ПОВЕСТЬ
ЗАГАДОЧНЫЙ ПАМЯТНИК
Недавно я перелистывал новый журнал и встретил в нем фотографию: на полянке запущенного парка стоит памятник, поврежденный временем. На памятнике поставлены фигура гения с погашенным факелом и греческая ваза с наброшенным на нее покрывалом — это погребальная урна, в какие древние собирали пепел умерших после сожжения на костре. На камне памятника легко читается, очевидно — расчищенная пытливым деятелем Главнауки, углубленная надпись:
СОКРАТ умер, отравленный врагами.
Я сразу узнал и памятник, а по напечатанным еще в журнале снимкам и другие, знакомые мне в юности места: «севрюговский сад» — в одном из городов Приволжья — и старый белокаменный в нем дворец. От дворца широкий вид на Волгу. Конечно дворец с колоннами (их шесть), а под самою крышей вокруг всего дома тянется лепной работы полоса. На ней много раз повторяется среди лавровых сплетений секира, вставленная в туго связанный пучок розог — мотив, который часто встречается в постройках первой половины XIX века. В настоящее время в севрюговской усадьбе помещается дом отдыха работников просвещения.
В журнале заметка озаглавлена «Загадочный памятник». В самом деле, зачем и кому понадобилось поставить над Волгой памятник Сократу? Мудрец Сократ жил в далекой от нас и по месту и по времени Элладе — древней Греции. По преданию, он действительно умер от яда; приговоренный к смерти правителями Афин, он собственной рукой поднес к устам чашу с ядом после беседы с учениками. Теряясь в догадках, журнал предполагает, что владелец усадьбы был философом и последователем Сократа. На самом деле это был генерал Севрюгов, времен Николая I. Правда, он был по-своему мудрец. История памятника мне хорошо известна со слов старого земского статистика Б. Л. Клингера. Он из кантонистов и доживал свой век на покое в том самом городе, где прошел суровую военную школу. Там же и я истратил свою молодость, был хорошо знаком с Б. Л. Клингером — мы много раз с ним гуляли около памятника Сократу. Памятник надгробный, под ним действительно лежит «Сократ». Тут под березами я услышал эту повесть, из которой читатель узнает, кто он был. Б. Л. Клингера нет давно среди живых. Его труды по статистике, я полагаю, всем известны.
Автор
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. Знойный день
Лето того года было жаркое, и давно, уже во всем крае не было дождя. Колокола костела на горе и русской церкви на Подоле у реки звонили, призывая гром, тучи и желанный дождь. Он был необходим: хлеба погибали; не меньше, чем селян, бездождие тревожило жителей местечка Купно в правобережной Украине, не исключая и евреев — их даже особенно; в местечке говорили: «Все молятся о дожде — и хохлы, и кацапы, и поляки, только „жиды“ не молятся. Почему?»
Можно ли и надо ли молиться о дожде — об этом чуть не неделю спорили евреи местечка Купно, пересыпая выдержки из древних еврейских книг русским словом «погром». Спорили и перед синагогой, и в правлении еврейского общества — Калага, и в школах, и в семьях.
«Почему бы и нет? — думал Берко Клингер, шествуя важно после полудня к хаверу[1] Мойше Шезори. — Разве Тора запрещает молиться о дожде над городом иноплеменным, разве отец мой, молясь ежедневно, не надевает на голову теффилин[2], где написано: „Ты навеваешь ветер и ниспосылаешь дождь“. Но если теперь нам нужно поститься — почему нет?»
Берко нес подмышкою древнюю книгу, облеченную в деревянный футляр. В голове у Берка была путаница от жары, от туманных изречений книги, которую он теперь вместе с Мойше изучал, и от голода: день уж склонялся к вечеру, а Берко еще ничего не ел. Ноги Берка путались в долгих полах кафтана; узкие рукава кафтана ниспадали почти до концов пальцев — так, что у Берка были спутаны и руки. Сарра Клингер была неглупая женщина и, когда умирала, сказала, охорашивая сына холодеющей рукой: «Ну вот, Берко! Ты теперь будешь расти. У тебя прекрасный кафтан. Правда, отец?»
Сарра Клингер умерла, оставив Лазарю, кроме Берка, еще трех девочек: Лию, Розу и Двосю — все три были младше брата.
Берко рос, и уж кафтан его засалился и был в заплатах, но все еще были коротки не по кафтану руки Берка и путались ноги в полах: мамеле Берка оставила по себе сыну прочную и долгую память.
Берко шел с книгой к Мойше Шезори. Отец Мойше держал в местечке лошадей, торговал ими и содержал «балагулу» — нечто вроде омнибуса, который возил пассажиров из города в местечко и обратно. На краю местечка у Шезори был заезжий двор. Туда сейчас и направлялся Берко. Миновав распахнутую на улице дверь шумного и пьяного трактира, Берко прошел двором к черному ходу дома Шезори. Где-то под крышей ворковали голуби. Вперебой кудахтала кура с петухом.
Кони хрустали из торб овес. Запыленные мужики возились около фур, подмазывая оси. Запахи сена, дегтя и хлеба смешивались со сладкой тошнотой помоев.
По истертым скрипучим ступеням черной лестницы Берко пробрался в чуланчик около хода на чердак.
— Ты опоздал опять, Берко! — упрекнул товарища Мойше и повел глазом на стол, перед которым сидел над раскрытой книгой.
На столе лежали посоленный ломоть черного хлеба и зеленый, недавно выдернутый из грядки лук, с молодою, еще белой луковкой. Мухи облепили хлеб. Тут же стояла глиняная кружка с водой.
Мойше считал себя в праве упрекнуть Берко. Отец Мойше Шезори достаточно был богат для того, чтобы нанять своему первенцу хавера — товарища для изучения Торы[3]. Хлеб, луковица и вода, коими Мойше попрекнул товарища, были платой Берке за труд. Лазарь Клингер этим даже гордился. «Дитя мое, — говорил он сыну, — ты имеешь свой первый хлеб от книги!» Впрочем, если разобраться основательно, то платой этого называть не следовало, как неправильно выразиться, что Берко был нанят. Он был отыскан среди многих, ибо сказано: « Найди себе товарища, чтобы есть и пить с ним, заниматься писанием и Мишной и спать с ним, открывать ему все свои тайны — как тайны Торы, так и тайны житейские. Двоим лучше, нежели одному, потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их».
Берко был голоден сегодня, но не стал есть и пить.
Он согнал с хлеба мух и спрятал ломоть и луковицу в карман. Засучив, насколько было можно, рукава кафтана, Берко раскрыл на столе свою книгу, и товарищи принялись читать вслух, или вернее — напевать приглушенными голосами:
Рукоплескать перед пламенем, сжимать руки и плясать — обычай амореев. Некто, услыхав карканье вороны, говорит «беда» или «ступай назад!» — это обычай амореев. Некто говорит: «съешь цвет этой редьки, дабы ты выздоровел», или: «целуй гроб мертвеца, дабы он не явился к тебе ночью», или: «выверни рубаху, дабы увидеть счастливый сон», или: «не выворачивай ее, дабы снов не видеть», или: «садись на метлу, дабы снов не вздеть» — это обычай амореев…
Голоса мальчиков делались все тише, замирая. Мушиными лапками бежали по строкам черные буквы и нотные знаки под ними. В смутном полусне Берку кажется, что ниже и ниже нависают раскосые балки крыши, вот-вот совсем придавят, и придавили бы, если б солнце не поставило наискось из оконца до пола золотую подпорку луча. Только этот луч и держит еще крышу, а то бы она совсем придавила головы чтецов к столу. Голова Берка вот-вот упадет на страницу.
Мойше смолк, посмотрел на Берка и изо всей силы хватил его ладонью по лбу. Берко откинулся назад и пробудился от дремоты.
— Что это значит, Мойше?
— Ну, я убил у тебя на лбу муху. Разве она не хотела тебя кусать?
— Мухи уже кусаются? Значит, скоро осень. Тогда будет прохладнее.
— Берко, ты знаешь что? Раз ты мой хавер, я тебя хочу что-то сказать. Я хочу тебе сказать тайну.
— Тайну? Ну, говори.
— Ты читал Кицер-шелой[4]?
— А если не читал, то что же?
— Берко, скажи мне, ты чем хочешь быть, когда вырастешь?
— О, когда я вырасту из своего кафтана, я хотел бы его снять совсем и сделаться доктором! А ты?
— Я тебе скажу. Я хотел бы стать невидимкой.
— Зачем? Что это за должность?
— Это не должность совсем. И невидимке не нужно никакой должности. Будь я невидимкой, я ходил бы по домам и брал в каждом доме по злотому[5], и никто не заметит таких пустяков, а я был бы богатым человеком.
— Но как же стать невидимкой?
— Вот это я и узнал из Кицер-шелой. Надо круглые сутки поститься, потом выкупаться в источнике живой воды, помолиться ночью в пустыне и семь раз прочесть псалом Давида.
— Ты веришь в это, Мойше?
— Да.
— Так за чем же дело стало?
— Боюсь. Ведь это не пустяк, что тебя никто не видит: что скажет мамеле? Тату меня поколотит кнутом!
— Так ведь тебя не будет видно?
— Ну да. Но одному мне все же страшно.
— Давай попробуем вместе?
— А ты не боишься?
— Ты скажешь!
— Хорошо. Только я не знаю, как быть с моей мамашей и постом. Если я не съем утром куска хлеба с маслом или пары яиц, она уже кричит: «Что же ты перестал щелкать зубами? Смотрите, — говорит она, — ребенок болен, у него нет аппетита!» Мне очень трудно поститься, Берко. Тебе это легче.
— Ну да. Мне это легко совсем. Знаешь что, мы выберем время строгого поста. Тогда и мамеле не заставит тебя щелкать зубами.
— О чем я тебе говорю? Берко, послушай, ты немного говоришь и понимаешь по-русски. Скажи, что такое барометр?
— Это едят? Никогда не слыхал.
— Нет. Это падает. То есть стоит, но может упасть… Тателе очень сердит на ребе Элиа Рапопорт: вместе с другими тателе требовал от ребе, чтобы тот назначил пост на три дня о дожде, но ребе ответил: «Я не такой дурак, чтобы молиться, когда барометр стоит. Вот если бы он упал — иное дело». Тателе очень бранил ребе Рапопорта, что он купил себе эту штуку, и называл вольнодумцем, астрономом и даже голозадником…
— Перестань. Разве можно повторять о ребе Элиа подобные слова? Он — святой человек.
— Да. Но у него есть эта вещь, и если она упадет, то будет пост. И я прошу тебя, Берко, попробуем тогда. Ах, если бы в самом деле мы стали невидимками!.. Я только не знаю, Берко, где нам взять пустыню.
— Мы пойдем вечером в лес за кладбище — там уже начинается пустыня.
— Ах, если бы эта штука у ребе Элиа упала!
2. Новый кнут балагуры
Отец Берка, Лазарь Клингер, возвращался вечером домой в веселом настроении: в руке у него был новенький ременный кнут на гибком вязовом кнутовище. В хорошем духе Клингер любил пошутить — и, подходя к дому, улыбался: он уже придумал для Берка и своих девочек веселую шутку. Лазарь заглянул в раскрытое окошко. Берка еще нет, а то бы он уже наверное жужжал над книгой. Дочери Клингера и еще несколько тоже грязных и оборванных девочек со двора шумно готовились к какой-то игре и «считались», распевая:
Ехал пане
из молове,
дае цапке
пива лове.
Оссе коссе
шеселе,
дае, боже,
бехеле.
Ик мик,
показик,
эц прец,
тут конец!
Лазарь вошел тихонько в комнату. Его увидала первая Двося и закричала, подбежав и обняв его колени:
— Тату пришел! Хлеба принес!
Лазарь взмахнул в воздухе плетеным кнутом, ремешок свистнул:
— Да, — сказал Лазарь, — вот это и есть вам хлеб!
Двося замерла. Другие заплакали. Чужие девочки убежали в испуге. Лия целовала колени отца и лепетала:
— Не надо хлеба, только не бей меня.
Лазарь повесил новый кнут на гвоздик, опустился на скамью и, лаская Двосю, поманил к себе двух младших дочерей; но Роза и Лия забились от отца в дальний угол, зарылись в брошенное там барахло и подушки и смотрели оттуда с испугом то на новый кнут, то на отца.
В эту минуту с книгою вернулся Берко. Двося еще плакала.
Она убедилась, что отец не собирается ее бить, и, осмеливаясь, просила:
— Тателе, хоть ма-а-лень-кий кусочек хлеба… Маленький совсем.
Завидев Берку, все девочки завопили, ища у него защиты.
— Что такое с девочками, отец? Чего они так ревут?
— А! они не понимают шуток! Я пошутил над ними. Видишь ли, Берко, на нас свалилось огромное счастье. Посмотри на этот кнут. Он стоит три злотых.
Берко поежился, вспомнив другой кнут отца, старый, с обломленным кнутовищем.
— Что, ты опять нанялся фурманом?
— Да. Ребе Шезори, представь себе, нанял меня в фурманы для балагулы; я буду два раза в шесть дней ездить в город.
— Ну так, это хорошо. Но ты купил девочкам хлеба?
— О, нет, Берко! Ребе Шезори мне сказал: «Что же ты, Лазарь, пришел наниматься в кучера балагулы, а я не вижу у тебя кнута. Где твой кнут?» Тогда я осторожно намекнул, что, может быть, кучер, которого прогнали, оставил какой-либо завалящий кнутик или у хозяина такой найдется. Тогда ребе Шезори рассердился и закричал: «Ну да, я понимаю. Вы все такие! К хозяйским лошадям вам дай еще хозяйский кнут. Тогда ты не будешь жалеть ни лошадей, ни кнута. Приходи со своим кнутом: если тебе и не жалко будет коней хозяина, то ты пожалеешь обломать о их спины свой собственный кнут». Что было делать мне, бедному еврею? Я вижу, что хозяин в хорошем расположении и упускать такого случая нельзя.
Я пошел в лавку к Залману Френкелю и купил у него кнут. «Покажи мне кнут, — сказал ребе Шезори, когда я вернулся к нему с кнутом, — хорош ли он, мы его сейчас попробуем». Я дал ему в руки кнут, и он ударил меня им три раза. Я не закричал. Я сделался совсем бараном от радости, что у нас теперь будет хлеб. «Хороший кнут, — сказал ребе Шезори. — Ну, ладно!» Беды нет в том, что хлеба нет сегодня, что вместо хлеба я купил кнут. Хлеб будет завтра. Но девочки не поняли моей шутки.
— Хорошенькие шутки, тату! Впрочем, сегодня нам-то с тобой и не нужно хлеба. У ребе Рапопорт упал барометр. Ты не знаешь, отец, что эта за штука?
— Нет.
— Ну, во всяком случае эта штука упала, и ребе Элиа Рапопорт назначил трехдневный пост для моления о дожде.
— Он поступил хорошо, ибо, когда нет дождя, мухи очень больно кусают… Слышите, девочки? Мы будем молиться, чтобы пошел дождь. Пшеница поправится, и будет много хлеба.
— Много?! — младшая Лия всплеснула руками, но, взглянув на новый кнут на стенке, притихла и с сомнением спросила: — Когда же?
— Гм! Дней так через тридцать пять. От нового урожая.
— А ты сказал «завтра»!
— Завтра будет хлеб от нового кнута. Не много…
Девочки снова заплакали. Берко забрался к ним в уголок и утешал:
— Не плачьте. Завтра будет хлеб от кнута, а сегодня я принес вам немного хлеба от книги.
Лазарь Клингер уже встал на молитву. Наступал вечер. Потихоньку от отца Берко достал из кармана кусок хлеба и лук, полученный за урок в доме Мойше Шезори, и, разломив хлеб на четыре части, три отдал сестрам, а четвертую, побольше, спрятал в карман; оборвав перья лука, он поделил их поровну между сестрами, а луковку тоже прибрал в карман.
Девочки поели хлеба, повеселели и принялись за веселую возню в своем углу. Берко уселся к окну с книгою, а Лазарь Клингер все еще бормотал молитвы, воздевая руки и кланяясь. Чтобы не мешать отцу и брату, девочки чуть слышно, почти топотом пели игровую песню из набора древнееврейских, польских, русских и немецких слов:
Кеселе, веселе,
Мак, мак, мак
Можно линке,
Можно так,
А мы свое
Помаленьку,
Сюда-туда
Помаленьку!
Ходе ди геле,
Ходе ди вос,
Шабси, пани,
Папирос!
Берко поднял голову от книги, где были тоже путанные слова. Уже темнело. Берке пришла в голову простая мысль: ведь и отец бормочет набор непонятных ему слов, и девочки играют в непонятное.
«Почему и мы и чужие молятся непонятными словами: мы на древнем языке, поляки по-латыни, москали по-болгарски? Разве молитва — детская забава?»
Лазарь кончил молитву и, кряхтя, укладывался на ночь на сундуке. Девочки угомонились, зарывшись в тряпье. Сделалось совсем темно. Свеча в оловянном подсвечнике выгорела еще вчера. Берко убрал книгу и стал примащиваться — и затих в своем уголке на полу. Отец и сын не спали. Лазарь продолжал бормотать молитвы.
— Тателе, — позвал его Берко, — ты сегодня не ел?
— Нет, но я сыт завтрашним хлебом, дитя мое.
— Но ведь ты должен сегодня поститься. Чем же твой пост отличается от того, что было вчера, раз ты не ел и сегодня?
— Я вижу, Берко, ты будешь великий ученый. Ты уже задаешь трудные вопросы своему отцу. Я отвечу тебе. Вот что сказано в Тосефте о постах, глава первая, стих восьмой: «Пусть лучше человек стыдится и перед ближними и перед делами своими, но пусть не страдают от голода ни он, ни дети его». Вот тебе и отличие. Я сокрушаюсь сегодня о своих грехах. Это и есть пост.
Берко промолчал; но он не мог заснуть. И Лазарь ворочался на своей жесткой постели и бормотал, тяжело вздыхая.
— Тату, я слышу, ты не можешь вспомнить за собой хорошего греха. Я тебе, хочешь, скажу твой главный грех?
— Скажи, сын мой.
— У тебя, отец, один грех — бедность. Отчего мы бедны, отец?
— Разве ты забыл о кнуте? Я буду работать. Разве мы нищие и нуждаемся в помощи от общества? В чем ты упрекаешь меня?
— Нет, нет, отец. Мы бедны именно потому, что ты много работал. И мамеле тоже. Она умерла от работы. А те, на кого мы работаем, спят сей час спокойно на пуховиках, они не думают ни о грехах, ни о посте: для них равны и дождь и засуха!
— Замолчи! О ком ты говоришь?
Разговор прервался. Блохи жгли тело; было душно и жарко; Берко хотелось плакать.
— Твой народ во всем нуждается, но разум его ограничен… Да будет благословение твое… — бормотал впросонках, теребя грудь ногтями, Лазарь.
— Отец! — плача, закричал Берко. — Тебя никто, кроме меня, не слышит. Перестань!
Лазарь ничего не ответил и захрапел, должно быть притворно.
3. Невидимки
Лазарь Клингер проснулся от толчка в бок — это его будил Берко:
— Проснись, отец. Дождь идет, а солнце еще не встало.
Лазарь поднялся и сел на сундуке; по крыше дома шумел дождь. Вдали ворчал гром прошедшей грозы, и синим огнем вспыхивали в щелях ставня умиротворенные молнии. Берко совал в руки отца корку хлеба и луковицу:
— Кушай, отец!
Берко знал, что если в дни моления о дожде выпадет дождь до восхода солнца ночью, то пост разрешается.
— Ешь сам, Берко.
— Нет, отец, кушай, у меня есть другие причины поститься.
— Уж не хочешь ли ты сделаться святым?
— Нет, мы с Мойше думаем проверить один вопрос из Кицер-шелой.
— Проверить?! Разве можно проверять книги?! Что там написано, верно само собой.
— Возможно, что и так. Отец, вот твой хлеб, кушай!
Лазарь взял хлеб, произнес благодарственное моление и стал есть, чмокая и чавкая.
Дождь принес прохладу, и остаток ночи Берко проспал спокойно.
Наутро Лазарь ушел добывать хлеб «от кнута». Если бы не добрая соседка, то Лии, Двосе и Розке пришлось бы продолжать пост до вечера: соседка дала им по лепешке. Напрасно сестры соблазняли Берко, угощая его. Он не взял в рот ни крохи хлеба и не выпил даже капли воды, ожидая вечера.
Наступил вечер. Берко с Мойше выбрались тайком через калитку постоялого двора на огород оттуда на кладбище. Солнце опустилось к лесу. Мальчишки пробрались к навесу над миквой[6]; вода бежала из родника по лотку, а из него по приставленному шесту струилась беззвучно в глубокий водоем.
Мальчишки разделись, спустились в микву по ступеням и три раза окунулись в холодной воде. Одеваясь, оба дрожали — больше от страха, чем от холода.
— Не лучше ли нам вернуться, Берко?
— Нет, уж давай кончим, что затеяли. Пойдем в лес, я знаю там чудесную полянку. Там помолимся и прочтем псалом.
Крепко прижимая к груди молитвенник и псалтирь Давида, мальчишки забрались в чащу темного уже леса по коровьей тропке. Вот и полянка — тут посветлее.
Мойше и Берко встали посреди полянки. В небе загорелась звезда. Взглядывая то на нее, то в книгу, Берко читал, а Мойше повторял за ним слова молитвы.
В кустах зашуршало. Мойше задрожал.
— Я не могу больше, Берко. Там чорт!
— Что значит, не могу? Запри в себе дух. Осталось прочесть псалом.
Он раскрыл псалтирь, и согласными голосами они семь раз прочли псалом, который должен был их превратить своей чудесной силой в невидимок.
— Ты слышишь, Берко, как бьется мое сердце?
— Нет. А у меня выпрыгнет сейчас совсем. Мойше, крепко зажмурь глаза.
— Зажмурил. А ты?
— Я тоже. Ну, теперь мы уже должны делаться невидимыми. Подождем еще немного, и, как я скажу «раз — два — три», открывай глаза.
— Хорошо… Слышишь, Берко, кто-то тут есть в кустах.
— Так что же? Он нас не увидит, мы же с тобой сейчас станем невидимыми. Ну, слушай: раз — два — три!
Берко и Мойше оба разом раскрыли глаза.
— Ты видишь меня, Берко?
— Совершенно ясно. У тебя на носу веснушки. А ты меня, Мойше?
— Вижу, Берко.
— Кого?
— Тебя. У тебя щека расцарапана.
— Это меня веткой. Ну что же?
— Знаешь, что я думаю, Берко: ведь мы оба с тобой теперь невидимки и потому, быть может, и видим друг друга. Это очень удобно для невидимок, правда? А посторонний человек не увидел бы нас.
— Возможно, что и так!
— Эй, вы, олухи, — вдруг кто-то крикнул позади мальчишек, — я тоже вижу вас прекрасно!
Мальчишки обмерли от страха и не знали что — бежать или упасть на землю.
Кто-то сзади облапил Берко с Мойшей и со смехом повалил их на траву.
— Шма Израиль![7] — воскликнул в ужасе Мойше. — Это чорт!
— Ха-ха-ха! Я не чорт, а такой же еврей, как и вы оба, — только я чуточку поумнее вас… Полюбуйтесь на меня!
Лапы незнакомца разжались, освободив мальчишек. Они могли теперь оглянуться и посмотреть на свидетеля их неудачного колдовства.
Это был небольшого роста горбун с длинными руками. Из-под облупленного лакового козырька его фуражки глянули веселые глаза под косматыми рыжими бровями, рваный кафтан был распахнут на горбатой груди, показывая грязную холщовую рубаху; на ногах из-под коротких панталон смотрели чулки с прорехами и стоптанные туфли.
— Ну что, хорош? — насмешливо спросил горбун Берка, который осматривал его скорее с любопытством, чем со страхом.
— Чтобы да, так нет, — деликатно ответил Берко.
— Ха-ха-ха! Ну, а тебе я понравился?
Мойше покосился на горбуна и ответил робко:
— Да, вы довольно красивы.
— Ага! Стало быть, у тебя горб внутри. Ну, садись, детки, на траву и потолкуем. Вы постились?
— Да.
— Значит, хотите есть.
Горбун достал из кармана бублики, сыр и фунтик с вишнями.
— Кушайте, детки. А я уж набил свой барабан! Горбун хлопнул себя по животу ладонью. Втроем они уселись на траве, и «невидимки» принялись за еду, забыв о своей неудаче.
— Запомните, ребята: кто любит сам поесть, тот охотно и с любовью кормит и другого. А постники все сквалыги.
— Как вас зовут? — спросил Берко.
— Меня? По-разному: Ициг-Шпицик, Хайкл-Пайкл, Эли-Гели, Айзик-Лайзик…
— Кто же будете вы? — робко спросил его Мойше.
— А как ты думаешь, пузырь?
— Я думаю, что вы — лец[8].
— Ага, стало быть, ты веришь в чертовщину. Ну, малый, хотя я сам и похож на чорта, но могу тебя уверить — ни леших, ни чертей нет на свете.
— Но кто же ты? — спросил Берко.
— Вот это мне по душе, что ты меня зовешь без церемоний на «ты». Продолжай так. Я уже сказал вам, что меня зовут Хайкл-Пайкл. Хайкл — мое имя, а пайкл — мой инструмент, по тому что я играю в оркестре, на бубне. Вот послушайте.
Горбун надул щеки и, ударяя по ним кулаком, прищелкивал языком; в общем было очень похоже на звуки бубна.
— Я бадхон[9], дети мои, в оркестре, который приглашен из города играть на свадьбах в Купно. Возможно, что во время набора мы будем играть в трактире одного тутошнего живодера, ребе Шезори.
— Это мой отец, — сказал Мойше.
— Мм! Ну, а твой отец, я вижу по твоей одежде, Берко, вероятно, более почтенное лицо в этом обществе?
— Мой отец был водовозом, а теперь поступил к ребе Шезори балагулой.
— Ага! Ну, передай своему отцу, Берко, почтение. Да ступайте, тараканы, домой; уже не рано, делается совсем темно, и мне пора соснуть.
— Как, Пайкл, ты будешь спать здесь, в лесу?
— Почему бы нет? Ведь я похож на лешего? Спокойной ночи… Забирайте свои дрянные книжонки и убирайтесь.
Пайкл сладко зевнул и повалился на траву. Берко и Мойше пошли домой. Оба молчали. Когда настало время расходиться, Мойше сказал:
— Какой невежа этот Пайкл. Велел передать почтение твоему отцу. Что такое твой отец? Простой фурман!
Мойше надменно отвернулся и ушел от Берко, не простясь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1. Бадхон Пайкл
На следующий день после неудачного колдовства Берко уговорил своего хавера итти заниматься в лес, на ту полянку, где они были вчера.
— А вдруг мы там встретим этого лешего опять?
— Так что же Мойше, разве тебе не понравились бублики?
— Это тебе в диво бублики!
— Ну, а вишни?
— Гм! Мамеле мне запрещает дома кушать вишни: от них бывает нехорошо.
— Вот видишь. А у Пайкла наверное есть вишни снова.
— Разве так. Тогда идем.
На полянке, как и ждали, они нашли бадхона Пайкла. Горбун сладко спал на земле, согретой солнцем. Хаверы уселись поодаль от него, раскрыли книги и принялись читать. Вскоре Пайкл открыл глаза и проворчал:
— Ага! Эти мухи уже жужжат вокруг моего кармана. Ну-ка заглянем, что там есть.
Берко запустил руку в широкий и глубокий карман шута и достал оттуда фунтик с вишнями.
— Вот видишь, Мойше!
— Кушайте, крысы, за мое здоровье.
Берко и Мойше принялись за ягоды. Бадхон Пайкл смотрел, усмехаясь, на их соревнование: Мойше забыл про запрет мамеле и набивал в рот ягоды горстями.
— Что вы тут вчера делали, крысы?
— Мы хотели бы сделаться невидимками.
— Почему же это у вас не вышло?
— Не знаем. Мы сделали все, что нужно. Мойше вычитал в Кицер-шелой все, что надо сделать.
— Гм! А дочитал ли ты, Мойше, до конца?
— Нет, пане Пайкл.
— А там сказано: «Средство это должно употреблять только во время очень серьезной опасности, например когда нападут разбойники». Видите? Вот если на тебя, Мойше, напали бы разбойники, то ты мог бы им сказать на точном основании Кицер-шелой: «Господа разбойники! Дайте мне сроку сутки, а потом можете меня убить». — «Хорошо, — сказали бы тебе разбойники, — мы подождем!» Тогда ты эти сутки употреби на пост, молитву, купанье, прочти семь раз псалом, и ах! — разбойники остались в дураках: ты сделался для них невидим.
— Ты смеешься над преданием наших отцов. Я больше не хочу тебя слушать. Пойдем, Берко. — Мойше сердито скомкал пустой фунтик.
Берко не шевельнулся.
— Подожди, Мойше, надо дослушать до конца. Вот ты не дочитал до конца Кицер-шелой, и мы с тобой остались в дураках. Пайкл, говори, мы слушаем тебя.
— Я вижу, ты, таракан, не глуп. Что значит быть евреем! Нас дурачат тысячи лет, и все-таки родятся умные еврейские головы.
— Кто дурачит?
— Да вот те, кто собирал веками болтовню наших раввинов и в этой куче мусора зарыл жемчужины древней мудрости. Те, кто, всю жизнь копаясь в куче этого мусора, уже сам не способен оценить жемчужное зерно и, обманывая народ, заставляет поклоняться Талмуду, как золотому тельцу.
Мойше схватил с травы книгу, губы его дрожали.
— Это мусор — вы говорите? Значит, вы не читали Торы, вы невежда и эпикуреец!
— Подожди!
Бадхон положил свою крепкую ладонь на книгу и удержал мальчика, который в слезах готов был убежать.
— Что это за книга?
— Килаим.
— Ага! «Разное о разном» или нечто обо всем. Раскрой книгу на любом месте и прочти.
Мойше раскрыл книгу и прочел:
— «Законами о килаим запрещено носить лишь смесь овечьей шерсти и льна.»
— Стой! — крикнул Пайкл. — Следи за мной по книге. — И продолжал на память — «Если к шерсти овечьей подмешана шерсть верблюжья, то к полученной шерсти примесь льна допускается, когда в ней преобладает шерсть верблюжья; когда же преобладает шерсть овечья, то примесь льна не допускается…»
Бадхон читал, или вернее пел, правила килаима, соблюдая каждую паузу. Мойше и Берко следили за ним по книге и не подметили ни одной ошибки в напеве.
— Прочти еще! — приказал Пайкл.
Мойше прочел:
— «Законы о килаим распространяются лишь на пряденое и тканое, ибо сказано: не надевай шаатнез, то есть одежду из шаа — глаженого, тавуй — тканого и из нез — пряденого…»
— А! Любопытный кусочек, — смеясь, перебил Пайкл. — Ну-ка! Вы, наверное, знаете, что значит шаатнез[10]?
Берко и Мойше вперебой стали выкладывать толкования разных мудрецов на вопросы:
Можно ли носить пряденое глаженое.
Можно ли носить войлочную шляпу.
Можно ли носить корзины, в которых положены шерсть и лен.
Может ли быть в льняной материи шерстяная кайма.
Можно ли подостлать под себя войлок.
Пайкл выслушал до конца все, одобрительно кивая головой, и потом заметил:
— Ну вот, и все эти мудрецы занимались пустяками, ибо они думали, что слово «шаатнез» составлено из начал трех слов — шаа, тавуй, нез; прошла тысяча лет, пока наши ученые доказали, что шаатнез есть слово коптского языка и значит просто «поддельный». Мы не должны носить ничего поддельного — вот и все. Не смешны ли наши портные, когда шьют из сукна, где нет и половины шерсти? Они не смеют положить шитва на колено, ибо это килаим! Еще смешнее наши базарные торговцы одеждой, которые носят на палке платье шаатнез из боязни, что коснутся к нему телом — это ведь тоже килаим. Теперь скажи, Мойше, — закончил Пайкл, — кто здесь ученый и кто невежда?
— Ты знаешь книги наизусть! Но как ты можешь называть глупостью Талмуд: ведь тут все науки!
— Науки?! Вместо медицины — колдовство. Астрономия — где земля в центре вселенной; физика — говорящая о том, как мыть посуду; география — указывающая, где находятся рай и ад; метеорология — говорящая, когда должен итти дождь, но он ни за что не хочет итти! Хороши науки!
— Пайкл! Скажи, пожалуйста, что такое барометр? — попросил Берко.
— Барометр? А зачем тебе это знать?
— Тебе Элиа Раппопорт говорит, что молиться о дожде можно лишь тогда, когда упадет барометр… У ребе Элиа упал барометр. Тогда был назначен пост, мы молились, и пролился дождь.
— Вот вам, тараканы, пример того, как нас дурачат.
Пайкл описал в понятных для ребят словах барометр, объяснил, что прибор этот указывает давление воздуха. Погода зависит от давления воздуха. Если давление воздуха быстро уменьшается, то говорят, что барометр падает, и тогда можно ждать грозы, ветра и дождя.
— Видите, мальчики, ребе Элиа сам больше доверяет настоящей науке, нежели Торе, более барометру, чем посту и молитве. Однако он ест хлеб свой не от науки, а от ваших молитв, и хочет, чтобы вы верили в силу не науки, а его молитв.
Мойше посмотрел на Пайкла гневно.
— Пророк Элиа низводил дождь на огонь нечестивых и без барометров. Он знал все, что наверху и что внизу под землею!
— А знаешь ты, невидимка, простое средство обратить любого человека в пророка? — лукаво спросил шут.
— Скажи. Как же?
— А так, как это делают в полиции. Она частенько делает пророков.
— Ты шутишь?
— Ничуть. Это просто совсем. Кладут человека рожей вниз. Он видит только то, что внизу, но прекрасно знает, что делается наверху, потому что его порют.
Мойше заткнул уши, вскочил и закричал:
— С меня хватит твоих шуток! Я ухожу. Если ты, Берко, не пойдешь со мной, ты больше мне не товарищ!
Мойше подхватил свои книги и убежал. Прежде тем нырнуть в лесную чащу, он оглянулся: последовал ли ему Берко, но тот остался с шутом.
— Ты поссорил меня с моим хавером, с моим первым другом, Пайкл!
— Не печалься. Я знаю, что рано или поздно вам надо поссориться.
— Почему же?
— Вы с ним килаим — разные. «Нельзя запрягать коня и осла вместе», сказал ребе Меир. Ты и Мойше — огонь и вода. Но ты не можешь зажечь воды, а он погасить твой огонь. Беги от него! Беги от них!
— Почему же ты учишь меня? Я хочу остаться евреем.
— Шезори и ему подобные еще не евреи, по тому, что они читают. Мы с тобой — евреи. Быть евреем — значит прочитать все до конца!
2. Песни ямщика
Кнут балагулы Клингера успел порядочно истрепаться, и не потому, чтобы он его не жалел, а потому, что ребе Шезори с точностью аптекаря отвешивал овес двум заморенным клячам, которые едва справлялись на косогорах и подъемах с экипажем. По вечерам, когда балагула возвращалась в Купно, уже за пять верст можно было узнать ее по облаку пыли; клячи едва волочили ноги, вздымая пыль; ближе к местечку балагула сообщала о своем прибытии скрипом плохо смазанных колес, дребезжанием подвешенного к оси конского ведра, хрустом и треском кузова. Тогда все Купно знало, что возвращается из города балагула ребе Шезори.
— Как?! И на этот раз она не рассыпалась на мелкие кусочки по дороге? Ну, Лазарь Клингер поистине счастливый человек!
Но балагула и не могла рассыпаться — скорее хряснет ось на косогоре у новой брички или свихнутся рессоры у панской венской буды; в балагуле была тысяча слабых мест, но слабое место в свое время скреплялось где веревочкой, где гвоздем, где проволокой, а то и мочалкой, смотря по тому, что в момент угрожающей катастрофы попадало под руку фурману, который все время лечил свой экипаж.
— Вы мне скажете, я балагула? Я же хирург совсем!
Лазарь Клингер не раскаивался, что купил кнут на последние деньги. Когда вся замшево-серая от пыли балагула приближалась к Купно и уж кони переставали отфыркивать пыль, а у седоков, застывших в бессильной ярости, на зубах скрипел песок, Лазарь Клингер, помахивая над спинами кляч кнутом, напевал довольно весело:
Sitzt a Schuster — neitht und neiht,
hat Kadoches, nit e Breit!
(Сидит сапожник — шьет и шьет,
нашьет чахотку, но не хлеб!)
— Фурман, разве вы не знаете песен повеселее? — спросил однажды молодой седок-еврей, сидевший рядом с Лазарем на козлах балагулы, крепко зажав между коленами небольшой дорожный сундучок.