб пустить их в оборот. Между тем приглянулось ему наше родовое поместье Пятая Гора, которое бабушка непременно хотела сбыть с рук, и он, согласившись в цене (155 тысяч рублей ассигнациями), дал 15 тысяч в задаток. Родственники его давно негодовали на тесную связь его с Кнорре, и один из его зятьев, статский советник Федор Федорович Шауфус, долго следив за подвигами и проделками Кнорре, объявил Брискорну, что друг его обманывает. Брискорн перепугался и вместо того, чтоб обследовать дело осторожно, накинулся на Кнорре и стал требовать у него своих денег. Кнорре не робел: оскорбленный этой недоверчивостью, он объявил, что у него денег никаких нет, ибо он действительно не давал Брискорну расписок в получении их.

Брискорн поднял тревогу, обратился к государю и просил, чтоб дело рассмотрели. Кнорре был схвачен и объявил, что сенатор Брискорн употреблял его агентом для лихоимства отдачей денег взаймы за большие сверхзаконные проценты, и вместо денег представил векселя разных промотавшихся, несостоятельных лиц. Его стали судить, но и господин сенатор был обвинен в ростовщичестве и лихоимстве. Брискорн получил часть своих денег с большим трудом и, войдя в спор с вдовою Струковой, на которую имел претензию для решения дела, женился на ней. Две его дочери замужем за бароном Мейендорфом и за Алексеем Ираклиевичем Левшиным. Брискорн умер около 1824 года, в именье жены своей, которая, говорят, соорудила над его прахом великолепную церковь.

Младший из Брискорнов был Александр Максимович. Он лежал в оспе, когда хотели привить ее великому князю Александру Павловичу. У него взяли из руки материю для прививки, и, когда великий князь благополучно перенес болезнь (тогда была оспа не коровья, а натуральная: ужасная, смертельная), мальчика записали в Инженерный корпус, хотя он был и не фон. Он подружился с дядюшкой Александром Яковлевичем Фрейгольдом и был у нас вхож в доме. Он был в молодости человек умный, приятный, хороший актер, большой забавник. Это было в 1795–1800 годах. Потом видел я его в 1804 году у Федора Максимовича Брискорна; живя несколько лет, по службе, в Риге, он онемечился, толковал о немецкой литературе, о Шиллере, о Гёте и т. п. Потом стал он придерживаться чарочки и в то же время обратился в гернгутеры, вышел в отставку и поселился в доме, купленном им у шурина своего, Шауфуса, на Выборгской стороне, подле Сампсониевского кладбища. Шауфус выпросил себе это место по упразднении кладбища.

Однажды (в 1822 г.) пошел я из любопытства в Мальтийскую католическую церковь на проповедь славившегося тогда пастора Линдля. Вижу, сидит старичок в запачканном сюртуке, с грязной в руках военной фуражкой и внимательно слушает проповедь. Лицо что-то знакомое.

Нет! Не может быть; это какой-то красноносый пьяница, а Брискорн был молодец, даже франт. При выходе из церкви он подошел ко мне и сказал: «Так-то узнают старых приятелей!» Боже мой! Это действительно был Александр Максимович. О дальнейших его похождениях, имевших косвенное влияние и на мою участь, расскажу в своем месте.

Написав столько страниц о братьях Брискорн, упомяну для полноты и о сестрах. Катерина Максимовна Фрейганг, скончавшаяся в 1850 году, лет девяноста от роду, мать оригинального поколения. Муж ее, сын знаменитого колбасника, учился медицине в Германии и был лейб-медиком императора Павла, в бытность его великим князем, но, к счастью России, за несколько времени до вступления его на престол, поссорился с ним и был выгнан. Он умер в 1814 г., пользуясь славой хорошего и ученого медика. Я сказал: «К счастью России». Действительно, если б он остался в милости у Павла, все эти Фрейганги были бы теперь министрами и т. п.

Софья Максимовна была жена академика Келера, славного антиквария и тяжелого педанта. Мария Максимовна Леман — жена бывшего управителя или камердинера князя Потемкина. Анна Максимовна Шауфус милая и любезная дама. Муж ее был неглупый, но беспокойный немец. Я слышал, что под конец своей жизни она была очень несчастлива.

Сущая живая икра все эти поколения Брискорнов, Рашетов, Фрейгангов, разнородные, странные, умные, глупые, добрые, злые!

Полагаю, что эти предварительные сведения о лицах, которые будут встречаться в продолжении моих Записок, совсем нелишние: это счисление действующих лиц драмы, с показанием их характеров и костюма. Действия и речи их впереди.