ПЛЕН ВАРШАВЫ
Политическая новость, ошеломившая Пушкина, гласила, что ночью 17 ноября в Варшаве толпа завладела арсеналом, захватила Бельведерский замок и обратила в бегство ненавистного «вице-короля», цесаревича Константина. В последующие дни восставшие овладели государственной казной, войском, двумя крепостями, а 23 ноября было избрано временное правительство под председательством бывшего русского министра иностранных дел Адама Чарторижского.
Получив об этом сведения в конце ноября, Николай I тотчас же предпринял ряд военных мер. Юго-западные губернии были объявлены на военном положении, а главнокомандующим действующей армии был назначен фельдмаршал Дибич, которого победитель Наполеона, «железный герцог» Веллингтон, незадолго перед тем — после Балканской операции 1829 года — признал «великим полководцем».
У Пушкина уже в молодости сложилось мнение о взаимоотношениях России и Польши. Оно соответствовало воззрениям тогдашних патриотических кругов русского общества — в том числе и многих будущих декабристов — о необходимости противодействовать полонофильской политике Александра I, решившего присоединить к царству Польскому ряд западных областей империи. Против этой меры выступил в 1817 году Михаил Орлов, составивший особую записку на имя царя, а в 1819 году Карамзин, предостерегавший Александра I от дальнейших шагов в этом направлении.
В духе таких воззрений Пушкин расценивал и вспыхнувшие новые события. Верный друг его С. М. Хитрова посылала Пушкину в Москву последние французские газеты. Сочувствие парижской прессы к восставшей Польше вызывает у Пушкина противоположную реакцию. Он осуждает полонофильство Александра I, основанное не на действительных нуждах страны, «а лишь на соображениях личного тщеславия, театральном эффекте и т. д.»; он не сомневается в победном завершении предпринятого похода. «Ничто не может спасти Польшу, кроме чуда, а чудес не бывает», пишет он Хитровой 21 января 1831 года,
В такой тревожной политической обстановке Пушкину пришлось разрешать сложную проблему своей личной судьбы. Он уезжал в Болдино, рассорившись с матерью Гончаровой и предоставив полную свободу ее дочери. В деревне он получал письма от отца с сообщениями о расстройстве его помолвки, а по возвращении в Москву «нашел тещу озлобленную» и, видимо, действительно готовую окончательно разорвать с ним. Но так как теперь неудовольствия Натальи Ивановны проистекали преимущественно из материальных соображений, Пушкину удалось довольно быстро «сладить» с ней. В качестве новоявленного владельца Кистеневки он получил возможность заложить свое нижегородское имение за тридцать восемь тысяч рублей и проделать своеобразную операцию, снимавшую с его невесты обидное звание «бесприданницы»: он вручил теще одиннадцать тысяч, которые якобы являлись приданым Натальи Николаевны, но на самом деле представляли собой скорее нечто вроде «калыма», то-есть выкупа невесты; деньги эти остались в виде безвозвратной ссуды за старухой Гончаровой («пиши пропало» — кратко и выразительно сообщал об этом Пушкин Плетневу).
По приезде из Болдина поэт с удивлением и досадой узнал о запрещении «Литературной газеты». Оказывается, в номере от 28 октября 1830 года Дельвиг поместил заметку, в которой выражалось сочувствие героям Июльской революции и приветствие освобожденной ими от Бурбонов Франции: «Вот новые четыре стиха Казимира де-ла-Виня на памятник, который в Париже предполагают воздвигнуть жертвам 27, 28 и 29 июля: «Франция, скажи мне их имена. — Я их не вижу на этом печальном памятнике: они так скоро победили, что ты была свободна раньше, чем успела их узнать…»
Заметка эта появилась в момент, когда запрещалось произносить слово «республика», когда слово «мятежник» требовалось заменять «злодеем», а сведения об Июльской революции могли печатать только петербургские официальные органы со слов реакционнейшей «Прусской государственной газеты».
Уже через два дня Бенкендорф потребовал от министра народного просвещения сведений «для доклада государю-императору, кто именно прислал сии стихи к напечатанию». На соответствующий запрос попечителя округа Дельвиг отвечал, что стихи доставлены ему «от неизвестного, как произведение поэзии, имеющее достоинство новости»; газета его печатает сообщения «чисто литературные, без всякого их применения к обстоятельствам», и, наконец, указанная заметка была разрешена к напечатанию цензурой.
Ответ этот вывел из себя Бенкендорфа. После грубого объяснения с Дельвигом он отдал распоряжение о закрытии «Литературной газеты». «Русская словесность головою выдана Булгарину и Гречу», писал по этому поводу Пушкин Плетневу.
Распоряжение было, впрочем, вскоре отменено. После вмешательства влиятельных друзей к Дельвигу явился чиновник III отделения с извещением, что издание «Литературной газеты» будет разрешено, но под редакцией другого лица — Ореста Сомова.
Все это мало успокоило Дельвига. Всегда болезненный, он серьезно расхворался, «впал в апатию» и 14 января 1831 года скончался.
«Он был лучший из нас», писал глубоко огорченный Пушкин 21 января Хитровой. Он предлагает Плетневу и Боратынскому написать совместно с ним биографию покойного поэта и неоднократно вспоминает в стихах своего «милого Дельвига», «доброго Дельвига», друга и советника художников. Эта внезапная смерть отбросила тень на свадебные события 1831 года.
Пушкин расставался с вольной холостой жизнью не без сожаления и предстоящий семейный быт встречал с некоторой озабоченностью (о чем свидетельствуют его письма той поры). Тем не менее, легенда о его безнадежном настроении в момент женитьбы нуждается в пересмотре. Пушкин, якобы рыдающий у цыганок накануне свадьбы и смертельно бледнеющий перед алтарем от зловещих предвестий, — вся эта анекдотическая мелодрама весьма мало соответствует свидетельству современников об обычно бодром и сдержанном поведении поэта в обществе. Едва ли верен рассказ о тяжелой грусти, преследовавшей поэта на «мальчишнике» накануне его венчания, когда у него пировали такие веселые и остроумные люди, как Вяземский, Денис Давыдов, брат Лев Сергеевич, Нащокин. Гораздо правдоподобнее свидетельство о том, что в этот вечер непрерывно звенели бокалы, а Пушкин читал друзьям свои стихи, не лишенные светлых нот. И в последних болдинских элегиях звучали обычные мотивы его лирики: «Но не хочу, о други, умирать…» Вполне соответствует также характеру Пушкина и склонностям его невесты сохранившееся свидетельство о том, что «на свадьбе все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша» О несомненной бодрости духа свидетельствует и то, что, вернувшись с венчания, Пушкин много говорил о любимом им народном творчестве.
С жадностью слушал я, — вспоминал впоследствии П. П. Вяземский, — высказываемое Пушкиным своим друзьям мнение о прелести и значении богатырских сказок и звучности народного русского стиха…» Быть может в связи со своим венчанием Пушкин вспоминал свадебные песни, которые так прилежно заносил в свои записные книжки:
Как в долу-то березанька белехонька стоит,
А наша невеста белее ее…
В тот же вечер молодые угощали друзей ужином. Распорядителем был весельчак и каламбурист Лев Сергеевич, полувлюбленный в свою невестку. В ближайшие же дни после свадьбы Пушкины стали появляться на балах, маскарадах, санных катаньях, а 27 февраля опять принимали у себя московское общество. «Пушкин славный задал вчера бал, — писал один из приглашенных и он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна и они как два голубка». В своих письмах после свадьбы Пушкин говорит о полном счастье — ощущении столь новом для него. Он словно применяет к себе взволнованные строки из «каменного гостя» о душевном обновлении героя: «Мне кажется, я весь переродился…» Во всей переписке Пушкина можно сравнить с его февральскими признаниями 1831 года только восхищенные описания счастливых дней в кругу Раевских.
Этой внутренней настроенности поэта мало соответствовали события политического мира. В конце января русская армия одиннадцатью колоннами перешла границы царства Польского. Пушкина интересовал не только ход военных действий, но также отношение к польским событиям всей Западной Европы, особенно же Франции резко выступавшей в лице своих политических ораторов и писателей против России. Ни для кого не было тайной, что после Июльской революции и отложения Бельгии от Нидерландов, то-есть в начале осени 1830 года, Николай I готовился к войне с Францией. Ноябрьское восстание в Варшаве заставило его отказаться от этого похода. Польша становилась авангардом конституционных стран Запада на территории Российской империи, и от исхода ее борьбы с Петербургом зависела отчасти и судьба Парижа. Отсюда исключительный интерес французской печати 1831 года к русско-польскому конфликту и ее всесторонняя моральная поддержка дела восставших поляков. В феврале член палаты Эдуард Биньон в горячей речи возражал против принципа невмешательства, сформулированного министром иностранных дел Себастиани. Тогда же знаменитый Лафайет, генерал Ламарк и депутат Моген потребовали вмешательства Франции и Англии в польские дела. В конце февраля огромная демонстрация развернулась у здания русского посольства в Париже с криками: «Да здравствует Польша! Война России!»
Такие же лозунги заполняли страницы всех парижских газет и журналов. Известные публицисты Арман Каррель и Ламменэ в своих органах вели страстную полонофильскую пропаганду, Журнал «Энциклопедическое обозрение» напечатал «Манифест польского народа» с резкой статьей против России; здесь же была помещена поэма Жюльена «Три столицы: Петербург, Варшава, Париж, или торжество свободы», где говорилось о «варварском тиране», «злодейском мече», «опустошительном бедствии».
Но еще в большей степени волновали Пушкина выступления публицистов и поэтов. В феврале Беранже и Казимир де-ла Винь выступили на торжественной мессе в память Костюшки с воинствующими полонофильскими строфами. Аналогичные мотивы раздавались в журналистике Англии и «молодой Германии», где на ту же тему и в том же духе высказывался Берне.
Все это глубоко волнует Пушкина. Он читает иностранные газеты и журналы, беседует с московским историком Погодиным о судьбах славянства, дает в своих письмах отзвуки на важнейшие события русско-польской войны. Переезд в середине мая в Петербург заметно повышает интенсивность его реакции на ход современной политики.
Пушкины поселились на лето в Царском Селе, «в кругу милых воспоминаний». Недавно лишь поэт запечатлел в блестящих декоративных строфах свои «любимые сады», которые по-прежнему —
Стоят населены чертогами, вратами,
Столпами, башнями, кумирами богов
И славой мраморной, и медными хвалами
Екатерининских орлов.
Но сам он поселился в скромном деревянном доме вдовы придворного камердинера Анны Китаевой, на углу Колпинской и Кузьминской улиц. Это было новенькое строение с четырьмя ампирными колоннами на балконе и с мезонином, где Пушкин устроил свой кабинет: большой круглый стол, диван, книги на полках. А поблизости парк, знакомый и воспетый уже в отрочестве; сюда теперь поэт отправлялся по вечерам с женою бродить вдоль озера.
Но эта «тихая и веселая жизнь, будто в глуши деревенской», нарушалась тягостными событиями современной истории. С первых же дней пребывания в лицейском городке Пушкин посещает политические салоны летней резиденции, где отставные военные и старые придворные оживленно обсуждают последние события. «Здешние залы очень замечательны, — сообщает Пушкин 1 июня Вяземскому. — Свобода толков меня изумила. Дибича критикуют явно и очень строго».
Пушкин разделяет эти мнения о главнокомандующем: «Он уронил Россию во мнении Европы (пишет он вскоре в другом письме) — и медлительностью успехов в Турции, и неудачами против польских мятежников». Затянувшаяся кампания, угроза всеевропейской войны, резкие антирусские выступления всей французской печати вызывают в сознании поэта мысль о великой национальной опасности. «Теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году», заявляет он одному из царскосельских жителей.
Следует думать, что в эти дни — в конце мая или в начале июня 1831 года — под влиянием резкой критики действий Дибича в полувоенном обществе Царского Пушкин написал стихотворение, обращенное к великому вождю отечественной войны — Кутузову:
Явись, вдохни восторг и рвенье
Полкам, оставленным тобой.
В начале июня до Пушкина дошло известие о внезапной смерти Дибича 29 мая от холеры. После небольшого зимнего перерыва «индийская зараза» с новой силой вспыхнула весной 1831 года. Минск, Варшава, Краков, Галиция, Рига, Ревель и, наконец, Петербург были захвачены эпидемией. 15 июня умер от холеры в Витебске великий князь Константин, а 4 июля в Петербурге — одесский собеседник Пушкина Ланжерон. Более всего страдала от болезни беднота, недостаточно обеспеченная санитарными и медицинскими мерами. «Лазареты устроены так, что они составляют только переходное место из дома в могилу», писал один петербургский наблюдатель. Правительство растерялось, а его важнейшие представители панически бежали из зачумленного города.
Все это вызывало в столице глухое брожение, которое прорвалось, наконец, 22 июня открытыми беспорядками. Толпа задерживала и разбивала санитарные кареты, врывалась в лазареты, убивала врачей. Вскоре район холерных бунтов расширился, а самый характер волнений резко обострился, особенно в новгородских военных поселениях. «Солдаты взбунтовались и все под тем же нелепым предлогам отравления, — писал Пушкин П. А. Осиповой 29 июля. — Генералы, офицеры и врачи были умерщвлены с утонченной жестокостью».
Холера была действительно только предлогом к восстанию, вызванному глубокими социальными причинами. Согласно одной официальной записке, к моменту воцарения Николая I аракчеевские военные поселения представляли «самое несчастливейшее зрелище»: «рабочие батальоны замучены, и начальники их не стыдятся удерживать у них заработанные кровавым потом деньги…» Население изнемогло и гибло от шпицрутенов, розог, плетей. Ненависть ко всем начальствующим лицам не переставала расти. Возникновение холерной эпидемии послужило сигналом к общему восстанию 11 июля 1831 года в Старой Руссе военно-рабочих батальонов против местных властей — полицейских, офицеров, чиновников, а затем и помещиков. На городской площади был учинен суд над дворянами. Убили полицеймейстера и одного генерала. Это послужило началом широко раскинувшегося восстания против офицеров и чиновников военных поселений. В письме Пушкина к Вяземскому отчетливо сказывается восприятие событий в Старой Руссе, как движения антидворянского, новой «пугачевщины»: «Там четвертили одного генерала, зарывали живых и пр. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. Плохо, Ваше сиятельство..»[69]
Это уже было не выступление дворян во главе регулярных войск, как 14 декабря, а стихийное возмущение доведенного до отчаяния народа против представителей правящего класса и военного командования. Было над чем призадуматься и чему искать аналогии в социальном прошлом.
10 июля из Петербурга в Царское переехал двор, изгнанный оттуда холерой. Для Пушкина это обозначало прежде всего возобновление дружбы с Жуковским. Поэты решили устроить стихотворный турнир: состязание в написании русских сказок. Недавно лишь — в апреле 1831 года — Пушкин писал: «Предания русские ничуть не уступают в фантастической поэзии преданиям ирландским и германским». На основе своих прежних записей, преимущественно со слов Арины Родионовны, Пушкин разработал чудесную «Сказку о царе Салтане», расцвеченную всеми красками узорной росписи теремов. Вслед за ней, на основе антицерковных мотивов русского фольклора, была написана «Сказка о попе и о работнике его Балде». Как ни удачны сказки Жуковского о спящей царевне и о царе Берендее, победителем состязания остался, несомненно, Пушкин.
По утрам поэт читал свои сказки умной и культурной девушке, названной им в известном шутливом посвящении «черноокою Росетти». Пушкин ценил красавицу» фрейлину за уменье сохранять независимость ума и простоту характера «в тревоге пестрой и бесплодной большого света и дворам. По свидетельству Росетти (в замужестве Смирновой), Наталья Николаевна не имела основания ревновать к ней поэта, к которому новая знакомая относилась без тени влюбленности. Пушкин ценил Смирнову как просвещенного и остроумного собеседника, не внося также в эту литературную и светскую дружбу элементов романического увлечения.
Во время одной из прогулок по парку Пушкин встретился с юным дерптским студентом, графой Владимиром Сологубом, который бывал у Карамзиных и Жуковского. Он заговорил об одном начинающем писателе, только входившем в известность. В Павловске у тетки своей, княгини Васильчиковой, Сологуб познакомился с двадцатидвухлетним педагогом и литератором, принявшим на себя тяжёлую миссию давать уроки его слабоумному малолетнему кузену. Сологуб застал учителя с учеником за странным занятием: наставник, указывая на изображений разных домашних животных, блеял, мычал и хрюкал, старясь усиленным звукоподражанием оживить «мутную понятливость» своего питомца.
«Мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Я поспешил выйти из комнаты, едва расслышав слова тетки, представлявшей мне учителя и назвавшей его по имени: Николай Васильевич Гоголь».
Но через несколько дней молодой студент, проходя по коридору, услышал в одной из комнат выразительное чтение. Он решил войти и увидел перед собой молчаливую аудиторию из бедных девушек, компаньонок, приживалок своей тетки, которым Гоголь читал про украинскую ночь. Тонкость интонаций, юмор и лиричность передачи были неподражаемы:
«Описывая украинскую ночь, он как будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами! выси, благоухания, душевного простора… Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен, — мне хотелось взять его на руки, вынести его на свежий воздух, на настоящее его место».
Бывая в Царском, Сологуб хлопочет за Гоголя у Карамзиных, у Жуковского. Встретив на гулянье Пушкина, он спрашивает его, знает ли он Гоголя. Пушкин только мельком видел молодого беллетриста в Петербурге, но слышал о нем хвалебные отзывы Плетнёва и Жуковского. Поэт выразил желание ближе узнать автора «Вечеров».
Вскоре наладились общие встречи и чтения при ближайшем участии Жуковского, весьма благоволившего к Гоголю. Пушкин внимательно всматривался в болезненного, застенчивого, невзрачного провинциала «с неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе (по свидетельству Сологуба) и быстро перебегавшими по его оригинальному остроносому лицу в то время, как серые маленькие глаза его добродушно улыбались и он встряхивал падавшими ему на лоб волосами».
Украинские повести пасичника Рудого Панька уже были сданы в набор. Вскоре (в августе 1831 г.) Пушкин писал о них: «Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность. Все это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился». Следует известный рассказ о том, как «наборщики помирали со смеху», набирая «Вечера».
Уединенная творческая жизнь Пушкина продолжалась недолго. При дворе сразу обратили внимание на пребывание в Царском Селе знаменитого поэта с красавицей-женой. Легендарная красота Натальи Гончаровой стала рано известна Николаю I. Ей было всего восемнадцать лет, когда Бенкендорф назидательно писал Пушкину по поводу извещения о его предстоящей женитьбе, что царь придает особое значение будущему счастью «такой милой и интересной женщины, как m-elle Гончарова».
Вскоре происходит официальное сближение. После нескольких встреч с «высочайшими особами» в парке, Наталья Николаевна, по свидетельству Ольги Сергеевны Павлищевой, «была представлена императрице, которая от нее в восхищении». Это впечатление Александры Федоровны вполне разделялось и ее супругом.
Летом 1831 года происходит и новое привлечение Пушкина к государственной службе. В глазах Николая I «неслужащий дворянин» представлялся безобразным отклонением от общего правила. «Сочинительство» Пушкина не освобождало его, по мнению царя, от почетного долга всех представителей высшего слоя участвовать в правительственной деятельности. В духе этого принципа и, может быть, получив соответственное указание, Пушкин в июле 1831 года обращается к Бенкендорфу с официальным заявлением, что ему давно уже «тягостно бездействие». Предлагая заняться редактированием «Политического и литературного журнала», Пушкин заключает: «Более соответствовало бы моим занятиям и склонностям дозволение заняться историческими изысканиями в наших государственных архивах и библиотеках». Поэт выражает тут же свое «давнишнее желание написать историю Петра Великого».
Предложение о журнале было отклонено, но разрешение изучать государственные документы для написания истории Петра I было дано Пушкину вместе с зачислением его в министерство иностранных дел, при котором находился государственный архив. Таким образом, после семилетнего перерыва начальником Пушкина снова становится Нессельроде.
В середине лета наметился перелом в ходе польской войны. Назначенный на пост Дибича завоеватель Арзрума Паскевич довершает подготовленное его предшественником взятие Варшавы. Отступление польской армии вызывает в европейской прессе новый взрыв угроз по адресу России.
Беранже выпускает брошюру, посвященную президенту польского комитета Лафайету, с двумя политическими стихотворениями: «Понятовский» и «Скорее на помощь!» Казимир де-ла-Винь печатает «Варшавянку», в которой прославляет поляков, вспоминает Кремль, говорит о пространствах «От Альп до Табора, от Эбра до Понта Эвксинского». Некоторые из этих образов и формул находят полемический отзвук в стихотворном ответе Пушкина «Клеветникам России», написанном 2 августа 1831 года Здесь широко развернута мысль, выраженная незадолго перед тем в письме Пушкина к Вяземскому: «Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря, мы не можем судить ее по впечатлениям европейским». Текст знаменитого стихотворения свидетельствует, что оно направлено не против отважно сражавшихся поляков, а против политиков и публицистов Франции. Главный аргумент поэта — поражение Франции в 1812 году, «пылающая Москва», мертвецы великой армии «в снегах России».
На другой день Пушкин писал Вяземскому: «Кажется, дело польское кончается — я все еще боюсь: генеральная баталия, как говорил Петр I, дело зело опасное».
Развязка действительно приближалась. 4 сентября внук знаменитого Суворова прибыл в Царское Село курьером от Паскевича с известием о падении Варшавы; оно произошло 26 августа, в день Бородинского сражения. Это означало конец войны. В стихотворении «Бородинская годовщина» Пушкин снова вспоминает старинный исторический спор:
Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?…
В своих откликах на польские события 1831 года Пушкин разделяет основную точку зрения Погодина и Жуковского, занимавших консервативную позицию. Ей не сочувствовали другие представители русской мысли того времени, в частности такие друзья Пушкина, как Вяземский и Александр Тургенев. Но следует отметить, что и Пушкин в своей стихотворной публицистике 1831 года не выражает ненависти к польскому народу и даже особо отмечает в своих строфах, что падший в борьбе не услышит о г него «песни обиды». Вспоминалось ли поэту замечательное обращение к нему Олизара («Не издевайся над побежденными судьбою, — Потому что потомство перечеркнет такие стихи…»), верное ли чувство историзма удержало в нужных границах, но так называемая «анти-польская трилогия» Пушкина не носит следов его вражды к Польше, как нации. Первое стихотворение («Перед гробницею…») почетно свидетельствует о трудности борьбы с таким противником, как Польша; второе и третье обращены против парламентских деятелей французской буржуазной монархии («мутители палат…»). Нелоколебленным остается и его дружеское преклонение перед гением Мицкевича, к которому он обратит в 1832 году строки, полные глубокого уважения. Ответ польского поэта до Пушкина уже не дошел: он прозвучал в замечательной некрологической статье Мицкевича, появившейся весной 1837 года и подписанной «Друг Пушкина». Так сбылось предсказание 1824 года из послания к Олизару:
Но огнь поэзии чудесной
Сердца враждебные дружит.
В октябре Пушкины переехали в Петербург и поселились на Галерной улице. Начался новый период в жизни Пушкина, который, осложняя понемногу его взаимоотношения с окружающим миром, его планы спокойной жизненной обстановки и творческой работы, неуклонно вел к катастрофе. Но первые годы семейной жизни, несмотря на ряд забот и трудностей, не были лишены для Пушкина личных радостей и углубленного систематического труда.