ПОВЕСТЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. Шайка разбойников
Разбойники остановились перед окнами шоринской квартиры в нерешимости. Из окон на снег платками падал свет: у мастера, должно быть, вечеринка.
— Братцы, с парадного, что ли? — спросил Шпрынка — поди, не прогонят. Ба́тан, стучи. Лютой он.
— Ну, да: лютой. Это он с виду только кажет.
Ба́тан взбежал на крыльцо и заботал кулаком в дверь.
— Кто там?
— Хозяюшка, дозволь шапку разбойников представить?
— А кто вы?
— Мальчики с новоткацкой. Алексею Иванычу скажи, что мальчики пришли разбойников представить.
— Погодите, барыне скажу. У нас гости.
Разбойники сгрудились перед закрытой дверью. Снег перестал. В небе сияют синие звезды. Под валенками снег хрустит. Танюшка Мосеенкова топочет:
— Смерзла я с вами.
— Это тебе не Персия, — сказал Шпрынка, поправляя саблю — а еще княжна. Молчала бы — еще сколько играть будем! Кудри-то поправь…
— Ноги зашлись, валенки-то у меня с дыркой.
— Пожалуйте, разбойники!
Горничная отворила дверь, и разбойники чрез застекленный ход прошли и ввалились в облаке пара в прихожую.
Разбойников двенадцать человек. Тринадцатая — персидская княжна. На разбойниках шапки с красными тумаками из кумача, а на тумаке кисть из бумажных концов ниже уха свисает. Через плечо у каждого разбойника на портупеях из кромки деревянные мечи, опоясаны разбойники красными кушаками. У есаула Фролки, брата атамана, в руке склеенная из бумаги подзорная труба. Всех нарядней одета персидская княжна. На ней халат из пестрого лоскута: в рвани на фабрике разыскали обрывок того самого ситцу, что в Персию идет: в полоску желтой елочкой по красному полю. На голове у княжны парик из черных трепаных концов, а брови наведены дугами углем — из-под бровей синие глаза сияют, а во лбу из золотой бумаги звезда горит.
Шпрынка (атаман) обращается к есаулу:
— Ты ятне́й мне, Мордан, по тетрадке вычитывай, если сбиваться начну.
Горничная зовет разбойников:
— Проходите в столовую. В столовой приказали представлять.
Она ведет шайку разбойников чрез тускло освещенный кабинет. Мордан осмотрел на-ходу комнату, отстал и подошел к наклонно поставленной доске чертежного стола… Над столом золотою с синим бабочкой трепещет огонь газового рожка. Мордан встал под огоньком, достал из кармана затрепанную тетрадку и, перелистывая, шепчет, вспоминает то, что надо говорить, а сам глазом косит на доску чертежного стола. На ней во всю натянут белый лист, исчерченный кругами, полосами, цветными линиями и уголками, брошен растворенный циркуль; большой грушевого дерева красноватый треугольник, кисть, краски в ящичке; карандаши!
Есаул засмотрелся.
— Ты что это, Мордан, тут прохлаждаешься. Идем представлять.
Шпрынка ткнул есаула в бок. Мордан словно пробудился.
В столовой светло и жарко. Пахнет вином, жарким и пивом. Вокруг стола — гости.
Разбойники уже построили из стульев лодку. На корме сидит сам хозяин, Стенька Разин — Шпрынка, нахмурив брови. С ним рядом княжна; разбойники попарно в веслах; есаул стоит рядом с атаманом и будто правит потесью, навесным рулем ладьи. Гребцы, держа в руках невидимые весла, взмахнули ими и запели песню. В дверях народ собрался — дворня. Нянька на руках с хозяйской девочкой, раздетой: спать укладывала.
2. Атамановы слова
Шпрынка приосанился, поправил саблю и шепнул Мордану:
— Как начинать-то?
— Валяй: Я не разбойник, я не душегубец…
Шпрынка напружил шею и заговорил басом, важно положив руку на эфес меча:
— Я не разбойник, я не душегубец, не на грабеж иду по Руси! То было время, но оно прошло, а ныне уж другое наступило. Решился я народу возвратить ту волю самую, которую бояре оставили лишь только для себя, а от свободного спокон веков народа отнять успели и простых людей скотом рабочим умудрились сделать. Но волю-мать искоренить нельзя. Гонимая, забитая повсюду, она врагам своим не покорилась, она в душах поруганных таилась и все ждала! И дождалась денька кровавого расчета за былое. Позвал нас стон народный…
— Как дальше-то, Мордан? — ну-ка, что ли, скорей!
Мордан по тетрадке громко зашептал суфлером:
— Что с ветром ежедневно доносился.
— Что с ветром ежедневно доносился до наших тихих вольных берегов. Позвал народ, кровавыми слезами питавший землю, где он изнывал от тяжких мук и бесконечных казней. Да, звали все, кому житья не стало и в ком терпеть, терпенья не достало! А ведь таких немало на Руси. Не бог холопей сделал, а бояре; а перед богом люди все равны: все одинаково родятся, все умрут, все есть хотят, и все, пока живут, должны быть одинаково свободны. Боярам любо, ведь на них суда не полагается, они других лишь судят, им хорошо, а о простом народе не думают и вспомнить не хотят. Ну, не хотят добром, напомним кровью, припомним все и разом порешим! Когда бояр я изведу повсюду, когда они исчезнут без следа, тогда замрет их низкое коварство, и от Москвы до всех окраин царства свободной станет русская земля!
Атаман грозно махнул рукой и сел на опрокинутый стул, обняв персидскую княжну. Хозяйка перекинулась с хозяином беспокойными взглядами. С краю стола — учитель рисования в фабричной школе, мастер Севцов. Он был навеселе, кивал в такт речи атамана головой, прослезился, утер слезу концом повязанного пышным бантом галстуха, и, когда атаман закончил грозные слова, Севцов захлопал в ладоши и крикнул:
— Браво! Да здравствует свобода!..
Рядом с Севцовым сидел рассчетный конторщик Гаранин. Он поглядел на художника через плечо и легонько отодвинулся. Он тоже очень чутко слушал то, что прочитал разбойный атаман, и по временам надменно улыбался бритыми губами, опустив глаза. Гости переглядывались. Дамы стали вдруг строги лицами и сидели прямо, как куклы на стульях. На всех лицах испуг и смущение. Действие, между тем, шло своим чередом. Атаман вдруг развеселился и закричал:
— Пришла пора. Теперь все сами баре! Довольно слёз и крови с вас собрали, довольно тешились, потешьтесь-ка и вы. Жги! Режь! Топи! Секи да вешай! Не оставлять в живых ни одного. Я с корнем вырву племя дармоедов. О, только б мне добраться до Москвы! Я наводню ее боярской кровью, рекой залью и на весельной лодке подъеду с песней к Красному крыльцу, тогда оно и в самом деле будет красным. Земля вздрогнет и море всколыхнется, и далее свод небесный пошатнется от моего веселья на Москве! Эй, начинай-ка, Фролка, плясовую. Валяй, собака, глотки не жалей…
Мордан сунул подзорную трубку в руку первому гребцу, соскочил с лодки прямо в воду — на блестящий навощенный паркет столовой — и пригласил за собой Танюшку… Гребцы грянули песню:
— «По улице мостовой шла девица за водой»…
Персидская княжна встала против есаула, оправила халатик и махнула платком… Мордан развел руки, ударив по валенку ладонью…
— Эх, валенок, дай огня! — и пошел к Танюшке, вывертывая носки.
Гости рассмеялись. Даже барыни привстали с мест. А в дверях вперед выпятились ребята…
Сплясали. Но опять насупился атаман, сидя в лодке рядом с персидской княжной, и говорит:
— Эх, ты, Волга, матушка-река, приютила ты, не выдала меня, словно мать родная приголубила, наделила вдоволь славной почестью, златом-серебром, богатыми товарами; я ж тебя ничем еще не даривал…
Тут Танюшка встала и приготовилась, оправляя персидский халатик. А грозный атаман сказал:
— Не побрезгай же, родимая, подарочком; на тебе, кормилица, возьми!
Он схватил Танюшку в охапку и толкнул в воду… Танюшка взвизгнула и, упав на паркет, начала грести руками и ногами, изобразив борьбу с бушующей непогодой. Разбойники кричат «ура». Персидская княжна изнемогла, дрыгнула еще раз ногами, повернулась навзничь, закрыла глаза и, сложив на груди руки, сказала:
— Это я утонула!
— Браво, браво! — кричал Севцов под смех гостей и хозяев.
Представление окончилось. Хозяйка одарила разбойников сластями. Мастер Шорин порылся в кошельке и достал оттуда два двугривенных. Хозяйка потихоньку от гостей дернула мужа за рукав и шепнула:
— Довольно двадцати копеек.
— Ну, матушка, это уж не твое дело, — вслух пробурчал Шорин и сунул в руку атамана деньги…
Толкаясь, гурьбой, разбойники пошли в прихожую…
— Сколько дали? — спрашивал торопливо Батан атамана…
— Двугривенный…
— Как двугривенный? Я видел, он два двугривенных вынял…
— Вынял, да жена не велела. Он двугривенный-то в пальцах придержал, да в жилетный карман спрятал…
— Врешь…
— Нет, нет, я тоже видала: спрятал двугривенный, — подтвердила слова Шпрынки Таня.
— Ну, уж ты: видала. Молчала бы. «Это я утонула». Утопленники говорят? Раз ты утонула — молчи…
— Да ведь я думала, они не поймут, что я утонутая. Воды-то ни капельки…
— А ты думай, что в воде лежишь, да помалкивай. А то еще пальцами на ногах шевелила, — ворчал сердито один из разбойников; тут бы всем рыдать, а из-за тебя смех вышел.
— Чего ты, Приклей, придираешься: если у меня валенки худые…
Шайка высыпала на крыльцо.
— Куда теперь пойдем, Шпрынка?
— К Елисовым ребятам, потом в казарму к нашим — в мальчью артель.
— Айда!
Горничная заперла за разбойниками дверь на крюк.
3. Спор
В столовой мастера Шорина, после ухода шайки, поднялся шумный разговор, начались словесные схватки на всех четырех углах стола. У Севцова распустился галстух, и седая прядь волос спадала на глаза, сколько он ее ни встряхивал движеньем головы назад. Ударяя ладонью о стол, художник говорил одушевленно:
— Да, да! Ни кандалами, ни казачьею нагайкой, ни цензурой вам не задушить стремления народа к правде, добру и красоте…
— Павлуша, ты пьян, — заметил механик Горячев, — и это некрасиво…
— Ты, двуногая машина, молчи! Гаранин!
— Я-с, — отозвался, блеснув глазами, сосед художника.
— Ты верный раб морозовский?
— Ну-с!
— Нет, ты скажи: раб ты или нет? Как звал твово отца хозяин?
— Папаша Тимофей Саввича моего тятеньку — вы сами, куманек, знаете — звали Гараней. Тятенька это за ласку почитал.
— Ага! А тебя как Саввы Морозова сын кличет?
— Гаранин-с. Или Владимир Гаврилыч… Чаще Гаранин. Так и в паспорте значится.
— Сына твоего как зовешь?
— Сами, куманек, крестили — знаете — зовут первенца моего Гараней.
— Так и он, значит, будет служить Морозову?
— Почту за честь. Фирма солидная, существует с 1833 года.
— Ну, вот что я тебе скажу: ты и в могилу рабом морозовский ляжешь, а сын твой увидит, да, увидит он народ освобожденный и падение тирана.
Хозяйка бросила на стол чайное полотенце:
— Ах, какие вы рискованные слова говорите, Павел Петрович!
Гаранин наклонил голову в сторону хозяйки.
— Совершенно справедливо изволили заметить, Олимпиада Михайловна: слова рисковые. Но вы на то и обратите внимание: одно дело, когда рисковые слова говорит нам Павел Петрович: он и в академии художеств из-за этих неприятных слов курса не кончил…
— Не кончил, правильно. Но у меня душа к прекрасному горит. А ты — раб.
— Хорошо-с, допустим. Но вот в чем дело: откуда взяли мальчики эти рисковые слова? И не Павел Петрович, а фабричные мальчики перед нами их произносят.
— Да, я тоже слышу, будто слова не те, — подтвердила задумчиво хозяйка — в прошлом году не те слова были.
— Не те слова, сударыня, вы это справедливо изволили заметить. Это вредные слова. Слова эти, прямо скажу, крамольные и против власти. Ясно: из этих разбойников выйдут социалисты.
— Все это от недостатка образования, — с другого конца стола сказал директор фабрики Дианов. — Олимпиада Михайловна, скажите, был ли кто-нибудь из этих парней у вас в школе?
— Как будто — нет.
— Вот видите. Если они учились в школе, то год иль меньше, научились кой-как читать по печатному — и к станкам. Если бы у нас более заботились о народном образовании, то наше рабочее сословие без социализма нашло бы способы улучшить свое положение. Главная причина: низкий уровень умственного развития.
Гаранин почтительно изогнулся всем корпусом в сторону директора, а смотрел на хозяйку, что придало ему вид двусмысленный. Он как будто говорил:
— Слушайте, слушайте, какую либеральную чепуху он несет.
Директор продолжал сердито:
— При большей степени образования, рабочее сословие могло бы рассчитывать и на лучшую материальную обстановку и на скорейший переход от положения простого рабочего к положению мастера и, наконец, — к положению хозяина.
Гаранин смял на лице своем улыбку и восхищенно восклицал:
— Справедливо! Удивительная идея! Прямо из «Вестника Европы»! Просвещенное мнение!
— Ну, да, я читаю «Вестник Европы» — что ж из этого?
— А я что говорю? Достигнув уровня умственного развития, каждый рабочий мог бы быть хозяином, в роде Тимофея Саввича, в таком вот заведении, вроде Никольской мануфактуры, существует с 1797 года. Двадцать тысяч рабочих с умственным уровнем и у каждого по фабрике, где еще по двадцати тысяч рабочих и то ж с умственным уровнем… А у тех-с…
Художник весело хохотнул. Директор покраснел и отвернулся от Гаранина.
4. Талант
— Прости меня, Михаил Иваныч, ты говоришь вздор, — обратился Севцов к Дианову. — Гаранин прав, всех рабочих не сделаешь миллионерами, но мастерами — это да. Вы заметили тут средь разбойников такого мордастого?
— Который атаману подсказывал?
— Да. С гордостью могу сказать: мой ученик. Учиться в школе ему поздно, да и нет времени. Он ходит иногда ко мне. Я мог бы показать его рисунки. Уди-ви-тель-но! И где делает — в мальчьей артели, на нарах: вечно драка, гомон, ругань… Зачем мы учим всех? Надо поднимать таланты.
— Справедливо, справедливо! — закивал головой Гаранин: — вот эти речи и слушать приятно. Атаман тоже, я посмотрел, — бойкий мальчик. Однако ведь это всегда было. Не за стыд скажу, вот Михаил Иваныч Дианов сидит: пришел он на фабрику Саввы мальчиком, а ныне всеми уважаемый директор и хозяйский компаньон. Так же и моего тятеньку папаша Тимофей Саввич заметил и отличал.
— А и бивал? — спросил художник — признавайся.
— Да, бывало. Не за вину, а за откровения, большею частью. Сделает ему неприятное откровение о фабрике — он и ударит. А потом сам спасибо говорит.
— А тебя Саввы сын не бьет за откровения?
— Тимофей Саввич меня ни разу пальцем не тронул. Вот вы говорите: талант, и таланты всякие бывают. Вы дивитесь, откуда на устах у мальчиков разбойные слова. Из нашей фабричной библиотеки. Для чего существует: вот, именно, для поднятия умственного уровня. Между прочими просвещенными журналами и «Вестник Европы» получается. Прошлой осенью спросил я один том, а библиотекарь мне: «Неужели и вы, Владимир Гаврилыч?» До прошлой осени том лежал на полке неприкосновенным и, естественно, покрылся духом плесени. А теперь и на полку не возвращается. В чем дело? Да в том, что там эти самые разбойные слова и пропечатаны. До того дошло, что мальчики рисковые слова оттуда перед нами в шайке разбойников играют. Почему же, Олимпиада Михайловна, так произошло, что книжка десять лет на полке лежала и никто не подозревал, какие в ней слова, вдруг с полки прыгнула и по рукам пошла?!
Планов, хотя вопрос не к нему обращался, спросил:
— Ты, наверно, знаешь почему?
— Потому что на фабрике такой талант появился, вернее, личность.
— Какая личность?
— Вредная.
— Вздор!
— Нет, не вздор. Отчего фабричные на язык дерзки стали? Отчего в кабаках полно? Отчего в браковочной шум? Почему расчетные книжки в лицо конторщикам швыряют? Кто расценок оспаривает? Когда это бывало, чтобы ткач, если его оштрафовали, требовал кусок: покажите ему, где «близна», есть ли «Б», почему записали «К», разве кромка нехороша? Где «забоина», где «недосека»? Почему «П», если «подплетен» нет?
— Вам это лучше знать, Владимир Гаврилыч, почему, — сказал механик Горячев.
— Понимаю, сударь, ваши намеки. Тимофей Саввич только штрафной книгой и интересуется, когда бывает на фабрике. «Мало, — говорит, — штрафуете, прогорю». Это верно. Однако и покрепче гайку завинчивали при их покойном папаше, а народ молчал. Почему?
Никто не ответил. Хозяйку вызвала, что-то пошептав ей на ухо, нянька. Когда хозяйка вернулась, Гаранин поднялся:
— Извините, у меня супруга нездорова.
— Как жаль, что вы уходите. Знаете, зачем меня звала няня? На Оленьку шайка эта очень повлияла. Плачет: «Зачем она утонула». Я говорю: «Она не утонула, а только так». — «Нет, я сама видела: она утонула, и пузыри пошли».
— Впечатлительность ангельского возраста. До свидания. Алексей Иваныч, я хочу сказать вам несколько слов приватно.
— Говорите, — тут все свои, — ответил Шорин.
— Нет, зачем же, это служебные дела. И так мы компанию расстроили серьезным разговором.
— Пойдемте в кабинет.
Они остановились в кабинете около рабочего стола. Гаранин заговорил тихо:
— Идучи к вам, я встретил одного человечка. В вашем корпусе седьмого ткачи бунт хотят сделать.
— Какой бунт? Они еще до Рождества стачку затевали, да раздумали.
— А теперь, видно, вновь надумывают. Сходки тайные идут по трактирам и в казармах.
— Почему же вы мне говорите? Это дело дирекции.
— Да-с? Я по человечеству вас предупреждаю. Очень сердятся на вас ткачи за ваши строгости. Что это, чертежик делаете? — Гаранин наклонился над рабочим столом мастера, — любопытно, в разных цветах, что это такое будет?
Шорин ответил неохотно:
— Это проект новой каретки к ткацкому станку.
— Любопытно! Что же будет делать эта машинка?
— Это автомат для смены челноков при обрыве утка, без останова.
Гаранин улыбнулся.
— Значит некоторых мальчиков «с костей долой». Так-так-так. Конечно, конечно. На фабрике только порча молодого поколенья происходит. В школу их для поднятия умственного уровня.
— Меня это мало занимает. Я знаю, что с этой кареткой миткаль пойдет чище, и станок при той же ширине с двухсот доведу до трехсот ударов.
— А хозяину и прибыль. Так-так-так. До свиданья. Полезное изобретение.
Проводив Гаранина, Шорин вернулся к гостям. Жена увидела, что он расстроен.
— Наверное что-нибудь нехорошее сказал?
— Зачем вы, Алексей Иванович, вводите в наше общество этого фискала, — сказал механик Горячев — ведь, все, что мы говорили, будет известно Тимофею Саввичу?
Шорин угрюмо усмехнулся:
— Это лучше: пусть слушает сам, чем через десятые руки. Еще присочинит… Он после своего отца наследовал и должность расчетного конторщика и более важную обязанность докладывать о настроении умов… на фабрике…
— Что же он вам сказал?
— Он говорит, что стачка будет. Седьмого. И начнется с моего корпуса.
— Ну, если Гаранин говорит, — верно: тоже талант в своем роде. А на кого он еще тут намекал?
— Да появился у нас ткач один новый: книголюб и большой забавник.
Видя, что хозяин огорчен, гости поднялись уходить.
5. Обман
Шайка разбойников работала последний день. Обошли чуть не все казармы и у Викулы, и у Саввы, заглянули даже в трактир на Песках, но там не до «шайки разбойников»: все столы заняты ткачами и у стойки, и меж столов, и на лестницах народ, и на улице народ — шумят, говорят, песни поют. На улицах шайке то и дело встречались ряженые — подбежит и хрюкнет страшная свиная рожа или гавкнет чорт с рогами, или медведь заревет…
У атамана шайки — Шпрынки в кармане гремят медяки и серебро — давали, где гривенник, где пяточок, а то и семишник на всю шайку. Посчитали: рубль семь гривен…
— Что же, будем по рукам делить или в трактир пойдем чай пить, машину слушать? — спросил атаман под конец.
— Баранков надо купить, — посоветовал Приклей.
— Мало тебе пряников надавали.
— А как же в музей-то ты обещал — уж обещал, так пойдем, — упрашивала Танюша — уж мне хоть бы одним глазком взглянуть на Елену Прекрасную…
— Ну, что ж, ребята, в музей, так в музей!.. Вали.
Шайка разбойников двинулась к вокзалу. На площади у вокзала построен крытый парусиной балаган и расклеены кругом афиши:
— «Новость! Новость! Новость! Орехово-Зуево. С дозволения начальства в первый раз в здешнем городе. Только с 1-го января по 6-е января 1885 года Всемирный музей заграничных восковых фигур. Дышат, двигаются, шевелятся, смотрят — только не говорят. Чудо техники. Адская машина, которой был взорван в Америке пароход. Боа-констриктор из бразильских лесов — живая змея — длиною десять сажен, проглатывает живую козу. И множество других новинок и изобретений. Вход в музей 30 коп. — дети платят половину. Спешите убедиться. С почтением к посетителям музея. — Дирекция: мадам Жаннет».
У входа в музей, украшенного стеклярусною бахромой и кумачом, сидит за кассой мадам Жаннет в шляпке с красным пером. Шпрынка поднялся к ней по ступеням и спросил:
— А гуртом, сколько возьмете?
Мадам Жаннет подняла брови и переспросила:
— Что есть гуртом? Не понимайт.
— Вот гляди — всех, — Шпрынка указал рукой на свою шайку, — можно за полтинник?
— Нет. Каждый платиль пятиалтын.
— Ну, тогда прощайте…
И Шпрынка повернулся итти. Остановился:
— Ну, двугривенный накину… Хочешь?
Шпрынка уплатил за вход, и шайка посыпала в музей, чрез его нарядною завесу. Ревет орган. Неживой клоун вертит головой направо и налево и бьет в турецкий барабан. В стеклянном ящике лежит в вышитом золотом по белому платье Елена Прекрасная, склонившись на подушку; глаза ее закрыты, а грудь высоко вздымается дыханием, лицо румяно. На высоком кресле сидит великий инквизитор Торквемада в белой рясе с красным крестом на груди, он грозно взглядывает, качает головой и закрывает глаза. Танюшка пятится: «Я его боюсь». — «Ну, закрой глаза — мы тебя мимо проведем». Танюшка крепко зажмурила глаза, и ее провели, как слепую, мимо Торквемады. Обошли весь музей. Вот и адская машина, с колесиками, пружинками, тикает маятником. «Вдруг, да ахнет?» Наконец, стеклянный ящик — со змеей… Служитель музея сонный и серый, вынимает вялую змею из ящика и вешает себе на шею; змея ползет и вьется вокруг шеи, от змеи пахнет, как от белья на чердаке: Шпрынка ткнул змею пальцем в живот — холодная.
— Руками не трогать!
— А десяти сажен в ней, пожалуй, не будет?
— Ровно десять! Сколько раз мерили, — уверяет служитель, укладывая скучную змею в ящик…
— Постой-ка! — останавливает служителя змеи Шпрынка, — а покажи, как она козу ест…
— Приводи козу — тогда покажу…
— Это обман. Как же в афишке сказано: козу ест? Обман! Деньги назад!..
— Деньги назад! — вопит шайка, окружая мадам Жаннет…
— Позовить городовой — это безобразий! — говорит мадам Жаннет служителю змеи, тряся пером на шляпе.
Служитель, пробудясь от скуки, с большой охотой пускается за полицейским. Шайка разбойников бежит.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1. Животики
Вечером в крещенский сочельник, когда машина стала, убрали и вычистили станки, Шпрынка побежал не домой, а по Никольской улице в казарму номер первый, к Мордану: надо было решить купаться завтра в «Ердани» или нет. Сам Шпрынка держался на этот предмет мнения, что придется купаться. Дело в том, что от матери за шайку разбойников проходу нет — рядиться в святки, по ейному, беса тешить.
— Да, ведь, рож не надевали?
— Всё равно, в кустюмах были?
— Да. А у Танюшки на голове космы были черные сделаны, так ей тоже купаться?
— Выдумал — она, поди, девчонка.
— А им не грех?
— Стало-быть, не грех — на то они и девчонки, чтобы рядиться.
— Чудно! И до звезды есть не давала нынче. Мороз ядреный, уж если купаться — всем за одно. Всей шайкой в Ердань бултых!
Около Викулы Морозова прядильной Шпрынку кто-то окликнул:
— Эй, Ванюшка! — стой. А я тебя ищу. Куда бежишь?
— По своим делам, дядя Щербаков.
— Погоди. У меня до тебя тоже дело.
— Ну?
— Про седьмое, — тихо сказал Щербаков, — знаешь?
— Как же, я на полатях в камере лежал, когда вы с папанькой говорили. Все слыхал. Только он не согласен бунт делать, ему мамка не велит.
— Не бунт, а стачку.
— Всё едино.
— Нет. Ты слушай: бунт — когда бьют. Стачка — не давать хозяину потачки. Бунтовать дело мужицкое, а мы — народ рабочий: скажем «баста» — хозяину что ни час убытку рублей полтораста. Дело простое: бей Морозова простоем. Недельку фабрика простоит — старый черт закряхтит. Потолок бы нас в ступе — ан, придется итти на уступки. Не штрафуй зря — а по делу смотря. Согласны задать хозяину потасовку — делай забастовку. Понял разницу?
— Да что к, мы-то согласны. Вся мальчья артель.
— Мало согласны. Эдак и пильщик соглашался кашу есть. А ты сначала распили бревен шесть. Мне адъютанты нужны…
— Кто же это будет адъютант?
— Ты Жакардову машину знаешь?
— Ну, да.
— Вот там есть такие пружинки — попрыгунчики в игольной доске, чтобы узор выходил — они все время прыгают.
— Это животики — знаю.
— Ну вот мне тоже такие животик и нужны, чтобы прыгали, куда надо. Товар мы ткать сбираемся солидный — рапорт большой. У нас всё, как на кардной ленте, пробито, что куда — одна беда толкового народу мало. Ты мне подбери из мальчьей артели пяток-десяток духовых — в адъютанты.
— Животики?
— Да.
— Ладно.
— Завтра приводи после обедни.
— Приведу. Народ у меня ровный. До свиданья.
Шпрынка побежал к Мордану рысцой. В коридор вызвал:
— Дело есть. Важнец.
— Какое?
— Шел я к тебе насчет Ердани — чтобы всей шайкой купаться… Мать пилит, что чорта тешили.
— Что ж — выкупаемся. Хотя мороз-то ой-ой — да и ночь ясная будет.
— Не придется купаться. Догнал меня студент. Советовался со мной. Ему животики, говорит, нужны.
— Чего это?
Шпрынка заговорил шопотом:
— Бунт-то. Седьмого окончательно. Мать моя! Ну так — туда сюда — ему народ нужен. С пяток духовых. Я к тебе затем и шел.
— Ну что ж.
— Я, да ты. Ну еще: Батан, Приклей, Вальян…
— Да и будет.
— Я Приклею скажу, а ты к Батану с Вальяном сбегай в мальчью казарму. Чтобы завтра после обеден к пирогам. У Щербакова-то завтра престол в деревне. У Петра Анисимыча.
— Понес! — согласился Мордан одним словом.
Шпрынка вернулся домой и забрался на полати спозаранку. Раньше обычного улеглись. Щербаковы на свою кровать под пологом на левой стороне комнаты. Поштенновы — отец и мать Шпрынки — тоже забрались в кровать под пологом направо. Танюшка улеглась на сундуке под образами. И у Поштенновых и у Щербаковых перед образами лампадки теплются. Хоть газ привернули, а светло. Щербаков кряхтит, вздыхает и ворочается. И слышно, баба ему что-то нашептывает. Шепчутся, как тараканы. И Шпрынке не спится. Слышит он, как жена Щербакова его допрашивает:
А бог? А бог-то? Бог-то не терпел? Спаситель наш не терпел?.. Что ж ты за всех ответишь. Опять в Сибирь пойдешь. В остроге клопов кормить. Потерпи, Петр Анисимыч. Будет тебе мыкаться. Потерпи, Христа ради.
И видит Шпрынка, что из-под полога с цветами высунулись босые ноги Щербакова — а там и сам он вывернулся и вслух сердито говорит:
— Что ты мне бог, да бог — все богом тычешь в бок. Будешь плох, не даст и бог. Шпрынка, что ворочаешься, спишь?
— Нет, дяденька Щербаков, не сплю.
— Чего?
— Думаю.
— Ну я к тебе полезу, давай вместе думать, а то мне супруга спать не дает. Марья, дай подушку.
— Не дам.
— Хм! Обойдемся и так.
2. Фискалы
Щербаков снял с гвоздя стеганый казинетовый свой полукафтан и, забравшись на полати, постелился рядом со Шпрынкой.
Из-за полога Поштенновых мать Шпрынки со злобою вслух сказала:
— Сам, арестант, спутался со студентами — теперь мальчиков завлекает в эти дела. Ванюшка, не слушай его, каторжника.
Из-под другого полога отозвалась тоже вслух Марья Щербакова:
— Кто это арестант-то? Кто каторжник?
— Да муж твой арестант…
— Это как же?
— Да так же.
— Да как же «так же»-то?
— Да так же и «так же». И сама ты, Марья, арестантка. Знаю, к чему вы с Васькой Адвакатом девушек склоняете. Не миновать тебе острога.
— Ах ты стерьва, стерьва, Дарья, — горестно и как бы жалея соседку вздохнула из-под своего полога Марья.
— Хо-хо-хо! — рассмеялся на полатях Щербаков, — вот он божественный разговор-то…
Из-под полога Поштенновых послышался зевок, и Поштеннов лениво сказал:
— Щербаков, слезай назад: я твою бабу буду бить, а ты мою лупи — идет?
— Идет. Слезаю… Держись, Дарья! Хо-хо-хо!
Бабы пришипились… В камере настала тишина. Щербаков шопотом спросил Шпрынку:
— Думаешь?
— Думаю, дяденька.
— Чего?
— Как же мы бунтовать будем. Ружьев-то у нас нет…
— До ружьев еще далеко, малый. Мирный бунт будет. Без драки.
— Без драки скушно. А на Новой Канаве в Питере мальчики бунтовали?
— Как же! С задних мальчиков и началось. Кэниг, хозяин тамошней мануфактуры, рассчитал разборщиц пыли — хотел пыль[1] разбирать мальчиков заставить. Ну, они взбунтовались. К ним средние приклеились. А к мальчикам прядильщики присучились — и пошло. Без мальчиков никак нельзя было. Там народ боевой. Они и фискалов ловили.
— Какие фискалы?
— Фискалы — это, брат, — такие нахалы. «Я, — говорит, — за народ трудовой», а как услыхал про хозяев разговор — кричит: «Городовой! — бери его, он вор». Ходят по трактирам, где народ сидит всем миром, слушают, где вздохнут про горькую участь — ну и пожалуйте в часть. Ну, разобрал, кто есть фискал?
— Чего же с ним сделали мальчики?
— Наши скоро раскусили в чем дело — стали примечать. Мальцы придут в трактир и спрашивают: «Есть фискалы?» — «А вон глушит сивуху — а сам к нам тянет ухо». Мальчишки его: «Пожалуйте, барин, бриться». Он туда-сюда: «Я, — говорит, — друг свободного труда и за вас готов с полицией подраться». — «В таком разе пожалуйте кататься!» Выведут его на берег канавы. А берега у Новой Канавы[2] крутые, ребятишки раскатали на санках и ледянках, горки поливные. Ну, обваляют фискала в снегу, как пылкого судака, да и пустят под гору чудака. Народ стоит, хохочет, а он кудахтает, как кочет, раза два кувырнется, встанет, отряхнется, да и пошел докладывать в часть — какая с ним приключилась страсть.
— А у нас, дяденька, есть фискалы?
— Должны быть. А если нет, учредят.
— Пымаем, накладем по первое число.
— Смотри: невиновного человека не повреди. В заворошке от страха чуть не каждый подозрителем смотрит…
— Чего нашептывашь, арестант, чего нашептывать? Ни днем, ни ночью от вас покоя нет, — опять заворчала снизу из-под полога мать Шпрынки, — не верь ему, Ванюшка, сочинитель он…
Поштеннов из-под полога, зевая, спросил…
— Анисимыч, ты что же не спущаешься оттуда мою бабу бить?..
— Хо-хо-хо! — засмеялся Щербаков: — как же я буду твою бабу бить, коли моя-то молчит…
— Должно, заснула…
— Я тебе засну. Я все слышу, — отозвалась баба Щербакова. — Господи, чтобы хоть до праздника бунт сделать — уж бы и побунтовали и праздник справили. Говорили бабы — надо до Рождества бунт делать, все равно контора ордер срезанный, почитай, всем давала: разгуляться не на что было.
— Оно и лучше: кто выпил — опохмелиться нечем. С похмелья народ злее, а кто не погулял, от завидков зол. Ну и дела будут! — мечтательно сказал Поштеннов, — до точки довели народ вычетами. Дела!
— Да, дела! — подтвердил строго Щербаков и замолчал.
3. Просонки
Притих и Шпрынка, слушая ночную тишину. Под окнами прошел с колотушкой, тихо ею побрякивая, сторож. На левой стене стучали маятником «ходики» Щербаковых. На правой — стучали маятником «чоканцы» Паштенновых. Шпрынка ясно видел картинку на лбу у часов Анисимыча — букет из роз и на своих: — замок с башнями на крутой горе, а под горой на травке пастух играет на свирели. Часы порой будто сговаривались итти враз и тогда стучали в такт, потом наступал разнобой — будто ходики пытались обогнать чоканцы, поссорясь с ними, но потом бросали затею и опять шли с товарищем в ногу. Шпрынка пошептал под тиканье часов:
— Наши часы лучше! Наши часы лучше!
Стало совсем тихо. Все в камере лежат, молчат, как мертвые и будто не дышут. Шпрынка слышит, что под чоканцами над столом тикают папанькины часы — серебряные, анкерные на двенадцати камнях! С серебряною шейной цепью. У Щербакова часов карманных нет. Перекати-поле! Студент! Сибиряк. В ссылке был — до часов ли там! Из соседней комнаты за стеной тускло слышно и справа и слева тоже маются ходики и чоканцы. В каждой комнате по две семьи живут и у каждой семьи свои стенные часы. Напрягая слух и раскрыв глаза, Шпрынка старается уловить тиканье часов по ту сторону коридора и в других этажах казармы, и слышит, как в ушах буйно бьется кровь: ум, ум, ум! Шпрынка приподнялся, посмотрел через край палатей, что за чудо: и у Щербакова на стене туфелька, вышитая бисером, и в ней часы, цепочка свисла. Тикают часы в лад с часами Поштеннова: без разнобою! Зачем столько на стене часов! Тикают, тикают, и все ночь… Хорошо бы, если б вдруг все часы сразу прыгнули, и настало утро!..
— Ишь, разоспался, лодырь, — не дозовешься, вставай, беги за кипятком.
И Шпрынка слышит обычный скребущий стук по доскам палатей: это мать старается достать снизу ноги Шпрынки кочергой. В роде этого, она кочергой шарит меж стеной и сундуком, пугая мышь, когда та скребется и грызет там и уж очень надоест. Шпрынка подбирает ноги — свернулся в комочек мышью, но кочерга тянется, достала, зацепила, тащит:
— Вставай, поросенок. У меня тесто уходит.
— Вон оно что! У Щербаковых пироги — ну и у нас тоже — не задавайтесь больно… Неужто утро? Утро, светло.
Шпрынка скатился с полатей, нахлобучил шапку, схватил чайник свой и Щербакова и побежал к кубу за кипятком. Смотрит, а в коридоре у стены на корточках вряд сидят Батан, Мордан, Приклей, Вальян, — пришли уж?!
— Тебя дожидаем.
— Чего вы ни свет, ни заря. Еще «вкобедне» не звонили… Я только встал.
— Ну? Здоров же ты спать. А народ-то к вам когда сберется?
— После Ердани. Что, братцы, мне ночью «студент» рассказывал… И ах!
— Ну?
— Всю ночь мы с ним про бунты говорили. Придется нам посматривать и как фискалов увидали — по шапке раз!..
Вдруг шапка слетела с головы Шпрынки. Он копнул носом от подзатыльника:
— Ты зачем пошел, а? — грозно прикрикнула мать, — за кипятком пошел? И уж товарищей нашел?
Шпрынка подхватил шапку и, гремя чайниками, побежал по коридору.
— Братцы! Я сейчас!..
— Ладно! Мы вкобедню что ли пойдем пока что… В церкве погреемся.
Шпрынка нацедил из крана куба воду, семеня ногами, изгибаясь под тяжестью двух огромных чайников, побежал назад. Из носиков обоих чайников, вместе с паром — это надо уметь! — чуть поплескивал кипяток, выписывая вавилоны по снегу.
— Принес.
Сели с отцом чай пить на сундуке. А напротив на сундуке же — Щербаков с племянницей. Столы заняты — бабы стряпают, мужей корят и меж собой перекоряются.
— До обедень чай пьют! Безбожники. На Ердань-то хотя бы сходили!
— Пускай сходят, хоть вонь пронести…
Шпрынке кажется после сна, что камера, где они живут со Щербаковыми, разделена вся вдоль зеркалом и то, что стоит вдоль стены у Щербаковых, только отражение того, что поставлено вдоль стены у Поштенновых: там иконы — здесь иконы, там лампадка — здесь лампадка, там стол и тут стол, сундук — сундук, кровать — кровать. Чайник — чайник. Стряпают — стряпают. Ругаются — ругаются. Тут Дарья — там Марья. Тут папанька — там Анисимыч. Только серебряных карманных часов у Анисимыча нет: «Это мне приснилось. Где ему, арестанту!». Тут я — там Танька. Ну, это не похоже. А, може, это зеркало кривое да темное.
Щербакова и Поштеннова враз подняли противни с пирогами, в кухню понесли и из двери разом вышли: Шпрынка с Танюшкой оба, каждый со своей стороны кинулись отворять дверь и распахнули обе половинки. В камере потише и полегче стало.
Шпрынка схлебывает с блюдечка чай и, глядя на Таню, говорит как бы на себя в зеркало глядя:
— У нас нынче один пирог будет?
— У вас один, да у нас один.
— А всего сколько?
— Два.
— У вас с чем?
— С ливером.
— А у нас с гольем.
— Это все одно.
4. Зеркало разбилось
Шпрынка никак не может отделаться от мысли о зеркале.
— Вот если двинуть ваш стол да наш к середке — и будет один стол… И пирог один…
— Хо-хо-хо! — засмеялся Щербаков: — парень что выдумал…
— Правильно! — согласился Поштеннов… — Давай, Петра, сделаем так, пока баб нет… Народу к тебе придет много.
— Хо-хо!.. И ты гостем будешь. Ты ко мне, я к тебе.
Щербаков с Поштенновым взялись каждый за свой стол, гремя посудой, сдвинули их на середку и накрыли одной камчатной, в синюю шашечку, скатертью.
Щербаков вынул из сундука четверть вина и поставил ее посреди, как раз там, где столы сомкнулись.
— Батюшки, какой стол у нас большой! — всплеснула ручками Танюшка.
— Идем, идем скорей, ребята, на Ердань, — зашептал, носясь на дверь, Щербаков, — идем, пока бабы над пирогами дежурят. Хо-хо-хо!..
Все спешкой облачились и вчетвером ушли.
Вернулись через час, румяные и веселые от мороза и январского ласкового солнца…
Столы опять расставлены по своим местам. У Щербаковых на столе пирог и у Поштенновых пирог. У Щербаковых с ливером (питерские!), у Поштенновых с гольем (Москва-деревня).
А Марья сидит против Дарьи — обе в гарусных платьях, на плечах — шаль… Молчат, поджавши губы, и глядят друг на дружку словно в зеркало глядятся.
— А четверть где? — испуганно спросил Щербаков… — Гляди, голова, бабы наш стол пополам сломали.
— И пирог пополам сломался, — подхватил Шпрынка.
— Ах, бабы-бабы! А еще ткачихи. Тоже — «общее дело». Хо-хо-хо!
— Сдвигай столы, что есть в печи — на стол мечи! — закричал вдруг кто-то в дверях так громко, что обе ткачихи вскочили. И от этого звонкого крику, словно стекло разбилось, — и нет в комнате зеркала больше. Шпрынка завопил:
— Ура! Васька пришел!.. Здравствуй, Вася, с праздником.
Вошедший скинул шапку, и из-под нее рассыпались черные кудри.
— Марьюшка-Дарьюшка, дорогие хозяюшки, с праздником. Ах, какие вы нынче обе нарядные да пригожие. Да которая из вас будет краше?!
— Да которая Дарья, которая Марья — ты разгляди, — засмеялся Поштеннов: — мы что-то тут перепутались…
Васька шутливо обнимал, заглядывая в лица хозяек:
— Это Марьюшка.
— Это Дарьюшка.
— Ну-ну! Ты, бабий угодник! — смеясь остановил Ваську Щербаков: — гляди, как бы тебе тут ноги не переломали…
— Нам ссориться нельзя: общее рабочее дело. Союз. А где Лука с Григорием?
— Они в тринадцатой казарме ночевали, сейчас придут. Шпрынка, а твои животики что ж?
— Мои-то ни свет, ни заря явились, в коридоре ждут. Звать?
— Зови.
Комната наполнилась гостями. Столы были сдвинуты к середине и на них четвертная бутыль.
Тут были ткачихи: Марья и Дарья, Петр Анисимыч, прозванием Щербаков, и Поштеннов (их мужья, ткачи) Лука Иванов и Григорий Анисимыч, брат Щербакова (оба со Смириновской мануфактуры), Василий Сергеич Волков (по прозванью «девичий угодник»), Шпрынка, Батан, Мордан, Приклей, Вальян (животики) и Танюшка (персидская книжна, Щербакова племянница). Потом еще пришли, узнав, что Щербаковы пируют, смоленский же, Куклимов — ткач; Колотушкин — сторож, Воплина — прядильщица, из харчевой — молодец Сухотин, да Серьга Кривой — ткацкий подмастерье. Этот уж вконец пришел, увидал — народу много, духота, говорит:
— Ух, какая у вас тут спираль!
Разговор шел общий.
Васька Волков. Это у нас еще подпраздник, а праздник завтра будет.
Поштеннов. Верно. Завтра Ивана Крестителя. И раньше никогда не работали.
Дарья. В нашем корпусе девушки только потому и бунтовать согласны, что завтра праздник.
Анисимыч. Надо им объяснить, что завтра, если не работают, так это не Ивана Крестителя, а Ивана Дурака праздник, что за ум, наконец, дурак берется.
Григорий. Правильно.
Марья. Наши бабы говорят, ничего из вашего бунта не выйдет. Морозов-то колдун и фабрика у него заколдована: все разоряются, а у него все барыш.
Васька Волков. Вот мы его завтра расколдуем.
Лука. Колдовство его простое: губернатор куплен, судьи куплены, полиция куплена. Зато он и говорит: «В моем кармане воз голов, да воз денег — деньги перетянут».
Колотушкин. Как бы у нас неприятности не вышли с ним.
Шпрынка. Ничего не поделаешь: надо бунт делать.
Лука. Озоровать не надо. Станков не портить, товара не рвать. Слышите, мальцы?
Батан. Нам что атаман прикажет, то и будем делать.
Лука. Какой атаман?
Приклей. А вот, не видишь — Ванюшка сидит. Он у нас за Стеньку Разина. Слово скажет — от стекол одни звезды останутся.
Вальян. А кто еще тебе велел стекла-то бить?
Мордан. Зимой нешто можно стекла бить? Летом, — другое дело.
Григорий. Правильно.
Воплина. Уж я, милые, не знаю, что и будет. Я, как все. Куда народ, туда и я: праздновать — и я праздновать, бунтовать — и я бунтовать. Хучь бы и стекла бить.
Лука. Ничего бить не надо.
Анисимыч. Народ озлобился.
Васька Волков. Дирекцию попугать придется али не надо?
Лука. И так испугаются.
Воплина. Ну, Дианов в новости, а про Шорина все говорят: аспид.
Серьга Кривой. Что вы, бабы, заладили: аспид, аспид. Строгий человек, больше ничего. Он что любит? Порядок, устройство, правило. А у нас какое устройство? Какое правило? Ему все равно, что гайка, что человек.
5. Скипидарец
Шпрынка. Шорин, говорят, такую машину теперь выдумывает, чтобы мальчиков на фабрике не было. Машина всё сама будет делать: и присучивать, и шпульки снимать, и початки менять, и основу заводить.
Серьга Кривой. Потом и до ткачей дойдет дело: заправит станок и пошел без конца куски выкидывать. Американцы!
Чугунов. Если б ты понимал механику, не звонил бы зря. Никакая машина без машиниста итти не может. Верно, делаем мы в нашей мастерской новую каретку к ткацкому станку, Шорина выдумка: автомат с челноками.
Мордан. Куда ж мальчикам итти?
Анисимыч. В школу пойдешь. Не на фабрике, а в школе учиться надо.
Шпрынка. Нешто учиться, — прокормишься. Ну, я у папаньки один, а вон у Приклея сам-шесть.
Лука. Мы того и хотим, чтоб работник мог на жалование содержать семейство, а не посылать ребят на фабрику, где мучают да до срока в гроб вгоняют.
Мордан. Дело слышу. А то вот меня взять: мне Севцов говорит: учись, из тебя рисовальный мастер выйдет. А у меня на харчи не хватает, про одёжу не говорю. Где взять мне на бумагу, краску, карандаш?
Приклей. Помнишь, дяденька Анисимыч, как Мордан на воротах полицейского крючка с пузом написал — а внизу: «Мое пузо! Не тронь».
Куклимов. Так-так-так. Лучше бы, ребята, начальство не трогать. Конечно, пузо. А лучше не трогать. А то вон Анисимыч начнет про царя такое, что оглядываешься, откуда несет.
Шпрынка. Говорить всё можно. Говори, да оглядывайся — нет ли где фискала, а то сейчас «Тю-тю», заберут.
Сухотин. Откуда ты взял «заберут»? Фискалы от царя за тем и посылаются: слушать, что народ говорит — нет ли утеснения от начальства, и прямо его императорскому величеству докладывают.
Лука. Нет, это, друзья, не так. Мы в Питере тоже так думали. А как стали хватать в кутузку, на кого фискал пальцем покажет, поняли.
Шпрынка. Фискалов бить безо всяких.
Приклей. А что, братцы, Шорин не фискал?
Куклимов. Ишь, парнишка, охотится как.
Сухотин. Начнете фискалов бить, а разойдетесь — и всех, кого надо. Выйдет не бунт, а грабеж да разбой.
За разговором от пирога одни крошки остались, а в четверти — на донышке.
Анисимыч. Что же, братцы, пора и в трактир, народ сбивать. Ну-ка, животики мои, дуй по казармам, чтобы народ шел на Пески. Да и мы туда пойдем.
Мальчики побежали исполнять поручение.
Волков. Постой, Анисимыч, спеть надо. Споем ту новую, что меня учил про «Утёс».
Анисимыч. Ну что ж, споем.
Они вдвоем с Лукой запели, Волков подхватил:
Есть на Волге Утёс. Диким мохом оброс
он с боков от подножья до края,
и стоит сотни лет, только мохом одет,
ни заботы, ни горя не зная…
Все примолкли, слушая новую песню. Пригорюнились бабы. Воплина слезу пустила.
— Братцы! Песня-то какая, — взволнованно говорил Волков, — сердце рвет. Забрался б я на эту гору и загрехмел с самой вершинки. Чугунов! Чего насупился? Неужто слесаря завтра к нам не пристанут?
— У нас дело особое.
— Чудак! Общее у нас всех дело: один за всех, все за одного.
Спев песню, все пошли за Клязьму на Пески. Дорогою Лука отвел в сторону Анисимыча и сказал ему:
— Не зря ты их перекаливаешь? Смотри, Васька-то дрожит, когда песню поет.
— Без скипидарцу нельзя.
— Гляди.
На реке ткачей догнал Шпрынка.
— Анисимыч, чего мы дознались. Батану Маметка, татарин с конного двора, сказывал, будто Гаранин к себе торфмейстера призывал, чтобы завтра он своих мужиков с кирками около нового корпуса поставил. Ты как думаешь, Гаранин не фискал?
— Нет. Не фискал, а похуже.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. Зашуровали
В ночь на седьмое[3] в мальчьей артели угомонились рано. Но во всю ночь то там, то здесь на нарах с подушки подымалась голова и, свешиваясь, заглядывала в окна. Через окна в казарму смотрели синие звезды, безмолвно переговариваясь между собою мерцанием лучей. Небо было черно. И на нем ясно выделялась выбеленная, почернелая сверху от копоти, пятнадцатисаженная труба паровой.
Приклей долго с вечера приставал к Мордану: расскажи, да расскажи сказку, пока тот не пригрозил ему, стукнув по затылку:
— Загну залазки, заместо сказки.
Приклей примолк. Таясь покурил, пробовал рассказать самому себе сказку про то, как мыши кота хоронили — нескладно выходит. Мордан это у «студента» перенял говорить складно:
— Складно, ладно, дно — вот то-то и оно, — обрадовался Приклей попрактиковаться: — так и у меня выйдет, в роде того, как «студент» в казарме про Стеньку Разина читал…
Приклей заглянул в окно: из трубы черной полосой стелется дым. Приклей толкнул Мордана в бок:
— Мордан! Шуруют! Вставай!..
— Погоди маленько, дай сон доглядеть…
— Доглядывай, потом мне расскажешь. Только смотри скорей: скоро взбудят…
В паровой под топками котлов уже гудело пламя: к пяти часам утра надо нагнать пару сорок пять фунтов[4]. В открытые настежь ворота котельной въезжали вереницей дровни с торфом, и возчики татары сваливали у пышущих жаром топок кучи коричневых, неровных кирпичей… Кочегары длинными железными кочергами шевелили топливо в печи. По ночам тянул мороз; в лицо и грудь бил жар; одеженка на кочегарах была рваная и замасленная; кочегары были злы.
— Эй, князья, шевели, вали, — крикнул старший кочегар татарам — сегодня вас бить будут…
— Зачем бить? Не нада бить — ты работай, наши тоже работай…
— А за то, что ты, гололобый, маханину жрешь и водки не пьешь…
— Закон водки не велит пить… — ответил староста татар Хусаим.
— Нынче, брат, все законы по боку. Мы свои законы нынче уставим: чтобы дрова да торф загодя в паровую возили, а то как котлы топить, так ворота настежь — да что мы, братцы, чугунные, что ли? Выезжай, закрывай ворота — а то сроку не дожду — бить буду! — орал кочегар на татар…
Возчики, посмеиваясь и говоря по-своему, выехали, разгрузив колымашки, из котельной и плотно прикрыли ворота с обоих концов. Хусаим вернулся в котельню и сказал старшему кочегару:
— Ну, сердитый барин, — баста. Больше торфа не повезем. Распрягаем. Спать будем.
— Как так спать? Ты сколько поездок еще должен сделать…
— Нынче не нада. С конторы приходил человек — наших звал ткачей бить к Новоткацкому. Наши ребята — нет. Ты работай — наша работай: вся ровна. Полюбовна драка — изволь, стенка на стенку. Бить колом, кирком — разбой; нет — наша ребята не согласна. Казарма едем, спать будем. Твой меня хотел бить — мой нет. Русский — работай, татар — работай. Кончал базар!
Кочегары прислушались к тому, что говорил татарин, и один из них примирительно сказал:
— Конешно, вам в наши дела путаться не след: мы сами друг дружке морды разобьем в лучшем виде…
Около пяти часов утра в котельную явился смотритель, заспанный и злой с похмелья. Взглянув на манометры и на кучи торфа, смотритель заорал:
— Почему пара мало? Сидоров! Почему торфа нет? Где возчики?
Старший кочегар, не отвечая начальству, сунул в топку еловый кол, выхватил оттуда и закуривал этой огромной, почти саженной спичкой, пылающей с конца, свою носогрейку. Закурив, ответил сдержанно:
— Не разоряйся очень ноне. А то вот!..
Кочегар помахал перед носом смотрителя пылающей дубиной — от нее посыпались искры. Смотритель попятился…
Кочегар сунул в короб с золой, погасил свою великанскую спичку и закричал:
— Шуров-а-ть! ать! ать! ать!
Кочегары кинулись к тонкам с двухсаженными железными кочергами и начали вдвоем у каждой топки мерными движеньями взад и вперед ворошить огонь…
Из фабричной трубы вместо дыма посыпались космы искр — а потом хвост багрового огня: это прогорает сажа, осевшая в трубе после останова топок на праздник. И над трубой Викулы Морозова взвилось алое пламя: и там зашуровали. И в Зуеве шуруют у Елиса. И в Ликине… Далеко по снежным буграм Московской земли расставлены белые и красные трубы мануфактур — и всюду над ними в морозной мгле январского утра взвились и взвеяли знамена из пламени и искр…
2. Подчередка
По коридорам рабочих казарм прошли сторожа с колотушками, вставай, подымайся, рабочий народ, на работу, дневная смена! Охо-хо!
— Буде тебе сон смотреть, — тряс Приклей Мордана — гляди, все встали…
Мальчья артель пробудилась: кашляют, чихают, зевают, сморкаются, охают — будто старики… В артели воздух густой и мутный. Мордан свесил ноги с нар — проснуться не может.
— Ну, брат, и сон я видал!
— Айда, дорогой расскажешь.
— Ладно, постой. Ребята! — закричал Мордан мальчикам, — по своим корпусам не ходи, вали прямо к новоткацкому!..
— Слыхали! Сами знаем.
На дворе мороз пронзительный. Мордан с Приклеем, засунув руки в рукава, бегут чрез переезд к новому ткацкому заведению. Мордан сон рассказывает:
— Я не спал, все думал про нашу жизнь. Дух кислый в казарме, спертый. Того и смотри — рожок погаснет. Думаю я: лежим мы на нарах, внизу, ровно крошево в студне, а над нами студень дрожит — и холодно ж мне стало! Думаю: вот до чего дошло, студень из нас сделали! Вдруг слышу голос хрипатый: хорошо бы теперь выпить да закусить. Гляжу сквозь студень мутно, а вижу: сам, — глаза рачьи на выкате, нос багровый, волосы сивые всклокочены. И, гляжу, подают ему чан в триста ведер. Химик суетится тут, отпустил в чан «боме»[5] градусы проверить: «сорок три градуса, Тимофеи Саввич!». Он взял чан одной рукой, выпил, крякнул, вилкой в студень — хап и проглотил всех нас, только запищало!..
— Ну?
— Всё. Гляди-ка, никак около новоткацкой уж дерутся. Эх! Говорил тебе, буди меня, как только зашуруют…
— Так я думал, ты сон видишь длинный! Бежим бегом…
У ворот нового ткацкого заведения собрались ткачи. По тротуарам улицы народ в другие корпуса бежит…
У дверей — мужики с торфяного двора с дубинами — не дают ткачам собраться…
— Входи в заведение, — кричат — на дворе сбираться не приказано…
— Да ты дай хоть покурить…
— Проходи, в сортире покуришь… Ты, тетка, чего толпишься: ты, поди, некурящая.
Ткачиха Воплина ответила:
— Я что же — я, как все, так и я. Кабы я что — а как все, так и я.
— Ну, иди, иди в корпус.
К прядильне идут прядильщики, бегут девчонки…
— Куда вы, эй, банкобросницы — ведь нынче праздник…
— Праздник — жена мужа дразнит!.. Коли вы пошабашите — мы от вас не отстанем.
Меж ткачами вьются мальчики. И Шпрынка тут, сердито говорит, увидав Мордана:
— Чего же вы проспали. Тут такие, брат, дела!
— А дрались?
— Нет еще.
— Ну, так не опоздали…
Анисимыч стоит у дверей и пытается остановить народ, — чтобы не входили в корпус:
— Заспали, что вечор толковали? Или снова на-ново натягивать основу: во саду ли в огороде собачка гуляла, палку увидала, хвост поджала, побежала — начинай сначала?
Около дверей собралась кучка ткачей. В это время прибежал от Волкова посыльным Батан и говорит, что у вторых дверей мужики дубьем гонят — и народ проходит в корпус, — ничего не поделаешь. Анисимыч побежал туда, встал в дверях грудью, и там собралась кучка — а от больших дверей Шпрынка бежит:
— Там весь народ загнали в заведение… Я туда — ты сюда. Ты туда — я сюда. Ай, беда! Ну-да!
Анисимыч плюнул, выругался и позвал Волкова:
— Вася, брось с бабами судачить — пойдем подкрепимся… По-другому придется делать.
Они пошли домой в казарму. Выпили по единой. Закусили. Подкрепились.
— Дело-то никак, Анисимыч, выходит дрянь?
— Коль дрянь — ребята: грянь! Ах ты, косопузая Рязань! Погоди: хорошо будет.
— Дай бог.
— Ох-ох! Опять бог? Чего заторопился: аль ловить собрался блох?
— Всё ты с побасенками…
— Опять не так? Не хочешь побасенок — давай песню споем. Хочешь ту, новую-то:
— «Если есть на Руси хоть один, кто с корыстью житейской не знался, кто неправдой не жил, бедняка не давил, кто свободу, как мать дорогую, любил»…
— Эх, песня! Песням песня!.. Идем, Анисимыч, идем. Что там без нас деется?..
— Без тебя, да меня? Ты да я, да мы с тобой!
Они пошли скорым шагом к новоткацкой. Она уже сияла окнами всех этажей — зажгли повсюду газ. Машина шла. И новоткацкий корпус зашумел станками и приводом, как вершняки на мельнице, когда река играет…
— Неужто стали на работу? — воскликнул Васька.
— Ты погодь-погоди, милый мой, не череди! Куб испортишь[6]. Всё придет в свой черед — образумится народ… Это еще не череда, а подчередка.
— Не стой, проходи!.. — крикнул у дверей Анисимычу и Василию сторож с оглоблей.
— Не стой, проходи! Милый мой, не череди! — смеясь повторил, пробегая мимо него в дверь, Анисимыч.
Станки были пущены в ход. И станки Анисимыча были раскрыты.
— Ай да Марья!..
— Где же ты пропал, — закричал сквозь шумный грохот станков на Анисимыча Поштеннов — начудил, да в кусты?!
— Я домой, а не в куст, потому: живот был пуст, — подкрепился. Где наши?
— В сортире галдят…
— Вася, айда туда.
3. Газ гаси!
В те времена уборные при фабричных корпусах были единственным местом, где ткачи и ткачихи могли собираться, чтобы поговорить, а то и послушать чтение: не раз в уборной, держа для виду перед глазами газету, Анисимыч вычитывал из нее ткачам неожиданные речи.
В коридоре около уборной «для женщин» и «для мужчин» (через стенку) — и в них народу полно и гомон стоит. Смотритель сунулся было в дверь:
— Что за собрание?
— У нас праздник.
— Коли бросать — бросайте — а собираться не дам.
— Выйди вон на часик, Петр Петрович, будь столь любезен… А то как бы тебя в распаленьи не задеть рукою.
Смотритель стушевался.
Анисимыч свистнул в два пальца и гаркнул:
— Стой, ребята…
Замолчали. А из-за стенки, где «для женщин», гам такой, словно галчья стая в сентябре…
Анисимыч заботал в стенку сапогами:
— Бабы, стой. Чего кричите?..
Гомон за стенкой смолк.
— В чем дело, что за крик? Какое горе?
Молодой и звонкий голос из-за стенки ответил:
— Горе-то? Где Васька?
— Васька здесь. Вася, отзовись…
— То-то здесь. С ним, слышь, медвежья болезнь приключилась. Да и все вы, видать, в расстройстве с испугу: забрались не выгонишь…
— Хо, хо, хо! Вася — правда, что ли… — захохотали ткачи.
А из-за стенки тот же голос:
— Всё нам «бабы», «бабы», а вы-то — сами хуже баб!..
Васька закричал:
— Мы-то? Мы? Мы вам сейчас покажем, — и побежал из уборной вон…
Из соседней уборной выбежали ткачихи. Они хохотали, поджимая животы и приседая:
— Вася! Вася! Постой-ка, что это с тобой!
Рядом с Васькой, задыхаясь, бежал Шпрынка…
Вбежав в этаж, Волков крикнул:
— Снимай ремни!..
Ближние ткачихи перевели ремень на холостой шкив, но дальше голос не слыхали за шумом.
Шпрынка, схватив за руку Василия, крикнул ему на ухо:
— Вася, газ давай погасим!
— Гаси газ! — крикнул Васька; схватив из окроба початок, он швырнул его в фонарь. Стекло разбилось, и рожок погас.
— Газ гаси! — повторил крик Васи Шпрынка.
Ближние ткачихи стали привертывать рожки.
— Газ гаси! Гаси газ! — кричали они от станка к станку, но голоса людей опять пропали, словно утонули в грохоте машин.
Дальше не знали, в чем дело, и попрежнему над яростно дрожащими станками трепетали сине-золотые мотыльки огней: по глазку над каждым станком, — их было в этаже несколько сотен.
Васька в недоуменьи озирался кругом, не зная, что предпринять. Шпрынка дергает его за руку:
— Тебя, Вася, Анисимыч зовет…
Они вышли на площадку лестницы. Там был Анисимыч, окруженный шайкой Шпрынки.
— Анисимыч! Погасим газ!..
— Да как его погасишь?
Мордан сказал:
— Я знаю. Надо закрыть коренной кран.
— А где он?
— Вон, под потолком…
— Лестницу надо…
— Лестницу брать, смотритель заметит, — всё пропало…
— Не надо лестницы, — сказал Мордан. — Эй, Батан, становись к стене. В пристенную чехарду сыграем…
Батан живо стал к стене, нагнувши голову к плечу. За ним встали, обняв товарища по стану, еще двое, спрятав голову под мышками Батана. Приклей с Вальяном разбежались, вскочили им на спины.
— Шпрынка, ты легче всех — валяй…
Шпрынка плюнул на ладони, растер и почти с места без разбегу подпрыгнул, как резиновый мячик, взобрался на спины товарищей и встал на плечи Приклею и Вальяну. Достал руками тугой вентиль коренной газовой трубы и закрутил его до отказа:
— Готово!.. Сам царь на горе!.. — закричал Шпрынка.
Гора только одно мгновенье стерпела «царя»: рухнула и распалась на полу. С хохотом и криком мальцы возились на чугунном полу, разбирая руки и ноги…
Свет во всем корпусе погас… Станки затихли. Народ валом повалил из корпуса. Сторожа закрыли боковые двери. В главных получилась давка. У дверей стоял Васька и еще несколько ткачей и надрывались криком, чтоб народ не напирал. Ткачихи весело визжали. Мальчишки головами пробивались к выходу, чтобы не опоздать на двор!..
— Наверно, там уж началось!..
— Вася, как твое здоровье? — кричали девушки, пробегая в двери…
— Ничего, благодарю вас, поправляется…
— Ура! Нынче у нас праздник! Газ гаси!
— Газ гаси!
— Ура!
4. Без выстоя
С криками «ура» толпа ткачей валила к прядильной… Торфяники попрятались с дубинами по темным закоулкам… Впереди толпы с присвистом бежали мальчишки и кричали:
— Газ гаси! Гаси газ! Газ гаси!
Первыми они ворвались, будто их гнал сзади лесной страх, в прядильную и рассыпались по всем четырем этажам с тем же криком:
— Гаси газ!..
В фонари полетели початки, комья «пыли» и концов. Зазвенели стекла. Огни погасли. От непривернутых рожков разлился острый запах газа…
— Выходи скорей, а то от газу угорим!..
Остановились пылевые и чесалки. Перестала течь в короба лента с ленточных машин, встали с мягкими початками ровницы на веретенах крутильные станки, замолкли бешеные банкобросы, и смолкло жужжанье веретен на ватерах и мюль-машинах. Прядильня встала…
— На старый двор! — кричал народ, валом валя по лестнице прядильни.
Шпрынка спросил Анисимыча:
— Теперь торфяников бить будем? Они вроде фискалов, дяденька.
— Погодь. Поспеть — еще взопрешь. Зев открыл — основа стой! Без выстоя товар выходит голый[7].
Но впереди толпы уже кричали «бей»… Мальчишки кидали во все стороны комья снегу, замерзшие отметки конского навозу, торф… Кучка торфяников убегала без боя по направленью к конному двору, за ними кинулись мальчишки. Звякнуло разбитое в дворовом фонаре стекло. Толпа ткачей и прядильщиков вытягивалась по улице. Анисимыч кричал:
— На старый двор! А ты, Василий, веди на двор красильной!..
Толпа растроилась натрое, будто у ней выросло три головы — и головы эти то втягивались в плечи, то вытягивали шеи, — это мальчишки то забегали в нетерпении вперед, то возвращались к медленно идущей толпе, зазывая взрослых криками и свистом.
Шпрынка потерял в толпе товарищей, едва дозвался одного Мордана.
— Это так валенки стопчешь со двора на двор ходить, заведенье наше вишь какое! Надо разом бы всё, — говорил Шпрынка: как ловко в новоткацкой вышло: «гаси газ» — раз! — и готово…
— Чего лучше: давай остановим паровую?!
— Ударим в душу! Верно… Ну и механик ты, Мордан! К паровой! — завопил Шпрынка, выбегая вперед: — эй, давай к паровой!..
За ними побежали несколько мальчишек и небольшая кучка взрослых.
Напрасно мальчики надрывались криком и свистами — толпа рекой лилась по улице к конторе. На старом дворе еще шумели морем ткацкая с прядильной, их темные стены, прорезанные рядами освещенных окон, на фоне серой ночи казались вделанными в серокаменные стены решетками, — а сквозь решетки с воли шумит, ликуя, золотой день. Ткацкий и прядильный корпус нового двора стояли темными безмолвными глыбами — это их рабочий шум пролился в улицы села Никольского гудящею толпой.
К паровой бежать приходилось мимо слесарной. Её решетчатые окна сияли светом. По ним мелькали, играя, тени приводных ремней, шкивов, колес: мастерская шла. Кучка взрослых, увлеченных Шпрынкой, — тут от него отстала и остановилась. Шпрынка с Морданом вернулись и услыхали, что кто-то темный, невидный в кружке, говорит:
— Вот тут слесаря и строят Шорину станок. С остановом в случае рвани основы. И уток оборвется, в челнок сама новой початок вводит. Мы теперь на двух станках работаем. А на этом стане ткачу что делать: оборвалась основа, станок сам остановился, завел основу — пустил: изошли початки, — вставить новые. Гуляй вдоль всего порядка и смотри — как пастух за коровами. На двадцати станках будут по одному ткачу работать. Вместо трех тысяч человек на новоткацкий корпус потребуется двести. А остальные — под метлу.
— Ну, это еще когда будет.
— Когда ни то, а будет…
— Разбить вдрызг механику!
— Нешто это возможно. Без механической нельзя.
— Эй, слесаря, бросай работу… Разобьем…
Ударили в двери. Дверь на запоре. Слесаря замкнулись…
— Гаси газ!.. Окна звездами осыплем!..
Тени на окнах мелькают попрежнему…
— Ломай дверь!..
— Бежим, Шпрынка, скорей остановим паровую, — позвал Мордан, — а то они слесарную в пух разобьют…
Вдвоем Мордан с Шпрынкой побежали к паровой… Из трубы над котлами лентой вьется дым. Высокие, полукруглые вверху окна машинного отделения светятся. Над крышей веет шумный хохолок мятого пара. Машина дышит.
Мордан смело нажал лапочку щеколды, и оба в облаке морозного пара вошли в машинное.
5. Паровая
Пар с мороза развеялся, Мордан и Шпрынка огляделись. Машина вращалась, играя скалками и полированным коленом кривошипов. Над цилиндрами бойко крутился, вздрагивая своими шарами, центробежный регулятор. Около машины не было никого.
Мальчики входили смело и дерзко, но пустота навеяла на обоих робкую жуть. Стены машинной залы были белы, как и свод. Высокие окна придавали залу торжественный и строгий вид. Над калиткою машинной висела с улицы надпись, что «посторонним вход строго воспрещен», и потому до сей поры и Шпрынка и Мордан видали двигатель всей ткацкой только мельком и украдкой. Привыкший к шуму ткацкой слух мальчишек был встревожен почти беззвучным ходом паровой машины. Через желобчатый её моховик бежали в люк стены черные просмоленные канаты привода, колеблясь и свистя.
— Эй, кто здесь! — крикнул Шпрынка: — газ гаси! Останови машину!..
Никто не отозвался… Мордан и Шпрынка обошли кругом машину — они видели несколько вентилей на паровых трубах — но не знали и не решались, который надо повернуть направо, чтобы застопорить.
— Куда все подевались? Айда, посмотрим: в котельной, может быть, кто есть!
Они прошли по коридору и открыли дверь в котельную. В котельной кочегаров нет. В топках еще гудело, догорая. Перед одной из топок, опершись на палку бородой, стоял маленький старичок в рваном коричневом азяме. На кушаке у него висела колотушка. Старик смотрел в огонь и был похож на пастуха в степи перед костром.
— Сторож! — прошептал Шпрынка. — Дедушка! Дедушка! Дедка, эй! Никак глухой.
Он дернул дедку за рукав. Тот пробудился от дремоты и спросил:
— Вам что здесь нужно?
— Машинист где?
— Все ушли: и машинист и кочегары и масленщики. А вы что?
— Мы мальчики с нового двора, машину пришли остановить…
— На кой? Пускай ее вертится… — остановится сама.
Звякнула щеколда, и в котельную вбежал механик Горячев.
— Где кочегары? — закричал он.
— Разошлись, — ответил Шпрынка.
— А, разбойный атаман! — вспомнил, узнав его, про святки Горячев — вы здесь зачем?
— Пришли машину остановить…
— В машинной есть ли кто?
— Нет никого.
— Ну, идем, молодцы, остановим машину. — Ее и надо остановить. Погодите. На пар взгляну. Пар падает. В топках жару мало. Вода на мере — смотрите играет в стекле.
Горячев указал на водомерные стекла, где то подымалась, то опускалась, дыша в котле, вода.
— Идем в машинную.
Покинутая людьми, машина все еще вращалась. Шпрынке вспомнился его недавний сон, и он сказал:
— Как часы идет!
— Да машинка ладная. Английская Компаунд.
Горячев без опаски трогал, обходя машину, то там, то здесь рукой. Любовно похлопал по полированной оболочке правых цилиндров и сказал: — Ну, вот видите — этот вентиль впускной, этот вентиль для пропуска свежего пара в цилиндр низкого давления, — иначе она не стронет с места при пуске. Вы должны уметь не только останавливать машину, но уметь и пускать ее. Вот я закрываю: стоп машина!
Шары регулятора взмахнули и упали. Машина, тихо замедляя ход, остановилась…
В наставшей строгой тишине Шпрынка услыхал, что где-то важно тикают часы, и увидал, что около стены в красной колонне, за стеклом качается маятник. Часы щелкнули и медленно пробили шесть. С улицы сквозь двойные рамы слышен шум толпы. Горячев завернул газ, и в окна стало видно, что на дворе рассветает.
— А как слесарная? — спросил Мордан.
— Слесарям я велел уйти. Ну, а конторку мою вдребезги расшибли. Книги, чертежи в печке сожгли…
— А машину ту, новую? Не поломали?
— Не тронули.
И Горячев усмехнулся, услышав в голосе Мордана тревогу и прибавил:
— Чертежи мне дороже машин: не со всех есть копии.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1. «Коты»
На двор квартиры, где стоял Гаранин, еще до «колотушки», подали с фабричного конного двора заводского рысака, заложенного в беговые санки. Конюх поставил лошадь во двор, накрыл ковром, сказал кухарке, а сам ушел. Гаранин поднялся. Он надел валенки, романовский полушубок, перетянул живот гарусным кушаком; на голову надел треух и, бритый, в этом наряде, был похож на купеческого наездника. Простясь с женой — она напрасно его уговаривала «в это дело не вязаться», — Гаранин надел рукавички и выехал на беговых санках с темного двора. Курилась ярая поземка. Рысак, кидая из-под копыт комья снегу, мчался машистой рысью; под железным полозом саней визжала колея, накатанная мужицкими дровнями. Мимо фабричных, еще темных корпусов Гаранин выехал на Клязьму и через лес к нахохлившимся под снежными шапками домам села Зуева. Была еще ночь, но уже светились окна трактиров и питейных домов, потому что везде у ткачей, а у зуевских особенно, обычай: мимоходом на фабрику перед работой забежать в «заведение» и согреться вином. Сегодня, после праздника, будут еще и опохмеляться…
Гаранин у питейного дома придержал рысака. По темной улице со всех сторон к питейному дому трусцой бежали зуевские, засунув руки в рукава. Двери питейного дома то и дело хлопали. Гаранин остановил лошадь и привязал её у коновязи. Торговки в ряд сидят перед корзинами на тропке перед питейным домом. Они здравствуются с Гараниным криком вперебой:
— Вот рубцы горячие. Горячие рубцы.
— Ситные пироги с горохом.
— Кому сердца за пятачок отрежу?
— Печенка, печенка!
— Жареные пирожки с капустой.
— Огурчики соленые. Огуречный рассол.
— Стюдень бычий…
— Капустка, капустка — зеленые листы!
Гаранин обратился к торговке «сердцем»:
— Ну, отрежь «сердце» за пятачок…
Около Гаранина остановился зуевский и, дрожа от холода, сказал хриплым голосом торговке:
— Ну-ка, тетка, дай рассольцу на копейку.
— Аль, опохмелиться, Ваня, нечем. На-ка, родимый, кушай во здравие.
Торговка наплескала ложкой в деревянную чашку из ведра огуречного рассола… Зуевский принял чашку, повернулся к Гаранину:
— За ваше здоровье, ваше степенство! — и выпил.
Он вошел вслед за Гараниным в питейный дом:
— Может, поднесет его степенство? Эх, горе, — рабочему народу и выпивать-то стоя…
Питейные дома в России явились во время откупов, на смену «цареву кабаку», по закону, в этих заведениях не полагалось никакой мебели, кроме кабацкой стойки, за которой на полках штофы, полштофы, шкалики, никаких украшений, кроме образов с лампадой, никаких закусок, никакого отопления и никаких разговоров: пей и уходи; других приманок, кроме горестной отравы, тут не полагалось. Две двери питейного дома открывались, по закону, без всяких коридоров, прямо на улицу. Торговали в питейных домах самым дешевым и плохим вином: сивухой, с большим процентом ядовитых эфирных масл.
В питейном доме робко жались к стенке несколько оборванцев: это было со стороны целовальника уже милостью: «зря» стоять в питейном доме не полагается.
Целовальник в полушубке нараспашку, рыжий и румяный, в розовой рубашке на выпуск из-под жилета, как увидал Гаранина, низко ему поклонился из-за стойки и закричал на оборванцев:
— Эй, вы, коты, пошли вон!..
— Погоди, Михайло Иваныч — може его степенство и им поднесет, — говорил вошедший с Гараниным оборванец: — мне уже обещан шкалик…
— Когда это? — изумился Гаранин, но тут же велел кабатчику — налей два стакана.
— Ване-Оборване нынче фарт, — завистливо сказал один из «котов».
Наливая, целовальник говорил, кивнув на стоящего под окном рысака:
— К бегам лошадку изволите готовить? Самое лучшее дело жеребца в пробежку до свету подымать, пока он еще не размечтался…
Гаранин медлил принимать стакан, а Ваня-Оборваня взялся за свой стакан рукой и так держал его, «вежливо» выжидал, пока Гаранин отвечает целовальнику:
— Какая там пробежка! У нас на фабрике такие дела творятся… Бунт сегодня будет. Ткачи, как звери. Всё разнесут. А у нас в харчевой одних продуктов тысяч на тридцать. В рабочей лавке паевой — не менее того… Под конторой суровья — в кусках неубранного — тысяч на триста… И никакой охраны. Пробовал директор подговорить татар ткачей бить. На Благовещенье идут татары против наших на реке: стеной!
— Довольно знаю. Сам любитель был от младости кулачного бою.
— Вот. Не пошли татары. Беда, что будет. Всё разнесут!
— Начался уж бунт-то? — спросил Ваня-Оборваня.
— Как на работу вставать — уговорено…
— Должно, уж начался. По трубе, видать: шуруют в паровой.
«Коты» прислушались к разговору и один по одному стали покидать питейный дом.
2. Ваня-Оборваня
Когда Гаранин вышел из питейного, Ваня забежал вперед, чтоб дверь открыть, отвязывал лошадь, подавал наезднику вожжи, а Гаранин смотрел на дорогу за реку, где брошенными глыбами камня лежали фабричные корпуса; по дороге туда, подгоняемые ярою поземкой, вереницей, рысцой бежали, поеживаясь и корчась от мороза, зуевские «коты».
Гаранин пьяно захохотал и спросил Ваню-Оборваню:
— Где тут еще сбирается народ?
— Какой народ?
— Да вот какой!..
— Да вон в трактире на Песках народу много. Туда наши, от Саввушки, ходят. Ну, едем в Дубровку, коль хочешь — там по кабакам народу безработного еще боле. Садись, ваше степенство.
Ваня-Оборваня поддержал за локоть Гаранина, подсаживая в санки, а потом и сам, завладев кнутиком, присел рядом с ездоком как-то бочком, почти на воздухе, держатся каким-то чудом, впрочем, и рукой, за грядку санок.
Рысак замахал саженями по льду вдоль Клязьмы.
В Дубровке — ближе к утру: около питейного толклась и топотала от мороза целая толпа «котов», двери кабака всё время хлопали, дыша морозным паром.
И тут, как в Зуеве, у стойки Гаранин долго медлил пить вино и говорил:
— Признаться: трусу праздную. У нас на фабрике бунт начался. Ткачи, как звери. А никакой охраны.
— А пристав?
— Что пристав! В преферанс играть он мастер, да кулебякою коньяк закусывать: брюшко наел на морозовских хлебах… Разобьют фабрику. А у нас на конторском дворе в харчевой товару всякого, продуктов тысяч на тридцать, да в паевой рабочей лавке…
— А вина нет? — спросил Ваня-Оборваня, выжидательно держась рукою за стакан.
— Нет.
— Ну, что же мало ли у нас «малин»: в любой товар возьмут в расчет — и гуляй! Эх! «вскую тоскуеши, душе моя»!
Средь «котов» послышались голоса:
— Ребята, вали к Савве — там, слышь, бунт!..
Долго взмыленный рысак носился по снежным дорогам от фабричного села к другому, от трактира к кабаку, от кабака к ренсковому погребку, от погребка — к питейному… Теперь уж правил Ваня-Оборваня, а Гаранин сполз к ногам его кулем и бормотал:
— Ваня! Вези меня домой…
Ваня похлестывал измученного рысака кнутом и говорил:
— Как я тебя, ваше степенство, в таком виде домой представлю, уж рассветает. Срам! Надо тебя в порядок привести… Вот тут у меня в проулочке дружок живет — заедем, он нас чаем напоит.
Ваня-Оборваня заехал на окраине села в какой-то крытый двор…
Через час с этого двора обратно выехали санки. В передке саней лежал кулем Гаранин — но уж не в романовском тулупе, а в рваном и заплатанном много раз кучерском кафтане, на голову его была нахлобучена потертая шапчонка из вязёнки, на ногах, вместо валенок, — разбитые опорки…
Правил лошадью, поставя ноги на спину Гаранина, Ваня-Оборваня; он неистово стегал рысака кнутом и дергал вожжи, как извозчик, правя клячей. И рысака было нельзя узнать, — взмыленный, взъерошенный, он тяжело поводил боками — и ребра обозначились; вместо шлеи с седелкой и хомутом, рысак был кое-как запряжен в оплечье из мочальных виц с такими же гужами — веревочные вожжи тоже, и, вместо щегольской и легкой — над головою рысака колышется мужицкая некрашенная дуга…
На улице Никольского шумел народ, звенели стекла, бегали туда-сюда мальчишки. Ваня-Оборваня привез Гаранина к его квартире и торопливо объяснял его супруге и кухарке, выбежавшим на крыльцо:
— Иду я Клязьмой. Гляжу: стоит середь дороги лошадь, сани. В санях — да боже ж мой — Владимир Гаврилыч — вот он. Что за причта? И конь весь в мыле. И Владимир Гаврилыч не в своем виде. А на встречу баба от Елиса присучальница — «У Саввы — говорит — бунт, это, должно быть, его ткачи по злобе так отделали. Вези его домой». Ну, я и погнал сюда. На чаек бы с вашей милости.
Ваня-Оборваня торопился, помогая поднять и внести в дом Гаранина.
— Примайте его скорее от меня. Квитанции не надоть. Мне хочется тоже посмотреть, чего у вас тут на фабрике делают ребята…
— Да ты сам-то чей?
— «Из старых костычей»… На чай-то будет?
— Ступай. А то в полицию отправим…
— Ну, нынче ей не до нас! Поднесли бы, а? — Стаканчик?
Дверь захлопнулась.
3. Возле речки, возле печки
Торфяники и татары попрятались по своим казармам. Толпа ткачей убывала на улицах — многие разошлись по квартирам, другие ушли в Зуево и грелись по трактирам и ренсковым погребам. Но народу в Никольском не убывало. С окрестных фабрик сходились «безместные», как тогда называли безработных, сбегались «коты» и из деревень, прослышав, что у «Саввы Морозова» бунт, и товар разбирают по рукам, целыми обозами в санях мужики…
Шпрынка собрал в мальчьей артели головку своей шайки и в недоуменьи говорил:
— Братцы, какая история выходит: драки-то, видать, не будет. Вот те и бунт. Анисимыч велел всем нашим говорить, чтобы по улицам и дворам следили: где стекло разобьют, или двери ломать начнут, или кого бить — так сейчас к нему на Пески в трактир, или к Ваське Адвокату. Чтобы разбою не было… Поняли?
— Скушно это без драки… Какой же бунт… — грустно сказал Приклей, — хоть бы кому нос расквасить… Давайте, братцы, драться сами…
— Как это?
— Как? Известно как: разойдемся на две стороны, да стенка на стенку.
Мальчики готовились уж итти стенкой на стенку, как вбежал в артель Мордан:
— Братцы, беда. Директорский кучер сказывает, что отвез барина на станцию. Дианов подал губернатору депешу, и полк солдат пригонят.
— Вот драка-то будет! Ребята, айда на улицу. Вали!
— Надо Анисимычу сказать — беги ты, Шпрынка.
— Пускай бежит Приклей. Тут драка, а я уйду…
— Не скоро еще! Успеешь… Когда еще солдат-то привезут!
— Я побегу, а ты, Мордан, иди смотри что будет.
Мальчики вышли на улицу. У ворот старого двора близ конторы послышалась игра гармошки, на встречу по улице толпа. Впереди толпы — мальчишки, окружая Ваню-Оборваню. Он откуда-то добыл гармонию с колокольцами; шапка у Вани набекрень; в губах зажата в уголке погасшая цыгарка; лицо нахмурено и важно; он играет на гармонии военный марш; по сторонам его идут, стараясь в ногу, двое зуевских парнишек — один колотит в дно разбитого ведра, изображая барабан, другой — в печной заслон, как в бубен.
— Гляди, ребята, это все зуевские, а не наши, — говорил Мордан Шпрынке — беги скорей к Анисимычу, а то они тут начудят… Скажи: Ванька-Солдат хороводит.
Ваня-Оборваня обернулся к толпе и, как ротный командир, сделав несколько шагов задом, скомандовал, не переставая играть на гармонии:
— Рота! Левое плечо вперед — марш!..
Толпа повалила за ним мимо конторы к харчевой фабричной лавке… Перед нею Ваня-Оборваня скомандовал:
— Рота стой! Вольно! Оправиться! Ура! Стой! Смирно! Слыхали, как Скобелев под Плевной говорил солдатам: «Ребята! — дарю вам эту гору!» Ура!
Не дожидаясь его команды, «коты», безместные и мужики уж шныряли по отделениям харчевой, тесня приказчиков. Полетели наземь вышибленные изнутри двери, повалились оттуда кули и мешки, замороженные туши. Из конторки выкидывали на двор фейерверком листки счетов и книжки…
— Рви, ребята!
Мальчишки рвали документы харчевой в мелкие клочья и кидались ими, как снежками… Запахло из распахнутых дверей пекарни харчевой вкусно горячим черным хлебом… Ваня-Оборваня прошел, играя на гармонике, в пекарню… Из раскрытых печей валил горячий пар. Бабы выгребали хлеб из печек кочергами. Пекаря сидят на печах в белых колпаках, все в муке, и лица бледные, мучные, покуривают. Ваня-Оборваня заиграл на гармошке, припевая:
— Возле речки,
возле печки!
Возле речки,
возле печки!
Возле речки, возле печки
У заслонки!
— Эх, мяконького хлеба давно не пробовал — дай-ка! — поймал он бабу с короваем и, отломив у ней в руках краюшку, закричал:
— Соли!..
4. Кадриль-монстр
Горячий хлеб тяжелым комом лег на сердце Вани-Оборвани.
Он вышел из пекарни, перебирая лады гармонии. У харчевой мужики торопливо складывали на дровни муку, хлеб, мясо, квашни, веселки, липовые чашки, заслоны, кочерги, лопаты… Кругом, словно после пожара, валялся всякий хлам; под ногой хрустит в снегу разбитое стекло…
Вокруг Вани-Оборвани собрался сейчас же кружок народу. Ваня заиграл грустную, с перебором. Народу стало больше.
— Эх, где б нам разгуляться, братцы. Где бы горе нам размыкать!..
— Надо бы начальство попугать…
— Шорина надо бы вздрючить… — кричали с тротуара ткачихи.
— Идем! Спросим его — кто он такой.
— Чего спрашивать, известно, мастер. Али про Шорина не слыхал.
— А, мастер! Мастеров бить! Рота! смирна-а! Правое плечо вперед, шагом марш!.. — скомандовал Ваня-Оборваня.
Мордан пошел вслед за Ваней-Оборваней и его войском. На этот раз Ваня-Оборваня играл на гармонике жалостную песню и запел в лад с музыкой высоким, тонким голосом:
— Уж ты сад ли, мой сад,
сад зелененький!
Ты зачем рано цветешь,
рассыпаешься?!
К толпе с тротуара стали приставать девчонки и бабы…
Перед домом Шорина толпа остановилась. Ваня-Оборваня, стоя перед окнами дома, глядел в землю и допевал песню, бабы слушали, горюнясь, девчонки подпевали:
Мне не жалко крыла,
жалко перышка,
мне не жалко мать-отца,
жалко молодца…
— Пристав едет, — закричали вдруг.
Девчонки с визгом разбежались по сторонам на тротуары. Пристав ехал тихою рысцой на своем, всей округе известном, жеребце; сырой, стоялый конь похрапывал и играл селезенкой; толстый кучер правил, вытянув руки вперед, как деревянная игрушка; а пристав держался за его кушак, и, казалось, что вот-вот он выпрыгнет из саней и не то кинется бежать, а за ним погонится, «атукая», толпа — «бери его!», не то он бросится крошить толпу «селедкой» (шашкой) — тогда: «беги бегом, ребята!».
Пристав закричал: «Рразойдись!..». Мальчишки и «коты» разбежались по сторонам. Посреди улицы остался один Ваня-Оборваня. Он взял гармонию под мышку и сорвал с головы шапку. Кучер придержал жеребца.
— Ты что? — спросил грозно пристав Ваню-Оборваню.
— А ты что?
— Ты кто?
— А ты кто?
— Что? Тебе говорят, ты кто?
— Коровье пыхто.
Девчонки завизжали и захохотали… Пристав ткнул кучера в спину, и кучер, ухмыляясь и качая головой, тронул жеребца… Тогда, как стая вспугнутых с дороги проезжим возом воробьев, к Ване-Оборване опять слетелись бабы, мальчики, «коты», безместные, ткачи, прядильщики, девчонки…
Ваня надел шапчонку на голову и, строя рожи, постучал в дверь дома костяшкой согнутого пальца.
— Кто там?
— Мастер дома?
— Нету.
— Жалко. Нам бы его повидать надо.
— Нету его, говорю.
— А барыня дома?
— И барыни нет — в больницу свезли.
— Так. А детки ихние дома?
— Нету дома никого.
— А ты кто?
— Стряпка.
— Ну, пусти нас погреться. Зазябли мы, с утра по улицам ходивши.
— У нас тут не кабак…
— А, не кабак?!
Ваня сбежал с крыльца и, схватив ледышку, кинул в окно…
— Ребята! Не Москва ль за нами?!
Через забор подсадили мальца, и тот распахнул ворота… Чрез двор и черное крыльцо, обгоняя Ваню-Оборваню, в дом кинулся народ. Распахнулись парадные двери, вышибленные полетели на улицу рамы, а там: подушки, одеяла, кресла, дзынь! — посуда и фарфор; картинки, содранные с окон занавески…
Ваня-Оборваня ходил по комнатам, играя на гармонике и командовал «котам», которые возились с голыми руками над сундуками и шкафами:
— Сбегай за топором к дворнику, чего трудишься!..
В разбитые окна в комнаты вливался с паром холод. Ваня-Оборваня закричал девицам:
— Опрастывай залу. Кавелье, ангаже во дам! Кадриль-монстр! Комансе!
И, став посреди залы, заиграл вступление к кадрили…
Мордан сначала стоял на улице и смотрел, как из окон летели и разбивались тарелки, чашки, миски. Ему вспомнился тот вечер, как были тут на святках с шайкой разбойников. Мордан забежал в дом. Навстречу ему попались бабы с увязанными в простыни узлами… В зале под гармонию Вани танцовали. Мордан прошел в кабинет. На чертежном столе раскиданы — циркули, линейки, карандаши, стоит недопитый стакан крепкого чаю: видно, мастер тут в ночь работал над своим проектом самоходного станка. Мордан мельком взглянул на чертежи, осмотрелся и, схватив циркуль, сделал на свободном уголке листа кружок. Кружок сомкнулся. Мордан раздвинул ножки циркуля, чуть-чуть высунул язык и сделал еще кружок. Круг сошелся конец с концом… Мордан сдвигал ножки, и кружки делались всё меньше и меньше… Мордан задохнулся в восхищении, воровато посмотрел на дверь залы, где девчонки с зуевскими уж плели большой круг в последней фигуре танца. Мордан сунул в карман циркуль и, выбежав из шориновского дома, пустился, не озираясь, в казарму мальчьей артели.
5. Смотрок
Ваня-Оборваня пустил руладу и перестал играть, хотя девицы расплясались и требовали: еще!
Но командир рваной роты закричал:
— Рота, стройся!..
Он сорвал с двери полотнище портьеры и кинул мальчишке:
— Жалую вам за победу знамя…
Мальчишка сбегал в кухню и принес оттуда знамя, привязанное к ухвату…
Под этим флагом толпа двинулась по Главной улице. Мальчишки били в ведра и заслоны. Ваня-Оборваня шел с гармонией под мышкой, сосредоточенно пыхал папиросой и посматривал по сторонам. Не доходя до паровой, улица у магазина общества потребителей запружена толпой: тут и морозовские, да и зуевских немало. Окна магазина закрыты ставнями на болтах.
Ваня-Оборваня кинул папироску, растянул мехи гармонии, пустил трель с колокольцами и закричал, вторгаясь с мальчишками в толпу:
— Нашего полку прибыло. Что за шум, а драки нет…
— Да вот, хотим посмотреть, какой товар в лавке — а приказчик по башке колом…
— Тут, братцы, и мармелад есть, кому надо!
— Это лавочка для тех, которые почище…
— На паях торгуют. Вроде хозяв: барыши имеют…
— А дверь-то что «на-косы» висит?
— А мы ее уж открывали — видишь, один пробой уж вывернут…
— Так чего смотрите? И второй вывертывай!..
— Да! Это не на гармошке играть — плёвое дело — попробуй поди — они там вооружились, пайщики-то. Им на водку обещали.
— Ну, у нас всякое дело не вывернется, — сказал Ваня-Оборваня, передавая гармонию мальчишке — ну-ка, подержи… — Эй, ребята, ну-ка, помогай, берись.
Ваня-Оборваня нагнулся поднять брошенное перед лавкою бревно — должно быть, им и пытались разбить дверь магазина раньше.
— Не тронь! — с угрозой закричал кто-то сзади Вани-Оборвани…
— Тебя и не трогают. Берись! Ой, разом!
К бревну склонилось, чтоб его поднять, несколько «котов». Но тут сзади, по согнутой спине Вани-Оборвани кто-то хватил дубиной. Ваня вскрикнул жалобно и повалился ничком. «Коты» брызнули от бревна в стороны. Над упавшим Ваней сгрудились, толкаясь и ворча, мужики… Толпа тяжко колыхалась в свирепом безмолвии…
Так длилось несколько минут. Потом вдруг толпа стало редеть; от того места, где лежал ничком поверженный Ваня, уходя, бежали врассыпную, с криком: «убили, человека убили»… И на этот крик со всех сторон к лавке кинулся новый народ. Бабы плакали. Мужики галдели.
К магазину в это время прибежал Шпрынка, а за ним Анисимыч…
— Кого зашибли? — спросил на-бегу Анисимыч — где он…
— Чего зашибли. На-смерть положили.
Анисимыч склонился над телом Вани и повернул его лицом к небу.
— Да он никак еще жив. Шпрынка, гляди у сторожа рогожа. Давай сюда… Подымай, ребята. Клади… Надо его в больницу…
Ваню положили на рогожу. Он застонал. Четверо зуевских подняли рогожу за углы. Мальчишки положили избитому на грудь гармонию. Несли и тихо говорили меж собой:
— Эх, Ваня! — а я еще ему в питейном доме говорил, когда его купец поил: ну, Ваня у тебя сегодня день фартовый.
— Околемается.
— Того и жди. Печенки все отшибли.
— Ну, мало ль его в драках били…
— Драка — дело полюбовное… А тут по злобе били — ведь вот как человек устроен, тот-то, бородатый, должно, пайщик — что колом ударил. Я его давно видал. Харчевую громили: он стоит, опершись на кол, смотрит; директоров беспокоили — стоит, на кол руки уставив, — смотрит…
— Видно, и ему хотелось — да трусил. Есть такие смотроки.
— Да. И тут всё стоял, смотрел. А как тут до дела дошло — он Ваню колом по хребту — хрясть…
Анисимыч со Шпрынкой провожали тело Вани-Оборвани до приемного покоя. Тут носильщики положили его на каменный пол и сейчас же исчезли. Шпрынка привел фельдшера…
— Убитого без бумаги принять не можем, — сказал фельдшер, — берите его, куда хотите…
— Дядя! — сказал Анисимыч, сердясь, — он не убитый, а живой.
— Все равно. Несите к становому — пусть напишет протокол сначала, а потом препроводительную бумагу.
— Ну, дядя! Вы тут шоринских ребят спрятали — бумаги не спрашивали. И Шорина супругу приняли без всяких бумаг. А как до рабочего дошло — давай бумагу, хоть подыхай…
— Да ведь Шорину-то супругу вы напугали — она и родить собралась — а этому умирать… Ну, да уж оставьте его: всё равно ни тут, так где ему умирать — к нам же мертвое тело доставят…
— Доктора позови.
— Чего доктора. Я без доктора вижу, кончается…
Всё-таки фельдшер послушался, и Ваню-Оборваню «няньки» подняли на носилки, внесли в палату и стали разоблачать. Ваня не стонал, только тихо хрипел.
— Гармонию-то с собой возьмете? — спросил фельдшер Анисимыча.
— Нет, я его не знаю. Пускай при нем останется…
— Не знаешь, а валандаешься, как с родным. Эх, вы — музыканты!
В больничном переулке Анисимыч и Шпрынка увидали Воплину: не в силах поднять, она, как муравей соломинку, тащила, пятясь задом, по снегу мешок с мукой.
— Тетка Воплина! — крикнул Анисимыч, — ты что же это, а? Как тебе не грех?
— Мне-то грех? Все берут, и я беру. Кабы я одна — а я, как все, — ответила Воплина, отирая пот.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1. Разбитая статуя
Пробегая переулком к переезду, Мордан увидал, что по обсаженной липками дороге к школе бежит народ — впереди мальчишки…
— Мордан! — услышал он голос Приклея: — айда училищу ломать!..
Мордан остановился и оглянулся: ему казалось, пока он бежал, что кто-то за ним гонится — вот-вот схватит и скажет:
— Ты что это сделал, жулик! Отдавай циркуль!..
Сзади никого. В глубине аллеи виден был зеркальный подъезд фабричной школы. Мордан увидал, что весь народ вобрался в школу.
— Видно, это не магазин, не харчевня, — угрюмо пробормотал про себя Мордан. — взять нечего, так училищу ломать и охотников нет…
Мордан повернул и побежал к школе. Не помня себя, он распахнул дверь. Сторож «одежной» окрикнул его сердито:
— Аль опоздал?!. Беги скорей, тебя нехватает…
Из классов сверху доносился гул голосов и крики. Скача через ступеньку, Мордан взлетел на лестницу и ворвался с разбегу в первую, какая попалась, дверь…
Это был рисовальный класс; на высокой подставке перед учениками высится белая гипсовая фигура: белый лик статуи тихо и нежно улыбался. Мордан увидел на кафедре бледного растрепанного учителя Севцова. За партами испуганные лица учеников. На учителя наступало несколько женщин, они кричали, показывая учителю и статуе кулаки и притопывая, как будто были готовы пуститься в пляс. Человек десять «котов» стояли покойно, выжидая, что дальше будет, — одни свертывали, другие уже курили… Приклей и еще пятеро мальчишек, путаясь под ногами, украдкой грозили ученикам кулаками, наставляли носы, строили рожи — вообще всеми способами, какие только можно было наспех изобрести, стращали учеников и выражали им свое презрение. Ну, и с той стороны в долгу не оставались: девчонки с темными злыми глазами высовывали языки; Приклею залепили в нос комом жеваной бумаги; Мордан едва успел посторониться — прямо в сердце ему летела окрыленная бумажная стрела, с наконечником из стального пера № 86, отравленного чернилами. Мордан присел — и стрела вонзилась к классную доску сзади него… И приметил в углу на «камчатке» того, кто пустил стрелу.
Напрасно, простирая, как на театрах, руки, Севцов просил баб помолчать:
— Прошу вас, женщины, прошу… Дети, спойте им школьный гимн — пусть эти темные люди узнают, что здесь вас ведут к лучшей светлой жизни. Женщины, молчите! Пойте, дети, пойте!..
Несколько девочек запели робко и нестройно:
— Свет науки чистый, ясный
ярче солнца пусть горит
и могучий и прекрасный
всё собою озарит!..
На первом же куплете пение, заставив было примолкнуть женщин, расстроилось, и только одна из учениц дрожащим голоском старательно выводила:
— Слава знанья покровителям,
просвещения хранителям,
слава, слава дорогим гостям!..
Она осеклась и смолкла в наступившей внезапно тишине — в которой жутко было слышать вопли и крики откуда-то снизу…
Потом вдруг «гости» вспыхнули дружным хохотом… И ученики не могли удержать дробного смеха. Криво усмехнулся и Севцов.
После залпа смеха — было только одно мгновенье тишины, когда кто-то из «гостей» громко сказал:
— Баловство!
Бабы опять завопили, приплясывая, и видно было, что ученики сейчас бы убежали — если б «гости» не закрывали спасительной дороги. Женщины кричали разное:
— Чему вы учите: голых статуев рисовать. Да с нас же берете по тридцать пять копеек в месяц!
— У мастеров, да подмастерьев дети в господа выйдут — а наши ребята у станка дохнут без грамоты… Вот те и свет!
— Почему моему Васеньке кол из поведения поставили? А! Видно, он не смотрителев сынок?
— Настенька! Иди сейчас же домой: ноне праздник…
Один из зуевских сплюнул, бросил на паркет окурок, растоптал и крикнул:
— Ну, бабы! Будет. Наговорились. Надо дело делать.
Он ловко выдернул из-под фигуры деревянный треножник. Гипс с грохотом упал; Мордан в это мгновенье смотрел на белый лик фигуры. Юноша тихо и нежно улыбался… И тут же на полу рассыпался в бесформенную кучу камня. Оборванец сунул треножник в зеркальное стекло окна — оно со звоном расселось, и подставка, пробив и летнее стекло, исчезла за окном.
Приклей схватил обломок гипса и хотел его пустить туда, откуда раньше был ему пущен в нос ком жеваной бумаги. Мордан схватил Приклея за руку, кто-то подставил Мордану ножку. Он упал, вскочил и увидал, что под градом камней ученики и ученицы с криком и плачем скачут через парты и бегут из класса. Комья гипса рассыпаются в мутную пыль, ударяясь о стены. Звенят оконницы.
«Коты» с хохотом кувыркнули кафедру. Севцов хотел бежать. Но первый зачинщик схватил его за галстух, повязанный бантом на шее, и рванул. Севцов упал. Мордану подкатило под сердце. Он схватился за карман — и вместо ножа нащупал циркуль. Выхватил его и закричал «коту», который хотел ударить Севцова сапогом в живот:
— Не тронь!
— Нож! Нож!
— А, ты ножом?!
От удара кулаком в зубы, Мордан опрокинулся. Что-то больно, тупо ударило в живот. Мордан услышал голос Приклея:
— Не бей его! Это наш… Стой, говорю: не бей…
В глазах у Мордана сверкнул как бы огонек набегающего паровоза, ширясь огонь с грохотом набегал, кружась и рассыпая искры… Боли больше не было.
2. Огненное колесо
Огонь кружился, рассыпая искры, все тише и тише. Вдруг, вместо света, Мордан услышал несколько хлопков. Колесо погасло. Разостлался дым. Темно. Мальчишки радостно вопят: «Ура!» — «Ага! Это хозяин именинник: Тимофей Саввич! В хозяйском саду фиверки пускают… Значит третий май. Соловьиный день. Сегодня соловьи запевают…».
Мордан прислушивается, и ему кажется, что он слышит шопот листьев и запах черемухи. Мордан жадно дышит, и опять начинает медленно кружиться огненное колесо.
— Нет, лучше не надо, — шепчет Мордан и слышит под собою два голоса: женский и мужской:
— Дыши, дыши. Очнулся. Этот будет жив.
— Где это его?
— В школе. Это, должно быть, ученик. Принесли с циркулем в руке: сжал мертвой хваткой. Вон на столе лежит. Должно быть, защищался… Повидимому, его ударили ногой против сердца. Смотрите, какой кровоподтек…
— А тот? Гармонист?
— Кончается…
Мордан чувствует, что у него изо рта вынимают что-то вроде соски…
— Через час, — приказывает мужской голос, — дайте ему еще дохнуть кислородом.
— Слушаю, Иван Петрович…
Мордану хочется открыть глаза, чтобы понять, где он, но выжидает. Слышны шаги. Голоса смолкли.
Мордан открыл глаза. Белые стены и белый потолок. Койки. Около коек столики. Трепещет золотая с голубым бабочка газового рожка:
— Это я в больнице… Надо дра́ла. Голову зачем-то завязали.
Мордан пытается подняться: в ушах зашумело, в бок кольнуло, как ножом. Огненное колесо издали встает угрозой и начинает медленно вращаться… Сев на постель, мальчик выжидает; когда колесо остановилось и пропало, осматривается: на спинке кровати висит еще не убранная его одежда. На соседней койке навзничь лежит Ваня-Оборваня, оскалив зубы с приоткрытыми глазами. Рядом с ним на столике гармонь. Мальчик, забыв про колесо, поспешно одевается; обулся; подумал — и сунул в карман циркуль и, приоткрыв дверь, выглянул: коридор пустой. Мордан прокрался к выходу на двор. Испугался — когда визгнула блоком дверь. Охваченный на дворе ядреным холодом, — изумился, что над Никольским стоит ночь. Синие звезды в темном ясном небе — как льдистые снежинки в крепкий февральский день с чистого неба. Никто не приметил, что Мордан ушел из больницы. Улицы были тихи. Вдали скрипят шаги. Мордан притаился за деревом. Мимо, посреди улицы прошел патруль солдат; на винтовках — штыки. Солдаты повернули на Главную, а мальчик побежал сначала к переезду — но, увидав, что там ходит солдат с винтовкой на плече, решил вместо мальчьей артели — в казарму к Шпрынке… На улицах лишь кое-где горели фонари. Корпуса Саввы Морозова стоят темные, — а окна Викулы Морозова светились… На морозе Мордан забыл про боль и огненное колесо и бойко взбежал по ступеням лестницы в казарме, но как только открыл дверь в комнату Поштенновых, так потерял силы и едва не упал. В комнате было шумно от говора и жарко от дыхания: людей набилось пропасть. Меж кроватей даже стоял народ, плотным строем спин закупорив проход.
— О! — ты воскрес? А Приклей сказывал, тебя убили, — радостно встретил Мордана Шпрынка, спрыгнув с полатей. — Я в больницу два раза бегал — да гонят — пронырнуть хотел, по шапке дали. Кто тебя? Погодь, мы отплатим!.. Уж Танюшка по тебе плакала!
— Не знаю кто. В душу меня били. Очухался — гляжу — в больнице — ну, я в бежку.
— У нас тут дела! Губернатор приехал. Полк солдат пригнали. Еще казаков полк везут. Надо быть, завтра сражение пойдет. Танюшку Анисимыч в Ликино к дяде Григорию от греха отправил. Мужики теперь к Анисимычу все прильнули, собрались: «что делать?». Лезем на полати, послушаем…
Мордан с трудом поднялся за Шпрынкой на полати и лег с ним рядом, свесив голову вниз. В комнате было накурено, газовый рожок едва мерцал. Ткачи и ткачихи стояли тесно плечом к плечу посредине, на сундуках и окне тоже стояли люди. Тут были посредине трое: Анисимыч, Лука и Васька Адвокат… Мордан, превозмогая боль в боку, слушал гомон, стараясь понять, о чем шумят. Смотрел на тех, кто стоит на окне, и почему-то в сизом тумане его больше всего привлекал Лука — он был бледен, но ясен лицом и, глядя перед собой куда-то вдаль, тихо улыбался. Он показался Мордану похож на ту статую, что разбили в школе…
— Надо ему про циркуль сказать! — подумал Мордан, — Шпрынка, что я тебе скажу: я у Шорина в дому штучку одну взял, — циркуль. Вот беда!
— Эх, ты! Как это. Ведь, сказано было ничего не грабить — ну, сломал бы, да кинул.
— Жалко. Кружки больно хорошо выходят.
3. Три речи
Лука, Анисимыч и Волков не пытались унять гомон ткачей, терпеливо выжидая, когда люди устанут от крика и духоты… Вскоре так и случилось. Переставали кричать свое и сердито взывали к троим стоящим на окне:
— Чего вы стоите истуканами? Васька, говори, что делать будешь.
— Кашу заварил Анисимыч — а мы расхлебывать?! Пришипился, чорт щербатый!
— Лука, как до дела дошло — схоронился и не видать!.. Охмуряют народ православный…
Анисимыч вдруг, словно вора на базаре заметил, завопил, приседая и топая по подоконнику:
— Держи! Держи его!
Всё сразу стихло. И одна из ткачих с недоумением спросила в общей тишине:
— Кого держать-то? Никто не бежит!..
— Вот умница, бабочка, — похвалил Анисимыч: — охмурялы-то только дураков подцепляют… А такую умницу, поди, не охмуришь! Братцы! Это за ворами на базаре мужики бегут, да кричат: «держи его!». А вор то же: «держи его!». За суматохой и не разберешь — кто вор и кто кого ловит. Вот и вы нас теперь честите чуть не ворами. Кабы я вор был, закричал бы — «держи его», да сам дра́ла. Ищи потом виноватых. А вон, умница, бабочка-то, что говорит: «кого держать, никто и не бежит». Верно: мы не бежим никуда от вас. И не валим со своей головы вину на чью-нибудь. Набедокурили малость — ничего, поправим. Вот что, ткачи, это мы только основу насновали — теперь будем ткать. И скажу вам еще больше: много лет ткать будем, пока хозяина спихнём. А теперь только основа на новое. Надо стан заправлять. Чтобы узор выходил, надо карты пробить — а рапорт у нас широкий — рисунок новомодный. Завтра нас губернатор спросит: по какому случаю безобразие?..
Анисимыч замолчал, ожидая ответа.
— Это не мы, а зуевские, да мальчишки…
— Ну, вот опять «держи его». А зуевского кто убил? — Губернатор так вам, пожалуй, и скажет: чего на других валите? хозяйское бей, громи, а как до вашего добрались — так колом по башке?..
— Говорили, надо мирный бунт делать…
— Вот! Мужик задним умом крепок. А нам надо вперед смотреть. Значит, крепко стоять — один за всех — и все за одного. Стекол не бить. Товар не теребить, машин не портить, — а главное, ребята: вина не пить, надо погодить. Зуевских, да мужиков теперь не будет — по всем дорогам заставы поставлены не пропускать никого — теперь уж не придется нам на других валить, да кричать «держи его». Мальчиков тоже унять надо, чтобы не шалили…
— Ну, ладно, а ты губернатору — что скажешь? Всё вычитываешь, как псаломщик — да пра! — А что делать, не говоришь. Запутлял ты нас в историю, окаянный — говорила Поштеннова Дарья.
Анисимыч ударил себя по лбу рукой и, сделав расстерянную рожу, обернулся к Волкову и спросил плаксиво, тоже женским голосом:
— Вася! А? Чего мы губернатору скажем… А-а?
Ткачи засмеялись… Ткачихи закричали изо всех углов:
— Не надо с губернатором. У него с Морозовым печки-лавочки. И губернатор и прокурон — все закуплены. Царю надо бумагу послать!..
Анисимыч опять обратился к Волкову:
— Вася? А? Царю, говорят, бумагу надо послать.
— Царю! Не надо губернатора. Царю!
— Вася! А?
Волков крикнул:
— Красавицы, погодите. Гармонии у меня нет, а то бы спел с вами песню:
Разлюбил меня милёнок —
я рыдаю, как ребёнок!
Напишу царю бумагу,
а сама в могилу лягу!
Вот вы, красавицы, — песню эту составили — так думаете, что царю до всего дело: и милёнок разлюбил, так царю бумагу писать. Царю, милые, не до вас. Вы думаете, царя-то купить нельзя? Я что вам скажу. Теперь Александр Третий. А был Александр Второй. Так вот Александр-то Второй — у него уж и сын лысым был, а самому на седьмой десяток перевалило — слышьте, бабы — приглянулась ему барышня Долгорукая…
— Коли долгая рука — ей бы присучальщицей к нам в прядильню…
— Ну, у ней рука-то долгая была на другое. Александр Второй на ней женился.
— Да ну тебя, Васька — врать.
— Истинный бог, не вру. Вот и Луку спросите. Он питерский. Верно я говорю, Лука Иваныч?
Лука молча кивнул головой.
— Да. Женился, старый кобель. А у него уж внуки. И начала им эта Долгорукая вертеть, как хотела. Тут война. Ну, помните, как Грегер и компания солдат одевали: сапоги без подметок, шинель — раз надел — по швам! сколько из-за плохой одежи на Балканах в снегах, мятелях и буранах народу нашего погибло — вам известно. Мало вы, красавицы, горьких слез по мужьям, да женихам пролили. У кого из вас, мамаши, по сынам глаза не выплаканы? Ну, хотели этого «Грегер и компанию» под суд отдать. А он смеется и говорит: не то, что меня под суд, да повесить, а еще мне следует за то, что я солдатиков обувал, да одевал; десять миллионов с казны мне не додано. И что бы вы, красавицы, думали: пошел Грегер к долгой-то руке и говорит — десять процентов тебе выплачу с куша, если поможешь. Она говорит: ладно — деньги вперед. Грегер видит — рука долгая: положил миллион. Приехал к Долгорукой царь. Она его спрашивает: «Верно ли, милый, что ты Грегера хочешь под суд отдать?» — «Верно». «За что?» — «За то, что он моих солдат без сапог оставил, картонные подметки делал». — «Ну, милый мой, дорогой, сахарный, хороший — это неверно: Грегер добрый человек; он не станет нехорошо делать; всё это враги врут»; — уж вы, красавицы, знаете, чего тут она ему наговорила. Приехал от нее царь во дворец, указ, чтобы Грегера под суд, — порвал и новый написал: «Выдать Грегеру десять миллионов рублей за то, что он нашу армию в столь прекрасные сапоги обул».
Волков смолк.
— Выдали? — спросил после долгой тишины кто-то из ткачей.
— А как же: раз именной указ…
— Ну, и дела!
— А вы «напишу царю бумагу».
— Кому ж теперь жаловаться?..
— По-моему, — сказал густым басом бородатый прядильщик Сусалов, — написать надо письмо датскому королю.
— Чего это?
— А так. Датский король нашему царю тестем приходится. Так, може, наш его из уважения послушает…
Ткачи все засмеялись… Однако, все же послышались рассудительные голоса:
— Бумагу кому ни то надо написать. Бумага не поможет, — пускай знают, как мы живем.
— Как скажешь, Лука? — обратился Анисимич к Абрашенкову.
Все смотрели на Луку, в его спокойное светлое лицо. Он заговорил тихо и медленно, как будто погружался в дремоту от смертельной устали, — и когда он заговорил, все притаили дух, чтобы не проронить слова.
— Товарищи! — сказал Лука, — ни на кого не надейтесь — только на себя. Вы не стадо — мы не пастухи. Нас могут взять от вас. Учитесь управляться сами. Держитесь крепко и дружно — тогда вы добьетесь лучшей участи. Разбирайте: где враги, где свои. Нас разводят в стороны, чтобы легче управиться: одних спаивают, доводят до последнего; других притягивают к себе, ублажая заработком, делают из них господ над нами, рабами; мы стоим посредине — нас много, мы большая часть рабочего народа; где наши враги? Враги ли нам наши братья, доведенные до отчаяния нищетой? Нет. Мы им поможем выбраться из горя и нищеты. Враги ли нам те, кого удаляют от нас, выделяя на лучшую долю? Нет. Мы устроим для всех жизнь лучшую и поднимем всех. У нас один враг — хозяин. Только не думайте, что враг наш Тимофей Саввич Морозов. Вы его еще боитесь; до нынешнего дня считали колдуном, что он всё может. Завтра вы перестанете его бояться и, пожалуй, вздумаете его извести. Знайте, что хозяин ваш не этот старик. Ваш хозяин называется «Саввы Морозова Сын и Компания». Мой хозяин Смирнов. У тех Викула Морозов. Много их. Но он один — капитал. Савва Морозов накоплял капитал. «Саввы Морозова сын» сам себя называет ваш хозяин, он лишь затем живет, чтобы передать всё дело компании — где нет никакого лица. Хозяин без лица. И власть без лица. Они хотят так от нас укрыться не сами; они хотят укрыть свои богатства. Чем они владеют? Они владеют не палатами — не будем бить у них окна. Они владеют не вещичками — не будем их грабить. Они владеют и распоряжаются нашим трудом. А фабрика — да, они владеют и фабрикой. Фабрика построена тоже рабочими руками. Мы ушли с фабрики, она стоит мертвая. Найдет других? Надо нам соединиться так, чтобы хозяин не мог найти других, чтобы все рабочие стояли за нас, как мы стоим за рабочее дело. Тогда станет ясно, что хозяева дела мы — рабочие. И мы можем устроить труд свой и жизнь, как хотим. Поэтому завтра скажем смело губернатору и хозяину — чего мы хотим, на каких условиях будем работать.
— Кто скажет-то? Ты что ли? — со злобной насмешкой послышалось из заднего угла комнаты.
Лука улыбнулся, но не успел раскрыть рта, как за него ответил Волков:
— Я скажу. Пропади, моя головушка!
4. На краю
Совещание кончилось тем, что решили и бумагу в Петербург «члену государственной полиции» послать и завтра, если губернатор спросит, то предъявить ему «правила», по которым ткачи согласны работать. Составлять с Анисимычем правила остались Волков, Лука, Поштеннов, еще несколько ткачей. Сидели над правилами долго, не споря, а старательно вспоминая, что бы еще надо было в правила вставить. Вспоминали и составляли по кусочкам, что каждому придет в память, — а когда стали читать, то вышло, что многое записано по два раза — а того, иль этого, что надо, — нет. Побранились, выпили по малой — и начали правила перекраивать заново.
— Конца-краю не видать!..
Шпрынка и Мордан на полатях дремали, Мордан в дремоте охал, а Шпрынка, охваченный телесной досадой, — будто его во сне на воле комары кусают — ворочался, катался по полатям и ворчал в дремоте:
— Ну, и бунт. Губернатор приехал, солдат пригнали — так уж правила писать. Разь так бунты делают, Мордан? А? Ну, чего ты охаешь, старуха что ли? Беда: наклали — разрюмился… Мордан, спишь?
— Нет.
— А казаков пригонят — может, они к нам пристанут? Казак-то, ведь, вольный? Я с ними поговорю. Я, брат, знаю, как с ними разговаривать!.. А то «правила»! Мордан! Нам бы тоже надо правила составить? Давай завтра соберем мальчью артель всю, напишем правила и подадим губернатору… А?.. Постой, я по тетрадке почитаю — чего нам с казаками говорить. Ты не поробишь?
Мордан жалобно стонал во сне и не ответил. Шпрынка достал из-под кошомки, постланной в изголовьи на полатях, измятую тетрадь, где было написано для «шайки разбойников» про Стеньку Разина. Примостившись к свету, Шпрынка искал подходящее для разговора с губернатором и казаками. Громким шопотом, водя от слову к слову пальцем, Шпрынка читал:
— Слушай меня, голытьба,
разудалые, вольный народ!
Было время и время недавнее,
как у нас на Дону было весело.
А теперь времена изменилися;
нет у вас вожаков, нет и волюшки.
Атаманы у вас с есаулами
разжирели, как свиньи от лености,
не дают удалым позабавиться.
Нет, не то казаком называется!
Тот казак, кто с избою не знается
и с конем, пока жив, не расстанется!
Казаку изба — поле чистое!
Казаку жена — сабля острая!
Казаку торговать не товарами,
а лихим мечом, алой кровию!
Что добудет войной, тем и кормится,
а пропьет до гола, не заботится;
соберет удалых, соберется и сам
и добудет добра, сколько надобно.
Без кровавой потехи и жизнь не красна,
от безделья хвороба заводится,
а в болести лихой, да в поганой избе
казаку умирать не приходится!
Так ли, братцы?
Шпрынка прислушивается, ожидая ответа. И вдруг слышит крики:
— Так, атаман! Веди нас на Москву!..
— Коня!..
Шпрынке коня подводят. Конь бьет копытом, высекая искры из камней подковой; из ноздрей пышет огонь… Шпрынка прыг в седло:
— За мной, товарищи!
Конь взвился на дыбы, но Шпрынка удержал его своей могучею рукою и, дав козла, конь кинулся вперед…
Вдали видна Москва. Река. Конь — прыг… Шпрынка через коня — кувырк. В реку. Брызги. «Батюшки, тону! Тону! Мамынька! Тону!»
— На полатях не утонешь! Чего кричишь? Али пригрезилось, — говорит Анисимыч, поворачивая Шпрынку со спины на бок…
— Дядя, Анисимыч! А конь-то где же?
— Чей конь?
— Дак мой; я с коня в Москва-реку свалился..
Анисимыч зевнул и ответил:
— Конь, надо полагать, убег. Спи. А то чуть с краю не свалился.
И, похлопывая Шпрынку по спине, словно тот был малое дитя, Анисимыч шопотом припевал:
А баю-баю-баю,
не ложися на краю:
со краешку упадешь,
головушку расшибешь…
5. Кинжал
Шпрынке спать не хотелось. Но не спалось и другим, только кто-то один у стенки храпит. По тесноте, по зевкам Шпрынка разобрал, что на полатях не спят и отец его, и Лука и Мордан. Все пробудились привычно в тот час, когда по казармам проходили с колотушкой сторожа. Сладко зевая, Анисимыч вслух сказал:
— А губернатор-то долго-о-о будет спать…
— Его бы, дяденька, колотушкой! — посоветовал Мордан…
— А, повеселел, парень? Ну что, как? Болит? Али опять в драку?
Снизу из-под полога послышалось поскрипывание досок, где в одиночестве на одной кровати спала Дарья, а на другой Марья.
— Не наговорились, милая, мужики-то. Всю ноченьку разговор.
— А говорят еще, что бабы болтать любят.
Шпрынка прошептал Анисимычу:
— У нас из-за тебя разнобой выходит. То все начитывал — бей, да грабь, «Стенька Разин», «Чуркин», да «Пугачев» — а до дела дошло: стоп, машина. Я-то ничего. А мои, кой-кто, малость сдрефили. Мордан-то от чего стонает, да мучится — ты думаешь, ему больно — нет: это его совесть мучает, — он, когда Шорина разбивали, там одну штучку стяпал. Вот бес!
— Какую штучку?
— Циркуль — кружки делать. Он этим циркулем-то уколол кого-то в училище — ну, тут его и принялись крыть — думали, кинжал. Что с циркулем теперь делать? Мордан, ты спишь?
— Нет. Я слышу.
— Дай-ко сюда циркуль.
Мордан пошарил у себя в изголовьи и подал Шпрынке через спину Анисимыча циркуль.
Шпрынка тихонько кольнул Анисимыча в грудь через рубаху ножками циркуля. Анисимыч вздрогнул. Шпрынка фыркнул.
— Дай-ко сюда! — Анисимыч поймал Шпрынку за руку и отнял циркуль, повернулся на другой бок лицом к Мордану и спросил:
— Парень, не спишь? Хочешь Луку спросим — он, може, с тебя грех сымет?
— Да.
— Лука? Не спишь.
— Нет.
— Рассуди нам маленькое дельце. Вот, парнишка соблазнился — да взял у мастера Шорина штучку, циркуль. Видишь ты, у парнишки-то дар есть к художеству — ну, ему и понадобилось, а теперь мается…
— Чего же мается он? — после недолгого молчания спросил Лука.
— Ну, говори!
Мордан молчит. Шпрынка перекатился к нему под бок через Анисимыча и спрашивает шопотом Мордана:
— Чего молчишь? Говори, а то я скажу.
Мордан вздохнул. Шпрынка заговорил за него:
— Да, ведь, как же теперь. Губернатор-то приехал — всех, кто разбой делал, да грабил, в тюрьму — вот он и мается. Кому охота чижей кормить!
Шпрынка замолчал и ждал, что скажет Лука, но Лука молчал.
— Да! — тяжело вздохнув, сказал Анисимыч — дела!
Тогда заговорил глухо и тихо Мордан:
— Шпрынка зря, что я боюсь. Ничего я не боюсь… А меня расстроила училища, Лучше бы я у мастера деньги взял, или из одежи что. Циркуль-то ему нужен — машины мерять — а я взял, да циркулем человека пырнул.
— Дай-ко его сюда, «циркуль» что ли? — попросил Лука, и в голосе его слышно было любопытство…
Ему дали в руки циркуль. Лука привстал и, сидя при свете двух лампадок от икон Дарьи и Марьи, рассматривает циркуль…
— Да, чудное дело, — задумчиво и тихо говорил Лука: — штучка — кружки на бумаге делать — а у тебя в руке в грозную минуту кинжалом обернулось… Ничего, не горюй, парень, и ножом хлеб режут, а если нужно — так и оборониться ножом можно; косой траву косят — а по нужде у мужика коса оружие. У Шорина мастера циркуль кружки делает — а вдруг эти кружки против нас как-нибудь обернутся — и выйдет, что у мастера в руках против нас кинжал! Ты, паренек, видно по всему, по ученой линии пойдешь. Возьми циркуль, не отдавай. Сохрани на память. На всю жизнь помни. Если мастером будешь — делай кружки, да знай, что это у тебя в руке не кинжал против рабочего народа…
Мордан принял свое оружие от Луки и, крепко зажав в руке, глубоко вздохнул.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1. Ключи в снегу
Гаранин, лежа в кровати, стонал и охал; на голову ему прикладывали от квашенного кочна капустные листы. На столе у кровати стоял кувшин с огуречным рассолом. Гаранина мучила жажда. Супруга тихо приоткрыла дверь и сказала:
— Владимир Гаврилыч, там дворецкий, Иван Филиппович, тебя спрашивает…
— Веди сюда.
В комнату Гаранина вошел высокий и сухой старик, в синем суконном кафтане. Он, прежде чем поздороваться с хозяином, долго крестился в угол на икону. Старик вынул из кармана телеграмму и подал Гаранину. Телеграмма:
— «Еду сам. Морозов ».
Гаранин вскочил с постели, словно ему воткнули в спину вилы, и закричал:
— Марфа! Сюртук новый почистить. Живо! Когда ожидаете, Иван Филиппович?
— Натурально — с почтовым.
— Ну, что у вас там? — спрашивал Гаранин, поспешно облекаясь в новый долгополый сюртук.
— Всё тоже. Господа офицеры как начали так и продолжают: курят, требуют вина, — погреб я, как приказали, Владимир Гаврилыч, открыл и ключи буфетчику отдал, — играют в карты. Штабс-капитан Иванов ударил поручика Семенова по голове подсвечником, потому что плутует в карты. Полковник их разнял, запер по комнатам, а ключи от обеих комнат выкинул через форточку в сад. Конечно — пьяный человек тоже: «Пусть, говорит, сидят, пока снег не растает». И верно-с, ключи отыскать невозможно. Я послал своего Федюшку — он пальчики обморозил, в снегу копавши, а ключей не нашел… Между тем господа офицеры просят их выпустить, хотя на малое время. Я к ним снисхожу по человечеству, да и господин полковник одумались — тоже разрешили — однако ни одного слесаря не мог найти — все, должно-быть, по трактирам и погребкам сидят по случаю наступивших праздников «Преподобного отца нашего Лентяя».
— Ну и дела! А губернатор?
— Их превосходительство от дебоша господ офицеров вполне отстранились — замкнулись в отведенные для них, изволите знать, в сад окнами две голубые комнаты во втором этаже, — и сидят там, как мышка. Поверите ли: сами позовут меня посредством электрического звонка, а войдешь, вздрогнут. Очень напуганы. И всё портрет семейный свой из кармана выняют и во слезах целуют: очевидно, с жизнью, по случаю бунта, прощаются…
— Дурак.
— Да, по всему видать, незначительных умственных способностей. Меня более всего, Владимир Гаврилович, то смущает, что господин полковник штабс-капитана Иванова изволили запереть в спальной самого Тимофея Саввича. И уж сидит там господин офицер с вечера — а был нагрузимшись порядком.
Гаранин выронил из рук гребешок, которым делал перед зеркалом пробор.
— О! боже! Как же вы это, Иван Филиппович?
Старик перекрестился.
— Что поделаешь? Получена была от Семен Петровича депеша «широко растворить двери гостеприимства». А вы понимаете — если Семен Петрович, это сам.
— О, чорт! Едем на вокзал.
Старик перекрестился.
— Если едем, Владимир Гаврилович, то на своих на двоих. Пару в дышле под самого на вокзал я велел подать. А Машистого в новой, вами вчера приобретенной сбруе, неловко Тимофею Саввичу показывать…
— О, дьявол!
Старик перекрестился:
— Да, дожили. При покойном папаше Тимофей Саввича такие события и вообразить нельзя было…
— Кто еще будет самого встречать?..
— Да, пожалуй, только и будем мы с вами. Господин Дианов — в Павлово откочевали. Мастерам не в обычае самого встречать.
2. Кукиш
Поезд остановился. Гаранин с дворецким подбежали к вагону первого класса, но обер-кондуктор безмолвно указал им в конец поезда: в хвосте был прицеплен отдельный салон-вагон. Побежали туда. Вагон расцепили. Три звонка. Поезд ушел. В окнах салон-вагона опущены шторы. Гаранин попробовал дверь — заперто. В дверном окне показался Митя — слуга самого, строго погрозил пальцем и показал встречающим кукиш.
— Не приказано будить, — понял эти знаки дворецкий — стало быть, изволили беседовать с мадам Вев Клико́!
— Какая еще мадам? — сердито и испуганно спросил Гаранин.
— Это их любимая марка шампанского: вдовы Клико. Деми-сек — то есть не очень сладкое. Они очень любят и вальс с бутылкой даже танцуют, если в хорошем духе:
Пою свободно и легко
веселый вальс «Клико»!
Конечно, вы в отдалении от Тимофея Саввича живете — и не можете знать всех распорядков их, как ваш папаша знал распорядки их папаши.
К салон-вагону подошел дежурный паровоз, составитель со свистком во рту прицепил вагон и свистнул. Паровоз тихонько гукнул, чтобы не тревожить Саввы Морозова сына, и тронулся…
— Куда это?
— На запас.
Платформа опустела. Паровоз умчал вагон куда-то вдаль и, показалось Гаранину, там покинул.
— Надо туда!
Гаранин легкою рысцой, а за ним и Иван Филиппович, развевая на-бегу долгую седую свою бороду — пустились догонять паровоз… Старик бежал легко, кидая ноги, и еще на-бегу говорил:
— Я еще всего-то вам не рассказал, Владимир Гаврилыч, про господ офицеров. Нынче утром, еще при свечах, за господами офицерами прибирая, я господину батальонному командиру доложил, что вот изволит ехать сам Тимофей Саввич, а между тем их апартаменты на ключе, и там неизвестно, что делают господа офицеры. А надо вам сказать, что и господин полковник к утру были как бы уж и не в себе. «Взломать дверь» — кричит… Ну, попробовал тут один шашкой, запустил в щель конец, обломал — двери у нас и замки солидные. Тут господа офицеры говорят господину полковнику: «ты ключи кинул в снег, ты и дверь взломать должен». И представьте себе — взяли они господина полковника за руки и за ноги и давай раскачивать, да задом полковника в дверь бить. Напрасно умоляю, что дверь прочна и замок солидный. Мне не двери, а человека жалко. Бьют и бьют. Господин батальонный командир на крик кричит. Ну, конечно, двери не вышибли — а полковника в постель снесли — лежит теперь и стонет: поясницу, говорит, сломали… Гляди-ко — а паровоз-то что делает!..
Стрелочник задудил. Паровоз дохнул и покатил вагон обратно. В окне мелькнуло лицо Мити, и он опять погрозил пальцем и кукиш показал. Гаранин и дворецкий столбом стоят и смотрят: паровоз укатил вагон в другой конец станции и не видать… Они пошли обратно — и видят, паровоз один вернулся; побежали рысцой; задохнулись; Гаранин споткнулся, упал в сугроб; отстал, когда он подбегал к вагону — дверь отворилась, впустив Ивана Филипповича…
— Ну, теперь, все расскажет, старый дьявол: и про Машистого, и про сбрую, и про меня…
В двери вагона, за стеклом стоял Митя; он показал Гаранину кукиш и, приплюснув нос к стеклу, выпучив глаза дразнил Гаранина…
Переминаясь с ноги на ногу перед вагоном, Гаранин ласково улыбался Мите и злобно думал:
— Погоди! Погоди! Я тебе задам! Собачий сын!
Хотя и сам был не уверен, что наступит время желанной мести.
— Верно сказано: «не родись рогатым, а родись кудрявым».
За кудри и бойкий нрав, как-то в фабрике попав на глаза «самому», Митя был взят им в молодцы — и всюду разъезжал с хозяином: на фабрики, в имения; изредка к Макарию на ярмарку.
Митя открыл дверь вагона и пропустил дворецкого… Строго кося глазом, старик сказал Гаранину:
— Велел сюда губернатора привести. А тебе к нему…
Гаранин, хватаясь холодными пальцами за медные поручни, вошел в вагон.
3. Ласка
В салоне-вагоне шторы еще не были подняты. Гаранин, присматриваясь в темноте, остановился в дверях. Митя толкнул его в спину: «Иди — вон он сидит!».
Гаранин увидал Морозова. Всклокоченный, в рубахе с расстегнутым воротом, он сидел на красном бархатном диване, поджавши по-татарски ноги…
— Это кто? Гаранькин сын? Поди сюда, подлец, я тебя поцелую! — хрипло пробормотал хозяин, показав Гаранину кулак…
— Тимофей Саввич! Отец и благодетель — сначала простите — тогда подойду…
Гаранин упал на колени и, простирая руки к Морозову, молил о пощаде…
— Да ты в чем провинился-то, Володя? — спросил из темноты хозяин. В голосе его слышно было недоумение.
У Гаранина мелькнула мысль, что Иван Филиппович не успел рассказать о приключениях сына Гаранина в Зуеве, но он тотчас, зная по опыту хозяйское коварство, — погасил надежду и на приглашение хозяина: «Вставай» — ответил:
— Не встану, пока не простите! Ради батюшки, простите.
— А, ради батюшки? Поди, поди сюда!..
Гаранин пополз к дивану на четвереньках, не вставая с колен…
— Митька! садись на него! Ну!.. Володя! Аля-гоп!..
Митька сел на Гаранина верхом, держа в руках поднос с откупоренной бутылкой и двумя стаканами и ударил своего коня коленками…
Гаранин радостно заржал и подвез Митю к дивану. Морозов нагнулся и легонько ткнул Гаранина в лицо волосатым кулаком… Гаранин, чмокая, ловил кулак и кричал в восторге: — «Ударьте, ударьте! В первый раз ударьте!». Он ловил руку хозяина, чтобы поцеловать, кропил ее слезами и перешел на ты.
— Ударь! Будь милостив — ударь еще! Папаша-то твой — мой-то папаша во гробах возрадуются!
— Ну, довольно про папашу. Знаю, что я Саввы Морозова сын, — угрюмо сказал хозяин, — вставай, пей.
Гаранин встал, взял с подноса стакан и, выпив залпом, опрокинул стакан над головой своей…
— Это ты с зуевскими-то хорошо, Володя, придумал… Ха-ха-ха! Всех «фабрикантов» напугал. Слыхал, Иван Филиппыч что мне сообщил: все вывесили в Зуеве прибавку своим ткачам двадцать пять процентов! Ха-ха! Пускай прибавят. А мы поторгуемся… Как полагаешь: если у меня бунт — могу ли я прибавку делать? Если у меня убыток: одних стекол сколько перебито! Разве я могу прибавку делать? Я еще их спрошу: как это так, господа фабриканты — что же это такое: если вы не можете конкурировать с Саввой Морозовым добротностью товара, так подсылаете котов мои заведения громить? Так? Да когда коты мои заведения разбили, вы им пожалуйте четвертак на рубль прибавки? Это что, су-да-ри мои! Это поощрение бунтов. Крамола!.. Ха-ха-ха! Всех, Гаранькин сын, в трубу! В трубу!..
— В трубу-с, Тимофей Саввич… Хэ-хэ-хэ!..
— А у меня бунт — как я могу прибавку делать… Ха-ха! Ну, може, скощу штрафы — да и то подумаю. Ха-ха!
— Хэ-хэ! Подумать надо, — вторил «самому» Гаранин, смекнув, что оказал хозяину услугу больше, чем сам думал.
— Могу еще тебе добавить то, что и правительственная власть должна принять во внимание — как такой бунт допускать? Теперь гляди же, что получилось: губернатор, прокурор — как мыши прячутся.
— А господа офицеры — вам докладывал Иван Филиппыч? — господином полковником в стену бьют…
— Хо-хо-хо!
— А нижние чины оставлены на произвол — и уже с нашими ткачами пьют вино…
Морозов перестал смеяться и спросил:
— Ты не врешь?..
— Зачем мне врать. Как мой папаша праведно служил вашему папаше — так и я служу… По новым казармам батальон расквартировали — можно сказать, с бунтовщиками чуть не вместе.
— Это уж не дело.
— Какое дело: до ручки доработаешься! Я бы тебе посоветовал: просить их превосходительство казаков полк пригнать, казаки надежнее. А солдат — свой брат рабочему: мужик…
— Ах, Гаранин, ты Гаранин сын! Поди сюда, я тебя поцелую.
Гаранин нагнулся. Саввы Морозова сын легонько ткнул его в зубы кулаком. Гаранин ловко успел чмокнуть хозяйскую руку.
Митя крикнул из дверей:
— Губернатор едет!
— Давай сюртук! — ответил Морозов, спуская ноги с дивана.
4. Совещание
Морозов стал вдруг строг и важен; пригладил перед зеркалом, смочив водою волосы; до верху застегнул сюртук; Митя поднял в вагоне шторы и поспешно подметал пол, прибираясь. Гаранина Морозов послал навстречу губернатору.
Впереди губернатора ехал, стоя в санках и грозно озирая улицу впереди, пристав — но улица была пустынна: обыватели сидели по домам, рабочие по казармам; мужиков в Никольское не пропускали солдатские заставы. В санках пристава умостился в легком пальтеце молодой человек с портфелем на коленях — чиновник особых поручений, губернаторский. Губернатор ехал на морозовской паре дышлом. Рысаки были покрыты синей вязаною сетью, чтобы ископыть не брызгала на шинель его превосходительства. Рядом с губернатором, спрятав, как и он, уши в воротник — сидел прокурор с портфелем подмышкой. У вокзала губернатора встречали жандармы, начальник станции, — Гаранин забежал вперед, отстегнул полость, поддержал губернатора под локоть, высаживая.
— Тимофей Саввич извиняются перед вашим превосходительством, — говорил, суетясь, Гаранин — они не могли вас самолично встретить — они несколько больны; к тому же их вагон на запасном пути стоит, и не лучше ли вашему превосходительству с той стороны подъехать: на путях, ваше превосходительство, снегу намело, и очень трудно ходить — я даже упал…
— Скажите? Ушиблись?
— Мерси вас, нет. Но если бы я ушибся — для государства не может быть ущерба, а если поскользнетесь вы, ваше превосходительство, — то для России может быть ущерб — не угодно ли объехать кругом к товарной платформе?
Губернатор согласился и сел в сани. Гаранин примостился на запятках. Рысаки помчались через переезд к товарной станции. Но тем временем начальник станции, желая услужить, велел маневровому машинисту прицепить морозовский вагон и подвезти к пассажирскому вокзалу. Когда морозовские рысаки примчали губернатора к запасному пути у товарной станции, где раньше был вагон, то увидали, что паровоз мчит вагон по главному пути к вокзалу. Между губернатором и Саввы Морозовым сыном снова легла пустыня снежных заносов. На путях неторопливо сгребали снег в конические сопки бабы из окрестных деревень, распевая частушку:
Царь наш лысый
толстопузый,
не мори нас
кукурузой.
Навстречу паровозу, расставив руки, словно ловит поросенка, бежит начальник станции в красной шапке и машет красным флагом. Из двери вагона свесился Морозов и грозит:
— Я те! Я те, мухомор! Я те покажу за это!..
Паровоз насмешливо свистит. Трубит, надувая щеки, чтобы не лопнуть от смеха, стрелочник — и наконец вагон прикатили к тому месту, где дожидался губернатор с прокурором.
В вагоне, после приветствий, за столом расселись губернатор, хозяин и прокурор; за спиной хозяина стоял Гаранин, за спиной губернатора — чиновник; губернатор и Морозов были оба злы; прокурор прятал улыбку в портфель, вынимая оттуда бумаги и кладя на стол… Чиновник положил перед губернатором какие-то бумаги…
Губернатор их перелистывал, жуя губами. Прокурор перелистывал свои бумаги. Морозов, угрюмо потупясь, вертел большими пальцами сложенных на животе рук.
— Сегодня утром, — сухо и строго начал губернатор, — я принимал депутацию рабочих вашей фабрики — они принесли на вас жалобу, в которой говорят, что отчаяние их подвинуло к нарушению общественного порядка…
— Да-с? — вертя пальцами, сказал Морозов.
— Они жаловались, что их замучили штрафами. Я не понимаю техники вашего производства, но в общем выходило так, что браковщики, будто бы, налагали на ткачей штрафы, даже когда за хорошее качество товаров надо было давать премию. Будто бы, вы сами в их присутствии говорили: «оштрафуй его — он еще лучше „сработает“».
— Да-с? — опять сказал Морозов…
— Будто бы, в тех случаях, когда ткачи требовали показать сработанный ими товар — за что бракуют — то браковщики говорили: «покажем и оштрафуем вдвое».
— Да-с! — не то спросил, не то подтвердил Морозов.
— Я не могу всего упомнить — они много говорили. Особенно один — очень смело и толково объяснял — молодой…
— Кто-с? — живо спросил Морозов…
— Кто? — подставил ухо губернатор молодому человеку. Но не успел тот ответить еще, а Гаранин, склонясь к хозяину, сказал:
— Это-с Волков, ткач с нового двора…
— Да, Волков — я вспомнил, — кивнул губернатор: — благодарю вас. Волков говорил, будто бы, работая на двухаршинных, если я не ошибаюсь, станках, ткань мо… мо… как это…
— Молескин-с! — подсказал Гаранин.
— Да, именно: «молескине». Вот, будто бы, выработка «молескинса» этого столь трудна, что ткач может выработать в месяц всего рубль с четвертью серебром, против пятнадцати обычных на этом, как его ми… мит…
— Миткале-с! — поспешил подсказать Гаранин…
— Вот, именно, «миткалес». Очевидно, расценка на «миткалес» — нормальна, а «молескине» — ненормальна…
Морозов вдруг прыснул и затрясся от смеха, повторяя:
— «Миткалес! Молескине!» Хо-хо-хо!..
Чиновник склонился к уху губернатора и шептал:
— Не «миткалес», ваше превосходительство, а миткаль, молескин, а не «молескинс»…
Губернатор побагровел:
— Итак, я продолжаю. Вам, может быть, это весело, но для ткачей расценка на молескин, — целковый с небольшим — вещь далеко не веселая, если нормальная расценка за кусок миткаля, как я сказал, — дает заработок в пятнадцать раз больше… Согласитесь, что я был поражен, уважаемый Тимофей Саввич! Почитая вашу фабрику образцовой, зная, что вы удостоены на всероссийской выставке прошлого года высшей награды — государственного герба…
— Мне этот орёл — сто тысяч обошелся…
— Как?
— Да так. Заплатил, кому следует в департаменте-то, и дали. Будет, ваше превосходительство, рацеи разводить про «молескисы», да «миткалисы». Давайте дело говорить. Вы, вон куда, поглядите: зуевские фабриканты, ничего не видя, объявили прибавку в 25 процентов. Они же своих ткачей рассчитывают. Их же рабочие безместные идут меня громить. Всё почему: слабо́! конкуренцию не выдерживают. Им всё равно рядом со мной и Викулой — прогар. Верно я, Гаранин, говорю?
— Совершенно верно-с изволите говорить, Тимофей Саввич! — подтвердил почтительно Гаранин — если нам на такие художества пускаться вслед за ними — лучше фабрику закрыть!
— И закрою. Объявлю всем расчет…
— Это право ваше! — сухо сказал губернатор. — От ничтожных причин не может произойти великих событий.
— Права свои я знаю. А вы слыхали сказку: «пошел козел за лыками — а коза за орехами»?
— Не понимаю, при чем здесь коза с козлом?..
— Ах, не при чем-с? А вот при чем-с. Митька, открой бутылку. Я вам сейчас сказочку расскажу, ваше превосходительство.
5. Коза с орехами
Митя наливал вино в стаканы, а Тимофей Саввич приказал Гаранину:
— Садись. Пей. Рассказывай сказку!..
Гаранин выпил вино и начал:
— «Пришел козел с лыками — нет козы с орехами! Ну, добро же ты, коза — нашлю на тя волков. Волки нейдут козу есть — нет козы с орехами, нет козы с калеными. Ну, добро же вы, волки — нашлю на вас людей. Люди нейдут волков гнать, волки нейдут козу есть — нет козы с орехами, нет козы с калеными. Ну, добро же вы, люди, нашлю на вас — медведь! Медведь нейдет людей ломать, люди нейдут волков гнать, волки нейдут козу есть, — нет козы с орехами, нет козы с калеными!..»
— Это, должно быть, очень длинная сказка? — нетерпливо спросил, отхлебывая вино, губернатор.
— Ах, длинная, сударь? Хорошо. Я покороче. Тимофей Саввич, разрешите сократить? Нашелся, наконец, червяк. Да, сударь, ничтожнейшее существо червяк, который согласился начать, только начать, сударь, дело. И пошло! И пошло! «Червяк пошел гору, заметьте, сударь, гору, точить. Гора пошла камень ва́лить. Камень пошел воду пи́ть. Вода пошла огонь ли́ть. Огонь пошел ружья жечь. Ружья пошли медведь стре́лять. Медведь пошел людей ломать. Люди пошли волков гнать. Волки пошли козу есть — пришла коза с орехами, пришла коза с калеными».
— Дальше? — спросил губернатор.
— Всё, сударь.
— Я не понимаю ваших шуток, Тимофей Саввич, вы говорите: довольно «рацей», надо дело, а сами заставляете нас слушать сказки.
— Это дело и есть.
Прокурор, всё время молча чертивший что-то на листе бумаги, сказал:
— Ваше превосходительство, сказка эта имеет смысл. Если Тимофей Саввич и вы позволите мне быть ее истолкователем, то я скажу: вот зуевские фабриканты, напуганные погромом, прибавили. Морозов прибавить не может, рассчитывает своих рабочих. Они пойдут Викулу Морозова громить. Тут Савва испугается — прибавит. А Викула — своим расчет. А они пойдут Смирновых громить. Словом — «придет коза с орехами, придет коза с калеными»!
— Какая коза? Что вы меня пугаете, — рассердился губернатор, — говорите ясно: какая коза?
— Революция, ваше превосходительство! — тихо ответил прокурор.
— Революция? — недоумевая, переспросил губернатор — зачем такие громкие слова… Вы меня пугаете, Тимофей Саввич!
— Хэ-хэ-с! — промолвил Гаранин — это точно-с, у нас бабы, по невежеству только, младенцев пугают: «идет коза рогатая за малыми ребятами, кто титьку сосет, того на роги снесет».
Морозов пьяно рассмеялся и показал губернатору из пальцев «козу».
Губернатор в испуге отодвинулся, потому что «коза» игриво грозила его затянутому в мундир животу.
— Не понимаю! Не понимаю ваших шуток! — твердил губернатор брюзгливо.
Прокурор пришёл к нему на помощь:
— Ваше превосходительство, вы изволили сказать, что от ничтожных причин не бывает великих последствий. А, ведь, в сказке — какой главный факт — чтобы коза пришла с орехами. И она пришла. Отчего: оттого, что червяк пошел точить гору. Так и здесь, ваше превосходительстве. Завелся червяк и начал точить гору. Гора — Россия. Мы, ваше превосходительство, обязаны по долгу чести и присяги червяка извлечь и раздавить.
Прошло несколько минут тяжелого молчания, в течение которых Митя подливал неустанно вино в стаканы. Затем прокурор сказал:
— Я предложил бы, во-первых, арестовать и в первую голову этого Волкова, вообще вожаков. За сим объявить от конторы, что если ткачи и прядильщики встанут на работу, то — тут прокурор обратился к Морозову — Тимофей Саввич, скажите нам свои условия…
— Штрафы скину, и всем расчет. Приму, кто согласится на прежний расценок. Кого хочу — приму, кого хочу — долой…
— Ну, вот… Поверьте, что твердость фабриканта, прибытие властей, войск, арест зачинщиков очень скоро отрезвят бунтовщиков. Что мы видим: вчера погром, сегодня — и из казарм еще не выводили войска, а уже в Никольском тишина, порядок и покой.
Митя, доливая прокурору стакан, сказал:
— Мне сейчас стрелочник сказывал, что ткачи красильщиков с работы снимают. Народу! Вся улица полна. Говорит, драка идет. Как бы красильную не подожгли…
Морозов вскочил, опрокинув свой стакан…
— Красильную, говоришь, красильную? Что, что? — закричал он на губернатора. — А ты сидишь тут, ровно мышь, сердце мне скребешь? Гони солдат на улицу, вели стрелять.
Губернатор встал и покачал головой:
— Батальон пришел без патронов. Только часовым розданы холостые для тревоги…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1. Под арестом
Морозов послал Митю Кудряша из вагона на вокзал подать две телеграммы. Пока бежал через пути, Кудряш прочел, что одной депешей Морозов просит прислать из Москвы еще войска, а в другой, московскому прокурору Муравьеву, Морозов жаловался, что губернатор слаб, и просил, чтоб Муравьев приехал сам. На телеграфе Кудряшу дали на имя Морозова две депеши. Кудряш зашел в укромный уголок, отслюнил бумажку и расклеил телеграмму, прочел, — что из Владимира выехал в Орехово начальник губернского жандармского управления. Во второй депеше говорилось, что в Орехово отправлен из Москвы Донской казачий полк. Кудряш присвистнул, свернул, заклеил опять телеграмму, как была.
На угрюмом и злом, после губернаторского визита, лице Морозова заиграл веселым зайчик, когда он прочел принесенную Кудряшем депешу.
Пара в дышле вернулась, в санях приехал, важно развалясь, Гаранин. Они с хозяином о чем-то долго говорили, почти шептались, при чем старик отгонял Кудряша рукой, как надоедливую муху. Потом Морозов и Гаранин сразу встали. Гаранин подал хозяину шубу.
— Ты тут сиди смирно, пока я приду. Пить-есть всё есть? Не балуйся.
— Мне бы, Тимофей Саввич, сбегать на фабрику.
— Сиди, сиди. Фабрика стоит.
— Мне бы только в мальчью артель — товарищей повидать…
— Какие они тебе товарищи. Брось дурь — а то я из тебя её выбью. Забудь. Помни, кто ты и кто они.
Морозов взят вагонный ключ и, уходя с Гараниным, замкнул дверь вагона. Проводника в вагоне не было. Кудряш остался в нем один…
— Вот те и на: там бунтуют, а меня под арест, — сказал Кудряш, высунув вслед Морозову язык — погоди, Кощей Бессмертный, я тебе!..
Кудряш пробовал спать — не спится, петь — не поется. Смотрел из окна — скучно. Попробовал недопитое вино — не вкусно… Подергал все четыре двери — ни одна не поддается — все на запоре. Кудряш раскрыл чемодан Морозова и нашел там складную шляпу: она как блин, а нажмешь, — как пружина расправится и с паровозную трубу! Кудряш плюнул в шляпу, сложил её — и ему стало скучно совсем…
В окно вагона со стороны товарной платформы мягко стукнулся снежок, и Кудряш увидал на стекле прилипший комок. Кудряш выглянул и видит, что на платформе из-за вагона высунулись и спрятались головы — он сразу узнал Мордана и Приклея. Кудряш забарабанил в окно, но приятели вдруг куда-то юркнули. И Кудряш увидел, что по междупутью около вагона идет жандарм. Кудряш притаился. Шаги жандарма смолкли. Мордан и Приклей спрыгнули с платформы. У Приклея в руке — вагонный ключ; открывши дверь ключом, Приклей с Морданом юркнули в вагон. Приклей тихо прикрыл дверь и запер ей снова на ключ. Около вагона послышались шаги. Все трое мальчиков присели вдруг без уговора.
— Здорово, Кудряш! Это тебя что ли жандарм караулит. Ты что арестант что ли?
— Нет! Это, надо быть, Морозов велел вагон караулить.
Мальчики, сгибаясь, прошли в салон и сели там на полу…
— Куда хозяин поехал? — спросил Мордан…
— Да они все что-то тут шептались с Гараниным — он меня прогнал. Только то я и слыхал, что поехали они к Смирнову, туда всех хозяев соберут на фабрику — кто здесь, и хотят писать жалобу министру финансов.
— Ну, вот: мы жалобу и они жалобу… А еще что?
— Еще полк казаков идет. Скоро надо быть им тут.
— Шпрынка с ними хочет разговаривать. Чтобы они нас не трогали. Казак, ведь, вольный человек.
— Ну, да! Я веснусь видал, как они в Москве у манежа нагайками студентов лупили. А студенты-то, ведь, господа. Ну, а нам-то уж, наверно, всыплют по первое число… Что, красильную-то сожгли? Как, ребята, хозяин испугался, когда я ему про красильную сказал!
— Ничего не сожгли. Красильщики сами ушли, как мы к красильной привалили. Им крыть нечем: утресь нынче мы со Шпрынкой наделали бумажек «кто на работу пойдет — у тех коморы пожгем» и раскидали по казармам. Ну, красильщики и говорят губернатору: нам надо дома сидеть, а то там у нас бунтовщики всё имущество подожгут — последнего лишимся!
— А в артели что? — спросил Кудряш.
— Да что: велят нам дома сидеть, на улицу не выходить. Анисимыч с Волковым по всем казармам ходят, народ уговаривают: смирно чтобы стачку делать. Говорят, в Англии всегда смирно делают. Так у нас на Англию разве похоже? Вон казаки идут: у них и казаков никаких не может быть. Зря не дают нам развернуться. «Крупу» пригнали со штыками — а уж наши: играй назад! А началось было. Мне, гляди, как наклали!..
Мордан распахнул на груди рубаху и показал синяки.
— Чуть ребра не сломали. В больницу снесли. Ну, я не долго там пробил.
— Ребята! — ключ-то у вас откуда?
— Приклей из дежурной для бригад унёс. На место положить надо.
— А то взяли бы меня с собой. До темного из Ликина хозяину не быть. А вечером опять запрете: ровно тут я и был.
— Это можно…
Ребята один по одному выбрались из вагона, пользуясь моментом, когда жандарм отходил — последним вышел Приклей и замкнул дверь на ключ.
2. Кривой соловей
Мальчья артель занимала по лестнице с улицы третий этаж в старой казарме за чугункой. Весь этаж был перегорожен пополам на два больших и плоских, как папиросная коробка, помещения. В одном артель спала на нарах в два яруса. В другом стояли длинные столы и скамьи — тут была столовая. Из неё через кухню, где ютилась стряпка — черный ход. В артели жили одинокие мальчики из дальних деревень. Но сегодня, когда Кудряш, Мордан с Приклеем вошли в артель, тут было полным полно народу — сюда собралось много мальчиков и из тех, что работали с отцами и жили с ними в казармах для семейных…
Кудряша встретили сначала не добром: криком, свистом, с верхних нар кто-то запустил валенком. Кричали:
— Зачем пришел, хозяйский лизоблюд?
— Они нас усмирять с Морозовым приехали… Ишь какой гладкий!
— Шпрынка — бить будем Кудряша — аль нет?
Шпрынка закричал:
— Постой. Не гомони — он нам расскажет про хозяина. Чего он хочет делать.
Ребята угомонились и слушали, — Кудряш им рассказал всё, что узнал в вагоне, — про то, что Морозов грозится фабрику закрыть, что едет Муравьев и полк казаков и что Гаранин сказал, кого забирать…
— Слыхали? — говорил Шпрынка, — хорошенькие новости — а вы в одну душу: бить. Вот что, слушай меня, все ребята вали на улицу, да не кучей, по одному — и по всем казармам скажите, что едут казаки, московский прокурор — а мне Анисимыч про него сказывал: зверь. Муравьев тут другую музыку начнет. Поняли? Скажите по казармам, что Морозов только для виду скидку делает, а думает другое. Ты, Приклей, беги к Конфееву в трактир — там Анисимыч с нашими советуется — скажи ему, какие дела. И чтоб сюда шел — може казаки-то к нам пристанут. Ну — ребята, марш… А Батан где? Эй, Батан?
— Его нету — он у конторы вьется, смотрит.
С верхних нар ребята посыпались горохом.
Казарма опустела. Мордан сказал Шпрынке:
— Едва ль казаки к нам пристанут — спроси-ка Кудряша. Он видел, как казаки студентов лупцовали — господ бьют…
— Верно! — подтвердил Кудряш…
— Чудаки! — возразил Шпрынка — то и есть, что господа. А нас не тронут.
— Поглядим…
Дыша, как конь с запалом, в артель вбежал с лестницы Батан. У него в руке листок. Он сунул его в руку Шпрынки.
— У конторы с забора сорвал!..
Это было объявление за подписью Морозова и Дианова, чтобы ткачи шли за расчетом. Штрафы хозяин обещал скостить, кроме вычета за прогул. Вновь будут приняты только те из рассчитанных, кто согласится на старый расценок 1-го октября 1884 года.
— Кто клеит-то? Кривой Соловей? — быстро спросил Шпрынка, прочитав объявление.
— Кривой. По всем дворам пошел с ведеркой и мазилкой.
— Народ-то что?
— Да он мало еще успел наклеить. Кто читал — тут же народу говорят: надо становиться на работу, будет бунтовать…
— Беги, Батан, к Конфсеву — отдай листок Волкову иль Щербакову, а сам вали назад…
— Понёс!
— Братцы — сколько нас. Мордан, ты оставайся тут. А мы с Кудряшем пойдем посмотрим, что Кривой — где клеит. Ты тут дежурь — если Анисимыч придет, скажи, что я одним духом вернусь.
Выйдя на лестницу с Кудряшем, Шпрынка остановился и что-то начал шептать Кудряшу на ухо. Кудряш смеялся и кивал.
3. На изнанке
Кривого Соловья, старика, держали при главной фабричной конторе для разных мелких работ… Один глаз у Кривого Соловья вытек в детстве от оспы. А теперь и вторым глазом Кривой стал плохо видеть, но очень строго это ото всех скрывал, чтобы не прогнали, — напротив, любил прихвастнуть, что одним глазом смотрит не хуже, чем иные в оба.
Кривой, ковыляя по узенькой тропинке, пробитой в свежем снеге, шел со двора на двор… Остановился у мотальной, ведро поставил на тропинку и, намазав на фонарном столбе аккуратно по формату объявления квадрат, стал раскатывать из трубки по намазанному месту листок.
Издали по той же тропке бежит во весь дух Шпрынка, за ним поодаль гонится Кудряш, крича:
— Постой, я тебя взырю!
Шпрынка налетел, толкнул Кривого в снег, ловко сшиб на бок ведерко с клейстером, ведерко пролилось; Шпрынка повернул за корпус в переулок. Кривой, бранясь, барахтался в снегу и кричал:
— Стой! Ты думаешь, я не признал тебя! знаю!
Кудряш подбежал к Кривому, поставил его на ноги, а ведерко вверх дном и спросил участливо:
— Что, дедушка, расшибся…
— А ты кто? — спросил старик.
— Как кто — разве не видишь? Кудряш…
— А! Митя! Как не видать, вижу. Какими судьбами? С хозяином приехал?.. А у нас сволочи — бунт подняли. Ну и озорь народ пошел — смотри, с ног людей сбивают…
Старик ткнул мазилкой в ведро, потому что клей на столбе уже замерз.
— Что за притчи! Неужто клей застыл?
— Дедушка! — захохотал Кудряш: ведро-то вверх дном! Он сшиб его, когда пробег…
— Ну, что ты мне говоришь, что я не вижу? Сам вижу, что вверх дном. Пропал клей — опять клей варить. Вот и работай с вами.
— Пойдем, дедушка, к нам в мальчью артель. Хоть печь у нас не топлена, мы живо там в подтопке клей заварим. Мука у нас найдется.
— Идем, парень. Вот бы все такие были, как ты!
Кудряш привел Кривого в кухню мальчьей артели. Там встретил их Шпрынка и, охая, говорил басом:
— Ну и дуралей — куда же убег-то он? Ты бы ему, Кудряш, наклал…
Шпрынка шепнул Кудряшу:
— Ты у него про соловьев спроси — он заведет волынку.
Кривой положил на лавочку сверток листков, мазилку, набил трубочку и сел перед подтопком, где стряпка разводила под чугунком из лучинок огонь, чтобы заварить Кривому клейстер. Стряпка щипала косарем лучину от полена.
— Скоро, дедушка, соловьи прилетят, к весне дело. Ловить соловьев-то будешь? — сказал Кудряш.
— Куда мне теперь!
— А что, плохо видишь что ли? — спросила стряпка.
— Не то, что плохо, а делов при конторе много. Да, половил я соловьев не мало. Соловья как ловить надо? Высмотрел, где он уселся в кусту петь. И гляди, пока распоется — тут к нему смело подходи: хочешь шапкой крой; хочешь голой рукою бери. Когда это было: в турецкую войну, пошел я в соловьиный день на Клязьму, где малина. Он, соловей-то, по малинникам гнезда вьет…
— Вон что? Ну?
Кудряш тихонько накрыл шапкой сверток листков на лавочке, выждал и ушел потихоньку в столовую артели, где его ждали Шпрынка и Мордан, на столе стоял пузырек с чернилами, при нем две ручки с перьями.
— Поет? — спросил Шпрынка, принимая из рук Кудряша сверток объявлений.
— Поет. Только скоро чугунок закипит.
— Ничего, — сколько успеем. Ну, писаря, пишите.
Шпрынка раскатал трубку объявлений, расправил и подал Мордану и Кудряшу по листику.
— Пишите на изнанке: объявляется Савве Морозову, — диктовал Шпрынка, а писаря писали, — что за эту сбавку ткачи и прядильщики никак не соглашаются работать. А если ты нам не прибавишь расценок, то дай нам расчет и разочти нас по пасху, а то если не разочтешь нас по пасху, то мы будем бунтоваться до самой Пасхи. Ну, будь согласен на эту табель, а то ежели не согласишься, то и фабрики вам не видать!!
— Теперь списывайте сами, а я на кухню пойду: поет ли соловей-то?
— Соловей как поет, — рассказывал Кривой стряпке — он, не то что, сам себя забывает — ничего ему не надо в свете. Шапкой накрыл — а он поет! В руку взял — поет!..
Шпрынка посмотрел: в чугунке закипает…
— Эх, вы! — закричал он. — Эдак у вас клей до завтра не поспеет. А у дедки экстренное дело.
Шпрынка сунулся к огню, схватил лучину и так ловко ткнул в чугун, что он опрокинулся, плеснул и залил огонь в подтопке…
— Ах, ты! Вот беда-то! Аяяй! Ну, наливай, Митревна, еще воды. Я буду разжигать…
Огонь в сырой золе плохо разгорался.
4. Клей
Когда сварили клейстер, Кудряш взялся помогать Кривому. Всех листков переписать не успели. Одно новое объявление Шпрынка оставил себе, чтоб показать Анисимычу.
Кудряш с Кривым до сумерок ходили по фабричным дворам. Кривой намазывал, а Кудряш из свертка по намазанному раскатывал листок, и Кривой еще раз обводил мазилкой по краям наклеенного листка для крепости (чтобы мальчишкам труднее было сорвать).
— Вот у нас дело-то и идет, — приговаривал Кривой. — Ум хорошо, а два лучше…
Впотьмах, когда в артели Кривой всполошился и заспешил — мальчишки скатали трубку кой-как. И Кудряш, раскатывая, видел, что листки приходились на лицо его новым объявлением Савве Морозову от ткачей с обещанием бунтоваться по пасху, то объявлением конторы кверх ногами с угрозами ткачам Саввы Морозова сына, то пустой, неисписанной изнанкой. Когда осталось листков немного, Кудряш сказал:
— Ну, это, дедушка, ты уж один доклеешь. Мне некогда.
— Спасибо, сынок. Иди с богом.
Народ сбегался к объявлениям и расходился от столбов и заборов с наклеенными листками, недоумевая. Под конец за стариком бегать стали мальчишки и девчонки и весело пели звонким голосом:
Клей, клей,
не жалей,
пой, пой,
соловей!
Кривой
дуралей!
Кривой, ворча, норовил ткнуть кого-нибудь в лицо мазилкой, но певцы, как пташки, разлетались от его угрозы…
Кудряш вернулся в мальчью артель. Там было опять полно и шумно, как при налете скворцов на вишенник. Стало известно, что пришел поезд с казаками и разгружается у товарной станции. Заглянул на минутку в артель Анисимыч, прочел сочиненную Шпрынкой прокламацию, покачал головой и похвалил.
— Здорово составлено. — И отдал листок Шпрынке. Кудряша Анисимыч спросил: «верно ли, что едет Муравьев». И когда подтвердил Кудряш, Анисимыч сказал всем:
— Мальчики! Знайте, это тот самый Муравьев, который тех, что царя убили, судил.
— А за что они царя убили?
— А вот за что, ребята: «Что за лютый злодей, за лихой чародеи наши деньги берет, кровь мужицкую пьет. Эх, не лютый злодей, не лихой чародей наши деньги берет, кровь мужицкую пьет. Толстопузый купец, да царь белый — отец, разорили вконец». Царь-то и есть главный виновник нашей жизни. За то его и убили.
— А что с ними сделали?
— Муравьев потребовал, чтобы их повесили. Это, ребята, человек лютой. Держись дружней!..
Анисимыч позвал с собой Шпрынку с друзьями и пошел впятером в казарму к Викуле Морозову. Там в корридоре собралось много ткачей и от Саввы и от Викулы. Тут был и Лука. Анисимыча встретили криками вперебой:
— Казаков нас пороть пригнали. Что делать? Все утешал, щербатый чорт, чтоб миром держались. Вот тебе и мир. Теперь разбор начнут. По миру сбирать итти придется, как волчий билет дадут… Кто нам теперь поможет…
— А вот давайте Луку спросим, — предложил Анисимыч — он нам расскажет… Говори, Лука, кто нам поможет? А? Неужто мы — в поле обсевок.
Лука достал из кармана замасленный листок к московским рабочим от Северного Рабочего Союза с призывом объединяться и стоять один за всех и все за одного.
— Вот слыхали, — говорил Лука, — что тут написано. Не мы одни страдаем под гнетом капитала, а все рабочие страдают. «Северный Рабочий Союз» — это питерские рабочие соединились. У них договор и с английскими рабочими, и с немецкими — чтобы бороться вместе за освобождение труда. Каждый рабочий вносит деньги, на случай помощи во время стачки. Если мы обратимся к Союзу за помощью, они и нам помогут в случае нужды.
— Вот это дело десятое. Надо непременно денег спросить… Не у него дадут?
— Дадут. Но надо помнить, друзья, что эти деньги тоже рабочих, как и мы.
— Ну, что ж — мы отдадим потом когда-нибудь.
— Правильно.
— Анисимыч! Бери мешок. Валяй за деньгами. Где — в Москве, что ли, деньги дают?!
5. Чудо в вагоне
Смеркалось. И Кудряш стал собираться к себе в вагон, боясь, что Морозов вот-вот из Ликина вернется. Провожать Кудряша, чтоб запереть товарища в вагон, пошли опять вдвоем Мордан с Приклеем. — «Ключ-то надо на место положить, как бы не хватились». Им было по пути с Анисимычем: он со Шпрынкой идут на переезд посмотреть, что делают казаки.
На переезде куча народу: все мальчишки и девчонки — галочий гомон стоит. А посредине десятка два казаков. У Шпрынки — забилось сердце… Казаки были в тулупчиках; шашка на ремне через плечо, в руке нагайка, на шароварах красные лампасы; на головах папахи из мерлушки с красным дном, из-под папахи — у молодых и старых на левую сторону вихор кудрявый выпущен. Казаки зубы скалили с девушками, угощая их семечками. Анисимыч и Шпрынка протеснились внутрь.
— Здорово, Гаврилычи! — весело и громко поздоровался Анисимыч с казаками.
Один из казаков посмотрел на него через плечо и ответил:
— Здравствуйте!
— Что, усмирять бунт пришли? Как же это так, что такое казак? Казак — вольный человек и в кабалу к купцу охотой не пойдет; нет, казаки не такие люди, — лишь смерть одна к земле прикрепит, да и тогда он землю рыть не будет и даже мертвый воли не забудет. Казаку жена — сабля острая, казаку изба — поле чистое, казаку торговать не товарами, а лихим мечом, алой кровью.
Говор вокруг затих. Казаки смотрели на Анисимыча, надменно улыбаясь, и молчали. Шпрынке сначала показалось обидно, что Анисимыч говорит ту самую речь, которую затвердил и собирался высказать пред казаками сам он. А потом шепча вслед за Анисимычем складные слова — Шпрынка со стыдом увидел, что казаки переглядываются, насмехаясь над оратором. Шпрынке стало обидно, и он дернул Анисимыча за рукав и сказал:
— Пойдем.
Анисимыч отмахнулся и одушевленно продолжал:
— Забудьте волю, верную подругу, и величайтесь рабством, как заслугой, и повинуйтесь прихотям московского царя, усмиряйте мирный народ и покажите свою рыцарскую храбрость на беззащитном народе… Нет! Не это казаком называется. Тот казак, кто за народ сражается и добывает волюшку для черного народа…
Шпрынка покинул Анисимыча и побежал вслед товарищам к товарной станции, к тому месту, где стоит морозовский вагон.
Около вагона ходил взад и вперед жандарм.
— Что мне теперь делать, братцы? — испуганно спросил Кудряш.
— Погоди. Спрячемся пока в пустой вагон. Може, он уйдет оправиться или зачем.
Они забрались в пустой вагон и, притаясь там, выжидали — но жандарм, не покидая поста, ходил взад и вперед, карауля вагон…
Мордан сказал:
— Ждать нечего. Того гляди, хозяин возвратится. Я штуку придумал. Держите мой пинжак. Смотрите! Пользуйтесь времем…
Мордан скинул куртку, распахнул на груди рубаху, забежал со стороны путей и, охая и стоная, пошел по пути, где стоял вагон. Мордан прихрамывал и спотыкался; жандарм остановился и смотрел на мальчика, когда тот, ежась, шел мимо него…
— Чего скулишь, щенок? — спросил жандарм.
— Ой больно, больно, больно, — хватаясь за грудь, простонал Мордан, не останавливаясь.
Жандарм смотрел вслед мальчику; тот отошел от вагона шагов с полста, опять споткнулся, закричал и упал ничком в снег… Он пролежал так целую минуту безмолвно. Тогда жандарм пошел к нему, нагнулся, повернул и покачал головой, увидя синяки и ссадины на груди Мордана:
— Где это тебя отделали так, сучий сын? — спросил жандарм…
Мальчик молчал, стиснув зубы. Жандарм потоптался вокруг него, поднял на руки и понес на ту сторону к вокзалу…
Кудряш сказал Приклею:
— Открывай!..
Приклей перебежал к вагону и отпер дверь…
— Дай-ко мне листочек тот, что мы писали, — обратился Кудряш к Шпрынке.
— Для чего?
— Знаю, для чего.
— Бери, коль надо…
Кудряш схватил листок, шмыгнул в вагон. Приклей его закрыл и побежал со Шпрынкой вслед жандарму… Мордан барахтался у него в руках и вопил:
— Пусти! Пусти!
— Дяденька, пусти его! — кричал Приклей — это наш… Мы его домой доведем. Его бунтовщики избили.
Жандарм спустил Мордана с рук. И, остолбенев, смотрел — как он, а за ним еще двое пустились бежать в прискочку… Крутя головой, жандарм вернулся к посту у вагона.
Кудряш, выглядывая из уголка окна, увидел, что у товарной платформы остановились дышловые сани, и жандарм кинулся отстегивать полость.
Кудряш сунул взятый у Шпрынки листок на столик, где Морозов покинул, уезжая, телеграммы и еще какие-то бумаги… Потом мальчишка скинул полушубок, повалился тут же на диван с ногами и начал громко храпеть и присвистывать.
В двери вагона долго кто-то скреб ключом. Потом дверь отворилась, слышны были голоса. Дверь захлопнулась и, шаря по стене рукой, Морозов крикнул.
— Митька!
Митька захрапел и замякал, шлепая губами…
— Спит, подлец… — говорил хозяин, зажигая на столе свечу.
— Что такое! — закричал Морозов…
Он схватил со стола листок и читал вслух:
— «Если не разочтешь нас по пасху, то мы будем бунтоваться до самой пасхи. Ну, будь согласен на эту табель, а то ежели не согласишься, то и фабрики вам не видать».
— Что за чертовщина?
Морозов вертел в руках листок… Митя сладко всхрапывал, но тут удар в бок кулаком побудил его вскочить с дивана.
Митя вскочил, таращился, зевал, чесался и опять было повалился спать.
— Спишь? Всё время дрых?
— А что мне делать, коли заперли? В свайку что ль играть, — грубо ответил Митя, зевая.
— Это что? Откуда это? Что это такое?
— А я почем знаю: бумага… А откуда вы ее взяли?
— Это я на столе взял…
— Ну, значит, давеча вы её сами и клали на стол. Я видал: из карманов вынимали бумаги, да на стол и положили…
Морозов присел на диван, не раздеваясь, и задумался:
— Что за чудеса?!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1. Крыса
Было совсем темно, когда мимо Орехова, с остановкой в две минуты, промелькнул пассажирский поезд из Москвы. Морозову пришли сказать с вокзала, что с поездом приехал Николай Валерьянович Муравьев.
Морозов засуетился. Кудряш был удивлен — ему еще не приходилось видеть, чтобы у Тимофея Саввича не то от робости, не то от спешки, всё выпадали из сорочки запонки и никак не хотели застегиваться, где надо, под дрожащими пальцами. На вокзал Морозов побежал прямо через сугробы.
Через час после этого с хозяйского двора прибыли к товарной станции две подводы, и Иван Филиппович, одетый под тулупом во фрак, сказал, что Муравьев будет ужинать с Тимофей Саввичем в вагоне — да тут и заночует в купе.
На подводах привезли серебро, посуду, вина и укутанные одеялами цветы из оранжерейки…
С Иван Филиппычем прибыли еще двое слуг — тоже во фраках. И Митюшке дворецкий выдал белые нитяные перчатки — служить за столом.
— Смотри, не вздумай высморкаться в пясть, — пугал Митю дворецкий, — это тебе не губернатор, при Муравьеве ухо востро держи — барин важный, с его высочеством великим князем Сергием на брудершафте состоят — он его «ты» и тот его «ты». Однако ты не вздумай по дурацкому обычаю тыкнуть его! Говори: «вы-с», «чего-с изволите», «не позволите ль-с долить-с стакан-с».
Слуги начали с того, что открыли бутылку хорошего вина и роспили её, сидя на бархатном диване. А уж потом стали убирать салон вагона и накрывать стол на семь персон…
В углах салона поставили цветущие левкои. На обеденном столе сиял тяжелый и высокий канделябр из литого серебра о двенадцати свечах. Фарфор блистал червонным золотом и синевой кобальта… Огонь играл в фацетках граненых хрусталей.
В определенный час в вагон явился повар, одетый в белое с головы до сапог, и поднял возню в маленьком буфетике вагона. Шипела спиртовка в несколько глазков. И привезли в длинной кастрюле паровую стерлядь — мерою шестнадцать вершков…
За стол сели, кроме хозяина, губернатор, бывший уже раньше, губернский прокурор, войсковой старшина Мельников, командир казачьего полка, директор фабрики Дианов, жандармский полковник и вновь прибывший Муравьев… Кудряш, служа за столом, все время следил за Муравьевым. У того было лицо тупое, деревянное — а на нем живые темные глаза. Они, казалось, блистали острым огоньком, но когда Кудряш встретился с Муравьевым взглядом — взор Муравьева был туманный. Выпяченный тонкими губами вперед вместе с носом, маленький рот у Муравьева был обрамлен реденькими усами и бородкой.
Было в манере говорить и в движениях Муравьева что-то такое, что заставляло даже тучного жандарма втягивать живот, а Тимофей Саввич, в начале ужина звавший Муравьева «Николай Валерьянович», к концу перешел на «ваше превосходительство». Муравьев пил, ел, говорил и двигался мало, и только один раз, когда Кудряш сказал ему: «не позволите ль-с долить стакан-с» — улыбнулся. Напрасно губернский прокурор пытался развлечь пирующих рассказом о том, как вскрыли наконец, нашедши слесаря, двери комнат, где были заперты пехотные офицеры в хозяйском доме, — и про полковника, который охает и стонет до сих пор, маясь поясницей. Никто не улыбнулся. А Муравьев сухо сказал:
— Об этом случае следует вам, господин прокурор, довести до сведения командующего войсками московского военного округа, а также и военного министра…
Наконец, чтобы рассеять наважденье, хозяин пошутил:
— Да что это, господа, вы на моих похоронах что ли? Жив я, иль в загробном мире?
Муравьев скривился, словно съел яблоко-рязань и скрипуче спросил:
— А вы верите в загробную жизнь? — подумал и прибавил — в чудеса?
— Да как же не верить в чудеса! Со мной вот и нынче чудо произошло.
И Морозов рассказал, как у него на столе непонятным способом, в запертом вагоне, очутилось объявление ткачей…
Муравьев, слушая Морозова, грыз белыми и острыми зубами сухарик, держа его в худых желтых пальцах, самыми их кончиками, ногти у него были длинные, отполированные; кивнул головой, прочел поданный ему Морозовым листочек и спросил:
— Вагон был заперт? И никого не было в вагоне?..
— Я спал-с в вагоне-с. А на улице стоял-с жандарм-с, — сообщил Кудряш.
Муравьев посмотрел на потолок — и все посмотрели на потолок, как будто там была разгадка.
Муравьев взглянул на Кудряша, и все взглянули на него. Муравьев, обратись к хозяину, промолвил:
— Пригожий мальчик…
И опять принялся с хрустом грызть сухарик.
— «Крыса»! — в испуге подумал Кудряш…
После этого у Кудряша стали дрожать руки.
«Догадался, дьявол», думал он, «ну, теперь мне не миновать Бутырок».
Когда гости простились, Морозов и Муравьев разошлись по своим купе — хотя было еще не поздно. Кудряш не раздевался: выждал время и потихоньку выскользнул из вагона. На дворе было морозно. Звонко и жалобно играли зорю трубачи казачьего полка. Кудряш побежал к мальчьей артели.
2. Набат
Утром одиннадцатого января Кривой расклеил по всем фабричным дворам новое объявление от дирекции. В объявлении появилась еще одна небольшая уступка: дирекция приостановила расценок на молескин. Дальше повторялось, что взыскания, наложенные на ткачей, прядильщиков и плисорезов с 1-го октября 1884 года по 1-ое января 1885 года за плохие работы, им возвращаются. Всем снова объявлялся расчет. Желающие приступить к работе на условиях, объявленных при найме 1-го октября 1884 года, могут быть вновь приняты на фабрику…
На этот раз объявлений не срывали. Ткачи, прядильщики, красильщики и плисорезы высыпали снова из казарм на улицы. Повсюду были расставлены солдаты, и разъезжали патрули казаков при пиках. Через переезд не пропускали. И тут стала копиться, как в запруде, многотысячная толпа.
Шайка Шпрынки держалась с ним стойко. К ним пристал и Кудряш; убежав из вагона Морозова, он переночевал в мальчьей артели две ночи и не смел более к хозяину вернуться…
К полдню толпа на переезде своим напором грозила прорвать войско. В солдат и казаков полетели ледышки и снежки. Из толпы кричали и свистели.
Со стороны Покрова показался поезд. Напрасно переездный сторож, закрыв шлагбаумы, бегал, крича, чтобы освободили путь. Толпа наплывала, колыхаясь на рельсах. Сторож побежал навстречу поезду, махая красным флагом и трубя в рожок. Поезд встал, не доходя фабрики.
Крики смолкают. К переезду вереницей подъезжают сани под эскортом казаков…
Толпа раздается на́-полы… Из саней выходят губернатор и Муравьев, их окружают пристава, жандармы, офицеры. Губернатор что-то громко говорит, но не слышно за криком и шумом. Только видно, что губернатор грозит рукою в белой замшевой перчатке и широко раскрывает рот. Муравьев изредка кивает головой, будто он учитель, а губернатор ученик, отвечающий урок. Губернатор смолк, и войсковой старшина Донцов, гарцуя на коне, тоже что-то кричит, грозя нагайкой…
Из толпы вышел вперед Василий Волков, снял шапку, махнул ею над головой и свистнул. Крики в середине разом смолкли, и тишина от центра покатилась к краю: так тихая волна бежит кругами по воде от брошенного камня.
Волков крикнут в толпу:
— Федор Авдеич, давай правила сюда!
Из толпы выбрался ткач Шелухин и подал Волкову тетрадь — где было начисто-набело переписаны правила, составленные у Анисимыча в ночь на восьмое. Волков передал правила в руки губернатору и сказал:
— Мы ваших распорядков больше не хотим. Будем работать, коль хочет хозяин — вот по этим правилам…
Губернатор ответил:
— Хорошо, хорошо, мы посмотрим, — и передал тетрадку Муравьеву. Тот поднял голову и глазами показал войсковому старшине на Волкова… Старшина взмахнул нагайкой. Казаки, потрясая поднятыми плетьми, тесным строем коней отделили, наступая, Волкова от толпы. Губернатор и чиновники поспешно расселись по саням и уезжали.
Волков кричал:
— Видно, говорить с капиталистами нам не позволяют. Братцы! Одному мне пропадать — иль вместе! Один за всех, иль все за одного?
К Волкову стали пробиваться товарищи. Казаки развернули фронт и теснили, отбив от толпы человек со сто ткачей…
Шпрынка крикнул:
— Мордан, беги на новый двор — бей набат…
Мордан, ныряя под локти, выбрался из толпы, задыхаясь, пробежал мимо новоткацкой и ударил в набатный колокол: в обычное время это бы сигнал пожарной тревоги, и набату главного колокола ответили колокольным звоном на всех морозовских дворах…
Зазвонили и в малые звонки сторожа; по всему селу — колотушки. Со всех сторон по улице из домов и казарм бежал народ. Викуловские ткачи бросили станки и облепили окна.
— Казаки у Саввы бьют народ…
На переезде толпа рассеялась. Остались только мальчишки. Они стайками перелетали с места на место. Собираясь снова в кучу, они сыпали в казаков гайками, болтами, камнями, ледышками, комьями замерзшего помета лошадей. Казаки налетали на них с пиками на перевес тупым концом вперед.
3. Таран
Трубачи играли сбор. Казаки оттеснили мальчишек с переезда и с Английской улицы во дворы фабричных корпусов и в переулки. Анисимыч бежал навстречу казакам к переезду. Шпрынка его перехватил на дороге.
— Куда, Анисимыч, тебя убьют!
— Где Васька?
— Ваську взяли. Да еще человек сто. В контору отвели.
— Айда туда…
Навстречу им Мордан.
— Анисимыч! Их к нам в артель сажают. Дверь из спальной гвоздями забили. А на парадной лестнице солдат с ружьем стоит…
— А Васька там?
— Надо быть, там. Там народу слышно много, галдят… Идем, их выпустим…
— А солдат-то?
— Так мы с черного хода через кухню… Он и не увидит…
Анисимыч, Мордан и Шпрынка побежали стороною мимо переезда к казарме против новоткацкой. В мальчьей артели было пусто — за дверью, заколоченной с той стороны, шумели и кричали арестованные…
— Бери, ребята, скамью!
Анисимыч со Шпрынкой и Морданом подняли трехсаженную тяжелую скамью и, раскачав, ударили ее концом в дверь, как тараном. Дверь поддалась. Ударили еще. Дверь крякнула. Еще — и дверь расселась…
— Выходи, ребята, — крикнул Анисимыч. — Васька тут?
— Нет. Его с Авдеичем в главной конторе посадили…
Арестованные побежали через столовую на двор. Солдат, увидевши, что пленники его исчезли, сбежал вниз по лестнице и ударил из ружья холостым. Где-то заиграл рожок. К казарме бежал на выстрел часового взвод солдат с ружьями «на руку». Анисимыч поднял руки и крикнул, выбежав навстречу взводу:
— Братцы, стой! Кого вы бьете — братьев и отцов…
Солдат набежал и колонул Анисимыча в грудь штыком. Все заклубилось в свалке… Не помня себя, Анисимыч кричал своим: «отходи!». И офицер скомандовал солдатам: «Стой, к ноге!». Взвод выровнялся. Толпа перед солдатами стала опять копиться… Показались казаки. Мальчики их встретили попрежнему. Но казаки не отвечали. Оказалось, что за ними снова едет губернатор, Муравьев и все чины, как прежде. За вереницею саней — опять казаки и их полковник…
Губернатор встал в санях. Толпа притихла.
— Вы нападаете на часовых, освободили арестантов, — говорил губернатор, обращаясь к ткачам, а Муравьев слушал его, спрятав лицо в бобровый воротник шинели — это сопротивление властям; нарушая порядок, вы отягчаете и свою участь и участь зачинщиков — они все равно будут преданы суду.
Анисимыч подошел к саням и указал губернатору на пятно крови на снегу.
— Это сделали вы, а не мы. Вы первые нарушили мир — зачем забрали рабочих? — только за то, что подали прошение? Вы нас вынудили: вот кровь, пролитая вашими солдатами…
Полковник, склоняясь с коня к Муравьеву, сказал:
— Прикажете его взять?
Анисимыч крикнул: — «Попробуй!» Его затерли в толпу. Провожаемые насмешками, угрозами, власти отъехали. Меж казармами и железной дорогой толпа росла и колыхалась. Подошла еще рота солдат с барабанным боем. Офицер остановил солдат и закричал в толпу:
— Эй, вы! Кто у вас тут побойчее, выходи! Не трону…
К офицеру выбежало из сомкнувшейся толпы несколько мальчишек и окружили его…
— Что, дяденька, скажешь?
— Скажите своим, чтобы выбрали уполномоченных, а то губернатору глотку с вами драть надоело…
Мальчишки убежали в толпу, где не переставал гомон, и через минуту, выплеснутые волной, опять вернулись к офицеру, и Шпрынка доложил важно, стараясь говорить густо:
— Господин офицер! Мы не можем выбрать уполномоченных — пока губернатор не освободит кого арестовал. Они тоже наши. Ну, пусть освободит; они также виноватые, сколь и мы. Хоть всех нас забирай. И не будем разговаривать с губернатором, пока тех не выпустят. И бунтоваться будем, бесперечь. Так ему и скажи. Не перепутаешь?
Офицер рассмеялся.
— Постараюсь.
4. Копыто
Рота стояла лицом к толпе перед казармами. А толпа таяла, убывала, пропадала — будто солнце глянуло на первую порошу. Задами, стороной, перебегая, ткачи обошли кругом солдат, и улица перед главной конторой почернела от народа. Перед конторой были казаки, спешенные, держа на поводу коней.
Из толпы кричали на разные голоса:
— Ваську! Ваську отдай! Отдавай Ваську!
Шпрынка деловито советовал Анисимычу:
— Ты, Анисимыч, теперь вперед не суйся. Всё про смиренство толковал, а теперь сам в драку лезешь. Зашибут — а ты человек нам нужный, поберегайся. Васю мы без тебя добудем… Ваську отдай! — закричал Шпрынка, швырнув в окно конторы камень… Посыпались осколки, дребезжа. Хорунжий скомандовал: «Сотня! Садись!».
Казаки вскакивали на коней. Кони, застоявшись, кружили, ярясь под ездоками, выносили казаков к толпе. Девчонки с визгом шарахались от лошадей.
Около Шпрынки неотступно держались Кудряш и Мордан. Все трое дышали коротко и хрипло. У всех были давно обморожены от снега, гаек и камней пальцы и не слушались, не корчились, когда хватали. Хорунжий выехал на танцующем коне перед взвод и вскричал: «Справа по одному, ма-а-арш!».
Шпрынка прыгнул к офицеру, и схватив его за ногу, пытался сдернуть с седла. Офицер начал бить мальчишку наотмашь по шапке нагайкой… Кудряш подпрыгнул и повис у лошади на удилах. Мордан ударил офицерского коня в пах рельсовым болтом. Конь всхрапнул и взвился на дыбы. Офицер скатился на-земь. Кудряш оборвался, и конь, упав передними ногами — ударил кованым копытом мальчика в висок… Почуяв волю, конь вихрем ринулся в толпу, давя народ — но скоро в ней завяз; напрасно он храпел и бился, упал и издыхал под ногами бегущих; через него спотыкаясь, падая и вставая, бежали, как через горку. С офицера свалилась папаха. Шпрынка вцепился ему в волосы и оба катались по земле… Налетели казаки, защелкали плетьми. Мордан и Шпрынка с воплем: «Отдай Ваську!» — пустились на утёк…
Широким полукругом казаки охватили толпу. Нагайки щелкали по головам, как крупный град в густой листве деревьев…
На опустевшей улице лежал недвижим Кудряш. Шапчонка с головы свалилась — и по снегу рассыпались золотые кудри. На виске — кровь… Из ворот конторы выбежал Кривой Соловей, склонился над Кудряшем, послушал и закричал — чтоб помогли. Из ворот, осторожно озираясь, вышел сторож, и вдвоем с Кривым они волоком втащили Кудряша во двор. Там подхватили конторщики, Кудряша внесли в контору и положили на канцелярский стол.
В конторе в шубах сидели, в тревоге прислушиваясь к шуму с улицы, Муравьев, Морозов, Дианов, губернатор — все те, кто был у Морозова в вагоне в день приезда прокурора из Москвы. Они все, кроме Муравьева, обступили стол, где лежал мальчик, — все сразу узнали Кудряша, только как будто не узнавал в избитом своего любимца Морозов — он тупо смотрел на потек крови по разбитому лицу и растерянно спрашивал:
— Что это? Что это?
Муравьев смотрел издали. Верхняя его губа подергивалась: казалось, что он, поводя носом, принюхивается.
5. Три
Ночью по дороге в Дубровку, где фабрика Зимина, миновав заставы, шли Анисимыч, Шпрынка и Мордан… Напрасно ткач гнал мальчишек от себя:
— Шли бы домой, да отдохнули — ног под собой, поди, нет…
— Отдохнуть успеем. Как это можно одного тебя пустить…
— Волки, что ль, меня съедят…
— Хуже волков…
— Что же вы меня застоите, ежели казаки набегут случаем?
— Застоя мы плохая. Да хоть знать будем — куда ты подевался: а то один уйдешь — да заберут, и знать не будем… Ты куда подаешься теперь?
Анисимыч сказал, что он пойдет сначала к Луке на Смирновскую фабрику — с ним поговорить, а потом в Москву — и с нужными людьми посоветоваться и послать, по просьбе ткачей, телеграмму министру внутренних дел, кого они звали «членом государственной полиции». Отсюда посылать нельзя — везде по станциям и фабрикам жандармы, казаки и солдаты.
— А Союзу-то рабочих в Петербурге жаловаться будем? — спросил Шпрынка, — вот бы хорошо, кабы за нас питерские заступились — и тоже ахнули. А то, поди, Дервиз да Штиглец рады, что у Саввы Морозова фабрика стоит — им от этого барыш…
— Погоди, сделаем! — пообещал Анисимыч…
— Что-то я тебе не очень верю: всё ты обещаешь…
Анисимыч остановился средь дороги и сердито говорил, загибая пальцы:
— Штрафы вернуть требовали? Раз. Сделано. Грубианов мастеров рассчитать. Два. Шорина-то, слышь, хозяин уж махнул по шапке. Заработок прибавить четвертак на рубль. Три…
— Где же это «три»?
— Ну, да! Наш еще не прибавил — да в Зуеве прибавили. В Клюеве, сказывали — чуть прослыхали, что у Саввушки бунт, так контора, ничего не видя, вывесила прощение всех штрафов и гривенник на рубль прибавка, а тем, кто на вольных квартирах, — квартирные деньги, а мастера ходят, как сытые коты, к ткачам ластятся. Ну, что, не три?
— Выходит, мы бунтовали, а другим выгода — на чужого дядю работали, — вставил Морцан.
Анисимыч плюнул со злости.
— Как это на чужого дядю? Мы что, за себя что ли. Мы за весь рабочий народ…
— Да, а мне чуть ребра не сломали…
— Эх, какой ты суетной: погоди, и Савве некуда деваться: прибавит…
Анисимыч нерешительно помахивал загнутым было третьим пальцем и спрашивал:
— Ну, три, аль нет?
Шпрынка и Мордан согласились, хотя и не охотно.
— Ну, ладно, — три.
— Я и говорю: три, да три — протереть до дыры. Не сразу…
Шпрынка смеялся:
— А если б Саввушка на всё пошел — тебе бы, Анисимыч, сейчас разуваться, на морозе пришлось бы валенки снимать, по пальцам-то считать: у нас в правилах семнадцать пунктов. Ладно — пускай, пока три. Дождем, выботаем и все семнадцать.
Несколько успокоенный, но всё еще сердясь, Анисимыч побежал по дороге так, что мальчишки не успевали за ним… Дорога шла в гору. Белым горбом вздымалось поле. На краю его, меж небом и землей просыпались внезапно искры, и полыхнул огонь — казалось, на горе, дымя, горел костер…
— Вон и зиминскую трубу видать…
Ткачи шли в гору, и огонь, венчающий фабричную трубу, поднялся в небо. С горы открылся корпус Зимина, горя решеткой окон.
Анисимыч остановился передохнуть…
— В чем мы обманулись, ребята!..
— В чем?
— Казачишки — то? Хо-хо-хо! Мы с тобой, Шпрынка, что думали? Хо-хо-хо! Дураки мы с тобой были.
Мордан и Шпрынка поникли головами…
— Кудряша-то? Кабы живой остался! Подхватили его, да в контору утащили. Отбить было никак! Сила!
— А мне Ваську жалко, — сказал Анисимыч — сгорит парень в тюрьме. Таких острог не терпит. В остроге надо пепелиться — сверху будто серый, а внутри — тронь, обожжешься. А Васька — голый огонь.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1. Свет гаснет
Улицу перед конторой загородили строем солдат — пропускали людей только по одному тротуару на той стороне — но не давали остановиться. Во дворе конторы на-готове казаки на конях, и ворота распахнуты. В конторе темно: газовая тоже встала, — газгольдер выдыхает в трубы остатки светильного газа… Скоро свет везде погаснет. Наружные фонари уже погашены.
Шпрынка решительно повернут с тротуара на мостовую и в ворота главной конторы…
— Мальчик, стой, — крикнул ему хорунжий. — Куда?
— Мне в контору, справочку получить…
— Ну, иди…
Шпрынка торкнулся в зеркальную дверь конторы — заперто. За дверью солдат…
— Кого тебе надо? — спрашивает солдат мальчика через стекло.
— Мне расчетного конторщика Гаранина надо повидать… Тут он? Скажи, по важному для него делу спрашивают.
— Погоди!
Солдат ушел и вскоре вернулся вслед за Гараниным. Гаранин осмотрел Шпрынку через дверь. Щелкнул ключ в замке Гаранин вышел на крыльцо и заслонил собою дверь, будто боялся, что Шпрынка туда ворвется силой…
— Чего тебе? — строго спросил Гаранин…
— Я, Владимир Гаврилыч, — насчет Митьки Кудряша, говорят, будто давеча его конем помяло.
— Помяло малость. Ну, да ничего.
— Где же он, в больнице что ли?
— Зачем его в больницу? Ему в больницу не надо. Нет, он тут, в конторе…
— Скажи Мите, будь добр, чтобы на часик вышел. Шпрынка, мол, тебе слово хочет сказать…
Гаранин чуть усмехнулся и ответил:
— Изволь, скажу…
Он ушел в контору и запер за собою дверь на ключ…
В конторе на столе лежит Кудряш, раскинув руки. В углу у стены в шубах жмутся в креслах и на стульях Морозов, Муравьев, губернатор, жандармский полковник. Все рожки привернуты, кроме одного… Ни к кому не обращаясь, Гаранин сказал тихо:
— Шпрынка хочет повидать Кудряша…
Гаранин повернул голову к Муравьеву… Все молчали. Пламя газового рожка трепетало, сея прозрачный беспокойный сумрак… Казалось, в этом неверном свете, что мальчик спит на столе и улыбается во сне…
— Кто это Шпрынка? — прервал пугающую тишину Муравьев…
Гаранин ответил, почтительно изгибаясь:
— А это-с, изволите видеть, ваше превосходительство — атаман шайки разбойников…
— Не понимаю…
— Игра такая есть у наших фабричных ребят: на святках шайку разбойников представляют. Про разбойничьего атамана Разина. Так вот — Шпрынка это и есть атаман-с. А с Кудряшом тут все они приятели были… На этих мальчиков, сударь, надо обратить внимание. Озорной народ.
— Но, ведь, это дети?
— Они вырастут, ваше превосходительство… Вырастут.
— Несомненно. Ну, и теперь ваш Шпрынка что же… Что этому разбойнику надо?
— Да вот спросил-с он, ваше превосходительство, к нему Митю выслать на часик — поговорить с ним желает…
— Что же вы?
— Ответил: пойду, скажу…
— Вы ему сказали, что?..
— Нет, ваше превосходительство. Однако ж дело ясное, раз мальчик кончился?..
— Что-о?
Муравьев встал с кресел и выпрямился.
— С чего вы взяли? — тихо и внушительно заговорил Муравьев: — да мальчика слегка ударило — и может быть, гм, его положение даже серьезно. Да. Ему нужна помощь хорошего врача. И Тимофей Саввич, гм! — решил его, не медля ни минуты, везти в Москву…
— Так-с… — едва выдохнул Гаранин…
Муравьев продолжал говорить всё также тихо, но чеканя каждое слово:
— Тимофей Саввич сам едет в Москву. Прикажете подать лошадей. Мальчик поедет с нами. Так, Тимофей Саввич…
Морозов молча кивнул…
— Я тоже еду, — до завтра. Завтра я вернусь. Тимофей Саввич сам не здоров и решил передать руководство возобновлением работ на фабрике сыну своему Савве Тимофеевичу. Точно ли я вас понял, Тимофей Саввич?
Морозов подтвердил опять безмолвным кивком. Гаранин стоял перед Муравьевым, в недоуменьи опустив руки…
— Ну, что же вы стоите? — с внезапным раздражением спросил Муравьев…
— Ваше превосходительство?!
— Вы не знаете, что сказать этому разбойничьему атаману… Вот и скажите то, что есть. Мальчик чувствует себя не так уж плохо и уезжает с хозяином в Москву…
Гаранин повернулся и, опустив в раздумьи голову, тихо пошел из комнаты… Шпрынка огорчился, увидев его одного:
— Ну, что же Митька?!
Гаранин приоткрыл дверь чуть-чуть и, крепко её держа обеими руками, ответил:
— Он велел тебе сказать, что уезжает с хозяином в Москву. А с такими халуями, как ты, и знаться не желает…
— Врешь! Сам он так и сказал?
— Он. Сам.
— Говорю: врешь!
Гаранин захлопнул дверь, замкнул её, повернулся и ушел. Шпрынка торкнулся в дверь опять. Солдат махнул ему и погрозил штыком.
2. Игра
К подъезду конторы подали несколько запряжек. Часового в корридоре сняли. Пламя газовых рожков умирало, бледнея и съеживаясь — едва трепетало синим светом, похожим на пламя спирта. Лица при этом мертвом свете казались бледными. В первые сани, парой в дышле, уселся Саввы Морозова сын. Рядом с ним, посадили тепло закутанного Кудряша. Мальчик привалился плечом к хозяину. Морозов сидел в санях сгорбясь — его била лихорадка. Гаранин встал на запятки и левою рукою придерживал Кудряша. Во вторые сани хлопотливо усаживал Муравьева жандармский офицер и, сев с ним сам, крикнул «трогай». Кучер Морозова тронул. Впереди саней скакал десяток казаков и столько же за вторыми санями. Вихрем пронесся этот поезд по темной Никольской улице и повернул к товарной станции.
Кудряша в молчании внесли в вагон и положили на диван в салоне. Гаранин отпустил лошадей и ждал от Морозова распоряжений. Старик сидел на диване против Кудряша, поникнув. Муравьев сказал Гаранину:
— Тимофей Саввич просит заказать экстренный поезд.
— Слушаю-с, ваше превосходительство, — Гаранин почтительно изогнулся и побежал на станцию исполнять приказание хозяина…
— Сейчас подадут паровоз и дадут поезду маршрут, как только Москва ответит… — доложил Гаранин, возвратясь: — Тимофей Саввич — прикажете мне итти?
Морозов поднял голову, мутно посмотрел на Гаранина и что-то невнятно пробормотал…
— Тимофей Саввич просит вас сопровождать его в Москву…
— Слушаю-с, ваше превосходительство!..
Подали паровоз. Вагон толкнуло. И рука у Кудряша свалилась с груди и повисла вниз с дивана…
Морозов дико вскрикнул, вскочил, хотел бежать. Его остановил Муравьев…
— Не беспокойтесь, Тимофей Саввич, это прицепили паровоз…
Гаранин поправил руку Кудряшу и сказал:
— Ну, лежи! Чего завозился…
Вагон перекатили к вокзалу, прицепили еще один для бригады. Дробно и долго залился звонок — и ударил три раза. Обер свистнул. Паровоз ответил. Обер свистнул. Паровоз ответил снова… Мягко стукнуло на стыке, и огни вокзала уплыли назад…
— А, ведь, мы успеем до Москвы пульку разыграть, — сказал Муравьев, приподымая крышку столика…
— Разумеется, успеем! — весело ответил жандармский офицер, взглянув на Морозова.
Саввы Морозова сын поднял голову, посмотрел кругом и пробормотал:
— Гараня! Устрой! Там у меня в купе есть в лукошке…
Гаранин захлопотал. Он раскинул у окна перед диваном, где сидел хозяин, ломберный столик с зеленым сукном, спустил в вагоне шторы; затопил чугунную печурку; засветил на столе в подсвечниках две свечи; из столика достал мелки, «игру» — две нераспечатанных колоды атласных карт, а из купе Морозова принес в лучиночной корзинке последнюю бутылку с засмоленною головкой и яблоки «бель-флер». Все придвинулись к столу.
Муравьев расчертил метком по сукну клетки для записи игры. Напротив Тимофея Саввича сел Гаранин. Накрест: Муравьев с жандармским офицером…
Вскрывая колоду, Муравьев сказал:
— Будем играть по маленькой. Я крупно не играю… По сотой?
— Извольте, — хрипло ответил Морозов, протягивая руку за картой.
Вагон катился всё быстрей по направлению к Москве. От толчков на стрелках и кривых по полу катается упавшая пустая бутылка. В салоне накурено. Морозов с посветлевшим взором смотрит в карты: ему везет чертовски.
— Три без козыря! — объявляет он… — Гаранин! поправь Кудряша…
Гаранин вскакивает и поправляет: от тряски тело Кудряша едва не сползло с дивана — и он бы упал, если б во-время не обратил внимания хозяин…
3. Вспышка
Шпрынка, опечаленный тем, что сказал Гаранин, и вместе обрадованный тем, что Кудряшу не плохо, — не верил лишь тому, что Кудряш изменит снова и поедет с хозяином в Москву. Сомненье Шпрынки кончилось, когда из артели прибежал Приклей и сообщил, что видел своими глазами:
— Что? верить не хотел? Уехал! Уехал твой Кудряш с хозяином в Москву. Эх, ты! Спутался с хозяйским халуем — и уж на нас ноль вниманья. Нет уж, брат: кто у хозяина разок тарелочки полижет, нам не товарищ…
— Да ты сам видел ли?
— Видал. Сидит в санях сам Морозов, а по левую руку Кудряш. Сзади лакей. И казаки кругом. На вокзал поехали. Я ну-ка туда… Жандармы никого не пускают: ночью на платформу нельзя! Я с той стороны. Прицепили к паровозу два вагона и махить в Москву! Вот тебе Кудряш: Митькой звали!..
— Заливаешь?
— Лопни мои глазыньки — не вру. Провалиться мне на этом месте! Да поди сам в конторе спроси…
— Был, спрашивал…
— У кого?
— Гаранин говорил…
— Гаранин тоже в Москву с хозяином уехал…
— Пойду, спрошу еще…
— А казаки-то?
— Они теперь не трогают — народу мало…
— И я с тобой пойду…
Было уже поздно. С улицы сняли солдат. Только вдали маячили на конях казачьи разъезды. По тротуарам, озираясь, спешат запоздалые прохожие.
Не доходя конторы, мальчики встретили Кривого Соловья… Шпрынка его остановил:
— Дедушка! Ты отколь?
— Из конторы…
— Кудряш там?
— Там, как же. Как мы его с улицы втащили — на стол положили, и лежит птенчик… Только прокурон нас оттуда выгнал и никого не велел впускать… Я в сторожку покурить шел… Жалко мне парня… Не то, — что вы, учтивый был. К старшим — почтение имел. Намедни клеил я афишки — какой-то арестант бег, да и опрокинь мое ведерко, клей весь вон — ну, а Митя подошел ко мне, ведерко поднял, да клейстер мы сварили снова, да вместе и пошли афишки клеить… Маленько меня потом поругали: что не так быдто наклеено — криво что ли, ал и кверх ногами — ну, так, ведь, это он по неопытности. Всякое дело мастера боится. Поругали — это не беда. Лишь бы дело сделано было…
— Дедушка! Так, ведь, и я тебе тогда клейстер помогал варить, ты забыл?
— Помогал? Ну, може, и помогал — уж я не помню. Только тебе с ним не сравняться — герой! Дай бог ему царство небесное!
У Шпрынки ёкнуло сердце…
— Да ты что это? Кудряш-то вон, говорят, в Москву с хозяином уехал…
— Полно врать-то, куда он мертвенький поедет?
— Да ты-то, Кривой, видал его?
— Как же. Я первый к нему и подбёг. Вот все меня корят: «на свалку пора, ничего не видишь» — а я что? — я и увидал — лежит на снегу; я из конторы выбег; молодцы-то боятся: «куда ты?» Я к нему — наклонился глазом — а у него по личику из виска кровь бежит… И духу нет… Поди сам посмотри — лежит на столе, ангельская душенька!
Шпрынка метнулся было к конторе, но круто повернул и, свистнув Приклею, пустился бегом за переезд к мальчьей артели.
Была уж ночь, но мальчишки не спали.
К конторе из-за переезда прискакал вестовой казак и доложил — что из казармы снова валит народ… Со стороны переезда послышался крик и свист. По улице неслась к конторе толпа — в ней были мальчики, подростки, девушки, женщины и очень мало взрослых рабочих… Женщины плакали и вопили. Мальчики орали и свистели. Улица мигом налилась толпой. В окна конторы посыпались камни. Толпа вопила детскими голосами:
— Митьку Митьку! Митьку отдай!..
Для защитников конторы это нападение было внезапным — думали, что народ угомонится на ночь, и ворота затворили. Мальчики построили пристенок, перемахнули через забор и распахнули ворота. У дверей конторы сняли растерянного часового и ворвались в темную совсем контору: газгольдер выдохнул остатки газа, и все рожки погасли, струился только едкий запах, от которого буйно кружилась голова.
Шпрынка с товарищами бегал во тьме из комнаты в комнату пустой конторы в напрасных поисках. Мальчики, натыкаясь, валили мебель.
— Ребята, стой! Так нельзя. Тьма египетская. Батан, дай-ко спичку… — Шпрынка чиркнул спичкой. Головка сломалась и отлетела с огоньком. И вдруг пламя от него рванулось во все стороны синим огнем. Ударило пушкой. Опаленный вспышкой газа, Шпрынка отпрянул и упал назад и увидал, что по обоям комнаты перебегают огоньки… Он вскочил и побежал. С криком: «Горит»! — ребята кинулись вон из конторы. На улице взволнованно играл атаку трубач казачьего полка. У прядильной зазвонил пожарный колокол…
4. Мальчики
Шпрынка схватил ком снега и вытер им саднящее лицо и руки. К конторе прискакали с факелом пожарные, блистая медью касок…
— Где горит?
Шпрынка крикнул:
— Идём!.
Пожарный с факелом и брандмейстер с топором побежали вслед за Шпрынкой в контору. Пламени в той комнате не было видно, она была полна едким дымом. Брандмейстер выбил топором звено окна, другое, третье, распахнул окно, и по стенам снова поползли красные огни. «Давай брансбой сюда!», — крикнул из окон брандмейстер..
С улицы — женский крик, от которого у Шпрынки подкатило к горлу комом. Он забыл про пожарных в блистающих касках и перекинулся из распахнутого брандмейстером окна прямо на улицу. По улице казаки гнали нагайками толпу. Из двери напротив выбегали с ружьями солдаты… Шпрынка метнулся туда, откуда кричала женщина, но его сбили с ног, и, вскочив, он попал в неудержимый поток бегущих…
Их загнали в угол между прядильной и новым ткацким корпусом… Бежать было некуда… Многие подпрыгивали, ударясь о каменную стену, подобно мыши, которую, играя, выпустил кот…
Пожарные кони позвякивали колокольцами… Огня не было видно. К окруженной тесным кольцом казаков толпе подбежал пожарный и крикнул:
— Ребята! Человек десять к трубе: качать!
Шпрынка пронырнул меж лошадей и вместе с другими побежал к пожарному насосу… Начали качать. — «Не части! — учил пожарный — до отказа вниз — раз-два! раз-два!..» Заборная труба, всхлипывая, хлебала воду из бочки; шланг налился, из брансбоя с треском ударила вода… Из окон конторы валил дым…
Пожарные быстро сбили огонь; из окон выкидывали что-то опаленное… К насосу подъехал казак:
— Эй, вы, качальщики! Пожалуйте!..
Загнанных в угол, стали разделять на кучки и выводить под охраной солдат на улицу. Шпрынка перекликнулся и очутился рядом с Морданом и Приклеем. Потом отозвались и Батан и Вальян и остальные из шайки разбойников…
— Дяденька! Нас вместе! Вместе нас бери! — требовали они у ефрейтора…
Солдат их загребал в круг конвойных кучей… и оттолкнул какую-то женщину.
— Ты, тетка, откуда взялась?
Тетка сердито ворчала:
— Я что ж! Я, как все. Всех берут — ну, и меня пусть берут…
— Тетка Воплина! Давай её сюда к нам! — позвал Приклей…
Тетка Воплина шла рядом со Шпрынкой и его разбойниками; тут было и еще несколько прядильщиц и ткачих — они молчали, а тетка Воплина ворчала:
— Ну, что ж: все работали, и, я работала. Все взбунтовались — ну и я. Все в острог — и я в острог…
По улице проскакал казак и мимоходом крикнул:
— Веди прямо на товарную, там арестантский поезд подали…
Арестованных переписывали в конторе станции и сажали в поезд из красных вагонов с надписью: «40 человек — 8 лошадей».
Шпрынка с товарищами прошли вереницей в «затылок» мимо барьера в конторе, за которым сидели писаря, спрашивая имена и звания арестованных и род работы на фабрике.
— Старший мальчик, — ответил Шпрынка.
— Вижу, что мальчик и болван порядочный.
— Ну?
— А кем ты на фабрике был?
— Старшим мальчиком…
— Проходи! Ты? — спросил писарь Приклея.
— Семен Воробьев. Младший мальчик в банкобросной.
Писарь писал, качая головой, а мимо него, останавливаясь на минуту, проходили, именуя себя, мальчики…
— Средний мальчик. Старший мальчик. Задний мальчик. Младший мальчик. Присучальщик. Подручной мальчик. Шпоруточный. Подавальщик. Приготовительный мальчик.
— Каких только мальчиков нет! — сказал изумленный писарь, испещряя словом «мальчик» уж не первую страницу, — ну, а ты, тетка, кто, девочка что ли?
— У нас такой должности нет, — обиженно ответила тетка Воплина — я ткачиха, — на гроденаплевых станках стою… Основа номер двадцать четвертый, уток номер десятый. Пиши, пиши: всё пиши. Уж писать, так всё писать: в берде зубьев тысячу двести… да… ну: закрайных ниток сорок восемь. Чего воззрился — пиши: в основе ниток две тысячи, триста пятьдесят две. Кусок шестьдесят пять аршин…
— Проходи!
— А раньше я демикотон работала — основа: тридцатый, уток тридцать восьмой…
— Ладно, проходи — в тюрьме Владимирской доскажешь…
6. Тоска
Вагоны закрыли наглухо и наложили на двери пломбы. Поезд двинулся, визжа по снежным рельсам бандажами. Шпрынка, сидя на тряском полу у стенки, почувствовал во всем теле боли — словно у него ломают кости… Он заохал и опросил Мордана:
— А у тебя болит?
— Не! болеть — не болит, а под сердце только подкатывает…
— Да, теперь, брат, каждый тычок заговорит. Все равно после кулачного бою. И у меня тоска на сердце. И рожу у меня дерет — газом опалило — хорошо, что я, испугавшись, глаза зажмурил, как ахнуло.
— Ну, уж ахнуло: чуть-чуть…
— Охо-хо! Башка у меня трещит… Холодина какой…
В темноте, сидя на полу и лежа, арестанты все охали и стонали, кашляли, бранились, ежась от холода:
— Ничего, надышем!
Из темноты женский голос спросил:
— Братцы! А кто видал Щербакова, Анисимыча — его, говорят, еще вечор забрали…
— Забрали, тетка. В мешок зашили и через мельницу пустили: на нюхательный табак…
— Да, от такого табачка зачихаешь…
Вагон гремел, как пустая бочка, прыгая и раскачиваясь — но грохот не мешал разговорам — хотя приходилось кричать; кто-то из мужиков рассказывал, и в голосе звучало большое удовольствие:
— Шорина громят. А мы пошли к управителю Михаилу Иванычу Даянову. Говорим: Шорина разбили — хоть и не мы, — а тебе, тоже будет. Михаил Иваныч видит: нас много. Вынул двести рублей.
— Врешь?
— Истинный бог: два радужных билета вынул и говорит: выпейте, братцы, за мое здоровье… Ну, мы от его дома отошли. По рукам делить — склока — и менять негде… Айда все в трактир…
— Пьяницы! Домой бы деньги несли…
— Погоди, тетка. Там с нами и бабы были. Пришли мы к Кулагину, Евсею Тихонычу в трактир. Вот, говорим: давай нам вина на двести рублей. По три семьдесят пять ведро — это сколько ведер выходит? Ну, ему сначала за смех показалось — уж очень много сразу — «у вас таких денег не может быть», говорит. Я деньги — на бочку! Он видит — нас много — испугался, да с перепугу нам не на двести, а на четыреста рублей вина отпустил.
— Врешь?!
— С места не сойти, не смекнул. Лили, лили из бочек — шутка сказать, четыреста двадцать шесть четвертных бутылей…
— Ну? Четвертями брали?
— Зачем! Ведрами, в свою посуду. Что тут, братцы, было…
К сердцу Мордана подкатывала холодная тоска. Он, хватаясь за Шпрынку, просил его:
— Братцы! Наскучило — всё про вино они. Пьяный наш народ. Давайте, хоть песни споем…
— Про кого? Про Стеньку Разина? «Утес»?..
— Не надо! — посыпались со всех сторон голоса мальчиков. — Стенька-то казак был. А они нас вон как лупцуют. Да вот в тюрьму погнали. Давай, Шпрынка, «Среди лесов дремучих»…
Шпрынка запел, и мальчики хором подхватили припев:
Все тучки, тучки понависли,
на море пал туман.
Скажи, о чем задумался,
скажи нам, атаман.
Шпрынка замолк.
— Ты чего же?
— Тоска, товарищи, не позволяет. Сердцу больно…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1. Татьянин день
Переночевав в Дубровке, Анисимыч утром, еще задолго до света, пошел в Ликино, где на Смирновской фабрике работал Лука и брат Анисимыча — Григорий, — там была и Танюша. Она и открыла дверь на осторожный стук гостя…
Девочка радостно захлопала в ладоши. В квартире пахло жареным луком и постным маслом. На столе горячие ржаные лепешки. Хозяева пили чай перед работой…
— Что это вы пируете?
— Вот на! Забыл, что ли — нынче татьянин день — Танюшка-то именинница. Что же не поздравляешь?
— Ну, друзья — у меня голова кругом пошла — середа ли, пятница ль, не знаю…
Анисимыч поцеловал именинницу.
— Гостинца в другорядь куплю: платок тебе гарусный с фабрики принесу…
— Скидывайся — да садись пить чай. Как там с Саввушкой воюете? — спрашивал брата Григорий. А Лука, схлебывая с блюдечка чай, внимательно и спокойно при смешанном свете — синем снежного утра и желтом керосиновой лампы — смотрел в лицо товарища, читая на нем что-то такое, что, может быть, гость захочет скрыть в словах.
Анисимыч скинул кафтан. Танюша ахнула:
— Дяденька! Рубашка вся в крови. Что это, родненький, у тебя?..
Анисимыч схватился за грудь — рубашка заскорузла от высохшей крови и была как лубок…
— Смотри, смотри, какое дело: это меня солдат ткнул штыком — а я в горячке не почуял…
Лука встал и сказал:
— Сними рубашку. Надо промыть, посмотреть рану.
Танюша подала кувшин с водой, Анисимыч снял рубашку. Лука обмыл ему потеки крови на груди.
— Ничего — неглубоко. На ребро пришлось — а бы немножко ниже или выше — ну, беда!
— Это мы когда из мальчьей артели пленных освобождали. Прямо сражение вышло — человек сорок штыками подкололи — на снегу — кровь…
— Дяденька Петя, возьми дяденьки Гриши рубашку, — хлопотала Танюша — что это, дяденька, на тебе креста нет? Я с себя сыму… Родный ты мой, желанный!
Девочка сняла с себя нательный крест на гайтане и надела на шею дяди. Анисимыч растерянно посмотрел на Луку и сказал:
— Батюшки мои! Татьяна — какое ты дело заводишь. Ведь, я в бога-то во христа не верую…
Анисимыч хотел скинуть крест. У племянницы в глазах набрякли слёзы. Лука, улыбаясь, остановил товарища:
— Не сымай пока. Хотя и я не верую. Это тебе вроде как на войне орден пожаловали за храбрость, — от молодого поколения.
Сели за стол. Именинница, сияя, угощала гостя ржаными с луком лепешками своей стряпни… Лука и Григорий, не торопя Анисимыча расспросами, дали ему время поесть, а потом слушали его рассказ спокойно и с видимым равнодушием, будто он рассказывал о самом обыкновенном деле или то необычайное, о чем он говорил, случилось где-то за тридевять земель и в давние времена. Танюшка застыла с недожеванным куском лепешки во рту, когда в своем рассказе гость дошел до того, что мальчики схватились у конторы с казаками. Глаза у Тани потемнели, она шептала:
— Так их! Так их! Дяденька: а девчонки тоже на улицу выбегали?
— Натурально. Визгу было! Туда. Сюда. Хи-хи-хи! ха-ха-ха!
Запел гудок. Григорий и Лука ушли на работу. Анисимыч забрался на полати отсыпаться — идти было дальше днем опасно — по дорогам были разосланы разъезды с наказом поймать щербатого ткача. Приметы: ростом мал, широкоплеч, в кафтане, на голове картуз, в серых валенках.
2. Волк
Анисимыч проспал до вечера. Григорий и Лука уж со смены пришли: больше двенадцати часов.
— Жалко было будить. Лежишь — словно чугунная пушка… А знаю — сердит будешь, если не взбудить — говорил Лука: — итти тебе самое время…
— Ты что ж, Танюшка, меня не подняла раньше?
— Я, дяденька, сколько раз подбегала к тебе — ты и не дышешь — тихо-тихо лежишь: батюшки мои, думаю, не умер ли он…
Анисимыч полез с полатей и громко охнул:
— Ох! Ровно меня цепами молотили…
— Ничего: пройдешь верст десять — разломаешься…
Анисимыч сменил кафтан на полушубок брата, серые валенки выменил на черные, а вместо картуза надел мерлушковый треух. Простился с Таней и Григорием. Лука пошел проводить. Ночь накрывала темная, морозная. Прошли с версту молча. Анисимыч спросил:
— Что ты, Лука Иваныч, воды в рот набрал. Вижу, ты не одобряешь, что я в Москву иду…
— Нет, я ничего. Ты уж больно шибко разбежался — сразу тебя остановить, еще убьешься. Пробежаться тебе еще маленько надо…
— Ты думаешь, наши не продержатся до меня?
— А что ты привезешь им?
— Уж я найду людей…
— Час добрый. Думаю — раз начали бить да хватать сотнями — стачка кончится. А на́-ново таку махину скоро не сдвинешь — шутка ли ткачей одних шесть тысяч человек. Это покрепче будет Новой Канавы!
Воспоминание о Петербургской стачке разбило ледок, намерзший отчего-то меж друзьями. Анисимыч улыбнулся:
— Мы с тобой в Питере, сравнить, мальчиками были…
Лука промолчал. И, целуясь с Анисимычем на прощанье с тихой своей улыбкой, строго сказал:
— Ты не очень в Москве перед студентами величайся! Времена не те.
Обида легонько кольнула Анисимыча…
— Что я, не понимаю, — ответил он. — знаю, ухо востро надо держать…
Они расстались на опушке леса. Анисимыч решил идти до Павлова посада окольными путями, минуя железную дорогу. Места окрестные он знал хорошо и в лес ступил беспечно. На-ходу он разломался — а морозец поощрял его идти быстрей. В лесу было теплее, но темней, чем в поле. Анисимыч попробовал петь — но звезды в ясном небе проглядывали так строго и надменно, что песня смолкла на второй строфе:
Есть на Волге утес. Диким мохом оброс
он с боков от подножья до края.
И стоит сотни лет, только мохом одет,
ни заботы, ни горя не зная…
На вершине его не растет ничего;
там лишь ветер свободный гуляет,
да могучий орел свой притон там завел,
и на нем свои жертвы терзает.
Анисимыч вздохнул и подумал:
— «Где-то мой Вася? Наверно в Бутырки или во Владимир повезут. И мне не миновать: повидаемся… Не в тюрьме, так в суде…».
Внезапная мысль остановила путника:
— «Вот чего Лука-то хмурился: дескать — товарищи в кутузке, а ты на воле ходишь да песенки распеваешь. А Кудряша-то чокнули, как, жив ли парень? Ну, Шпрынка — это вьюн, выкрутится… Эх, адъютанты мои милые. Каждому скоро полным рабочим быть — а дети, — прямо дети…».
Анисимычу вспомнилось из «Стеньки Разина» бессчетно раз читанного им ткачам в казармах, хоть наизусть читай:
— Кого спасать? Себя или детей ?
Себя! Зачем? Не видно впереди
возможности хоть что-нибудь поправить:
не стоит и пытаться. Так пожить,
как пожил я, уж не придется больше,
а иначе теперь не стоит жить!
И думать, значит, о себе не стоит.
Вот дети , те другое: если в них
такой же дух, который мной владеет,
так кто-нибудь из них поздней сумеет
воспользоваться временем и вновь
начнет борьбу, и, наконец, добьется
того, за что лилась напрасно ль кровь?..
Анисимыч стоял средь хмурых елей в раздумьи, подчиниться ль ему голосу, который звал его назад… Анисимыч прислушался, и ему почудилось: не то шорох вспорхнувшей в елях галки иль сороки, не то лисья перебежка… Ткач оглянулся — мелькнуло что-то… Анисимычу стало страшно — и он пошел, почти побежал вперед, посматривая по сторонам — где бы выломать на случай палку — но вдоль дороги стояли одни лохматые с лапами под гнетом снега высокие ели. Лесного страха ночью не чужды бывают и храбрые люди — и знаешь, что ничего нет, а каждый звук пугает и что-то, мнится, за темным кустом, кто. «Волк!», подумал Анисимыч, он остановился, оглянулся. Невдалеке за ним бежало что-то: не то волк, не то собака. Оно тоже остановилось. Анисимыч посвистал. Оно село на дороге, выжидая: собака никогда не сядет так на снегу, это был волк, наверное. Анисимыч хотел закричать и во-время одумался: криком ночью волка не спугнешь, а на голос набегут другие. Он решительно побежал назад, навстречу волку, а по спине мурашки. У волка засветились зеленым огоньком глаза. Он вскочил, глухо взвыл и побежал прочь от человека по дороге.
— Видать, не очень хочет жрать! — сказал ткач вслед волку и повернул своей дорогой, соображая, где бы поскорей выйти из леса к чугунке.
3. Люди
К полночи Анисимыч добрался до вокзала в Павловском посаде и зашел в ночной трактир. В зале пусто. За столом посреди комнаты сидит жандарм, с ним буфетчик и еще двое, — около них на полу два фонаря: в одну сторону стекло зеленое, а в другую — белое; огонь в фонарях привернут. Фонари будто кондукторские, а на кондукторов не похожи, да и не так одеты; на столе ничего нет; разговаривают тихо. Анисимыч прошел мимо, сел за стол в углу и спросил чаю.
Буфетчик собрал посуду, велел мальчику подать и опять вернулся к столу. Ткач, наливая чай, прислушался и слышит: повторяют через третье слово:
— Савва Морозов. Савву Морозова. Савве Морозову.
— «Эге! — подумал Анисимыч — ладно, я переоделся, а то не миновать бы мне ваших лап. Субъекты ясные!»
Ткач сидит и дремлет за столом. Один «субъект» подходит, подсел, спрашивает:
— Откуда, землячок?
— Из Лыкошина.
— В Москву что ль?
— В Москву.
— Та-ак!
— Поезд скоро.
— Скоро должен быть.
«Субъект» отошел и зевнул. Опять потихоньку заурчали голоса за тем столом:
— Савву Морозова, Саввой Морозовым. При Савве Морозове.
Второй «субъект» встал, промялся, подходит:
— В Москву, землячок?
— В Москву.
— За товаром?
— За товаром. К Коншину на фабрику.
— Та-ак!
— Скоро поезд што ли. Рано я приехал. Да и в сон клонит.
— Поезд скоро должен быть.
«Субъект» опять отошел к среднему столу. Жандарм и буфетчик посмотрели в сторону одинокого странника. Ткач постучал крышкой о чайник и закричал: — «мальчик, кипятку»…
«Субъекты» встали, Взяли фонари и, покачивая ими, вышли. Поднялся и жандарм, зевнув:
— Никак поезд подходит.
Он вышел вслед «субъектам» с фонарями. Анисимыч расплатился и тоже вышел на улицу. Поезда еще не слышно. Около станции понуро дремлют под веретьем извощичьи лошади.
Из дверей вокзала вышли двое с фонарями, поблескивая то белым, то зеленым светом. Огоньки быстро мелькнули и пропали в двери трактира, откуда вышел ткач. Он спрятался за лавочку. Снова, блестя то белым, то зеленым, из трактира показались два горящих глаза. Люди с фонарями почти бегом прошли в вокзал.
— Ну, этот волк меня намерен съесть с костями! — проворчал ткач и скорым шагом пошел прочь от вокзала; краем посада взял напрямик в лес: до Клюева пятнадцать верст лесной дороги. В лесу беглец остановился и вздохнул. Темная тишина; и ели, несмотря на мороз, струили нежный аромат смолы.
4. Москва
От Клюева трубу «Жеребчихи» видать — Глуховской мануфактуры Ивана Морозова, где раньше Анисимыч работал. Он обошел стороной фабрику и вышел на Владимирку. По шоссе обозы: «Посади, друг». — «Изволь, садись — в Москву идешь?» — «Да». — «Дела?» — «Жалобу подавать». — «Москва слезам не верит».
Мужик встал в Москве на Сенной площади у Рогожской заставы. Анисимыч поблагодарил его и пошел по Николо-Ямской улице к Яузе — там жил брат Луки — Петр Иванович в водовозах…
Утро было морозное. Галки обсели деревья бульваров, и можно было подумать, что на липах выросла крупная черная листва, — порою, словно осенью, буревой ветер рвал эти листья — галки летели шумной стаей — грелись. От подножья Швивой Горки ткач увидал Москву — средь дымов возносились башни и главы Кремля — вдали сияли новенькие главы Храма Спасителя. В гору, дребезжа и громыхая, запряженный четверкой кляч, разбегался коночный вагон. Кучер звонил в звонок, кричал, свистал, бил кнутовищем по железу передка вагона; клячи скакали; на первой справа лошади сидел верхом форейтор мальчик и стегал её кнутом. Ткач соблазнился, догнал вагон и взобрался наверх. Слез у Покровского бассейна. В ту пору воду по дворам развозили от бассейнов (уличный водопроводный кран, попросту говоря) на людях. Летом на двуколесных бочках, а зимою на сани ставили чан ведер на тридцать — кадка еще обмерзала, так что воз бывал впору и лошади.
Петр Иванович как раз впрягался у бассейна в сани с чаном, налитым водой. Он обрадовался, увидя Анисимыча, не столько знакомому человеку, а тому, что за разговором с Петром Анисимычем можно передохнуть. Внимательно, но безучастно он слушал про Морозовскую стачку, про стычки ткачей с рабочими и казаками, про аресты и только спросил:
— Ну, а брательник мой?
— Лука Иваныч ничего, попрежнему на Смирновской. Ну, а что у вас в Москве про нас слышно?
— Ничего не слышно…
— Как ничего?
— Да так…
— Та-ак! Петр Иваныч, у тебя деятелей нет знакомых?
— Это кто будет?
— Ну, вроде студентов.
— Хм! Ходят еще некоторые, шалями покрывшись, в шляпах — видал. А то больше все с золотыми пуговицами в шинели. А тебе зачем?
— Да, видишь, как до дела дошло — у нас никто толком не знает, куда ткнуться, кому прошение послать.
— Ступай на Хитров рынок: там тебе какое хошь прошение напишут…
— Ну, что вы за люди, — горестно попрекнул знакомого Анисимыч — в Москве живете, ничего не знаете…
— Верно: какие мы люди — клячи водовозные — это так…
Петр впрягся и начал раскачивать из стороны в сторону сани, примерзшие ко льду за разговором. Натянув постромки, он сдвинул сани и повез, плеская с краю воду…
— Заходи уж о — чай пить в трактир пойдем! — пригласил он земляка уже на-ходу…
Через весь город ткач пошел в Хамовники на фабрику Гюбнера. В проходной поймал смоленского. Коротенько, рассказал и ему про Морозовскую историю. Земляк послушал и спросил Анисимыча:
— Ну, — а что из деревни пишут? Озимые как, под снега ушли?..
— Я не сеял, не знаю, — сердито буркнул ткач. — Ты скажи мне, нет ли у вас тут знающих людей, кто с деятелями знаком…
— Ты не сеял, я не деял. Прощай покуда…
— Будь здоров…
Анисимыч пошел обратно по Пречистенке. Прищурив левый глаз, постоял перед новым храмом и промолвил:
— Самовар!
На Никитской у Анисимыча в кухарках бабушка жила. Раньше, чем к ней итти, ткач спросил:
— Где университет?..
— А вам какой: старый или новый? — бойко ответил прохожий, — вон вам новый, вон вам старый — перед новым-то вы и стоите… Вон и студенты побежали с лекций.
Новый университет был выкрашен в белую краску, а старый в желтую. В новом были окошки побольше. Из университета бойко бежали молодые люди в зеленых, штанах, черных польтах с золотыми пуговицами и в фуражках с голубым околышем. Это было совсем не похоже на тех студентов, каких Анисимыч знал пять лет тому назад в Петербурге.
— Пойду-ка я лучше к старому университету, — подумал ткач.
Из желтого университета бежали тоже форменные студенты… Тех, в шалях, (то-есть в английском пледе, накинутом на плечи поверх пальто), про которых знал и водовоз с Покровки, — что-то не видать. Анисимыч повернул на Никитскую. Бабушка обрадовалась внучку не меньше, чем третьего дня Танюшка дяде: как малый ребенок. Время было после обеда. С господского стола убрали. И бабушка подала Анисимычу целую кастрюльку вкусной еды — то, что на Хитровом рынке зовут «бульонкой». Тут была и половинка котлетки деволяй (теленок), которую за завтраком, закапризив, не доела барышня, и вчерашний кусок осетрины холодной, которая барину показалась не свежа, и крылышко тетерки, которое барыня не тронула совсем — нету аппетита. В приправе был и горошек, и картофель, и бешемель (морковь в сметане) — даже обгрызанный соленый огурчик попался. Бабушка налила внучку стакан водки. Анисимыч поел с аппетитом. Бабушка смотрела, «жалея» его, и охала, и ахала, слушая про «ужасти» на фабрике. Бабушка была кухарка белая: посуду мыл кухонный мужик, а убирала черная кухарка с горничной… Поэтому бабушка не торопила Анисимыча рассказом. Напротив, она, когда замечала, что он, увлеченный, начинал торопиться и заскакивать вперед, говорила:
— Погоди, Петенька, погоди! Каки казаки? Ты мне еще не сказывал, откуда они взялись… Ну, вот так бы и сказал: из Москвы пригнали… Ну, ты мне с того места подовтори, как казаков пригнали — тут заворошка и пошла… Да что ты, будто дьячок в церкви: «свацо сыну дуты приков аминь». Делом говори. Ужинать господа еще в десять часов будут…
Слушать Анисимыча собрались и горничная, и буфетчик, и дворник, и кучер — не считая кухонного мужика и черной кухарки, которые были тут при деле. Бабушка обходилась со внучком жестоко и требовала то новых подробностей, то повторений, так что к вечеру Анисимыч знал свой рассказ, как песню, наизусть… Наконец, бабушка спросила:
— А по что ты, мой желанный, в Москву-то припер? Своих друзей в какой опасности покинул. Испугался что ли, милый?
— Что я, маленький, пугаться. Мне с деятелями посоветоваться надо. Да вот, не найду людей…
— А на что лучше наш барин, — вступился в разговор дворник — уж чего — деятель, он у нас профессор кислых щей. В университете учит.
— В котором? В старом или в новом?
— В обоих.
— А как он до нашего брата?
— Да если в добрых духах, ничего, Андрей Петрович ничего — доступен… Он бабушку твою обожает по случаю кушанья — бабушка тебе в полном виде к нему протекцию составит. Вот отдохнет после обеда, ты смело к нему иди. Конечно, надо сначала доложить…
5. Таракан
Анисимыча ввели в кабинет Андрея Петровича. Высокая, со сводом комната — должно быть, дом казенный — до верху и кругом украшена книжными полками. И на стол с, крытом зеленым сукном с золотою бахромою — горою книги. Анисимычу был приятен еще с Петербурга чуть затхлый и пыльный запах книжных полок — и на пальцах от корешка, когда берешь с полки — чуть-чуть пахнет сапогом.
Андрей Петрович в синем фраке с голубыми бархатными лацканами и золотыми пуговицами с орлами собрался на комиссию и нетерпелив:
— Ну-с?
Он стоял у окна, заложив назад руки и играя хвостиками фрака. Анисимыч сказал, что ему нужно.
Андрей Петрович, изумленный, приподнялся на носках; засмеялся, и чтоб скрыть смех, побежал шариком вокруг комнаты и, посматривая на корешки книг, трогая иные из них рукою, заговорил:
— Бредни, сударь мой, бредни! По ста-ти-сти-чес-ким дан-ным: Россия есть страна земледельческая. Промышленные рабочие в России, су-дарь мой, — нет, я не скажу ноль, но некоторый «икс», нечто неизвестное.
Ткач увидал, что профессор написал пальцем по пыли на переплете книги большую букву X.
— Итак вы «икс». Почему же вы требуете к себе внимания, по какому праву? Сударь мой, если вы, то-есть вы и вообще рабочие в России по ста-ти-сти-чес-ким дан-ным есть величина неизвестная, то, чтоб приобрести влияние на умы, вы должны стать величиной определенной.
Оробев немного, Анисимыч сказал:
— Вот я и хотел бы деятелям показаться.
— Что-с?
— Деятелям, — смущенно пояснил Анисимыч, — то-есть светлым личностям.
— Хо-хо-хо! Вы ищете деятелей? Светлых личностей? Сударь мой! Не те времена, не те времена, говорю я вам, сударь мой!.. Наше время, сударь мой, не время великих задач… Самое большое, на что, сударь мой, способна нынче светлая личность — это скушать таракана. Да-с, да-с!.. Конечно, с просветительной целью, сударь мой. Вы, может быть, читали у господина Чернышевского, как его герой Рахметов спал на гвоздях? «Что делать» изволили читать?
— Читал.
— Ну, а теперь пошли геройства другие. Скушать таракана, например… Да. Я вам расскажу — хотите?
— Что же, рассказывайте…
— Ага! Жил-был в Петербурге один деятель, светлая личность из тех, кого вы разыскиваете, и жила была дама. Дама, натурально, боялась тараканов. Так?
— Так-с!
— Деятель ей сказал: «Вы напрасно боитесь тараканов, их не следует бояться». И тут же приказал горничной принести с кухни живого таракана. Горничная визжит, но принесла. Деятель взял живого таракана и, на глазах дамы, проглотил. «Какого они вкуса?» — спросила в ужасе дама. «Почти без вкуса», — ответил деятель. Это была светлая личность. Если бы вы спросили у меня совета, я бы вам, сударь мой, так сказал: в наше время нет деятелей, а, есть дельцы. А потому помните о таракане, отправляйтесь домой, определите, чему равен «икс». Когда по ста-ти-сти-чес-ким дан-ным окажется, что «икс» равен, там скажем, ноль, ноль, ноль чего-нибудь — милости просим, мы будем с вами говорить. Помните про таракана.
Анисимыч вернулся от профессора задумчивый и сейчас начал собираться в дорогу…
Лежа на жесткой лавочке в вагоне, ткач, настраиваясь на смиренный лад, гордо говорил себе:
— Зачем всем страдать, коль я один виновен. Явлюсь и скажу: судите меня, я один всему виною.
В Дрезне Анисимыч сошел с поезда, чтоб в Ликине, до явки, проститься с Лукой, племянницей и братом.
Было темно, когда ткач вошел в улицу.
— Кто идет? Стой!
— Свой, — ответил Анисимыч, подходя к кучке людей.
— А, это вы, Петр Анисимович. Здравствуйте:
— Здравствуйте. Как дела?
— Да вот, мы уж которую ночь тебя караулим. Приказано, как увидим тебя, сейчас арестовать.
— За чем же дело стало: арестуйте.
— Ну, что ты, иди в село к куму, пережди. А мы тебя не видали.
— Нет, друзья мои, я никуда не пойду. Все равно мне не избежать того, что раз решено. Прошу вас об одном, — дозвольте мне сходить на квартиру — проститься со своими.
— Мы и на это согласны.
Анисимыч пошел на квартиру. Дома одна Танюшка. Увидала дядю — заревела.
— Ты чего? Не плачь.
— Как же мне не плакать. Дядю Гришу арестовали. Луку тоже. Все письма твои забрали.
— Ничего. Не плачь. Их подержат маленько да выпустят.
— Да, выпустят: у Морозова всех арестовали: кого в Покров, кого в Москву, кого во Владимир. Не то, что мужиков, баб, девушек и мальчиков побрали всех.
— А как фабрика-то стоит у Саввушки?
— Пошла на мои черствые именины. Тебя тоже ищут.
— Нашли уж, не плачь. Дай-ка мне лучше чего-нибудь поесть.
— Хочешь соленых рыжиков с квасом?
— Хочу.
Танюша накрошила в чашку грибков, луку, залила кваском и дала дяде ломоть хлеба. Хлебая квас, Анисимыч говорил:
— А я в Москве был. У одного деятеля на приглашенном обеде.
— Да, ну? Чем тебя там потчивали?
— Перво-наперво котлеты с зеленым горошком.
— А потом?
— Потом подали рябчиков с брусничным вареньем.
— А потом?
— Осетринку с морковкой разварную.
— А потом?
— Таракана натурального.
— Ну, уж!
— Верно. Нынче деятели в столице тараканами питаются. Только я в таракане вкуса не нашел.
Анисимыч хитро подмигнул Танюше.
В избу вошел десятский, снял шапку, помолился в угол:
— Здравствуйте. Хлеб да соль, Петр Анисимыч.
— Здравствуй, Семен. За мной?
— За вами, Петр Анисимыч. Староста вас на въезжей квартире ждет.
— Идем.
— Да вы кушайте на доброе здоровье. Я погожу.
— Сыт. Спасибо, Танюша. Не горюй. Про платок-то гарусный помнишь?
Танюша заревела снова:
— Помню.
— Вот выпустят из тюрьмы — принесу. Будь здорова. Идем, Семен.
— Дяденька, дяденька, — ухватилась за его руку Танюша, — это ты верно, про таракана? Ел ты таракана?
— Нет. Я посмеялся. Тараканов господа едят.
Словарь непонятных слов
Банкобросницы — работницы на крутильных станках.
Батан — часть ткацкого станка, прибивающая бёрдом к опушке сотканной материи вновь прокинутую челноком нить.
Близна — браковщики миткаля обозначают порчу в куске первой буквой слова, означающего недостаток: близна (буква «б») — пробел вдоль ткани от оборванной нити основы, что было не замечено ткачом. Буква «к» указывает, что кромка выработана плохо.
Брансбой — бранспойт, наконечник пожарного шланга, из которого бьет струя воды.
Вальян — вал в станке, отводящий сотканную материю.
Вентиль — колесцо для завертывания винтового крана на трубе.
«Вестник Европы» — либеральный ежемесячный журнал, издавался с 1865 г. по 1917 г.
Газгольдер — вместилище для светильного газа, откуда газ расходится по подземным трубам.
Гроденапль — род материи.
Демикотон — род материи.
Забоина — когда местами в ткани поперечные нити лежат очень близко.
«Комансе» — начинайте.
Кардная лента — в Жакардовой машине заменяет карты с пробитыми на них отверстиями для автоматической выработки узора ткани.
Карты — из тонкого картона или в более новых станках ленты из бумаги для Жакардовой машины. От пробитых в картах дырочек машина меняет переплетенье нитей, отчего на ткани получается узор.
Комнаунд — машина с двумя паровыми цилиндрами: высокого и низкого давления.
Ксивый — учтивый.
Манометр — указывает давление пара в котле.
Машина Жакарда — ткацкий станок для узорчатых тканей.
Мордан — красочный раствор для ткани.
Недосека — редина в поперечных нитях.
Основа — продольные нити в ткани.
Подчередка — слабый раствор краски для материи в красильном кубе (чане).
Початок — шпуля с намотанными на ней ровницей или пряжей.
Приклей — все, что пристает к ткани во время работы: нитки, пух, соломинки, сор — ткачи называют приклеем.
Пыль — обрывки пряжи у станков в прядильнях.
Раппорт — повторение рисунка на ткани.
Ровница — мягкая, слабо скрученная ватная нить.
Срезанный ордер — обозначает вычет из жалованья.
Уток — поперечные нити в ткани.
Фарт — счастье.
Хорунжий — младший офицер у казаков.
Целовальник — продавец вина, слово это от того, что торговцы царевым вином в старину, принимая присягу, целовали крест и евангелие, что будут блюсти интересы казны, спаивая народ.
Чижи — клопы в тюрьме.
Шаль. — В семидесятых годах студенты не носили формы. Была у них мода ходить, накрывшись пледом (толстой шалью) по плечам.
Шпрынка — ось, на которую в ткацком челноке, похожем на челнок швейной машины, надевается шпулька с намотанной на ней нитью утка.