I

ВЕРХОВНЫЙ ЦЕНЗОР

Москва гудела от несметных толп, собравшихся на редкостное зрелище коронационных празднеств. Тройка с трудом пробиралась сквозь плотную массу народа, запрудившего все проезды к Кремлю. С помощью конной полиции и казаков фельдъегерский экипаж докатился до канцелярии дежурного генерала императорского штаба. Должность эту выполнял один из членов следственной комиссии по делу 14 декабря генерал Потапов.

Он принял Пушкина с официальной сдержанностью, подобающей члену верховного политического органа, и немедленно же написал о новоприбывшем отношение начальнику штаба. Вскоре бумага вернулась с небрежной резолюцией Дибича: «Высочайше поведено, чтобы вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты, к 4 часам пополудни».

Пушкин был доставлен к Дибичу. Это был видный боевой генерал и ставленник Аракчеева на высших административных постах, вошедший теперь в большую силу: он присутствовал при смерти Александра I и раскрыл заговор на юге России.

Наружность Дибича никак не соответствовала его внушительной государственной известности. Пушкин увидел перед собой малорослого человека с тучным корпусом на толстых ногах и с, большой головой на короткой шее. Пронзительный взгляд и растрепанные зачесы придавали ему вид хохлатого хищника. Он еле взглянул на поэта, считая его, вероятно, весьма подозрительным «фрачником», и отдал краткое распоряжение. После новых закулисных действий «чиновник 10 го класса» Александр Пушкин был проведен в покои его величества.

Несмотря на умение позировать и разыгрывать венценосца, новый царь еще не вполне вошел в свою роль. Подавленность событиями последнего года, тревога и растерянность явственно ощущались под натянутой маской величественного спокойствия. Ни очистительный молебен по поводу пяти повешенных, ни фантастическая пышность коронации не могли сгладить в обществе тяжелого и мучительного впечатления от всего пережитого. Это вызывало ответную настороженность и подозрительность. «Император был чрезвычайно мрачен, — сообщает один из очевидцев московских торжеств, — вид его производил на всех отталкивающее действие».

Николай I был немногим старше Пушкина. Сухой, длинный, безусый, с прямым профилем и тяжелым взглядом, он проявлял в разговоре решительность, властность, деспотичность.

Знаменитый русский поэт по многим причинам занимал и заботил его. Николай I вообще не признавал поэзии, но имя Пушкина было известно ему задолго до последнего следствия. Пушкин-лицеист не раз привлекал внимание царской семьи, Пушкин-ссыльный уже несомненно был известен Николаю. Сохранилось свидетельство о его «литературной» беседе со своим старшим братом Как раз в этот период: «Прочел ли ты «Руслана и Людмилу»? — спросил его однажды Александр. — Автор служит по Коллегии иностранных дел, — это негодяй, одаренный крупным талантом».

Эта высочайшая оценка запомнилась Николаю. Уже в июле 1826 года было произведено особое расследование в Псковской губернии о «поведении известного стихотворца Пушкина», который, по слухам, возбуждал к вольности крестьян. Тайный розыск не подтвердил подозрений правительства, но как раз в это время до сведения властей дошли списки элегии «Андрей Шенье» с выпущенными цензурою стихами: «Где вольность и закон? Над нами единый властвует топор» и пр. Если вспомнить, что 13 июля были казнены декабристы, а отрывок из элегии Пушкина распространялся в списках под заглавием «На 14 декабря», — станет понятным возникший в августе 1826 года чрезвычайно острый интерес правительства к поэту. На прошении Пушкина о сложении с него опалы Николай I через несколько дней после своего коронования налагает резолюцию о доставке Пушкина в Москву. Он решает лично допросить поэта и по мере возможности использовать в своих целях его необычайную популярность.

Имя Пушкина в середине двадцатых годов, когда к «Руслану и Людмиле» уже присоединились две южные поэмы и первая глава «Евгения Онегина»[45], было силой, с которой новое правительство должно было всемерно считаться. Пушкин пользовался исключительным признанием прежде всего в литературной среде, которую он, бесспорно, возглавлял даже в своем изгнании. «Имя твое сделалось народной собственностью», констатировал Вяземский в сентябре 1825 года. «Тебе первое место на русском Парнасе», писал ему Жуковский в 1824 году. «У тебя в руке резец Праксителя», отзывается на первую главу «Онегина» Бестужев. Рылеев преклоняется перед этим чудотворцем и чародеем. Для Языкова он один — «Вольтер и Байрон и Расин». Измайлов пишет ему в сентябре 1826 года: «Пушкин достоин триумфов Петрарки и Тасса…»

Правительство Николая I, пришедшее к власти в момент военного восстания, сочло необходимым сделать жест великодушия по отношению к крупнейшему поэту страны, несмотря на то, что наличие революционных строф Пушкина в бумагах «государственных преступников» необычайно подчеркивало широкое пропагандное значение его поэзии. Вызов его из ссылки для политического допроса был превращен царем в средство некоторой дани подавленному общественному мнению после виселицы 13 июля и разгрома передового дворянства. Высочайшее прощение национального поэта в самый разгар коронационных празднеств было, видимо, рассчитано на такое впечатление и должно было сыграть роль обычных широких амнистий, сопровождавших манифесты о вступлении на престол (на этот раз, как известно, царская милость была простой видимостью). Всесторонне осведомленное о близости Пушкина к декабристам и не питающее никаких иллюзий насчет его верноподданности, правительство Николая I решает все же предпринять неожиданную диверсию «высочайшего прощения» с расчетом на определенный публичный эффект.

Для этого необходимо было тонко разыграть сцену «прощения» и прежде всего пленить самого поэта. Николай I умел играть. Это был актер, питавший больше вкуса к театральным эффектам, чем к событиям исторической драмы, писал впоследствии Гизо. Еще наследником он проявил свой вкус к французской сцене и сам стал пробовать — силы в легком жанре. Он даже взял несколько уроков у первых артистов французской комедии — Сенфаля и Батиста, научивших его декламировать стихи Мольера, Реньяра и Детуша. Во время следствия над декабристами он обнаружил исключительную способность применяться к личным свойствам каждого подследственного, всячески разнообразя способы воздействия от крайней строгости и устрашения до притворной мягкости и фальшивой ласки. Эту гибкость необходимо было в полной мере проявить и в первой беседе с поэтом. Роль была, несомненно, тщательно продумана и четко намечена. Предстояло разыграть нечто вроде модного тогда «Титова милосердия» — трагедии Метастазио, на текст которой была написана популярная опера Моцарта: римский император великодушно прощает заговорщиков-патрициев и заменяет им кару отеческими наставлениями. Таким «милосердным Титом» решил явиться Николай I перед первым писателем своей страны.

Сложны были и чувства Пушкина в день 8 сентября 1826 года. Он, конечно, стремился вырваться из заточения, но не любой ценою — предельной уступкой для него был отказ от антиправительственной пропаганды. Внутреннюю свободу своих убеждений он тщательно оберегал и рассчитывал, что сможет сохранить независимость. Всякое сотрудничество с палачом Рылеева и Пестеля для него было исключено (в письме к Вяземскому он ясно дает понять, что никакого прошения на высочайшее имя он после 13 июля не подал бы). К самому себе он хотел и мог применить свои недавние строки:

Гордись и радуйся, поэт!
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет!
Ты проклял мощного злодея…

В состоянии такой внутренней борьбы и с такими иллюзиями о возможности «безвозмездного» прощения Пушкин вступил в кабинет нового царя.

Поэт почти ничего не записал об этом свидании, кроме двух-трех строк в письмах к Осиповой и Языкову (о «любезности» приема и о решении царя быть его цензором). Рассказы о встрече в Кремле, записанные другими лицами, не могут считаться вполне достоверными. Но свидетельство второго собеседника, самого Николая I, представляет значительный интерес. Его известный рассказ Модесту Корфу свидетельствует, что поэт держал себя в эту трудную минуту с исключительным мужеством. «Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге?» — спросил я его между прочим. — «Стал бы в ряды мятежников», отвечал он». Так же примечателен и другой момент этой беседы: на вопрос царя, «переменился ли его образ мыслей и дает ли он слово думать и действовать иначе, он очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку с обещанием сделаться другим».

Дополним эти скудные сведения рассказом о первой беседе царя с Пушкиным, не известным до сих пор в русской литературе. Он был сообщен Николаем I одному из «остроумнейших европейских дипломатов» (так впоследствии характеризовал его Бальзак), князю Козловскому, который пользовался признанием и в русских литературных кругах (он был впоследствии сотрудником пушкинского «Современника»), О нем сохранились весьма хвалебные отзывы Вяземского, Плетнева и даже Пушкина, который обратился к нему с фрагментом:

Ценитель умственных творений исполинских,
Друг бардов Англии, любовник муз латинских…

Знаток римских поэтов, Козловский особенно ценил Ювенала и горячо рекомендовал Пушкину переводить его. Естественно, что он интересовался биографией знаменитого русского поэта, а как видный дипломат получил возможность беседовать на эту тему и с царем. Разговор с Николаем I он занес в свой дневник, откуда эта страница попала в шестидесятых годах во французскую печать. Официально почтительный в отношении царя тон этого рассказа не заслоняет общей достоверности изложенного.

«Пушкин легко отклонил подозрения, которые в разных случаях проявлялись относительно его поведения и которые были вызваны приписанными ему неосторожными высказываниями; он изложил открыто и прямо свои политические убеждения, не колеблясь заявить, что, если бы и был адептом нововведений в области управления, он никогда не был сторонником беспорядка и анархии. Он с достоинством и искренностью приветствовал императора за мужество и великодушие, проявленные им на глазах у всех 14 декабря[46]. Но он не мог не выразить своего сочувствия к судьбе некоторых вождей этого рокового восстания, обманутых и ослепленных своим патриотизмом и которые при лучшем руководстве могли бы оказать подлинные услуги своей стране.

Николай выслушал его без нетерпения и отвечал ему благосклонно. Заговорив в свою очередь об этом ужасном заговоре, который подготовлял цареубийство, крушение общественного порядка и отмену основных законов империи, он нашел те красноречивые и убедительные слова, которые глубоко тронули Пушкина и взволновали его до слез. Император протянул ему руку и проникновенным голосом сказал:

«Я был бы в отчаянии встретить среди соучастников Пестеля и Рылеева того человека, которому я искренно симпатизировал и которого теперь уважаю от всего сердца. Продолжайте оказывать честь России вашими произведениями и считайте меня своим другом».

Император прибавил, что он разрешал ему отныне жить в обеих столицах или в любом другом месте государства, по собственному выбору; он прибавил к этому, что произведения Пушкина будут иметь отныне единственным цензором самого царя»

Рассказ этот, записанный со слов самого Николая, естественно, выставляет его в самом выгодном свете, но в основном, поскольку он поддается сверке с другими данными, его следует признать во всяком случае весьма близким к истине.

Основной расчет правительства на общественный эффект «царской милости» оказался безошибочным. Коронационная Москва, занятая празднествами и официальной суетой, отметила возвращение поэта, как крупнейшее событие.

Но некоторые «жесты» императора встретили критику в писательской среде: «Государь обещался сам быть его цензором, — писал вскоре Вяземский. — Какое противоречье! Одно из двух: или цензура притеснительна, тогда отмени ее, или она истинный страж, не пропускающий заразы, и тогда как можно давать кому-нибудь право миновать ее?»

Противоречий в новых взаимоотношениях поэта с верховным правительством было, действительно, немало.

Поэт почувствовал себя в ловушке и сразу же решил отстаивать во что бы то ни стало свою внутреннюю независимость.

Торжественную пышность царского кабинета сменяют домашние пенаты московского писателя и ближайшего родственника — Василия Львовича. Завезя вещи в гостиницу «Европа», Пушкин отправился в дальний район Москвы, где провел свои детские годы, — на Старую Басманную. Здесь доживал свой век, уже приближаюсь к седьмому десятку, некогда столь резвый творец Буянова.

Василий Львович сильно постарел. Он страдал подагрой, поседел, облысел, задыхался, еле двигался, но сохранил в неприкосновенности свой культ поэзии и дар остроумной беседы. В последнее время он несколько дулся на племянника за сатирическую эпитафию его любимой сестре: «Ах, тетушка, ах, Анна Львовна», где сильно доставалось и ему. Но «арзамасский староста» не умел долго сердиться, особенно на племянника-поэта, пред гением которого преклонялся. С удивительной молодостью сердца и свежестью умственных интересов Василий Львович старался не отставать от новейшего движения поэзии, интересовался романтизмом, писал «подражания Байрону», готовился дать повесть в стихах. Приезд к нему Александра, к тому же освобожденного от ссылки, был для старика подлинным праздником. Ребенок, учившийся некогда стихам по его басням и сказкам, мальчик, которого он отвозил к министру на вступительный лицейский экзамен, стал автором «Евгения Онегина», первым русским поэтом, пред обаянием имени которого склоняется вся страна.

Василий Львович усадил племянника за ужин и повел с ним живой, игривый французский диалог, в котором — сквозь все увлечения новейшей поэзии — мерцали тонкие и изысканные афоризмы XVIII века Это был, как сказано в последней главе «Онегина»,

Старик, по старому шутивший
Отменно тонко и умно, —
Что нынче несколько смешно

Здесь Пушкин принял своего первого московского гостя — Соболевского, друга Льва Сергеевича по царскосельскому благородному пансиону и ученика Кюхельбекера, Куницына и Галича. Это был гигант, богач, кутила, но одновременно страстный книголюб, преданнейший друг писателей, выдающийся языковед и даровитый эпиграмматист (многие экспромты Соболевского приписывались Пушкину). С бала у французского посла маршала Мармона, где Николай демонстрировал «Титово милосердие», то-есть сообщил Блудову, что беседовал «с умнейшим человеком в России», — Соболевский немедленно же бросился к Василию Львовичу разыскивать поэта. Старинные приятельские отношения были сразу закреплены и вскоре перешли в близкую дружбу. Соболевский, с его практическим умом и властным характером, оказал несколько крупных услуг своему новому приятелю. Он начал с того, что умело расстроил поединок поэта с Толстым-Американцем; Пушкин чуть ли не с первых же слов пригласил Соболевского в секунданты. Этот мимолетный эпизод свидетельствует лишь о том, как мучительно переживал поэт «неотразимые обиды» 1820 года.

Вместо дуэли Соболевский предпочел устроить у себя первую встречу Пушкина с его старыми друзьями и молодыми почитателями. Уже через день после приезда, 10 сентября, поэт читает у Соболевского «Бориса Годунова». Здесь он встречается с Чаадаевым, только что вернувшимся из длительного путешествия по Европе, пережившим немало внутренних бурь с 1820 года, надломленным и болезненно разочарованным в людях, обществе и даже в смысле своего существования. Здесь были Михаил Виельгорский и молодые любомудры — поэт Веневитинов (отдаленный родственник Пушкина по бабушке Чичериной) и Иван Киреевский. На другой день Веневитинов познакомил его с молодым историком Погодиным.

В обществе московских знакомых — Соболевского, Погодина, Мельгунова — Пушкин отправился 16 сентября смотреть большое гулянье на Девичьем поле. «Сегодня у нас большой народный праздник, — не без иронии сообщает Пушкин Осиповой. — На Девичьем поле расставлены столы на три версты; пироги приготовлены саженями, как дрова; испеченные несколько недель тому назад, они представят большую трудность для глотания и переваривания, но у почтенной публики будут фонтаны вина, чтоб смочить их..» В обществе шли толки, что царь будет раздавать крепостным отпускные и награждать деньгами государственных крестьян.

Поэт увидел посередине огромного поля круглый павильон — «ротонду в стеклах и с камином для их императорских величеств», как сообщали официальные реляции. От центрального здания тянулись во все стороны четыре галлереи с колоннами для дипломатического корпуса, придворных, высших сановников и генералитета.

В особой галлерее для зрителей разместились приехавшие литераторы. Отсюда была видна вся площадь, уставленная длинными столами, на которых сгрудились яства: цельные жареные бараны с позолоченными рогами и посеребренной головой, разноцветные корзины с калачами, ведра пива и меду. Все это было грубо и аляповато — чувствовалось полное презрение устроителей к народным вкусам и нравам. Видимо, стремились только поразить «гостей» количеством и размерами трапезы. Позаботились и о том, чтобы «споить» народ, по всему полю били каскады и фонтаны красного и белого вина. Для развлечений были устроены качели, горы для катанья, эстрады для акробатов, манеж для вольтижеров, несколько в стороне медленно наполнялся газами огромный воздушный шар; войско, полиция и конная стража с трудом удерживали у протянутых канатов натиск несметных толп; на «царское угощение» собралось свыше двухсот тысяч народа. Коронационное празднество грозило превратиться в массовую катастрофу

В двенадцать часов прибытие «высоких» гостей было возвещено музыкой двадцати оркестров и поднятием белого флага на главном павильоне. Николай I поднялся на возвышение и дал знак пропустить толпу.

Мгновенно все огромное поле заполнилось людьми, потерявшими от усталости и длительного ожидания даже чувство самосохранения. В это время поднявшийся над землею баллон лопается, окутывая всю окрестность густым черным дымом, оболочка шара падает, покрывая своей широкой тканью часть толпы, которая не в состоянии выбраться из под этого гигантского савана. Испуганные зрители отброшены к трибунам, где уже кипит схватка толпы с полицией. Сановники, придворные, генералы, само «августейшее» семейство в панике покидают свои кресла и под охраной растерянных жандармом стремятся вырваться из неудержимою человеческого потока. В этот стихийный разлив массы внезапно врезается казачий эскадрон во главе с обер-полицеймейстером Шулыгиным, щедро угощающий народ нагайками. Царские гости, крестьяне, городское мещанство, старики, женщины мечутся и падают, обливаясь кровью. Негодующая толпа с гулом и ропотом продопжает наступать и грозит совершенно захлестнуть полицейские и казачьи отряды, вместе с оберегаемыми ими высшими сановниками государства и его верховным повелителем. Идея о народе и власти, столь занимавшая Пушкина над рукописями «Годунова», получала разительное воплощение.

Примирение поэта с властью было чисто внешним. С обеих сторон продолжалось скрытое недоверие, чувствовалась затаенная неприязнь, готовность ежеминутно продолжать прерванное наступление. Сейчас же после свидания в Чудовом дворце в сентябре 1826 года начался большой и длительный политический процесс, главным героем которого был Пушкин… «Отрывки из его элегии Шенье, — сообщал Вяземский 29 сентября 1826 года, — не пропущенные цензурой, кем-то были подогреты и пущены по свету под именем «14 декабря». Несколько молодых офицеров сделались жертвою этого подлога, сидели в заточении и разосланы по полкам». В тот Самый день, когда Вяземский писал об этом Александру Тургеневу и Жуковскому, военно-судная комиссия приговорила штабс-капитана Алексеева за распространение названных стихов к смертной казни. Аудиториатский департамент предложил дополнительно отобрать показания еще у трех лиц, в том числе и у автора стихов. Только что освобожденный от долголетней государственной кары, Пушкин сразу же попадал в тиски нового инквизиционного следствия.

Но это нисколько не побуждало его ускорить свой переход на правительственные позиции или отречься от своих оппозиционных высказываний. Через несколько дней после свидания с царем Пушкин увидел в тетради молодого Полторацкого недоконченный список своего «Кинжала». Он не только не сделал попытки уничтожить свое самое революционное стихотворение, но тут же дописал недостающие семь стихов, прославляющих Карла Занда, чье имя способствовало шесть лет тому назад созданию антиправительственной репутации автора «Вольности». Это был шаг большой смелости который сразу мог раскрыть высшей полиции подлинное отношение поэта к новому царю.