Эрнест сидел в полутемной гостиной и играл на рояле. Он вернулся домой утомленный и расстроенный неприятностями, крупными и мелкими: хмуростью хмурого инженера, застоем в делах, вздорожанием мыла, войной и нудностью жизни вообще. Он подошел к роялю, словно к алтарю, ища у него утешения. Его пальцы бегали по клавишам, а мысли вертелись все вокруг одного и того же.
При всей душевной мягкости Эрнеста в нем была какая-то стальная пружинка, которую сам он называя силой воли, а отец — попросту упрямством. Пресса, правительство, близкие и друзья могли придерживаться единого мнения по какому-нибудь вопросу, но если Эрнест думал иначе, он упорно отстаивал свои принципы и не считал нужным молчать об этом. Его совесть подавала голос кстати и некстати, и Эрнест был уверен, что это голос не только совести, но и рассудка. Вот почему он чувствовал себя таким одиноким в этом охваченном войной мире, с которым ему никак не удавалось спеться. Эрнест был против этой войны, против всех войн, он считал войну безумием, которому следовало бы исчезнуть с лица земли тысячу лет назад.
Слишком свободное высказывание своих взглядов привело его сегодня в прачечной к словесной дуэли с мистером Иглом. Мистер Игл пережил на своем веку много войн; в бурской он участвовал сам, и она была еще свежа в его памяти. Он помнил даже более ранние кампании — против зулусов, дервишей и разных других врагов Британской империи. Война не представляла для него ничего нового, и поднимать из-за нее шум не стоило, ибо она неизбежна и будет врываться в человеческую судьбу вплоть до пришествия тысячелетнего царства. Новой была для мистера Игла только точка зрения Эрнеста — эта готовность воздействовать на врага методами убеждения, вместо того чтобы поддевать его на штык. Мистер Игл считал пацифистов людьми, лишенными мужества и потому заслуживавшими презрения.
— Вы, дружок, можете не беспокоиться. Вам не придется итти на войну, — сказал он не без яда. — Вы забронированы.
Вспомнив этот намек, Эрнест вспыхнул. Он был освобожден от военной службы не из-за своих убеждений, а потому, что мистер Игл выхлопотал на него броню как на руководящего работника прачечной. Но меньшинству всегда приходится терпеть несправедливые нападки. На самом деле Игл боится, что, если взгляды Эрнеста станут широко известны в Килворте, то прачечная потерпит убытки. Все другие убытки, вызванные войной, мистер Игл был готов принимать стоически. «Этого требует родина».
Ничто не вызывало у Эрнеста такого раздражения, как подобные взгляды. В этом мире, который становится все более тесным, пора уже было отрешиться от узких границ своей родины и начать думать о федерации стран.
Эрнест говорил со знанием дела. Он посещал лекции, подобрал целую библиотечку политической литературы. У него имелась даже «Майн кампф», и он осилил в ней столько же, сколько и большинство других читателей, — немногим больше половины; впрочем, он намеревался дочитать ее до конца — когда-нибудь. Дайте ему возможность свободно высказаться, и его логика убедит всех.
Эрнест знал о несправедливости Версаля, знал, что приход нацистов к власти в Германии вполне объясним. Он знал также, какую долю ответственности несет Англия за крах Лиги наций. Но, защищая иногда немцев, он не чувствовал при этом, что изменяет Англии. Эрнест считал, что обвинения в нелояльности ему могут предъявлять только самые косные реакционеры; надо смотреть правде в глаза. Причины войн коренятся в отживший свой век национальной верности, так же как и родовая месть коренится в верности семейной. Теперь нужна верность всеобъемлющая, не считающаяся с границами государств и объединяющая все человечество в единое братство.
За эту идею, за мир без рубежей, управляемый одной огромной человеческой семьей, Эрнест цеплялся с таким упорством, которое ничто не могло поколебать, но он знал, что осуществит эту идею не сила оружия. Новый мировой порядок родится только в том случае, если будешь сохранять веру в него и пробуждать эту веру и в других людях, и родится он, быть может, через много-много лет, через много поколений в медленном ходе человеческого прогресса. В осуществлении своей мечты Эрнест никогда не сомневался и завидовал тем людям, которые увидят претворение ее в жизнь.
А теперь эта мечта была словно пламя свечи на бурном ветру.
Людей губит то, что они не умеют думать. Они приемлют войну как стихийное бедствие, наподобие землетрясения, и не понимают, что это такой же результат человеческой оплошности, как и железнодорожная катастрофа. Такую отвагу и преданность своей стране, как в дни войны, не часто встретишь в мирное время. Готовность к жертвам, которая сейчас охватила людей, могла, бы ввести человечество сразу в золотой век, если б ее правильно использовать. А какими легковерными все стали — рады повторять любой слух.
Довольно прочитать передовые в таких газетах, как «Сирена», чтобы понять всю меру людского легковерия. Всех немцев «Сирена» изображала кровожадными варварами, за исключением тех случаев, когда нужно было представить их одураченными овцами. Гитлер хитер, как барышник, бесчестен; основа его политики — ложь и надувательство. Такие утверждения, заставляли Эрнеста широко раскрывать глаза, он терял последнюю веру в способность людей рассуждать здраво. Правда, эти утверждения подкреплялись фактами, но Эрнест не был склонен безоговорочно верить всем газетным сообщениям. Гитлер — глава одной из самых великих наций, ею избранный и одобренный; он несет ответственность за миллионы человеческих жизней, за счастье своих соотечественников. Эрнест не допускал даже мысли, что человек, стоящий так высоко, может оказаться лжецом и прохвостом.
Сидя за роялем в темной гостиной и машинально пробегая пальцами по клавишам, Эрнест раздумывал о путаных судьбах этого мира, свихнувшегося мира, давно знакомого с горем, раскроенного на куски, из-за которых дерутся между собой ограниченные, несговорчивые люди. Они важно сидят за круглым столом, эти люди, и нет у них более веского довода в спорах, чем готовые к взлету бомбардировщики. Таковы лидеры Европы двадцатого века, а пройдет тысяча лет, и их действия, их политические взгляды будут казаться непостижимыми. Да, мир надо переустроить, и размышление о том, как это сделать, было любимым занятием Эрнеста, но он, по крайней мере, понимал, что такая задача потребует от человека максимума бескорыстия и душевной чистоты. В худшем случае можно положиться на человеческий инстинкт, который хоть и медленно, но приведет к цели, если ему не создавать помех. Но сейчас нанятые за деньги пропагандисты оплетают весь мир ложью, и отзвуки их голосов слышатся повсюду.
На этом бурлящем фоне Эрнест видел свою жизнь — еле заметную точку на огромном полотне. И все же — это человеческая жизнь! Разве тот, кто пренебрегает своими правами, может уважать права других людей? Но точка остается точкой, он всего-навсего пылинка в солнечном луче, и поддержки себе надо искать только в тайниках ума и сердца, — искать и не находить.
Минуту Эрнест сидел, прислушиваясь к своим путаным грустным мыслям, тонущим в звуках, которые его пальцы извлекали из рояля, скользя по клавишам, словно по воде. Рояль старенький, разбитый; когда они с Эви поженятся, — у них будет «Миссен». Эта статья расхода была уже внесена в бюджет идеального дома, который существовал пока только в записной книжке Эрнеста. «Миссен» стоял там рядом с кафельным камином, гравюрами, американскими шкафами для книг и многими другими вещами, свидетельствующими о хорошем вкусе хозяев. Время от времени Эрнесту приходили в голову новые мысли относительно устройства идеального жилища, он тут же закреплял их в записной книжке, в которой под конец вырос солидный список домашнего инвентаря самого высшего качества. Раньше, в свободные минуты, он постоянно брался за свою записную книжку и делал там пометки остро отточенным карандашом. Но теперь ему не хотелось заглядывать в нее. С тех пор как началась война, заветная книжка, как и многое другое, потеряла для него непосредственный интерес.
Тем не менее идеальный дом так ясно стоял перед мысленным взором Эрнеста, что в мечтах он часто приходил туда, бродил из комнаты в комнату, пил чай с Эви за столиком с выгнутыми ножками при свете свечей, отдыхая там от несовершенств «Золотого дождя». Несколько месяцев тому назад Эрнест был так полон этим, что мог бы составить пособие для молодоженов по устройству и меблировке дома и прочим хозяйственным вопросам, встающим перед каждой молодой четой. Но теперь он больше думал о самой Эви, к которой так рвалось его сердце, о смуглой, ласковой Эви, знавшей каждую его мысль, каждый порыв души.
Ведь, может быть, ему не дождаться конца войны, не дождаться свадьбы; может быть, впереди ничего не будет. Люди его возраста ближе к могиле, чем старики. А по ту сторону их ждет забвение, в черной пасти которого уже исчезли в прошлую войну миллионы жизней. Таких, как он, тысячи, и война вычеркнет эти тысячи из списка живых, словно они никогда и не рождались на свет, никогда не тешили себя мечтами, желаниями и надеждами, так похожими на его собственные.
С тяжелым вздохом Эрнест прогнал от себя эти мысли. Он почувствовал, как в нем загорается холодный гнев, на который способны люди хоть и эгоцентричные, но мыслящие, те, кто считают себя скорее зрителями, чем участниками затеянной в мире сумасшедшей игры. Погружаешься в эти размышления, точно в бездну, а когда достигнешь самого дна, тебя вдруг выносит на поверхность. Тут, видно, действует какой-то закон компенсации, думал он, нечто вроде эмоционального очищения. Блэйк говорит об этом в своих «Психологических этюдах». Во всяком случае он чувствует себя гораздо свежее после таких раздумий, — с обновленным духовным аппетитом. Вот теперь надо поиграть!
Он спокойно зажег свет в полной уверенности, что о затемнении позаботится кто-то другой.
Эрнест снова сел за рояль и в этой привычной для него позе стал, сам того не подозревая, самым обычным молодым человеком. Отважившись на приступ 48-й фуги Баха, он с одинаковой легкостью отбросил от себя и деловые заботы и тревоги о судьбах мира. Он с подъемом одолевал самые трудные пассажи и чувствовал, что играет хорошо. Ему было приятно сидеть в гостиной одному, но если бы его игру могла слушать публика, он не отказался бы от этого. Иногда он воображал, что его слушают, чувствовал напряженную тишину за спиной, потом короткую паузу и за ней бурю аплодисментов. Часто эти мечты казались ему пустым тщеславием, но, с другой стороны, они вдохновляли его, и в такие минуты он играл особенно хорошо.
Эрнесту, не приходило в голову, что у него есть аудитория — в столовой, в кресле у камина, аудитория, состоящая из одного человека, того самого, который купил ему рояль и частенько сожалел об этом, не обладая тем утонченным вкусом, каким Эрнест наделял свою воображаемую аудиторию.
Мистер Бантинг слушал Эрнеста уже добрых полчаса с тем вынужденным вниманием, которое человек поневоле уделяет неприятным, раздражающим слух звукам. Потеряв надежду сосредоточиться на чтении газеты, он стал гадать, какое классическое произведение играет Эрнест, — точь-в-точь как Оски старался опознать садового вредителя, чтобы с тем большим основанием обрушить на него свою ненависть. Для сонаты это недостаточно торжественно, в этюдах больше финтифлюшек. Прислушиваясь к тому, как пальцы Эрнеста петляют по клавишам, точно догоняя один другой, мистер Бантинг склонялся к мысли, что это фуга. Никакой другой образец серьезной музыки не вызывал у него такого отвращения, и он применял это название ко всем без разбора классическим произведениям, с особым же удовольствием к тем, которые казались ему самыми мерзкими.
Мистер Бантинг опустил газету, уставился на стену гостиной, откуда неслись эти проклятые звуки, и скорчил гримасу. «Почему Эрнест никогда не вспомнит те вещицы, которые играла «Гармоническая пятерка»? — удивлялся он. — Правда, джаз не сравнишь с хорошей старинной музыкой, но все же это куда лучше фуг».
— Фуги! — сердито сказал он вслух. — Мало нам приходится терпеть во время войны, а тут еще фуги слушай.
Ни жена, ни дочь не ответили ему. Джули сидела за столом в круге света, падавшего из-под плотного абажура, и писала письмо. Губы у нее были сжаты, голова склонена набок, и глядя на то, с каким старанием она выводила заглавные буквы, трудно было поверить, что за ее обучение заплачены большие деньги.
Миссис Бантинг делала что-то с обрывками цветной шерсти, лежавшей в ее рабочей корзинке, — что именно, он не мог понять. Она рассматривала каждый узелок со свойственной ей хозяйственностью и уделяла мужу не больше внимания, чем Джули.
Что касается Криса, то его еще не было дома; тщательность, с которой он занялся перед уходом своими зубами, прической, башмаками и галстуком, свидетельствовала о том, что ему предстоит свидание с Моникой Ролло. О развитии этого романа мистер Бантинг проведал каким-то нюхом; тот же нюх говорил ему, что он должен притворяться, будто ничего не знает об этих делах и думает, что Моника приходит в «Золотой дождь» просто как сестра Берта Ролло и знакомая всей семьи. Что ж, прекрасно! Улыбки по поводу отцовской слепоты (их он тоже замечал) были ничто по сравнению с теми, которые появлялись на его устах, когда домашние на него не глядели.
Покуда мистер Бантинг предавался подобным размышлениям, фуга кончилась. Наступила короткая тишина, и он снова занялся газетой. Но не надолго. Несколько аккордов, таких мрачных, что они были способны заморозить улыбки на устах всех герлс Конкрена, и Эрнест принялся за Бетховена. Этот композитор пользовался особой антипатией мистера Бантинга. Он считал его самой мрачной личностью из всех, кто когда-либо садился за рояль. Играя Бетховена, Эрнест словно исторгал душу у инструмента. Он гремел, нагромождая аккорды, словно выискивая среди тех, которые еще пребывали в блаженном небытии, самые мучительные, и потом переходил на тягучее адажио, давая запыхавшемуся Бетховену несколько минут передышки, прежде чем грянуть новую серию режущих ухо звуков.
— Прелесть, что за музыка! — сказал мистер Бантинг, выведенный, наконец, из терпения. Но его никто не слышал.
Весь трудный день он ждал этих вечерних часов у камина, и вот они пришли, а он сидит одинокий. Никто с ним не разговаривает: он точно какой-то автомат, который загребает деньги и приходит домой только перезарядиться. Читать ему не дают, его попытки затеять разговор не поддерживают. И мистер Бантинг вынул из кармана пухлую записную книжку с пометками по отделу, которая служила ему последним прибежищем в борьбе со скукой. Он раскрыл ее, и тотчас на пол полетели бумажки. Он читал их с большим вниманием и одну за другой бросал в камин. Это были записи расценок по системе Холройда, в которой мистер Бантинг так до сих пор и не разобрался. Считая, повидимому, торговлю железо-скобяными товарами делом не достаточно сложным, Холройд содействовал ее усложнению путем введения каких-то каббалистических знаков, вроде арифметической стенографии. Мистер Бантинг уже не первый раз принимался разбирать эти знаки, подходя, впрочем, к делу не как добросовестный исследователь, а скорее как предубежденный критик, сразу же задающий вопрос, на который никто не может ему ответить, а именно: на кой чорт все это нужно?
Быстро воспользовавшись одной из пауз Эрнеста, мистер Бантинг включил радио. Это был стратегический ход — стремительный захват неоккупированной территории тишины. Из радиоприемника выплыли три молодых женских голоса, живописно именовавшие себя «вокальным джазом», должно быть, для того, чтобы легче всучить этот номер Британской радиовещательной корпорации. Голоса были резкие, слишком резкие и молодые для таких нескромных любовных песен, которые не могли итти ни в какое сравнение со старинной «Жимолостью». Но мистер Бантинг не выключал радио, пользуясь им как заградительным огнем против фуг и показывая этим свое право развлекаться в своем доме по собственному усмотрению.
Пока Эрнест играл, Джули, глухая ко всем посторонним звукам, была занята своим письмом, но теперь она подняла голову и протестующе посмотрела на отца.
— Ой, папа, выключи. Я же пишу.
— Ну и пиши.
Джули положила перо, тряхнула волосами, испустила глубокий вздох, окунула перо в чернильницу и снова принялась за письмо, всем видом показывая, что ее литературным наклонностям на каждом шагу чинят препятствия.
— Мама, скажи, чтобы он выключил.
Миссис Бантинг прислушалась к «Трио сестер» и удивилась, «почему таким особам разрешают выступать по радио».
— Подожди, Джордж, скоро будут последние известия, — сказал она.
Мистер Бантинг с явной досадой повернул розетку. Он знал, что если он попробует переключиться на другую станцию, его немедленно обвинят в том, что он опять мудрит с приемником.
Что за уныние и скука царят в этом безрадостном мире, как сказал поэт! Скука одолевает и дома и на людях, в газетах ничего нового. А выглянешь за дверь — и мороз подирает по коже: ни огонька, города будто и нет, кругом темно и пустынно, как на болоте. Странное ощущение — знаешь, что тысячи и тысячи жилищ, ярко освещенных изнутри, притаились в этой первобытной тьме и ждут чего-то, словно целый мир зарылся в землю. Входишь к себе в дом, в душную наглухо закрытую комнату, а газеты и радио до одури надоедают тебе бесконечным повторением имени «Гитлер». Сидишь всеми забытый, а покоя нет как нет. Тишину и покой крушат фугами и сонатами.
А еще говорят, что война протянется три года.
«Что ж как-нибудь выдержим, — подумал мистер Бантинг. — Надо выдержать. Нас хватит на дольше, чем их». Он удивился, почему немцы не восстанут против Гитлера и не покончат с этой войной. Уже сколько лет все пишут, что в Германии вот-вот вспыхнет революция. Видно, у немцев кишка тонка.
На асфальтовой дорожке послышались шаги и посвистывание Криса, а через секунду в дверях появился и он сам, веселый, румяный, всегда милый отцовскому сердцу. У Криса даже волосы были веселые, они вставали густой светлой копной, когда он снимал шляпу, олицетворяя собой живучесть его натуры. Вот уж кого не назовешь «высоколобым». Ни зазнайства, ни причуд. Забота ложилась на его плечи легко, как тень.
— Ну как, Крис, немцы не летают?
— Немцы? Да что ты, мама, конечно, нет.
Можно было с уверенностью оказать, что, расставшись с Моникой, Крис думал о чем угодно, только не о немецких бомбардировщиках. Он вошел, как всегда, чистенький, прифранченный, и оглядел всех с обманчиво невинной улыбкой. Проходя мимо стола, он вдруг продекламировал:
— Дорогой Билл!
— Свинья! — вскрикнула Джули и накрыла письмо промокашкой.
— Кто это — дорогой Билл? Мы его знаем?
Джули, вся красная, смотрела на него, вытаращив глаза, и чувствовала, что отец так и подался вперед всем телом.
— Это одинокий солдат, если уж тебе угодно знать.
— Какой же он одинокий, в армии? Там таких еще миллионы. Папиросы ему посылаешь?
— Может, и посылаю.
— Эх ты, дурочка, одинокие солдатики только потому тебе и пишут. Они любят поживиться на шармака. Ты бы видела, какие папиросы получает Берт.
— Подумаешь, твой Берт Ролло!
— Берт парень что надо.
— Что это за выражения, Крис? «На шармака», «что надо», — мягко запротестовал мистер Бантинг. — Какой-то барбаризм.
— Безусловно барбаризм, — охотно поддержала его Джули. Миссис Бантинг со свойственной ей находчивостью сообразила, что подошло время последних известий, и включила радио. Мистер Бантинг повернулся к приемнику. Ничего нового, конечно, не будет, но все-таки...
— Позовите Эрнеста, может быть, он хочет послушать, — сказал он вполголоса.
При первых же словах диктора мистер Бантинг изменился в лице. Он молча посмотрел на жену, на Криса, даже на Джули. Они стояли у приемника настороженные, застывшие. Со все возрастающим волнением, которое отнюдь не умерялось бесстрастным голосом диктора, они выслушали все до конца в стоическом молчании. Потом мистер Бантинг решительным движением повернул розетку.
— Значит, наших выставили из Норвегии. Тут что-то неладно. Ведь они только-только туда прибыли! —Вид у него был крайне серьезный.
— Берт туда уехал? — спросила Криса Джули.
— Да. А откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Не нравится мне это, — сказал мистер Бантинг, заняв место на ковре у камина и отметая в сторону всякие личные соображения. — Совсем не нравится. Тут что-то прошляпили.
Впервые с самого начала войны они видели его таким озабоченным.
— Сейчас будем ужинать, — деловито сказала миссис Бантинг.
Обычно в таких случаях мистер Бантинг справлялся, нет ли к ужину чего-нибудь вкусненького, но сейчас ему было не до этого. Он поплелся за женой на кухню и принялся неуклюже помогать ей. Уже по одному этому можно было судить о его смятении.
И вдруг в этой тишине, полной ощущения беды, раздался стук в дверь. Не обычный сдержанный стук, а грохот, разнесшийся по всему дому; так могло стучать только лицо, облеченное властью. Все замерли на месте и, затаив дыхание, смотрели на дверь; только когда грохот повторился с новой силой, Крис громко спросил: — Что такое? В чем дело? — Всем почудилось, что между этим стуком и катастрофой в Норвегии существует какая-то зловещая связь.
В дверях, поблескивая в лунном свете стальным шлемом, стоял Оски.
— У вас просвечивает, — кратко сказал он.
Это было уже слишком. Оттолкнув жену в сторону, мистер Бантинг стал на пороге своего дома; он стоял там, готовый защищать его от всех вторжений.
— Просвечивает в кухне, — официальным тоном сказал Оски.
Не промолвив ни слова, мистер Бантинг первым сошел со ступенек, как был, в домашних туфлях, и завернул за угол дома. Он твердо верил, что нигде ничего не просвечивает; готов был поручиться за это. Но, став там, куда его поставил Оски, он увидел еле заметную желтую полоску с правой стороны окна. Обычно занавеска придерживалась в этом месте банкой из-под мыльной стружки. Теперь все ясно: кто-то сдвинул банку, — и вот вам, пожалуйте, явился Оски. Тем не менее мистер Бантинг уставился на окно и спросил: — Где просвечивает?
— Да вон где! Вон прямо перед вами. Обнаруживает расположение вашего дома.
Свет был еле заметен, но мистер Бантинг признал справедливость претензий Оски. Никто так не следил за светомаскировкой, как он сам. И все-таки ему не хотелось сдаваться. Он только что перенес тяжелый удар, а когда его что-нибудь выводило из равновесия, в нем вспыхивало упрямство. Кроме того, система дежурств по противовоздушной обороне не нравилась ему тем, что давала всякому Оски право совать нос в ваши дела и говорить с вами официальным тоном. С человеком посторонним он сразу бы пошел на уступки, но Оски был его ближайший сосед.
— Скажите, пожалуйста! А для чего им нужно знать расположение моего дома?
— Навигация, — ответил Оски и добавил в виде пояснения: — Вычисляют курс.
— Ага! Значит, они выглянут из самолета и скажут: — Вот это, наверно, «Золотой...»
— Я спорить не собираюсь. Говорите прямо: вы потушите свет?
И свет потух. Какое-то третье, мирно настроенное лицо, — возможно, прислушивавшаяся к их разговору миссис Бантинг — во-время повернуло выключатель.
— Спокойной ночи, — сказал Оски, нарушив враждебное молчание. Его тяжелые ноги, словно закованные в громоздкие башмаки, зашагали прочь в темноту.
Мистер Бантинг хотел знать только одно: кто сдвинул с места банку из-под мыльной стружки? Но он не стал спрашивать об этом. Он вернулся домой взбудораженный. Кроме того, ему начинало казаться, что банку нечаянно переставил он сам, когда хлопотал на кухне, помогая жене.
— Кого он из себя корчит? — ворчал мистер Бантинг. — Напялил старую жестянку на голову... Наверно, и спит в ней. Удивляюсь, как это, он еще светлячкам не велит погасить свои фонарики.
Лучшие блестки остроумия приходили мистеру Бантингу в голову, увы, слишком поздно, но он в течение нескольких минут отшлифовывал свой ответ Оски, словно разящую стрелу со светляком вместо наконечника.
— Где Эрнест? — буркнул он, садясь за стол. — Почему ему всегда нужны особые приглашения?
Эрнест сидел в темной гостиной. Он потушил свет, когда мистер Бантинг открыл входную дверь, и, прислушиваясь к спору, чувствовал, как по ногам у него гуляет сквозняк, — в гостиную дохнуло суровым ветром внешнего мира. За последние полчаса Эрнест забыл о войне, но потушенный свет и умолкший рояль снова вернули ее.