В две недели мурманцы почти расторговались. Напоследки закупили дров с тем расчетом, чтобы наверное с простоями хватило до Ленинграда. Рессоры вагонов заметно подались под грузом. Внутри вагонов для людей немного оставалось места.

Починочная бригада поезда все время возилась над котлом мельницы, приводя его в порядок. С ними вместе, помогая, работали несколько бакшеевских солдат. Бакшеев откуда-то из дальней деревни вывез печников, которые снова замуровали котел. Его испытали паром из локомотива: ничего — давление держит хорошо, только нет арматуры: манометра, водомерного стекла и еще кой-какой мелочи, без которой, однако, котел пустить в работу невозможно.

Мурманцы стали подумывать о том, что пора «ко дворам», к тому же и с магистрали были хорошие вести. Красные зашли от Борисоглебска в тыл казакам, и на линии Москва — Саратов восстановилось сквозное движение поездов. Надо было пользоваться этим временным, быть может, улучшением, чтобы проскочить с маршрутом на Москву, а если это не удалось бы, то пробиваться на Тулу — Вязьму — Лихославль.

В дороге за паровозами был уход плохой — лишь промывали несколько раз, пользуясь долгими стоянками при депо, котлы. Теперь восточный паровоз мурманского маршрута работал на мельнице, а западный ввели в маленькое оборотное депо ветки, охладили, осмотрели, основательно промыли, подтянули фланцы, расчеканили потекшие трубки, перебрали движение; вручную подогнали сработанные вкладыши. Впервые после ухода из мурманского депо с декапода крепкими струями из брандспойта смыли пыль и грязь, а потом его с головы до ног протерли паклей с керосином. Из депо паровоз вышел свежий, бодрый и блестящий и даже кричал звончее — голос отдохнул от непрерывного рева на двухтысячеверстном пути. Настала очередь сделать такой же туалет и «восточному» паровозу, который около мельницы стал совсем серым от пыли.

Мельницу приходилось остановить. Узнав об этом, мужики заволновались. Привоз каждый день не убывал, а все увеличивался, везли уж и из других волостей; большая часть мельниц разоренных при наступлении казаков, стояла. На мурманцев кричали, что они дармоеды. Грузный поезд, обсыпанный понизу пылью ржаной и пшеничной муки, привлекал к себе угрюмо-алчные взгляды: «вот наше добро ни за что увезут» — слышалось не раз. Жнитво кончилось. Пары пахать еще не начинали. Мужики варили пиво. Гнали самогон. Веселые, пьяные куролесили. В лесу то-и-дело слышались выстрелы.

Мурманский комитет объявил, что мельница останавливается временно: если паровоз не промыть и не переменить протекшие в котле его дымогарные трубы, то машина испортится совсем и уж тогда мельница станет безнадежно. Так как, стоя, мельница не могла брать зерно в свои силосы, то мужикам предложили временно ссыпать хлеб в амбар. Тут около мельницы поднялся такой гомон, что сизые голуби, собравшись на конек амбара, поворковав меж собой, дружной стайкой, засвистав крылами, улетели в лес. В общем гомоне можно было расслышать и отдельные резонные слова. Кричали:

— В амбаре-то не разбери-бери!

— Машинный-то помол: все до золотника вернут, а тут просыплют вдвое!

— Сложим в амбар, ребята, для наркомпрода...

— Чего там смотреть — не давай машину!

— Он тебе не даст: у него на тендере кобылка стоит.

— Видали мы и с кобылками и с бухалами[94] — не страшно.

— Гнать их и больше никаких.

— А! Выменял жене бархату на шубу, а муку назад. Это, брат, называется как: не тяни меня за левое ухо.

Крупчатник сказал Граеву:

— С ними тянуть хуже дело: стоп машина — скорей галдеть перестанут. Только, молодец, гляди, что впереди, да и назад оглядывайся.

Прозвонил сигнальный колокол, и мельница, затихая, встала. Все было условлено между Бакшеевым и мурманцами. Тотчас выключили мельничный паропровод, и «западный» декапод, сияющий и свежий, точно только-что вышедший из парикмахерской франт, подхватил своего обсыпанного мукой «восточного» товарища, выдернул его из-под мельничного навеса и помчал в депо. «Восточный» декапод оглушительно шипел, выпуская из котла «пар на волю»[95]. С дальних мужицких возов прогремели ружейные выстрелы и тотчас из паровозов поверх мужицкого табора затрещали оба пулемета. Пули сбивали кору и ветки с сосен и их падение вызвало шум, словно ливня... Бакшеевцы тоже дали залп прямо по табору... Над вытоптанной около станции поляной поднялся вихрь пыли, соломы и мякины. Пулеметы смолкли. Паровозы вкатились в депо. Во все стороны, и дорогой и бездорожьем, от мельницы, настегивая лошадей, мчались и пустые и груженые телеги...

Когда крики и шум смолкли и сдуло ветром пыль, на площади оказалось очень много возов, около них стояли хозяева и, как ни в чем ни бывало, покуривали или свертывали цыгарки или вылезали из-под воза, куда прятались во время свары, отряхивали с животов пыль...

Бакшеев сказал:

— Вот и проголосовали. У вас там на митингах: кто согласен, пусть остается на местах, а несогласные пусть выйдут в дверь. А у нас, как дашь по митингу залп, — согласные остались, а несогласных и след простыл...

Проходя среди возов, Граев и Бакшеев увидали Аню и поездного фельдшера, которые, склонясь к земле, возились над раненым мужиком: пуля попала ему в живот — он умирал. Взглянув ему в лицо, Бакшеев сказал:

— А вот этот воздержался от голосования. Царство ему небесное, дружок мой был! — и пошел дальше, постукивая винтовкой о землю, как бывало при барах постукивал палкой о землю его прадед — графский бурмистр. Он спрашивал мужиков: согласны ли ссыпать в амбар хлеб до той поры, как из Москвы привезут для котла «причандалы»[96]. И все были согласны.

— Тепереча, товарищ Граев, едем ко мне чай пить. Отговариваться нечем. Сынишку и сестренку бери. Где моя пара, — он вскочил на ступицу колеса и глянул поверх возов: — вон она стоит. Стрелял, — а сам думаю: угожу в свою кобылу — жеребая, беда!

Граев пошел распорядиться и собраться в гости: надо было хоть как прихорошить себя.

Посмеиваясь, отец говорил Марку:

— Ты, засыпка, надень-ка свою суму — ничего у тебя нет наряднее. Эх, картинка! Ну, что же, так ты смерти и не поймал? — говорил Граев, примеривая Марку сумку. — Около смерти был, а не ухватил. Увертливая старуха! А кому надо — схватит. Эге, да ты у меня вырос, или на тамбовских хлебах располнел. Приедешь — мать тебя и не узнает, что за мужика привез.

В первый раз только сегодня Граев напомнил сыну о доме. И Марк, продевая руки в лямки котомки, почувствовал, что они будто короче стали и теснят грудь, и вспомнился ему отъезд с Белого Порога. Марк думал о том совсем недавнем времени, как о далеком, и будто не он, Марк, а кто-то другой, маленький, тогда, сбираясь по железному пути за хлебом, кичился своим мешком и немножко верил и не верил, что в мешок посадит смерть.

— Али ты и верно с мешком пойдешь в гости?

Марк кивнул головой.

— Смотри мордвичей и баб напугаешь. Ты уж вытряхни из мешка-то шабоны свои. Чего, может, там купишь. Про золотые-то свои забыл, бандит...

— Ладно.

У крупчатникова дома их дожидалась запряженная в рессорный тарантас пара бойких и сытых лошадок Бакшеева. На козлах сидел старик, отец Бакшеева: в посконной рубахе, синих штанах, босой, на голове высокая шляпа с ленточкой и пряжкой, а за лентой павлинье перо.

Зашли к крупчатнику, где Глафира Петровна одевала, приглаживала и причесывала Аню; в новом синем платье, перешитом из старой юбки, с алой ленточкой в волосах, девочка с виду покорной куклой стояла перед зеркалом и глазами, смеясь, показывала Марку на Глафиру Петровну: та сидела на полу по-турецки в отчаянии — морщит и ведет подол платья, а ведь гладила паровым утюгом.

Бакшеев сидел тут же на стуле, уставив меж колен винтовку, и шутил, дымя трубкой:

— Наряжай невесту. У нас есть там женишки-то. Слыхал, Марк, сестрица-то милосердная здеся остается!..

— Нет, она с нами поедет на Мурман, — сказал Марк и с тревогой взглянул Ане в глаза; она свои отвела в сторону. За нее ответила Глафира Петровна:

— Чего она там у вас не видала. Сами с голоду дохнете.

— Прокормишь невесту-то, Марк? — спросил Бакшеев.

— Я ей свой паек отдам, — сказал Марк и увидал, что Аня сердито нахмурилась и отвернулась.

— Правильно! А сам что есть будешь? — продолжал спрашивать мужик.

— А сам буду рыбу ловить...

— Да, — подмигнул Бакшееву отец Марка, — по нем там один лосось и до сей поры плачет...

Марк вспомнил опять живо шум падуна и серебристых рыб — наперекор всему вверх по реке, и лосося — едва его не утащил в порог...

Марк упрямо насупился и смолк...

В тарантас сели Бакшеев и Граев:

— А где же оружие твое? — спросил мужик.

— Чай, я не к обормоту в гости еду, а к дружку. Уж ты заступишься за меня, — ответил рабочий.

— Правильно.

Марка и Аню усадили на козлы. Старик потеснился вправо и сидел теперь на козлах одной половинкой; левой ногой он уперся в передок, а правой помахивал в воздухе.

— Трогай, отец!

Лошади побежали опушкой, лесом, полем.

— «Смерть врагам», — прочел вслух на мешке Марка Бакшеев. — Кабы каждый раз знать: враг или друг? А то, ведь, убили-то давеча, ведь мой дружок, и хороший был мужик — башковатый...

У Граева с Бакшеевым начался степенный разговор, а Марк спрашивал потихоньку Аню:

— Ты чего давеча рассердилась? Это верно, ты останешься?

— Очень мне, ты думаешь, нужен твой паек. Что я у тебя на содержании буду? Я своим трудом решила жить. За вторую ступень подготовлюсь и поступлю на медицинский.

— Я пошутил. Мы вместе будем рыбу ловить. Рыбы у нас несосветимое количество!..

И Марк стал рассказывать Ане о гремучих падунах, круглых камнях с целые дома: висят они над обрывами черных скал, касаясь в роде яйца одной лишь пяткой, и если раскачать, то долго будет камень переваливаться с боку на бок и никогда не упадет вниз; он говорил ей о саженных серебряных рыбах, которые прыгают в воздух выше вот этой сосны...

Аня слушала про эти чудеса, а перед их глазами плыли другие чудеса: дорога все время шла краем бора, то вбегая в лес, то выбегая на опушку или в поле. По небу под снежными грудами облаков, купаясь в синеве, плавали коршуны. И куда ни достигал глаз — стояли на желтых жнивах ряды суслонов и ометы хлеба. Вдали холмилась синяя земля, кое-где блистали над белыми колокольнями кресты...

Старик, приклонив ухо к тихому говору Марка, тоже слушал, помахивая погонялкой над хвостами бойких лошаденок. Сначала он молчал и только, усмехаясь, покачивал головой — видимое дело «заливает» парнишка — статочное ли это дело: камень — с дом, рыба, скачущая кобылкой, ночь — в полгода, сияние молнии зимой без грома и занавеса золотая от неба до земли, — всполохи[97]. Потом и сам старик стал показывать кнутовищем на чудеса. В бору по темному, глубокому оврагу, поросшему кудрявым орешником, куда долго осторожно спускался тарантас, играл гремучий ключ:

— Кувака, — говорил старик, — громовый ключ. Про Сабана-богатыря слыхали? Он тут с Ильей пророком бился и пустил стрелу, да мимо: упала в землю и ударила кувака...

— А это вон, гляди, гора — массыя там чортовых пальцев — нечистые в аду забунтовали и хотели выдраться на волю, приподняли руками землю и полезли в щель. А Илья как прыгнул с неба, сел и придавил их, так лапки их тут и остались.

— А это вон наше село. А это дом мово сынка. Сзади-то сидит. Бакшеев. Это мой сынок...

Аня слушала левым ухом Марка, правым старика и боялась в чудесах заблудиться — думала про себя: ехать или оставаться.

Тарантас быстро покатился под горку, через высокую гать к селу, окруженному редкими, темными до синевы столетними дубами...