ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРОЦЕССЫ
18 января 1827 года Пушкин неожиданно получил срочный вызов к московскому обер-полицеймейстеру. На другой же день его принимал генерал Шульгин, — тот самый, который во время народного гулянья на Девичьем поле предводительствовал казачьим отрядом, избивавшим нагайками толпу. Разговор с главой московской полиции представлял собою продолжение сентябрьского процесса о распространении стихов на 14 декабря, то-есть запрещенного отрывка из «Андрея Шенье». Теперь к следствию привлекался сам автор стихов, распространение которых уже вызвало один смертный приговор (пока, правда, еще не приведенный в исполнение).
Обер-полицеймейстер сообщил Пушкину запросы военно-судной комиссии: «им ли сочинены известные стихи, когда и с какой целью» и «почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в сих стихах изъясненное»? Под «злоумышленниками» имелись в виду руководители восстания 14 декабря. Пушкину, таким образом, высказывалось подозрение правительства в его осведомленности о готовившемся военном покушении на самодержавие.
«Александр Пушкин не знает, о каких известных стихах идет дело, и просит их увидеть», написал поэт против первого пункта, а на второй ответил: «Он не помнит стихов, могущих дать повод к таковому заключению».
27 января Шульгин представил Пушкину в запечатанном конверте отрывок из «Андрея Шенье», известный в обществе под заглавием «На 14 декабря».
Пушкину оставалось только восстановить историю своей элегии и указать на подлинный смысл фрагмента.
Он объяснил, что стихи написаны им задолго до «последних мятежей», что относятся они к французской революции и имеют в виду взятие Бастилии, присягу в манеже, ответ Мирабо, перенесение тел Вольтера и Руссо, казнь Людовика XVI, деятельность Робеспьера и Конвент. Такое обилие исторических имен и фактов исключало возможность приурочения этих стихов к современности, «Все сии стихи, — заключал Пушкин, — никак без явной бессмыслицы[52] не могут относиться к 14 декабря».
Независимость и резкость последней формулы звучала вызовом власти, и так именно она и была воспринята высшими инстанциями. «Дерзость» поэта, брошенная прямо в лицо органам верховного допроса, отразилась на окончательном приговоре по этому делу, которое тянулось еще полтора года.
Все более ощущая себя в кольце правительственного надзора и сыска, Пушкин не порывает своих связей с политическими ссыльными. В январе 1827 года он посещает в Москве находившуюся там проездом по пути в Сибирь Александру Муравьеву, жену и сестру декабристов; он вручает молодой женщине, которой через несколько лет суждено было погибнуть в Сибири, свое послание «Во глубине сибирских руд…» Одновременно он просит друзей уплатить вдове Рылеева шестьсот рублей (что и было вскоре выполнено).
Среди писем от литературных друзей Пушкин получает в эту зиму и сообщения от Арины Родионовны, уже доживающей свой век, но не перестающей хлопотать о своем питомце, его книгах, здоровье и делах. Одно из таких писем пришло в начале марта. В нем наивно и трогательно перемешивались официальные формулы почтительности с непосредственной материнской нежностью; няня обращалась то на «вы», как полагается в разговоре с барином, то попросту на «ты», как к питомцу и ребенку. «Милостивый государь» или «любезный друг» сменялись неожиданным «мой ангел». Благодарность за милости переходила в просьбу поскорее приехать в Михайловское — «всех лошадей на дорогу выставлю…» Пушкин был глубоко тронут этими простыми, нескладными и ласковыми словами. Не заслуживает ли эта любящая старушка его стихотворного посвящения, не меньше, чем Зинаида Волконская или Анна Керн? Он взял перо и ответил Арине Родионовне стихами, которым суждено было остаться в ряду его прекраснейших строф:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня…
Но другие встречи и образы отвлекали Пушкина от поездки в деревню. Он все более тяготится одиночеством и стремится ограничить, наконец, «домашним кругом» свою жизнь. Об этой поре своего существования он набросал несколько позже отрывок:
«Женись». — На ком? «На Вере Чацкой».
— Стара. «На Радиной». — Проста…
Этот набросок о калейдоскопе невест отчасти соответствует светскому быту поэта в 1826–1828 годах. После Софьи Пушкиной он делает предложение семнадцатилетней Екатерине Ушаковой, веселой и бойкой красавице, отличной певице и остроумной собеседнице. Пушкин узнавал ее «по веселой остроте», «по приветствиям лукавым» и «по насмешливости злой». Он любил бывать на Пресне в семье Ушаковых. Мать семейства пела ему народные мотивы, а две сестры — Екатерина и младшая Елизавета — вели с ним непрерывный турнир остроумия, шуток, взаимных сатирических характеристик, юмористических записей и пр. У Елизаветы Ушаковой остался на память альбом, весь испещренный острыми и характерными рисунками Пушкина, его легкими и меткими карикатурами, блестящими автопортретными эскизами, шутливыми изречениями и забавными стихами.
К концу весны Пушкин получает разрешение на поездку в Петербург, но с обычным начальственным назиданием «вести себя благородно и пристойно». После семи лет перед ним снова
Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид…
Два летних месяца в Петербурге были ознаменованы полным примирением с родителями. «Надо было видеть радость матери Пушкина, — писала 25 мая своей подруге жена Дельвига, — она плакала, как ребенок, и всех нас растрогала». Впервые после долгих лет Пушкин отпраздновал свои именины 2 июня в родительском доме.
На обеде присутствовала Анна Керн. С момента приезда Пушкина в Петербург возобновилась прежняя дружба, хотя и в несколько иных тонах. Поэт теперь был не чужд некоторого скептического холодка, который никак не соответствовал новым чувствам его поклонницы. «Анна Петровна находилась в упоении радости от приезда поэта А. С. Пушкина, с которым она давно в дружеской связи, — записал один молодой приятель Керн 24 мая 1827 года. — Накануне она целый день провела с ним у его отца и не находит слов для выражения своего восхищения». В день именин она подарила Пушкину кольцо своей матери. На другой день Пушкин привез ей в обмен бриллиантовый перстень. Они отправились кататься в лодке на Фонтанке. «Я опять увидела его почти таким же любезным, каким он бывал в Тригорском, — вспоминала Керн. — Он шутил с лодочником, уговаривал его быть осторожным и не утопить нас. Потом мы заговорили о Веневитинове (который скончался 15 марта в Петербурге).
«Зачем вы допустили его умереть? Он тоже был влюблен в вас, не правда ли?..»
Пушкин внимательно слушал рассказ Керн и говорил о своем огорчении, «что так рано умер чудный поэт…»
Николаевская эпоха продолжала «шествовать путем своим железным» (Боратынский). Процесс об элегии «Андрей Шенье» продолжался. 29 июня Пушкину пришлось снова давать по этому поводу объяснения, на этот раз по запросу Аудиториатского департамента военного министерства. Указав, что его элегия была разрешена цензурой 8 октября 1825 года, то-есть за два месяца до 14 декабря, и повторив, что она имеет в виду события и деятелей французской революции, Пушкин высказался и о самом восстании: «Что ж тут общего с нещастным бунтом 14 декабря, уничтоженным тремя выстрелами картечи и взятием под стражу всех заговорщиков?» Следует, конечно, иметь в виду официальность такого показания, но мысль о неравенстве сил, предопределившем исход восстания, лежала в основе всех высказываний Пушкина на эту тему. Безнадежность борьбы нисколько не снижала в глазах Пушкина ее правоты и героичности.
Почти одновременно с этими показаниями Пушкин пишет 16 июля 1827 года свое стихотворение «Арион», где с глубоким сочувствием изображает декабрьское движение в виде плывущей ладьи, воспевает «дружные» усилия гребцов и осторожное водительство «умного кормщика». Здесь впервые Пушкин объявляет себя поэтом декабризма:
А я, беспечной веры полн,
Пловцам я пел…
Одновременно прокламируется и верность спасенного певца общему делу потерпевших кораблекрушение, как и вольным песням, вдохновлявшим их: «Я гимны прежние пою…» Схваченный тисками политического допроса, поэт словно стремится противопоставить гнетущей враждебной силе свою преданность делу свободы и революционного действия.
Новое наступление правительства оставляет горький осадок: «пошлости и глупости обеих столиц» Пушкин, согласно его признанию Осиповой, предпочитает Тригорское…
В конце июля он уже в Михайловском. Это пребывание в деревне в августе — сентябре 1827 года связано с работой Пушкина над его первым прозаическим произведением, которое осталось одним из наивысших его достижений в этом жанре. Сжатость и блеск исторического изложения, при его драматизме и выразительности, сообщают «Арапу Петра Великого» значение одного из лучших образцов художественного воссоздания прошлого. Это не просто исторический роман, это первый у нас опыт романа биографического. Пушкин решил изобразить необычайную судьбу своего сказочного прадеда, в жизненной обстановке которого так фантастически сочетались абиссинский принц, французский гвардеец и русский военный строитель. Тщательно изучив фамильную хронику и старинные записки, поэт сочетает здесь биографию своего предка с крупными событиями и общей картиной эпохи. Политическая тема звучит наравне с романической. Эпиграф к роману показывает, что одной из его господствующих тем должна была стать ломка и строительство государства. В центре романа — две подлинные фигуры, данные самой историей и уверенно прокламированные в заглавии: молодой инженер Ибрагим и государственный реформатор Петр. Искусство выразительного и четкого исторического портрета, очерчивающее одной фразой фигуру во весь рост, здесь достигает высшего мастерства. («…В углу человек высокого роста в зеленом кафтане с глиняною трубкою во рту, облокотясь на стол, читал гамбургские газеты… — Ба, Ибрагим! — закричал он, вставая с лавки: — здорово, крестник!») Прилежно изученные Пушкиным свидетельства современников, отбрасывают легкий налет хроникального рассказа на картину Парижа эпохи регентства, когда «французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей». Уверенно и четко вычерчены костюмы и бытовые детали — от красных каблуков, перчаток и шпаги «парижанца» Корсакова до канифасных юбок и красных кофточек на женах голландских шкиперов. Дым, глиняные кружки и шахматы ассамблеи создают колоритнейшую жанровую картину российского барокко начала XVIII века. Романическая биография пушкинского предка развертывает целую полосу европейской жизни с парадными ужинами, оживленными остроумием Вольтера, с выходами герцога Орлеанского, испанской войной и первыми торговыми судами на Неве. Повесть об отдельной жизни развертывается в широкую фреску эпохи, раскрывая перспективы в дальние страны и охватывая арену действия мировым ветром.
Историческая картина вырастала из фамильного предания. «Главная завязка романа, — сказал Пушкин Алексею Вульфу, — будет неверность жены арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь». Так преломлялась в плане романической композиции судьба несчастной красавицы — гречанки Евдокии Диопер, испытавшей до конца трагическую суровость ганнибаловского темперамента.
Работая над историческим романом, Пушкин продолжает в лирической форме решать проблему о современном поэте; после «Ариона» он отстаивает свою творческую свободу в стихотворении «Поэт», где снова уверенно звучит тема непреклонного певца («К ногам народного кумира — Не клонит гордой головы…»). Тот же мотив раздается и в элегической вариации на тему Шенье («Близ мест, где царствует Венеция златая…»). Певец под голос жестоких бурь продолжает обдумывать свои «тайные стихи».
В середине октября Пушкин оставил Михайловское. По пути в Петербург, на станции Залазы, между Боровичами и Лугой, он неожиданно нашел на столе «Духовидца» Шиллера. Поэт раскрыл книгу и невольно зачитался этой увлекательной повестью с ее быстрым ходом событий и драматическим описанием инквизиционного трибунала. Он с интересом пробегал страницы, когда под окном: раздался грохот и звон правительственных троек: служителей венецианской инквизиции внезапно сменили фельдъегери и жандармы. Это везли политических преступников, вероятно, поляков. Здесь пролегал тракт из Шлиссельбурга на Динабург. Пушкин вышел взглянуть на арестантов.
Ф. В. Булгарин (1789–1859).
С рисунка Зиновского.
Он увидел среди них странную длинную фигуру в убогой фризовой шинели, в косматой меховой шапке. «Преступник? шпион, быть может?» Но в это время он уловил на себе горящий взгляд долговязого арестанта, обросшего черной бородой. «Мы пристально смотрим друг на друга, — записал на другой же день Пушкин, — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг к другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством. Я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали». Через два года в письме из Динабургской крепости Кюхельбекер изумлялся, как Пушкин мог узнать его в «таком костюме» после долгих лет разлуки.
Встреча эта чем-то напомнила прошлогоднее прощание с Марией Волконской. И теперь Пушкин пережил то же необычное ощущение, давно знакомый человек неожиданно вырастал в его глазах в героическую фигуру, «Внук Тредьяковского Клит», к которому Пушкин так широко применял право старого школьного товарища на шутку и пародию, был одним из тех, кто просто и мужественно осуществил то, о чем в свои молодые годы мечтал сам поэт: он вышел с оружием в руках бороться против царизма, он закрепил силу своих вольнолюбивых речей и стихов революционным действием. Он сделал то, что считал нужным выполнить, — по официальной формуле, он «лично действовал в мятеже с пролитием крови, и мятежников, рассеянных выстрелами, старался поставить в строй». Вечный объект для эпиграмм, он вызвал судорогу ужаса у петербургского правительства, приговорившего его к смертной казни через отсечение головы.
Теперь этого «злоумышленника», угрожавшего российскому самодержцу, мчали фельдъегерской тройкой из одной политической тюрьмы в другую. Через несколько дней в стихотворении, посвященном лицейской годовщине, 19 октября 1827 года, Пушкин пошлет свой бодрящий привет двум школьным товарищам — Кюхельбекеру и Пущину, искупавшим свой подвиг безнадежным заточением «в мрачных пропастях земли».
В Петербург Пушкин прибыл к именинам другого друга-лицеиста. 17 октября он поднес Дельвигу череп, привезенный Вульфом в Тригорское для хранения табаку и породивший затейливую легенду, якобы поэт Языков похитил его для своих научных занятий из рижского склепа баронов Дельвигов. Пушкин и решил поднести издателю «Северных цветов» мертвую голову его предка для превращения ее в застольную чашу, по примеру Байрона.
Но главной ценностью подарка было приложенное к нему стихотворение Пушкина с живой зарисовкой каморки дерптского студента и феодальных гробниц готической Риги.
Дельвиг познакомил Пушкина с новыми деятелями петербургской журналистики — Булгариным и Гречем, в то время еще не окончательно скомпрометированными в литературных кругах. Правда, было известно, что Рылеев однажды сказал Булгарину:
«Когда случится революция, мы тебе на «Северной пчеле» голову отрубим».
Но все же Булгарин еще мог щеголять своим знакомством с Гнедичем, Карамзиным, Грибоедовым. Вскоре, особенно после польского восстания 1830 года, ему пришлось навсегда принять клеймо продажного ренегата и стать в ряды людей, которых Пушкин открыто презирал.
Булгарин был типичным авантюристом от журналистики. После ряда житейских неудач он погрузился в болото официальной публицистики, сохраняя здесь свои аппетиты азартного игрока и цепкого карьериста. Снизив размах и пошиб авантюризма XVIII века, он сохранил в неприкосновенности его циническую сущность. Недаром в своих «Воспоминаниях» он с увлечением говорит о Казанове и восхищается старинным типом искателей приключений. Но после буйной молодости кавалерийского офицера Булгарин опустился на дно правительственной прессы. Сюда перенес он свои инстинкты прирожденного, проходимца, неутомимого в погоне за успехами, деньгами, влиянием и властью. Этот военный, служивший трем нациям, этот темный ходатай по наследственным процессам и главный редактор продажной газетки, стал непримиримым врагом Пушкина. Офицер-перебежчик, служивший попеременно враждебным странам, делец, опускавшийся до самых подонков отвратительного мира судейских крючков и сутяг, литературный предприниматель, строящий свой успех на рекламе, взятках, шантаже и обслуживании тайной полиции, — таков был в своей жизни и деятельности Тадеуш Булгарин, получивший от Пушкина бессмертное прозвище Видока Фиглярина по имени французского сыщика и из-за шутовского характера своей журнальной деятельности.
Отношения их, впрочем, не сразу стали враждебными. Булгарин, всегда льнувший к знаменитостям, посвящает в это время свою историческую повесть «Эстерка» «Поэту А. С. Пушкину», а «Северная пчела» помещает хвалебные отзывы о «Евгении Онегине».
Но Пушкин не обольщается этой сомнительной дружбой: «Пора Уму и Знаниям вытеснить Булгарина», пишет он Погодину 1 июля 1828 года и предлагает ему в другом письме (19 февраля 1829 г.) «плюнуть на суку «Северную пчелу».
Политически новые знакомцы стояли на крайних позициях. Когда во время следствия над декабристами Николай I потребовал справки о «капитане французской службы» Булгарине, который общался с Рылеевым и Бестужевым, встревоженный редактор «Северной пчелы» поторопился представить высшему начальству особую записку «О цензуре в России и о книгопечатании вообще»; доклад понравился Дибичу и заинтересовал Николая I. Когда же во главе III отделения стал Бенкендорф, с которым Булгарин по своей военной службе был знаком еще с 1807 года, он стал сотрудником шефа жандармов, поставляя ему доносы на крупнейших писателей. Весьма характерно его позднейшее «донесение» Дубельту (это было уже в 1846 г.) под заглавием «Социализм, коммунизм и пантеизм в России в последнее 25-летие» с попыткой дать историю революционных и атеистических идей в Европе и у нас. Очагами и агентами «заразы» в России Булгарин называет «Союз благоденствия», московских любомудров, декабристов, то-есть кружки и объединения, неизменно близкие Пушкину.
В момент полного преуспеяния этого нового правительственного агента автор «Андрея Шенье» продолжает пребывать под политическим следствием. Дело о распространении стихов «На 14 декабря» должен был разбирать верховный трибунал, в состав которого входили виднейшие представители дворянства, судившие недавно декабристов: князья А. Куракин, Д. Лобанов-Ростовский, 'Александр Голицын, Алексей Долгорукий, Кутузов, графы В. Кочубей, П. Толстой, А. Чернышев, Строганов. К ответственности привлекались учитель Леопольдов, прапорщик Молчанов, штабс-капитан Алексеев и «сочинитель» Пушкин, главный виновник процесса, дерзко подрывающий престиж государства и церкви своей революционной поэзией. 28 июня 1828 года государственный совет дал заключение «в отношении к сочинителю Пушкину», «что по неприличному выражению его в ответах своих насчет происшествия 14 декабря 1825 года и по духу самого сочинения поручено было иметь за ним секретный надзор». Заключение это было утверждено Николаем I.
Одновременно с органами политического следствия вы. ступает против Пушкина и официальная церковь. На этот раз обвинение в государственных преступлениях возбуждает против него «первенствующий иерарх православия» — петербургский митрополит Серафим. Его предшественника Амвросия Пушкин назвал в 1817 году «бесстыдным хвастуном» и дряхлым сладострастником. Нового российского папу он мог бы еще резче заклеймить за его беззастенчивое политиканство и воинствующий фанатизм. Сын калужского дьячка, будущий Серафим успешно и быстро поднялся по ступеням духовной карьеры, прославившись своими строгими наблюдениями за жизнью монашествующих и беспощадной борьбой за «чистоту» веры. Натура активная и страстная, он проявил себя боевым политиком, решив вступить в борьбу с министром духовных дел и народного просвещения Голицыным. Заручившись поддержкой Аракчеева и весьма влиятельного архимандрита Фотия (заклейменного эпиграммой Пушкина), Серафим представил в 1824 году Александру I свои соображения о необходимости удалить от власти Голицына, «колеблющего православную церковь» еретическими книгами. Голицын пал; неугодные митрополиту сочинения были сожжены. Сам он выступил 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в облачении и с крестом, стремясь удержать революционное наступление восставшей гвардии.
К такому-то суровому и властному главе православной церкви поступили 28 мая 1828 года списки «Гавриилиады». Можно представить себе, с каким негодованием воинствующий монах читал иронический рассказ о том, как —
во время оно —
Всевышний бог склонил приветный взор
На стройный стан, на девственное лоно
Рабы своей…
Грозный митрополит, подвергавший беспощадному сожжению богословские трактаты за малейшее отклонение от буквы священных текстов, увидел в пушкинской поэме дьявольское преступление, о котором счел необходимым немедленно довести до сведения самого царя. В тот же день Серафим обратился к статс-секретарю Муравьеву с письмом, в котором сообщал о доносе дворовых на отставного штабс-капитана Валерьяна Митькова, Читавшего своим людям «Гавриилиаду» Пушкина, «чтоб внушить им презрение к религии».
В своем письме митрополит делал первый опыт критического анализа «Гавриилиады»: «Я долгом своим почел прочитать свою поэму, но не мог ее всю кончить ибо она исполнена ужасного нечестия и богохульства… Господь-бог — страшно и писать, — архангел Гавриил и Сатана влюбились в пресвятую деву Марию и пр. По истине сам Сатана диктовал Пушкину поэму сию. И сия-то мерзостнейшая поэма переходит из рук в руки молодых благородных юношей. Какого зла не может причинить она, тем паче, что Пушкина выдают нынешние модные писатели за отменного гения, за первоклассного стихотворца». Серафим умолял верховную власть «как можно скорее остановить сию страшную заразу».
Николай I распорядился о совместном допросе петербургским военным генерал-губернатором и митрополитом Серафимом прежде всего главного распространителя богохульной поэмы штабс-капитана Митькова, взятого под арест. Дальнейший ход дела был поручен особой верховной комиссии, имевшей в то время исключительное значение в государственном управлении. Незадолго перед тем, — в апреле 1828 года; Николай I, уезжая в армию, передал в Петербурге свою власть триумвирату в составе П. А. Толстого, А. Н. Голицына и В. П. Кочубея, Этому верховному органу поручалось теперь раскрытие «крупнейшего государственного преступления».
Высокие сановники поручили произвести первый допрос поэта петербургскому военному генерал-губернатору П. В. Голенищеву-Кутузову.
Не подозревавший о новой беде, Пушкин летом 1828 года, по словам Вяземского, «кружился в вихре петербургской жизни». Он много играл в карты, и к этому времени относится его «баллада об игроках» («А в ненастные дни…»). Одновременно он увлекся женщиной бурного характера и больших страстей — Аграфеной Закревской, которую Боратынский называл Магдалиной, а Пушкин «беззаконной кометой…» Среди этих развлечений он неожиданно получает в начале августа вызов к петербургскому военному генерал-губернатору.
Сразу вспомнилась несчастная весна 1820 года. Вызов к Милорадовичу, толки о крепости, о Сибири и Соловках, ссылка на юг… О чем теперь его будут допрашивать?
Кабинет Голенищева-Кутузова ничем не напоминал собрания художественных редкостей Милорадовича. Новый генерал-губернатор был чужд всякой театральности. Сухо и строго, держа перед глазами документ, он предложил Пушкину «во исполнение высочайшей воли» дать ответ власти: им ли писана поэма, известная под названием «Гавриилиады»?
Положение оказывалось не менее серьезным, чем в 1820 году. За оскорбление церкви закон угрожал ссылкой в отдаленные места Сибири. О своей внутренней борьбе на этом допросе Пушкин вскоре писал:
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?
Бурной жизнью утомленный,
Равнодушно бури жду.
После некоторой паузы решительно и твердо раздается ответ:
«Не мною».
Генерал явно не удовлетворен таким «запирательством» подследственного:
«И сочинение это вам вообще неизвестно?»
Вопрос заставлял насторожиться. Ведь власть могла располагать и неопровержимыми сведениями о чтении и распространении им «кощунственной поэмы»; необходимо было избежать такой ловушки.
«В первый раз видел я «Гавриилиаду» в лицее».
Генерал, при всей официальной сдержанности, не может скрыть некоторого оживления в голосе — в сущности, он добился полупризнания. Следовало уточнить достигнутое:
«В котором году?»
Ясно, что только ранний возраст мог несколько смягчить прегрешение.
«В 1815 или 1816».
«Только видели рукопись?»
Уж не располагает ли правительство авторскими списками поэмы? Следовало предупредить и такую возможность:
«И переписал ее».
Допрос приступал вплотную к основному заданию:
«Имеете ли вы и ныне у себя экземпляр этой поэмы?»
«Не имею. Не помню, куда дел свой список, но с тех пор не видал его».
Генерал не скрывает, что признает эти колеблющиеся ответы полным сознанием вины:
«Извольте дать подписку впредь подобных богохульных сочинений не писать под опасением строгого наказания».
Это, конечно, еще не означало конца дела. Полный сомнений и тягостных предчувствий («Рок завистливый бедою — Угрожает снова мне»), Пушкин все же обращается к своему любимому творению. Седьмая глава «Онегина» вырастала медленно. Поэт сосредоточенно работал над углублением характеров главных героев. В онегинской библиотеке — «в келье модной» — над страницами Байрона, Шатобриана и Бенжамена Констана Татьяна умственно зреет, приучает себя критически относиться к людям, уверенно разбирается даже в самом сложном современном характере, ещё недавно столь пленявшем ее. Чутьём любящего сердца она замечательно понимает драму яркой и одаренной личности, обреченной в условиях окружающего быта на бесплодное прозябание, на «призрачность», подражание, пародийность. Для полного раскрытия сущности этого «надменного беса» Пушкин решил ввести в роман «альбом Онегина», его личные записи, афоризмы и наблюдения. После зловещего допроса, у военного генерал-губернатора Пушкин набрасывает Прозрачные строфы этого блестящего и печального дневника, довольно четко отражающего увлечения и горести поэта в тревожный 1828 год.
Цветок полей, листок дубрав
В ручье кавказском каменеет;
В волненьи жизни так мертвеет
И ветреный и пылкий нрав.
Через две недели после первого допроса Пушкин снова был вызван к петербургскому военному губернатору.
«Государь император соизволил поручить мне спросить у вас, — заявил Голенищев-Кутузов, — от кого получили вы в 1815 или 1816 году в лицее поэму «Гавриилиаду», ибо открытие автора уничтожит всякое сомнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под вашим именем».
Высочайшее недоверие к его показанию выражалось довольно открыто. Но изменять данные сведения было уже поздно. Пушкин дал письменный ответ: «Рукопись ходила между офицерами Гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 1820 году».
Одновременно Пушкин пытается способствовать «открытию автора». В черновике своего последнего показания он сообщает о рукописи «Гавриилиады»: «…знаю только, что ее приписали покойному поэту кн. Дм. Горчакову». Такое же указание имеется и в письме к Вяземскому. В ответ на требование Николая Пушкин решает назвать того самого Горчакова, которым восхищался в лицейских стихах и который присутствовал на его знаменитом торжестве 1815 года. Умерший в 1824 году, Горчаков был известен как атеист, и это делало правдоподобным такое предположение.
Но следственное упорство Николая I не так легко было сломить. Получив новое «запирательство» поэта, он отдает приказ о вызове Пушкина уже не к генерал-губернатору, а к председателю верховной комиссии для прочтения ему новой «высочайшей» резолюции.
Пушкин предстал перед главнокомандующим Санкт-Петербурга и Кронштадта графом П. А. Толстым. Сановный старец объявил ему высочайшую резолюцию — «призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Это было выражением «высочайшего» недоверия и одновременно требованием полного сознания. Толстой попытался убедить поэта, «видя к себе такое благоснисхождение его величества, не отговариваться от объявления истины».
Пушкин погрузился в долгое размышление. Необходимо было сознаться; но как итти на это после прежних официальных показаний? Единственный выход — непосредственный ответ Николаю I.
«Позволено ли будет написать прямо письмо царю?» задал он вопрос Толстому. Получив утвердительный ответ, Пушкин написал письмо на высочайшее имя.
Из двух возможных гипотез (Пушкин мог назвать либо Д. П. Горчакова, либо себя) не приходится колебаться в выборе второй; первую не пришлось бы облекать такой торжественной тайной; только вторая давала требуемое «сознание». Взятый Николаем I курс на строгую маскировку всех репрессий, предпринимаемых против Пушкина, привел и на этот раз к демонстративному жесту «прощения»: дело о «Гавриилиаде» было прекращено. Правительство получило сознание поэта и знало, от кого могла исходить «страшная зараза» антицерковной пропаганды. Сознание давало в руки власти документ, который в случае нового выступления его автора бил наверняка.
Но не только власть судила поэта, — свершался и обратный суд. По карандашному тексту чернового показания Пушкина о «Гавриилиаде» (сохранившегося в его тетрадях) сделан чернилами набросок «Анчара». 9 ноября 1829 года Пушкин написал это сдержанно гневное стихотворение — один из самых сильных протестов против угнетения человека человеком:
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
Тираническое единовластие, беспощадно попирающее права личности и жизнь народов, бросающее на верную смерть «рабов» во имя укрепления своей мощи кровопролитнейшими завоеваниями, — в таких немногих чертах раскрывалась коренная сущность «неправедной власти», тяготевшей над судьбами страны и ее первого поэта.