«Ломоносов» отвалил от городской пристани рейсом в Вардэ. Миновали низкие берега Двинского устья. У пловучего маяка, окрашенного суриком в ярко-красный цвет, с огромными черными буквами «С. Д.» по борту, сдали лоцмана. Штурман прикрепил на фальшборт юта лаг, стрелки лага закружились — мы в открытом море.
Пассажиров немного: человек десять англичан и норвежцев, поморы, несколько флотских и два-три чиновника. Среди них с первого взгляда мое внимание привлек человек лет тридцати или немного больше в фуражке русского почтово-телеграфного чиновника с синим кантом и серебряной кокардой: почтовые рожки, перевитые молнией.
Коренастый, он уверенно стоял на крепких ногах и не хватался за поручень, хотя качало: был свежий ветер. Бритое лицо его было сплошь покрыто яркими багровыми рубцами, что заставляло пассажиров юта брезгливо и опасливо коситься на него, но я по виду рубцов понял, что человек этот однажды сильно обморозил себе на ветру лицо: это не была болезнь.
Я подошел к нему и заговорил. Мне показалось, что он с неприязнью проводил взглядом четыре тонкие иглы радио Исакогорки, когда они последним напоминанием о береге виднелись еще на горизонте.
— Радиостанция, — сказал я, — скрылась, а невидимой ниточкой связывает мачты нашего корабля с берегом. Вы провожали взглядом Исакогорку… Мы с ней все время в неразрывной связи…
Он утвердительно кивнул, не отвечая ничего.
— В сущности, — продолжал я, — с радиотелеграфом океан потерял половину очарования: корабль все время связан с сушей…
— Бывает наоборот, что радио сушу превращает в океан, — ответил он.
— Вы работали на радиостанции?
— Да, я ставил станцию на Маре-Сале и прожил там год. Теперь еду ставить станцию для связи с Норвегией на Ярьфиорде…
— Вы там и обморозили себе лицо, на Маре-Сале?
— Да, — просто ответил он.
Мы еще поговорили об успехах радиосвязи, и я увидел, что перед мною не рядовой человек; он был почти без образования, из телеграфных надсмотрщиков, и «головой» (так сам он сказал) пробил себе дорогу: из Холмогор, земляк Ломоносова.
Все в нем было крепко, сильно и просто; во взгляде, речи, жесте просвечивала ломоносовская «благородная упрямка».
Вечером, когда после захода в Иокангу всех укачал свирепый нордвест, когда в буфетной со звоном сыпалась посуда, и винты парохода порой бешено крутились в воздухе с грохотом и скрежетом, а на крене иллюминаторы заливала за стеклом зеленая волна, мы с моим новым знакомым, радиотехником, остались вдвоем в кают-компании, сидели рядом на глубоком кожаном диване, курили: он трубку, я сигару, и он мне рассказывал о жизни русской радиостанции на Маре-Сале за полярным кругом.
Вот его рассказ.