Такого чудесного лета, как это лето тысяча девятьсот сорокового года, мистер Бантинг положительно не мог припомнить. Поля вокруг Килворта расстилались за окном вагона такие зеленые и сочные, как никогда, и ветерок пробегал по ним легкой рябью. А живые изгороди в цвету! Лондон весь золотился от солнца, зеленые скверы на площадях были похожи на глубокие тенистые пруды, — они манили разомлевших от жары горожан оставить свои конторки и прилавки и снова стать детьми природы. Но мистер Бантинг бросал лишь рассеянный взгляд на всю эту красоту; она наполняла его сердце печалью, словно каждое дерево, каждый цветок, каждая щебечущая пичужка были только эхом, только отголоском близящегося к крушению мира.
Все ближе и ближе громыхали тяжелые колеса немецкой военной машины, и казалось — ее не остановить. Неприступные твердыни прошлой войны уже пали. Одиннадцать часов переправлялись из Дюнкерка войска — почти целая армия и с ней Берт Ролло. Его отец с поразительным бесстрастием рассказывал, что сын известил его о своем спасении двумя строчками на почтовой открытке. Когда Ролло-младший вернулся домой, он показался всем неестественно молчаливым и замкнутым. Мимолетно возникнув в памяти, Берт исчез из мыслей мистера Бантинга, — человеческая песчинка, затерявшаяся в кошмаре этих дней, ибо все взоры были сейчас прикованы к Франции.
Все побережье этой несчастной страны от Ламанша до Атлантического океана, город за городом, занимал враг. Все, чего, по заверению авторитетных лиц, нельзя было допускать, произошло; и это было только началом. Франция шаталась; и не нашлось руки, достаточно крепкой, голоса, достаточно твердого, чтобы поддержать ее. Вся Франция была в смятении, последние известия устаревали раньше, чем умолкал голос диктора.
Все эти события мистер Бантинг старался свести воедино и трезво обдумать. Фактам нужно смотреть в лицо, и он старался делать это с тем хладнокровием, которое помогает сохранять мужество до самой последней минуты, пока земля не разверзнется под ногами. Он думал о том, что есть же, наверно, какой-нибудь стратегический ход, при помощи которого можно ударить по слабому месту напрягающего все силы противника и отбросить его назад. Он придумывал тысячу всевозможных планов, согнувшись над картой, слегка выпятив нижнюю губу. Лишь об одном он никогда не думал, — о капитуляции, ибо он был не из тех людей, которые легко осваиваются с мыслью о поражении. Весть о капитуляции Франции была для него потрясением, равного которому он не переживал за всю свою жизнь. Он выслушал ее с таким замиранием сердца, что понял сам: это оставит на нем след до конца его дней.
Когда передача известий окончилась, он выключил радио и, оглушенный, остановился у окна, глядя в сад. Был тихий июньский вечер, в саду во всей своей красе благоухали розы, и над красными крышами и лесистыми холмами медленно спускалось солнце, точно ему было жаль покидать такую прекрасную страну. Но закат не вызвал в мистере Бантинге никаких мыслей; мозг его окаменел. Все, казалось, умерло в нем, и только сердце сжималось и расширялось, точно оно жило у него в груди независимой от него жизнью. Он взглянул на жену и дочь, как ни в чем не бывало накрывавших на стол. Не понимают они, что ли? Неужели он один способен думать и чувствовать? Он сел с ними за стол, но есть не мог, зато много пил и сразу почувствовал слабость. Ему даже показалось, что он болен. Но он знал, что это не болезнь.
Наскоро покончив с ужином, он вышел в сад. Оски, присев на корточки около грядки с цветной капустой, обирал гусениц. Тоже нашел чем заниматься в такую минуту! Однако вот он сидит, приподнимая лист за листом, и что-то ворчит себе под нос: то ли негодует на гусениц за то, что их так много, то ли выражает разочарование по поводу того, что не может их найти. Он поднял глаза, видимо, отмечая присутствие мистера Бантинга, но лишь как явление второстепенной важности.
— Слышали новость, Оски? Французы нас подвели.
— Слышал. А меня это не удивляет. Французы чудной народ.
Мистер Бантинг уже не раз слышал от него о разных чудачествах французов. Оски имел случай близко их наблюдать, когда был в армии в прошлую войну. Его слушателям всегда рисовалась такая картина: Оски сидит в углу какого-нибудь эстамине, мрачно пьет вино и с презрением поглядывает на чуждую ему породу людей, из которых ни один не может итти в сравнение с его собственной высокоодаренной особой.
— Неуравновешенный .народ, — сказал он, подводя итог своим умозаключениям. — Я слышал, что Абевиль был занят шестью немецкими мотоциклистами. Большой город, не меньше Килворта.
— Этого не может быть.
— Вы так думаете? — лаконически возразил Оски и, выпрямившись, оглядел свою капусту. Трудно было сказать, думал ли он о войне, или о своих насаждениях, или о том, как одно может повлиять на другое.
Потом он облокотился на забор и понизил голос до хриплого полушопота. В сгущающихся сумерках он выглядел осунувшимся. «Мало спит, должно быть, — подумал мистер Бантинг, — все дежурит на посту противовоздушной обороны».
— Между нами говоря, друг, нам еще придется с ними повозиться. Фрицы умеют драться, когда у них много солдат да оружия. Это они любят. А когда приходится туго, они пасуют. Только пасовать-то им сейчас не перед чем.
Оски, повидимому, собирался уже повторить то же самое на другой лад, как он это всегда делал, будучи твердо убежден, что мистер Бантинг не в состоянии что-либо понять с первого раза.
— А что теперь будет, по-вашему?
— Гм! — протянул Оски и принялся чистить скребок, временно сосредоточивая все свое внимание на, этом занятии. — Вот уж этого я вам сказать не могу. Но теперь мы, по крайней мере, знаем одно: рассчитывать нам не на кого, кроме как на самих себя.
Они еще постояли у забора, переговариваясь вполголоса. Мистеру Бантингу не хотелось уходить. Он открыл в Оски качества, которых раньше не замечал, — уравновешенность и спокойствие, проистекавшие не столько от его достоинств, сколько от недостатков, ибо Оски был упрям и лишен воображения; его ничем не проймешь.
— Война еще не кончена, нет, до конца далеко, что бы там ни воображал Гитлер, — сказал он. — В прошлый раз фрицы выдохлись у самого финиша. Надолго их нехватит. Самое главное — выдержать.
Эти слова мистер Бантинг повторял про себя, возвращаясь в дом по темному росистому газону. Он не мог определить, выражают ли они твердость или благодушие. Он еще не оправился от пережитого потрясения, его мучила неутомимая жажда узнать как можно больше. Повернув ручку приемника, он сразу услышал на редкость противный голос. Передача из Гамбурга. После первых же слов отвращение и что-то похожее на гнев сменили усталость и уныние: ему даже не верилось, чтобы официальные руководители Германии могли предполагать, что он способен поверить подобной вздорной болтовне. Старое-престарое вранье; он слышал все это еще в прошлую войну от кайзера. Ренегат у микрофона говорил слишком напыщенно, как плохой актер, не уверенный в себе: фальшивые интонации лишали его слова всякой силы. Мистер Бантинг слушал, наклонившись над приемником, и всем своим существом чувствовал, что с таким противником не может быть никаких компромиссов.
Он как-то присмирел в последующие дни, да в эти дни газеты могли отрезвить хоть кого. Но вместе с тем он стал спокойней. Если ты остался один, то можешь, по крайней мере, не опасаться больше обмана и предательства. Ведь самое страшное именно это. Что особенно злило мистера Бантинга — так это постоянное возвращение его мыслей к прошлой войне. Четыре года страданий, миллион убитых, а к чему? Чтобы победить и обуздать этот самый народ, этих же немцев. А сейчас, через двадцать пять лет, они представляют даже большую опасность, чем раньше; задумали даже вторгнуться к нам, в Англию. Этот пункт всегда вызывал особенную горячность мистера Бантинга, он даже забывал о печальных событиях сегодняшнего дня и принимался раскапывать прошлое, требуя, чтобы ему объяснили, как можно было до этого допустить. — О чем же думали наши правители? Кое-кого нужно будет предать суду, когда все это кончится.
— Какая польза говорить об этом сейчас, папа? — возразил Эрнест. — Это только лишает мужества. Нужно думать о настоящем и о будущем.
— Я знаю, — отвечал мистер Бантинг. Он старался не думать о прошлой войне. Эта победа пошла прахом, и, по его мнению, главным образом, из-за людей с такими вот идеями, как у Эрнеста. Но этой мысли он не высказывал. Сейчас не время ссориться.
Он перешел от больших тем к более метким. — Выпей виски, Эрнест, не оставлять же его нацистам.
Если немцы высадиться в Эссексе, они будут в Килворте через два часа. Это казалось невероятным, но нужно было смотреть правде в глаза. А куда бы они ни приходили, всюду они мародерствовали и грабили; известное дело, настоящие гунны; поэтому мистер Бантинг не собирался оставлять им ни виски, ни яиц, которые миссис Бантинг хранила в большом кувшине, вообще ничего, если только это не будет щедро посыпано мышьяком. Мысль мистера Бантинга работала неустанно, изобретая самые коварные методы борьбы; он готов был убивать немцев всеми доступными ему способами. Эрнест был убежден, что в случае вторжений мистер Бантинг непременно подведет себя под расстрел за какое-нибудь мелкое и бесполезное противодействие.
— В нашей стране есть что защищать, — заявил мистер Бантинг, выпив виски.
Насколько Эрнест понимал, мистер Бантинг готов был прежде всего защищать свое личное достояние и то, что он довольно туманно называл своими «свободами». Это, конечно, немало, но мысли Эрнеста шли гораздо дальше. Для него война стала борьбой между двумя противоположными миропорядками. Границы государства не были тем рубежом, который разделял сторонников этих систем; в каждой стране можно было найти и тех и других. Это была гражданская война в человеческой семье. Она и началась в Германии как гражданская война, война нацистского режима против либерализма, и сейчас это тоже была гражданская война. Она велась не за территории, а за власть над судьбами людей; за власть выносить решение, получит ли такой Рейнбергер право открыто высказывать свои мысли, как свободный человек, или ему заткнут рот в концентрационном лагере. Не понимать это, значило отбросить главный побудитель к победе.
Но для всех, с кем бы он ни говорил, война означала только одно — убивать немцев.
У мистера Игла был очень простой рецепт победы:
— Разбомбить мерзавцев. Вот как надо обращаться с гуннами. Увидите, они живо запищат. Разбомбить их! Разбомбить к чорту!
Он постоянно проповедывал эту теорию в присутствии Эрнеста, потому что никак не мог простить ему его сумасбродных идей. Он считал Эрнеста размазней, немногим лучше тех, кто отказывается от военной службы по «моральным убеждениям».
Патриотизм Игла был старинного склада; прачечная была последним и самым скромным из его приключений. Эрнест знал, что Игл служил в Африке под началом Робертса, много путешествовал и в молодые годы вел очень бурный образ жизни. Игл побывал в самых отдаленных уголках земли, над которыми развевается флаг Соединенного королевства, и, всякий раз, когда ему приходилось иметь дело с проклятыми чужеземцами, — будь то желтые или черные, он умел заставить их уважать этот флаг. А тем, у кого нехватало духа постоять за свою родину, цена была грош, по его мнению, и они становились мишенью для его насмешек.
Перед уходом домой он частенько заходил в кабинет Эрнеста, посиживал там на стуле, упираясь своими узловатыми руками в набалдашник палки, и с ехидным удовольствием наблюдал, как реагирует Эрнест на его замечания.
— Я видел сотни этих немцев, — говорил он, не обращая внимания на то, что Эрнест, повидимому, углублен в свои счета. — Это либо хвастливые забияки, либо трусы. Благодарение богу, у нас достаточно молодых людей, которые так и рвутся задать им перцу. Не будь их, вы бы не сидели здесь так спокойно.
— Так же, как и вы, — сказал Эрнест, не поднимая головы.
— Я? Мне, милый друг, стукнуло семьдесят шесть. Я отслужил свое пятьдесят лет назад. Что же я, по-вашему, должен сейчас делать?
— Не требовать от других, чтобы они делали то, чего вы сами не делаете. Меня хоть в этом нельзя обвинять.
— Ну, вы-то, конечно, не станете бомбить немцев.
— Не стану.
— Ну, еще бы! Пусть лучше приходят сюда и владеют нами. Если бы это случилось, вы бы живо изменили свои взгляды.
Эрнест положил перо. Он немного побледнел; в остальном у него был вид человека, решившего, наконец, оторваться от дела и прогнать назойливую муху.
— Мои взгляды, мистер Игл, — мое личное дело и совершенно вас не касаются. Одно могу вам сказать: они не изменились, разве только в том смысле, что я сейчас еще больше убежден в своей правоте. А вам лучше всего освободить меня от работы.
— Что? Это почему?
— Вы, может быть, думаете, что мне приятно сидеть за конторкой в такое время? Есть тысячи вещей, которые я могу делать. Я могу пойти в армию санитаром. Или работать на тральщике. А я прикован к этой конторке, и это вы меня к ней приковали. Вы забронировали меня, и только вы можете меня отпустить.
— Вы что, серьезно?
— Вполне. Будьте добры дать мне расчет.
Мистер Игл наклонился вперед, опираясь на палку. Повидимому, этот серьезный молодой человек и в самом деле принял его слова чересчур всерьез: реакция получилась более бурной, чем он ожидал.
— Послушайте, Эрнест, вы же знаете, что я не могу вас отпустить. Разве может новый человек управиться здесь при таком старом оборудовании, как у нас? Все полетит к чорту. А ваш отец, не забывайте, вложил сюда деньги.
— Мы сейчас говорим не о деньгах. Дадите вы мне расчет или нет?
— Не могу. Вы сами прекрасно знаете, что не могу. — Решительный вид Эрнеста совершенно его ошеломил. — Я просто хотел посмотреть, насколько вы тверды в ваших убеждениях.
Эрнест с минуту смотрел на него, не отрываясь; его темные глаза горели. — Ну, что ж, — сказал он негромко и задумчиво. — А теперь я хочу посмотреть, насколько вы тверды в ваших. Каков будет ваш ответ?
Мистер Игл поднялся, его подагрические суставы хрустнули. Он знал, как опасно чересчур раздражать таких людей, и начал отступление. — Я никак не пойму вас, Эрнест, — сказал он, делая первый шаг к примирению. — Вы прекрасно знаете, в каком состоянии дело, и только потому, что я сказал лишнее слово, вы сразу разобиделись и готовы все бросить. Что ж... — он умолк, видимо, предоставляя Эрнесту сделать из его слов такой вывод, какой ему будет приятнее.
— Может бить, впоследствии вы поймете меня лучше.
— Ну, простите меня, старика. Оставим это.
— Я вас не об этом просил.
— Не получите вы расчета! — закричал мистер Игл, покраснев, как индюк. Но его гнев тут же испарился, словно даже эта вспышка была, ему не по силам, и он продолжал жалобным тоном: — Неужели вы уйдете, Эрнест, и бросите меня одного? Посмотрите на мои руки. Да я карандаш держать не могу!
— Хорошо, — сказал Эрнест и снова обратился к своим бумагам.
Выйдя за дверь, мистер Игл вынул внушительных размеров платок и с облегчением высморкался. В течение нескольких дней после этого он жил в страхе, что вопрос будет поднят снова. Но Эрнест больше об этом не заговаривал. Он опять стал относиться к старику с прежним уважением и оказывать ему различные мелкие услуги, в которых тот так нуждался. Но с той поры мистер Игл соблюдал большую осторожность в своем обращении с Эрнестом.
Позади прачечной недавно была установлена огневая точка; прицельные щели пулеметов, словно злые глаза, смотрели на дорогу, позади торчал поднятый вверх ствол зенитного орудия. В свободные минуты, выглядывая из окна кабинета, Эрнест видел сияющие на солнце верхушки деревьев и под ними эти орудия разрушения, неустанное напоминание о том, иронически думал он, что мы живем в двадцатом столетии, работаем под вооруженной охраной как когда-то дикари во время сбора урожая. Вечерами он отправлялся на санитарный пункт ждать бомб, которые должны были обрушиться на Килворт. В этом отношении современный человек опередил своих диких предков — тем приходилось опасаться только стрел, которыми, как известно, орудуют лишь при свете дня.
В этих обязанностях самым неприятным для Эрнеста была напрасная трата времени. Это была трата жизни. После ужина он провожай Эви до коттеджа «Золотой дождь» и заходил за ней на обратном пути. В промежутке он сидел на пункте с другими добровольцами. Они курили, перекидывались отрывочными фразами или смотрели в окно на залитую солнцем улицу, короче говоря, болтались без дела, а именно этого Эрнест никогда делать не умел. Ему нужно было или упражняться на рояле, чтобы усовершенствовать свою технику, или почитать серьезную книгу, чтобы усовершенствовать свой ум, или обдумывать какое-нибудь усовершенствование прачечной, во всяком случае что-то делать.
Как-то раз к ним на пост поступил срочный вызов; где-то упала шальная бомба. Выйдя из санитарной машины, Эрнест увидел пострадавший дом: с крыши его сорвало черепицу, засыпало ею всю улицу. Забор перед домом был совершенно разрушен, и все окна в доме разбиты вдребезги. Перешагнув через сорванную с петель дверь, Эрнест вошел в комнату и увидел человека, сидевшего посреди гостиной на раскладной койке, среди осыпавшейся штукатурки и осколков стекла, и дрожавшего от испуга и боли. К своему изумлению, Эрнест заметил, что нисколько не нервничает. Он хладнокровно перевязал своему пациенту поврежденную руку, проделав это с большим усердием, так как сразу почувствовал интерес к новой возложенной на него задаче. Больше всего он был потрясен бессмысленностью этой бомбежки; он чувствовал себя актером, участвующим в каком-то грандиозном сумасшедшем спектакле.
Он знал, что Эви молится за него в такие минуты, молится о сохранении его жизни среди опасностей. Мысль, что она возносит такие молитвы каждый день, переполняла его нежностью, столь сильной, что у него щемило сердце. Для него ее вера была детски примитивной, одновременно и ниже и выше его. Он не верил, что бог захочет спасти одного из тысячи только потому, что за него молятся.
Последние дни Эви часто чувствовала себя усталой. По воскресеньям она вставала поздно и, лежа в постели, руководила хлопотами Эрнеста по хозяйству. Ей недоставало колокольного звона; она всегда говорила, что на Мартин-стрит колокола звучат так серебристо и звонко, совсем как в деревенской церкви. Их перезвон напоминал ей воскресные дни в маленькой деревушке, затерянной среди болотистых равнин, где она провела свое детство. Теперь нигде по всей Англии не услышишь колокольного звона.
— Да, дорогая, ты не услышишь его до конца войны. Разве только высадится парашютный десант.
— А что мы тогда должны делать?
Эрнест пожал плечами.
— Не знаю. Я только одного хотел бы: чтобы я в это время был здесь, а не в прачечной.
— Я не верю, что бог допустит такого злодея, как Гитлер, править миром. А ты веришь?
Эрнест поставил поднос рядом с кроватью. — Нет, дорогая, не верю. — Но он сказал это так, словно успокаивал ребенка.
— Ты забыл молоко, Эрнест.
— Ах, чорт! — воскликнул он и пошел на кухню. Он никак не мог понять, почему он дома так забывчив, а на службе все прекрасно помнит. Там он никогда ничего не забывал и очень удивлялся, замечая чужие промахи.
— И ложку, Эрнест.
— Да я положил ложку, я прекрасно помню, — сказал он, возвращаясь обратно и рассеянно глядя на поднос. Но ложки не оказалось.
Разыскивая молоко сначала в кладовке, потом на полках, потом на приступочке за дверью, Эрнест думал о несокрушимой вере своей жены в то, что бог не допустит зла. Эта вера была проста и бесхитростна, как вера ребенка в непогрешимость своего отца. Он никогда не смущал ее напоминанием о том зле, которое бог уже неоднократно допускал. Эви так безмятежно и терпеливо переносила все тяготы войны именно потому, что она верила, верила, что все в руке божьей. И божья воля в конце концов восторжествует. Эрнест никогда не употреблял таких выражений, но сейчас, когда он растерянно стоял посреди кухни, ему пришло в голову, что эти слова выражают и его веру. Правда и справедливость вечны, все духовное вечно. Дух всеобъемлющ, и он могущественнее материальных сил, одна простая песня может поднять больше армий, чем все разбойники пера в прошлом и настоящем. Эрнест твердо верил, что человеческие стремления к идеалу — самая несокрушимая сила в нашей жизни.
Он заметил, что стоит в кладовке; кажется, он что-то искал. — Ложку, и молоко, — пробормотал он, сосредоточенно сдвинув брови, и тут же увидел и то и другое на сушильной доске, где он сам их оставил.
За последние месяцы он научился ценить субботние вечера и воскресные дни, и страсть отца к уик-эндам уже не казалась ему смешной. Ему очень нехватало рояля, но он мог сидеть с закрытыми глазами и мысленно играть бетховенские сонаты, исполняя их с таким совершенством, какого он никогда не достигал на деле, и слыша их так хорошо, как если бы он сидел за роялем. Кроме того, было еще радио, и если Эви была занята на кухне, он иногда в увлечении начинал размахивать руками, воображая, что дирижирует оркестром. Он слышал про какого-то русского музыканта, который проделывал то же самое перед граммофоном, только надев предварительно фрак. Однажды Эрнест даже сбил абажур с лампы, подгоняя скрипки в заключительном presto. Эви опрометью прибежала из кухни и пролепетала: — Господи, Эрнест, как это случилось? — в ответ на это Эрнест растерянно уставился на жену и медленно покраснел. Он только мало-помалу и с удивлением убеждался, что его причуды каким-то загадочным образом делают его для нее еще милей.
Как-то раз, после дежурства, он зашел за Эви в «Золотой дождь» и застал там Ролло-младшего, который сидел, прямой, как палка, в кресле мистера Бантинга, видимо, чувствуя себя незваным гостем и ужасно стесняясь своих огромных солдатских сапог. Всякий раз, когда он замечал, что эти чудовища вылезают на ковер, он немедленно убирал их назад и размещал под креслом в самых разнообразных положениях. Щеки у него были еще красней, чем прежде, и он казался выше и плотней, он походил теперь на призванного в армию полисмена. Когда вошел Эрнест, он начал поспешно объяснять, что случайно оказался на Кэмберленд-авеню и решил «заглянуть». Он очень старался втолковать это Эрнесту, дабы тот не нашел странным его посещение; он успел уже несколько раз разъяснить это обстоятельство и мистеру Бантингу и Эви. Заметив, что накрывают к ужину, он сейчас же извлек из-под кресла свои сапоги и, тяжело переступая ими, выразил намерение «смотаться». Но его быстро убедили подсесть к столу.
Берт подтвердил, что он прибыл домой через Дюнкерк. Когда от него потребовали подробного отчета об этих событиях, он после некоторого размышления сказал, что это была довольно поганая штука. Война, повидимому, достигла той стадии, когда он перестал понимать ее. Его отправили в Норвегию, но он видел эту страну только сквозь пелену утреннего тумана, с борта транспортного корабля, на котором его вернули домой. Потом он был во Франции, откуда его еле-еле вывезли под градом бомб. Все эти эвакуации ему вовсе не нравились; а хуже всего то, что пришлось бросить свой танк. Сейчас у него совсем нет танка, да их и вообще-то не видно.
— Значит, твой «Нарцисс» достался немцам? —задумчиво произнес мистер Бантинг, прикидывая в уме, сколько денег налогоплательщиков было на него ухлопано.
— Н-да! Три фрица с офицером забрались в него и дали ходу. Я сам видел, из-за яблони выглядывал.
— Как, ты стоял и смотрел на них? — спросила Джули.
— Угу. И двадцати ярдов не сделали, как взлетели на воздух.
Миссис Бантинг замерла с чайником в руке. — Боже мой! Как ты счастливо отделался, Берт! — Ясно, он был на волосок от смерти. Семейство Бантингов взглянуло на него с пробудившимся интересом.
— Берт, ах ты мошенник! — воскликнула Джули. — Ручаюсь, что ты засунул туда танковзрыватель системы Ролло.
Лицо Берта просияло. — Угадала... — он хотел прибавить: «малютка», но проглотил это наименование из уважения к миссис Бантинг.
— Ты думаешь, они высадятся у нас? — спросил мистер Бантинг самым небрежным тоном, на какой только был способен.
— Высадиться они, пожалуй, могут, — сказал Берт, сделав многозначительное ударение на первом слове. — А вот выбраться назад навряд ли. Тут мы их и прихлопнем.
— Может быть, ты и прав, — согласился мистер Бантинг. — Ну, хватит о войне. Поди-ка, Эрнест, поиграй немножко, а я тем временем наберу для Эви овощей.
И Берт остался наедине с Джули, выглядевшей сегодня очень неприступной. Он полез в карман, вытащил оттуда бумажник и из бумажника извлек свою фотографию. Поглядев на нее еще раз, чтобы придать себе мужества, он не без гордости протянул ее Джули. — Посмотри. Снялся, когда получил вторую нашивку. Хорошо?
— Очень мило, — сказала Джули, искоса взглянув на снимок и продолжая вязать чулок.
Берт пододвинул карточку еще на дюйм ближе.
— Если хочешь, возьми ее.
— Большое спасибо, Берт, только хватит ли у тебя на всех?
Он посмотрел на нее с оттенком обиды, но обезоруживающий взгляд ее широко раскрытых глаз рассеял его подозрения. Она ничего плохого не хотела сказать: просто у нее такая манера, решил он.
— Ничего, можно ведь еще отпечатать.
— Ах, и в самом деле! — сказала она таким тоном, словно сделала необыкновенное открытие. — Только не стоит из-за меня беспокоиться. Разве только у тебя останется лишняя...
— Вот эта у меня и оста... — Он не договорил. Нет, он явно не умеет подойти к ней, все время говорит не то, что нужно. Чтобы выйти из положения, он решил начать с другого конца. — Достала ты собаку у этого парня, про которого я тебе говорил?
— Нет еще. Успеется. — Джули не хотела говорить о собаке. Этот приятель Берта, собачник, был очень груб в своих объяснениях насчет причин, почему у него до сих пор нет щенков. О некоторых подробностях собачьей жизни, повидимому, невозможно говорить, не выходя из рамок приличия.
— Жалко, что Криса нет, — вздохнул Берт. После этого разговор окончательно увял, и Джули полагала, что не по ее вине.
— Крис — молодчина. Летчиком заделался! На этот раз он меня обскакал. Я и не подумал об авиации, вбил себе в голову стать танкистом. — Он полагал, что Джули будет приятно поговорить о Крисе. Но она произнесла только: — Одна с накидкой, другая так. — Услышав эти слова, он поднял голову и убедился, что они обращены не к нему. Она была полностью поглощена вязаньем.
Появился мистер Бантинг с отборнейшими огурцами и кочаном цветной капусты. Он сразу заинтересовался фотографией.
— Это ты нам, Берт? — Он посмотрел на Берта, потом на фотографию, потом снова на Берта, критически сравнивая копию с оригиналом. — Хороший снимок! Ты тут, как живой, — вывел он свое заключение. — Поставим его на камин. А ты, Джули, купи к нему рамочку, когда пойдешь мимо Вулворта.
— Постараюсь не забыть, папа.
Берт поднялся. Ему не понравилось, что Джули взглянула на фотографию с таким удивлением, словно уже успела позабыть об ее существовании. Он жалел теперь, что не отдал ее Молли Филлин вместо Бантингов. Ну, ладно, как-никак, она стоит на камине и выглядит совсем неплохо. Берт вынужден был это признать; и нашивки заметны, но не слишком бросаются в глаза: в этом отношении всегда нужно быть очень осторожным.
— Ну, — сказал он нерешительно, переминаясь с ноги на ногу, но всем своим видом выражая намерение тронуться в путь.
— Всего хорошего, — сказал мистер Бантинг, распахивая дверь в переднюю и пожимал Берту руку, дабы помочь ему сдвинуться с места. — Очень рад был тебя повидать.
— До свидания, Берт! — сказала Джули мягко. Она задумчиво, но с явной симпатией смотрела на него. Ее глаза, казалось, сообщали ему некую тайну, но ключа к этой тайне у него не было. Он вообще не понимал ее, совсем не понимал: художественная натура, решил он в конце концов. Она сидела с вязаньем в руках, тоненькая и миловидная, но вместе с тем какая-то далекая, словно он смотрел на нее, перевернув бинокль.
Когда Берт ушел, мистер Бантинг вздохнул с нескрываемым облегчением. Ему всегда казалось, что Ролло-младший заполняет собой всю комнату; к тому же у него нет ни капли такта: может проторчать тут всю ночь, держась за ручку двери, если его не выпроводить.
— Ну, Эрнест, надо кончать музыку, Эви пора домой, — сказал он, входя в гостиную. — Ты должен заботиться о своей хозяюшке. Кто знает, что нас всех ожидает впереди.
Они стояли в тускло освещенной передней, надевая пальто и шляпы, прощаясь. Никому из них не верилось, что над ними может стрястись беда, и все же смутное чувство тревоги охватывало их теперь при каждом расставании. Эрнест почувствовал, как рука его отца, загрубевшая от постоянной возни с металлом, с необычной нежностью сжала его руку, и сердце у него защемило. Отец очень волновался за Криса, теперь уже летчика королевского воздушного флота, и за Джули, работавшую по соседству с военным заводом; Эрнест не раз замечал, так он сидит в задумчивости, рассеянно потягивая давно потухшую трубку. Беспокоится ли он за себя, этого никто не знал. В Килворте было сравнительно безопасно, по мистер Бантинг каждый день ездил в Сити, где можно было ожидать чего угодно.