Снова перед глазами Марка в окне американского вагона кружатся в молочном тумане хмурые ели, близится милый сердцу карельский край, а на душе печаль...

Обратный путь свой мурманский маршрут совершил во много раз быстрее и почти без приключений.

— Это потому, — шутит Граев, — паровозы теперь у нас не буксуют; мы, ведь, как: в песочницы вместо песку крупчатки насыпаем — просыплем фунтиков десять и на самом грязном рельсе, как копытом упрутся и попрут — родимые!..

В самом деле, мука, которой были набиты американские вагоны мурманского маршрута, была чудесным жезлом, который открывал поезду самые безнадежные участки.

На вагонах были крупные надписи:

— Хлеб для мурманских рабочих...

Простодушно подмигивая, какой-нибудь ревизор или диспетчер, от которого зависело протолкнуть поезд через узел или станцию, спрашивал:

— Да хлеб ли вы везете?

И когда убеждался воочию и на ощупь, и на язык, что везут не только ржаную, а и беленькую, — семафор, до сей поры властным запретительным жестом держащий руку над путем, воздевал ее молитвенно в воздух и закатывал красный глаз, поблескивая зеленым манящим огоньком.

Москва только издали блеснула мурманцам золотом своих глав. Здесь мурманцы простились с тремя фронтовиками, ехавшими с ними в поезде за принадлежностями для мельницы.

В «Порт-Артуре» Марку так и не пришлось побывать: линия требовала хлеба. К мурманскому маршруту невидимо тянулись сотни исхудалых рук, и, казалось, эти руки влекут к себе поезд, ускоряя его ход. Купленную у Бакшеева на золото Марка муку, из Обухова с верным человеком направили в Петербург для детей, живущих в «Порт-Артуре», от детей рабочих-мурманцев.

Лежа на нарах, Марк перебирал в памяти последние дни, проведенные маршрутом в тамбовских борах. В головах у Марка под веретьем лежал ворох молодых сосновых веток, и их сухой и жаркий дух сплетался с вологлой смолою ели с воли из окна вагона.

В тот же вечер, когда вернулись из гостей от Бакшеева, Граев заторопил с ремонтом второго паровоза. Работали всю ночь и безотрывно день, а к вечеру и второй декапод, умытый и приглаженный, стоял на своем «восточном» месте в конце поезда и грозил кому-то пулеметом. Днем приехал Бакшеев — с похмелья не в духе, получил за погруженную, уже купленную Марком муку и, позванивая золотом в горсти, говорил Граеву:

— Торопишься? Нет, видно, «гусь свинье не товарищ». Мне из-за вчерашнего досталось после тебя. Ты, говорит, с ними тут пляшешь да водку жрешь, а, поди, погляди на свово дружка-то Еремея. Пошел и поглядел. Что же: лежит честь-честью под образом, обмытый, в гробу — лес, стало-быть, у нас некупленный. Чего еще? Я ли виноват? Дело такое, и я от пули не отвертываюсь. Только уж, — и вдруг Бакшеев стукнул прикладом, — бунтовать не позволю. Порядок революционный держи. А все-таки, дружки, вы того, поостерегайтесь... Главное — дорожку себе поберегите... Я с вами в Москву — возьмешь что ли — троих пошлю за мельничным-то прибором — уж вы реестрик, будьте любезны, составьте... Они там выхлопочут — не с пустыми мешками поедут. Так?

— Так, — сказал Граев.

И они хлопнули по рукам и опять, как в первый раз, с минуту простояли, смотря друг другу в глаза и взявшись за руку. Потом Бакшеев уехал, сказав, что приедет попрощаться.

Граев тотчас послал на «западном» паровозе отряд для сборки рельс и велел расставить от полустанка к Тамбовской магистрали часовых на таком расстоянии, что каждый из них видел товарища, стоящего и справа и слева. Вечером было назначено маршруту отходить на полустанок.

С паровозом и Марку досталось порядочно хлопот. Андреев считал, что лучшая школа для молодого механика — смотреть и помогать, где надо:

— Дай ручник, — командовал он, — подержи ключ, ударь легонько по зубилу... Ну-ка, начерти кружок на асбесте вот для этого фланца...

И надо было не спрашивать, а догадываться («не бей боталом — ты не корова, а слушай, молчи и делай»), что начертить кружок надо для того, чтобы потом из асбестового картона вырезать кольца для уплотнения фланцев, соединяемых на болтах паровых труб. Андреев не любил, чтобы ученики его спрашивали, но, работая что-нибудь сам, зорко в то же время следил, верно ли догадался ученик, что надо, и так ли делает. Это было в роде веселой игры в загадки — и Марк с его тремя друзьями работали, не отрываясь. Андреев же то буркнет что-то, то ударит легонько по руке, то подтолкнет, если не так...

Только к вечеру Марк улучил минутку и забежал к Василию Васильевичу — посмотреть, собирается ли Аня в дорогу.

В горнице он увидел за чайным столом Василия Васильевича и Глафиру Петровну. А на кресле, поближе к выходу, сидела Аня и у ног ее лежал серый узелок. Узелочек был теперь значительно больше объемом, чем в тот день, когда Марк ранним росным утром увидал Аню Гай на путях Николаевской железной дороги. Тогда ушки у узелка были длинные, и он свободно висел на руке Ани у локтя. Когда надо было вытереть слезу, то ушком узелка Аня ее и вытирала, — а теперь уголки серого платка едва-едва сошлись, в тугих крепких узелках, в прорешки было видно белое. У Глафиры Петровны были заплаканы глаза, — она вытирала их, нагибаясь, уголком скатерти. И Аня плакала. И у Василия Васильевича было лицо расстроенное.

Марк в нерешимости стоял в дверях, не зная, что говорить.

— Чего же стоишь, садись чай пить, — пригласил его Василий Васильевич, — только в чай слезой не капли — испортишь весь вкус...

— Я не плачу...

— А мы вот расстроились...

Глафира Петровна, пылая злобным взором, ткнула Марку под нос чашку с чаем и зашипела, не спуская с него глаз, но обращаясь, несомненно, к Ане:

— Извольте видеть, ноздря какая! Я ей свою юбку гарусную перешила — пять лет бы носила сама, я ей платьишко, чулчишки, башмачишки, а она фыр-пыр: еду... Это что же, говорю. А она мне — ах! Возьмите, говорит, обратно. Дерзкая какая! Для того, говорю, я платье себе спортила, чтобы ты мне его оставляла? Нет уж, говорю, милая...

— Положим, — вставил грустно крупчатник: — ты сказала не милая, а паршивая...

— Не суйся, где тебя не просят, пузырь, — огрызнулась на супруга Глафира Петровна и продолжала: — Нет, говорю, милая моя, милая, говорю, ты моя! Нет уж, ты теперь все-все бери. Сейчас же увязывай!!!

Тут Глафира Петровна затопала ногами и покосилась на Аню. Та схватила узелок и стала в испуге потуже завязывать и без того затянутые узлы...

— А она мне что говорит. Увязывает узелок-то, да в слезы. Я, говорит, и вас, Глафира Петровна, и Василия Васильевича сердечно люблю и осталась бы с вами — только он подумает, что я из-за платьев и булок осталась, а он, говорит, меня спас из смертельной опасности... Верно, это было?

— Чего там — это не я, а собака... — угрюмо пробормотал Марк...

— Какая еще собака? — в недоумении остановилась Глафира Петровна. — Что же ты мне ничего про собаку не сказала? А?

— Я не успела, Глафира Петровна, — пролепетала Аня.

— Не успела, а уезжаешь. Вот собака, значит, а не он, а ты не с собакой, а с ним уезжаешь... Что тебе — собака дороже или кто? Тьфу! Постой, ты меня не сбивай. Я ей говорю: если он тебя спас, то будет круглый окоем[102], если подумает, что ты не по чувству, а из-за платьев остаешься...

Марк отрицательно покрутил головой, скрыв, что у него точно мелькали смутные подозрения на счет своекорыстных побуждений, из-за которых Аня остается. Теперь он понял, что думать так глупо, и даже сердито посмотрел на Аню, что она могла подумать о нем такое...

— Да, — продолжала Глафира Петровна, — окончательным бы он был дураком, если бы так подумал. И тут она кинулась мне на шею и стала целовать и обнимать: «остаюсь, говорит, с вами, милая Глафира Петровна». Вот уж мы и платьишко опять в комод уложили, — а тут это пузырь дождевой увязался и все дело испортил. «Молодец, говорит, Анюта, я тебе у Бакшеева пьянино откуплю!» Тут она как услыхала — «еду, еду, говорит, ни за что не останусь»... Что такое? Почему? Я потому, говорит, он это знает, что я музыку до смерти люблю. И уж значит, что из-за музыки я остаюсь... Ах ты, господи, говорю. Не верь ты, говорю, этому пузырю...

— Глафира Петровна, довольно! — сказал Василий Васильевич, схлебывая с блюдца чай. — Нет, ты чаю-то налей, а болтать довольно...

Не слушая мужа, Глафира Петровна цедила мимо стакана воду из самовара, лила из чайника мимо чай и, подав Василию Васильевичу наполовину пустой стакан, продолжала: — Не верь ты этому индюку — никогда не купит, да и Бакшеев не продаст, да и пьянино графское, — придет Деникин, повесит на сосне, кого надо, а музыку отберет... Ничего не помогает: «еду». Ну и поезжай со своим сопливым ероем!

Наступила тяжелая тишина... Василий Васильевич сказал:

— Нет, уж ты до конца рассказывай. Она что сказала: если он скажет остаться, я и останусь. Верно, Аня?

— Да, — кивнула девочка головой.

— Ну? — сердито спросила Глафира Петровна, уставясь на Марка...

Марку стало вдруг ужасно жарко. На лбу и висках выступили и потекли крупные капли пота, мешаясь со слезами. Марк посмотрел на Аню, вспомнил Москву и подумал, что не он, а другие тогда спасли Аню, а он только был «сбоку припека», и во рту у Марка стало горько. Едва ворочая языком, он сказал:

— Лучше оставайся, Анюта...

Встал и ушел, ни на кого не глядя, по дороге задел ногой и уронил стул...

Вечером того дня мурманский маршрут ушел на полустанок. На заре в телеге с тремя солдатами приехал Бакшеев — с ними в телеге была и Аня. Марк, увидев ее, отвернулся. Она его позвала:

— Марк, идем со мною в лес. Я тебе скажу очень важную вещь!..

Марк неохотно, но согласился. Бор был все тот же, что и в тот день, когда впервые мурманские декаподы разбудили спящее средь сосен эхо своими ревунами. Все тот же был перед Марком, Граевым и Аней Гай бесконечный дворец с пламенно-желтыми колоннами из янтаря и зеленым малахитовым сводом. Только левей теперь садилось невидимое за строем сосен солнце. И веселая речка все плескалась без убыли средь желтых песков. Дети ушли подальше от криков мурманских мальчишек: те купались в речке на прощанье в последний раз. Так-то по тропинке Марк и Аня дошли до того переката, за которым открылся им, в зеленой кайме орешников, спокойный водоем, где Аня мылась в день приезда.

Аня остановилась и сказала:

— Марк, давай купаться...

— Давай!

Они быстро разделись и, взявшись за руку, бегом кинулись в ласковые, прохладно-теплые струи воды... Долго они резвились, боролись и бултыхались вдвоем в воде, крича и смеясь. На орешнике беспокойно прыгала чекана и коротким своим криком: «Чи-чи-чи!» словно о чем-то предостерегала.

Выйдя из воды, Аня застыдилась Марка и, озябнув, дрожала; сидя на корточках, укрылась, спеша накинуть рубашонку.

Марк и не глядел на Аню, прыгал на правой ноге, приложив ладонь к уху и пел, чтобы скорее из уха вылилась вода:

— «Мышка, мышка, дай напиться — вода мутна, не годится».

Одевшись, дети постояли над круглой заводью, пока не устоялась взбаламученная ими вода и не улеглась зеркально-тихая ее гладь. Аня сказала Марку:

— Ты меня любишь, Марк?

— Люблю.

— И я тебя очень люблю. И твоего отца люблю. И Волчка, и всех. Только, ведь, я знаю, вам трудно будет меня кормить. Я и Глафиру Петровну люблю — она добрая.

— И Василий Васильевич добрый, — прибавил Марк.

— Да. Я и его люблю. Им будет скучно без меня. Вот я и остаюсь. Только, знаешь, Марк, я погощу у них, ну осень, зиму, а весной...

— Приезжай к нам...

— Хорошо! Или ты приезжай. Хорошо? Словом, мы будем вместе. Приедешь? Оставь мне в залог свой мешок.

— Да.

— До свиданья, Марк!

— До свиданья, Аня...

Он тихо поцеловал ее в губы. Она ответила ему поцелуем и, лукаво смеясь, прибавила:

— Передай мой поцелуй Марсу, когда будешь в Москве.

Марк засмеялся, и они пошли обратно, наперебой вспоминая Москву, малюшинца, особняк в Хамовниках, Верку, Марса, звонарей.

У полустанка им навстречу бежит Волчок:

— Где вы пропали? Отправление дают, а вас нет.

Поезд был готов к отправлению. Бакшеев на прощанье поцеловался с Граевым и Марком и сказал:

— «В путь дегтю не забудь!» Смотри до Саратовской линии! Мои чего-то взбаламутились. Ехал, сам чуть пулю не проглотил. Ну, да я их припокою!

Поезд двинулся на север к магистрали, подталкиваемый сзади «восточным» декаподом. Марк, высунувшись из окошка, долго видел, пока не пропало (на закруглении) серое пятно платья Ани.

Медленно двигался маршрут, забирая по пути часовых, расставленных вдоль всей ветки до того места, где кончался бор и сторожил путь «западный» паровоз мурманского маршрута. Граев, предупрежденный Бакшеевым, ожидал нападения, но только в одном месте из лесу раздалось несколько выстрелов. Мурманцы не отвечали, и выстрелы затихли. К рассвету увидали красный сигнал стоявшего на пути своего паровоза. Прицепились и пошли полным ходом к тамбовско- саратовской магистрали.

На линии Москва — Саратов установилось к этому времени правильное движение, и мурманцы без серьезных препятствий протолкнули свой маршрут к Москве. Когда ранним утром над зеленью вдали затеплились золотые свечи московских маковок, сердце Марка Граева крепко стучало в груди — прошло немного дней, а Марк, был не тот: он и хотел увидеть Стасика и Марса, но, при воспоминании о малюшинце, Марка, смущала тревога, — что-то темное теперь мальчик видел в ловком, гладко выбритом и щегольски одетом Бринтинге. Когда маршрут стоял под Москвой, Марк отправился разыскивать своих случайных друзей. Он хотел сначала навестить Стасика, но, когда надо было ему свернуть с Мясницкой по бульвару на Трубу, Марк передумал и, должно быть, решил правильно, потому что сердце его стало биться ровнее. Марк отправился разыскивать Марса.

Вот и знакомый — будто по сну — кривой переулок и в нем высокий серый дом. Лестница. Дверь. Дощечка: «Курт Кроон». Марк стучит. Точно так же, как и в первый раз, раскрылась дверь в темную переднюю и кто-то за Марком ее запер. Марка пустили в кабинет и ему навстречу Марс спрыгнул с кресла. Марк склонился к полу и, обняв пса, стал целовать его. Марс не противился, пока не почувствовал, что его голову кропят росинки. Пес недовольно дрогнул кожей на спине, уклонился от ласки Марка и встряхнулся. Марк встал с колен. Перед ним стоял Курт Кроон — попрежнему с коротко остриженной седой головой. Курт Кроон внимательно взглянул Марку в глаза и сказал:

— Ты вырос, мальчик. Где барышня, которую мы тогда нашли в лесу?

Марк рассказал, почему с ним нет Ани Гай и он без нее едет домой. Курт Кроон качнул головой, как-будто признавал, что дело решилось хорошо, и сам заговорил о Стасике, не ожидая спроса Марка:

— Твой друг печально кончил. Можешь об этом написать своей подруге...

— Он умер? — в печали и испуге спросил Марк.

— Да. Его расстреляли месяц тому назад. Он попался и у него нашли очень много золота... Где золото — там кровь...

Марк смущенно поник головой, вспомнив про тяжелый чемоданчик из желтой кожи и «рыжики», подаренные ему Стасиком на прощанье...

— В чем дело, мальчик? — спросил Курт Кроон, поднимая его опущенную голову за подбородок.

Марк смотрел ему в темные глаза и, с трудом отрывая слова, напомнил о чемодане и сказал о подарке Стасика.

— Ты думаешь, — сказал Курт Кроон, — что напрасно взял червонцы? Да, ты прав. Вот что, дружок, ты помнишь, я при тебе остерегал мальчишку. Он был талантливый, смелый и добрый, но разгильдяй. И часто не понимал, где нарушение закона. Это и мешало мне все время взять его на службу... К сожалению, наше дело таково, что мы должны близко подходить к нарушителям законов, и надо быть очень строгим к себе, победить много соблазнов, чтобы не сбиться с верного пути. Он этого не смог. И погиб.

Кроон замолчал. Марку хотелось что-то сказать, но он не находил слов.

— Тебе жаль его, — помог ему Кроон, — мне тоже жаль. Это хорошее чувство. Но помни одно: никогда в жизни не поступай, жалея. Скрепись, спроси ум, сердце и, если видишь ясно цель, поступай, как тебе велит она. Что ты сделал с червонцами?

Марк ждал, что, узнав о том, какое назначение получили золотые, полученные Марком от Стасика, Кроон его похвалит и этим снимет с Марка что-то тяжкое, что легло на сердце...

Кроон промолчал — и в первый раз Марк почувствовал себя причастным к чужой вине и снова защемило сердце.

Грустный Марк простился с Крооном и Марсом, и эта сумрачная грусть не укрылась от его приятелей, когда он вернулся в свой белпорожский вагон. О том, что узнал в Москве, Марк никому ни слова — и это положило черту между ним и товарищами...

Поезд, покинув Москву, приближался к домам; все смотрели туда, на север, и затуманиваться стали те дружные и горячие дни, когда мальчишки работали на мельнице, в бору... Думая, что Марк тоскует об Ане Гай, его дразнили:

— Что, кинула тебя малявочка-то? За мордвина пойдет. Старик-то с красными подмышниками на нее зарился, помнишь?

Мальчишки снова, как и в те дни, когда маршрут шел с севера, начали ссориться, драться и браниться, разбивались в поезде по станциям, откуда были родом. Белпорожский вагон снова был в голове поезда, тотчас вслед за классным вагоном — дежурной паровозных и поездных бригад.

Граев подбадривал сына:

— Приедем, у капусты листья во какие! И твой- то лосось нагулял жиров. Приедем и прямо его в листовик! Жаль вот только одно: мешок-то ты отдал Ане — так мы с тобой смерти и не пымали. Ты не горюй, девчонка с этим мешком не потеряется: заметка хороша.

Однажды ранним утром Марк проснулся в непонятной радостной тревоге. Высунулся из окна, прислушался, оглянулся кругом — шумит где-то не то поезд, не то мельница — милые мои, ведь это падун шумит и все незнакомое, как будто бы кругом на оси повернулось и стало на свои места... Вагон стоит один, отцепленный на путях станции. Шумит падун и ели дремлют в синеватом молоке тумана.

Марк стал расталкивать Волчка:

— Сашка, вставай, домой приехали...

— Погодь! Не стреляй!

— Домой приехали, говорю...

— А, приехали? — И Сашка, сопя носом, стал натягивать сапоги.

Разбудив Леньку и Петьку, белпорожцы спустились с верхних нар и отодвинули дверь вагона: старших в нем не было — они уже ушли домой...

Мальчишки побежали каждый в свою сторону. У Марка колотилось сердце, когда он потянул за скобку дверь своей квартиры...

Он увидал, что в печке, под клеткой сложенными дровами корчится в огне и дымит береста. Отец сидит, устало сгорбясь, на лавке. У него между ног стоит и жмется к нему Лиза; на лавке стоит с завернутыми краями пудовичек с мукой, а мать с засученными по локоть руками месит в кадочке тесто.

Марк кинулся к ней и обнял... Она ахнула, обернулась, схватила его голову мучными руками и прижала к груди...

— Вот он мой-то! Мой милый-то!.. Серебряный, золотой, бриллиантовый! Атаман мой! Мельник! Что же это ты невесту кинул и матери не показал. Какой же ты у меня кавалер вырастешь?

— Она только погостить осталась, — сказал Марк, — приедет.

— Знамо, приедет! — засмеялась мать, — такого сокола, как ты, не забудет...

Видно было, что Граев, пока мальчишки спали в вагоне, уже кое-что успел рассказать матери, не все, конечно, а только главное и вкратце. Сразу всего не перескажешь.

— Погоди, месяц мой ясный, вот лепешки испеку — слушать будем с Лизанькой, а вы нам рассказывайте.

Дрова в печке жарко занялись и застрекали угольками.

Граев сидел молча, устало и задумчиво смотрел на огонь и в его глазах плясало веселое пламя.