Придёт день, когда суд великих народов откроет своё заседание, когда солнце брезгливо осветит острое лисье лицо Гитлера, его узкий лоб и впалые виски, когда рядом с Гитлером на скамье позора грузно повернётся человек с обвисшими жирными щеками, атаман фашистской авиации.

«Смерть им», — скажут старухи с ослепшими от слёз глазами.

«Смерть им», — скажут дети, чьи матери и отцы погибли в огне.

«Смерть, — скажут женщины, потерявшие детей. — Смерть им во имя святой любви к жизни!»

«Смерть», — скажет осквернённая ими земля.

«Смерть», — зашумит пепел под сожжёнными городами и сёлами. И с ужасом почувствует германский народ на себе взоры презренья и укора, с ужасом и стыдом закричит он: «Смерть, смерть!»

Через сто лет со страхом будут разглядывать историки спокойно и методически расписанные приказы, идущие из ставки верховного командования германской армии к командирам авиационных эскадр и отрядов. Кто писал их? Звери, сумасшедшие, или делалось это не живыми существами, а расписывалось железными пальцами арифмометров и интеграторов?

Налёт немецкой авиации начался около двенадцати часов ночи. Первые самолёты-разведчики, шедшие на большой высоте, сбросили осветительные ракеты и несколько кассет зажигательных бомб. Звёзды стали исчезать и меркнуть, когда белые шары ракет, подвешенные к парашютам, разгораясь, повисли в воздухе. Мёртвый свет спокойно, подробно и внимательно освещал площади города, улицы и переулки. В этом свете встал весь спящий город: белая фигура гипсового мальчика с горном, поднесённым к губам, возле Дворца пионеров; заблестели витрины книжных магазинов, и розовые, синие огоньки зажглись в огромных стеклянных шарах, стоявших в окнах аптек. Тёмная листва высоких клёнов в парке вдруг выступила из тьмы каждым резным своим листом, и возбуждённо закричали глупые молодые грачи, поражаясь внезапному приходу дня. Осветились афиши о спектакле в театре кукол, окна с занавесками и цветочными вазонами, колоннада городской больницы, весёлая вывеска над небольшим рестораном, сотни садиков, скамеечек, окошек, тысячи маленьких покатых крыш; робко заблестели круглые оконца на чердаках, янтарно-жёлтые пятна поползли по начищенному паркету в читальном зале городской библиотеки… Спящий город стоял в белом свете осветительных ракет, город, в котором жили десятки тысяч стариков, старух, детей, женщин, город, росший девятьсот лет, город, в котором триста лет тому назад построили учёную семинарию и белый костёл, город, в котором жили поколения весёлых студентов и умелых мастеровых людей. Через этот город шли когда-то длинные обозы чумаков, бородатые плотовщики медленно проплывали мимо его белых домов и крестились, глядя на купола собора; славный город, заставивший расступиться густые, сырые леса; город, где из столетия в столетие трудились знаменитые медники, краснодеревщики, кожевники, пирожники, портные, маляры, каменщики. Этот красивый старинный город на берегу реки был освещен тёмной августовской ночью химическим светом ракет.

Сорок двухмоторных бомбардировщиков ещё днём были подготовлены к налёту. Немецкие техники в мундирчиках с аптекарской точностью наполняли баки прозрачной, лёгкой жидкостью. Чёрно-оливковые фугасные бомбы и серебристые зажигательные в пропорции, установленной для бомбёжки городов, были подвешены к плоскостям. Командир, оберст, знакомился с точным планом полёта, данным штабом, метеорологи сообщили достоверные сводки погоды. Лётчики жевали шоколад, покуривали сигареты, писали домой шутливые короткие открытки, — всё это были холеные мальчики, с модной стрижкой.

С ноющим звуком шли самолёты. Их встретил колючий огонь зениток, лучи прожекторов ловили их, и вскоре один из самолётов загорелся; словно испорченная картонная игрушка, кувыркаясь, пошёл он к земле, то заворачиваясь в тряпицу чёрного пламени, то выпадая из неё. Но лётчики уже увидели спящий город, освещенный ракетами.

Один за другим прокатились над городом взрывы, земля дрогнула от них, со звоном полетели стёкла, посыпалась штукатурка в домах, сами собой стали открываться окна и двери. Полуодетые женщины, держа на руках детей, бежали к щелям. Игнатьев, схватив за руку Веру, побежал с девушкой к окопу, вырытому у забора. Там уже собрались немногочисленные оставшиеся в доме жильцы. Медленно вышел во двор старичок-юрист, у которого жил на квартире комиссар. Старичок нёс в руке пачку книг, перевязанную бечёвкой. Игнатьев помог ему и Вере спуститься в окоп, а сам побежал к дому. В это время послышался вой летящей бомбы. Игнатьев лёг на землю. Весь двор заполнило мглой — то поднялась в воздух тонкая кирпичная пыль от рухнувшего по соседству здания. Женщина крикнула:

— Газы!

— Какие газы! — сердито сказал Игнатьев. — Пыль это. Сиди в щели! — Он подбежал к дому. — Старшина, немец бомбит! — закричал Игнатьев.

Старшина и бойцы уже проснулись и натягивали сапоги. Свет начинавшегося пожара освещал их. Котелки белого металла поблёскивали в свете молодого, ещё бездымного пламени. Игнатьев поглядел на быстро, молча одевавшихся товарищей, потом на котелки и спросил:

— Ужин на меня получали?

— Во, брат ты мой, — сказал Седов, — ты там будешь с бабами на скамейке звёзды считать, а мы на тебя ужин получай.

— Скорей, скорей собирайся! — сердито крикнул старшина. — А ты, Игнатьев, беги к комиссару, побудить его надо.

Игнатьев поднялся на второй этаж. Старый дом весь скрипел от гула бомбовых разрывов, поскрипывая, ходили двери, тревожно позванивала посуда в шкафах, и, казалось, весь старый обжитой дом дрожит, как живое существо, видя страшную скорую гибель подобных себе. Комиссар стоял у окна. Он не слышал, как вошёл Игнатьев. Новый разрыв потряс землю, глухо и тяжело села штукатурка, наполнив комнату сухой пылью. Игнатьев чихнул. Комиссар, не слыша, стоял у окна, глядя на город. «Вот он какой, комиссар», — подумал Игнатьев, и невольное чувство восхищения коснулось его. В этой высокой неподвижной фигуре, обращенной к начинавшим гореть пожарам, было что-то сильное, привлекавшее.

Богарёв медленно повернулся. Лицо его было угрюмо. Выражение тяжёлой упорной думы лежало на всём облике его. Худые щёки, тёмные глаза, сжатые губы — всё напряглось в одном большом движении. «Словно икона, строгий», — подумал Игнатьев, глядя на лицо комиссара.

— Товарищ комиссар, — сказал он, — надо бы вам уйти отсюда, ведь он совсем рядом кидает; ударит — ничего от дома не останется.

— Как фамилия ваша? — спросил Богарёв.

— Игнатьев, товарищ комиссар.

— Товарищ Игнатьев, передайте старшине моё приказание: помочь гражданскому населению. Слышите, кричат женщины.

— Поможем, товарищ комиссар. Насчёт тушения-то мало чего сделаешь, дома больше деревянные, сухие, и он их зажигает сотнями сразу, а тушигь-то некому — молодой мирный житель эвакуировался либо в ополчение ушёл. Старики и ребята остались.

— Запоминайте, товарищ Игнатьев, — вдруг сказал комиссар, — запоминайте всё, что вы видите. И эту ночь, и этот город, и этих стариков и детей.

— Разве забудешь, товарищ комиссар.

Игнатьев смотрел на мрачное лицо комиссара и повторял: «Правильно, товарищ комиссар, правильно». Потом он спросил:

— Может, разрешите гитару эту взять, что на стенке висит, всё равно дом сгорит, а бойцам очень нравится как я на гитаре играю?

— Дом ведь не горит, — строго сказал Богарёв.

Игнатьев поглядел на большую гитару, вздохнул и пошёл к двери. Богарёв начал укладывать бумаги в полевую сумку, надел плащ, фуражку и снова подошёл к окну.

Город горел. Курчавый, весь в искрах, красный дым поднимался высоко вверх, тёмнокирпичное зарево колыхалось над базаром. Тысячи огней, белых, оранжевых, нежножёлтых, клюквеннокрасных, голубоватых, огромной мохнатой шапкой поднимались над городом, листва деревьев съёживалась и блёкла. Голуби, грачи, вороны носились в горячем воздухе, — горели и их дома. Железные крыши, нагретые страшным жаром, светились, кровельное железо от жара громыхало и гулко постреливало, дым вырывался из окон, заставленных цветами, — он был то молочнобелым, то смертночёрным, розовым и пепельно-серым, — он курчавился, клубился, поднимался тонкими золотистыми струями, рыжими прядями, либо сразу вырывался огромным стремительным облаком, словно внезапно выпущенный из чьей-то огромной груди; пеленой покрывал он город, растекался над рекой и долинами, клочьями цеплялся за деревья в лесу.

Богарёв спустился вниз. В этом большом огне, в дыму, среди разрыва бомб, криков, детского плача находились люди спокойные и мужественные, — они тушили пожары, засыпали песком зажигательные бомбы, спасали из огня стариков. Красноармейцы, пожарники, милиционеры, рабочие и ремесленники всеми силами своими, не обращая внимания на воющую смерть, с лицами, чёрными от копоти, в дымящейся одежде боролись за свой город, делали всё, что могли, чтобы спасти, выручить то, что можно было спасти и выручить. Богарёв сразу почувствовал присутствие этих мужественных людей. Они появлялись из дыма и огня, связанные великим братством, вместе шли на подвиги, врывались в горящие дома и вновь исчезали в дыму и огне, не называя своих имён, не зная имён тех, кого спасали.

Богарёв увидел, как зажигательная бомба упала на крышу двухэтажного дома, искрясь, словно детский фейерверк, и начала растекаться ослепительно белым пятном. Он вбежал по лестнице, пробрался на чердак, в духоте, пахнущей дымной глиной, напоминавшей детство, подошёл к мутно светившемуся слуховому окну. Руки ему обжигало горячее кровельное железо. Искры садились на его одежду, но он быстро пробрался к тому месту, где лежала бомба, сильным ударом сапога сбросил её вниз. Она упала на клумбу, осветив на миг пышные головы астр и георгин, зарылась в рыхлую землю и стала гаснуть. Богарёв с крыши увидел, как из соседнего горевшего дома вынесли на складной кровати старика два человека в красноармейской форме. Он узнал бойца Игнатьева, просившего у него гитару; второй, Родимцев, был пониже ростом и пошире в плечах. Старуха-еврейка быстро заговорила, — видимо, благодарила Игнатьева за спасение мужа. Игнатьев махнул рукой; в этом жесте, широком, щедром, свободном, словно выразилась вся богатая и добрая натура народа. В это время сильнее застучали зенитки, к их выстрелам присоединилось рокотание пулемётов. Новая волна фашистских бомбардировщиков налетела на горящий город. Снова послышался сверлящий вой отделившихся от самолёта бомб.

— По щелям! — закричал кто-то. Но люди, разозлённые борьбой, уже не ощущали опасности.

Чувство времени, протяжённости и последовательности событий словно оставило Богарёва. Он вместе со всеми тушил начинавшиеся пожары, засыпал песком зажигательные бомбы, выносил из огня чьи-то вещи, помогал санитарам, приехавшим с автомобилем скорой помощи, укладывать на носилки раненых, ходил вместе со своими бойцами к загоревшемуся родильному дому, выносил книги из горевшей городской библиотеки. Отдельные картины навечно запомнились ему. Человек выбежал из дома с криком: «Пожар, пожар!» Этот человек, вдруг увидевший вокруг себя один лишь сплошной огромный огонь, сразу успокоился, сел на тротуар и сидел неподвижно; запомнилось ему, как в чаду и гари вдруг распространился нежный запах духов, — это загорелся парфюмерный магазин. Запомнилась ему сошедшая с ума молодая женщина. Она стояла посреди пустынной площади, освещенная пожаром, и держала на руках труп девочки. Раненая лошадь лежала на углу улицы. Богарёв увидел в её стекляневших, но всё ещё живших глазах отражение пылавшего города. Тёмный, плачущий, полный муки зрачок лошади, словно кристальное живое зеркало, вобрал в себя пламя горящих домов, дым, клубящийся в воздухе, светящиеся, раскалённые развалины и этот лес тонких, высоких печных труб, который рос, рос на месте исчезавших в пламени домов.

И внезапно Богарёв подумал, что и он вобрал в себя всю ночную гибель мирного старинного города.

С рассветом пожар стал меркнуть. Солнце смотрело на дымящиеся развалины, на стариков и старух, сидевших на узлах, среди старой посуды, цветочных вазонов, сорванных ночью со стен старых портретов в чёрных рамах. И это солнце, глядевшее сквозь холодеющий дым пожаров на мёртвых детей, было мертвенно-белым, отравленным дымом и гарью. Богарёв пошёл в штаб за инструкциями и вернулся на квартиру. Во дворе к нему подошёл старшина.

— Как машина? — спросил Богарёв.

— В порядке, — ответил старшина. Глаза его были воспалены от дыма.

— Надо ехать, собирайте людей.

— Тут, товарищ комиссар, случай произошёл, — сказал старшина. — Уж под утро немец положил бомбу акурат у окопчика, где жители хоронились, и всех почти покалечил, а двоих убило: этого старичка, у которого вы на квартире стояли, и девушку тут одну, беженку. — Он усмехнулся. — Игнатьев с ней всё беседы проводил.

— Где же они? — спросил Богарёв.

— Раненых — тех увезли, а убитые так и лежат, вот за ними подвода пришла, — ответил старшина.

Богарёв пошёл в глубь двора, где собрались люди, смотревшие покойников. Старика трудно было узнать. Возле него валялись порванные, забрызганные кровью книги, выпавшие из вынесенной им пачки. Он, видимо, в момент разрыва бомбы приподнялся, выглядывая из неглубокой щели. «Летописи. Тацит», — прочёл Богарёв название книги, лежавшей рядом с телом. А девушка-беженка казалась живой, спящей. Смуглая кожа её скрывала бледность, чёрные ресницы прикрывали глаза, она улыбалась лукаво и смущённо, словно стыдясь, что люди обступили её.

Подошедший возчик взял девушку за ноги и сказал:

— Эй, кто-нибудь, помогите, что ли.

— Пусти, — крикнул Игнатьев.

Он легко и бережно приподнял тело, перенёс его на подводу. Девочка, державшая в руке завядшую астру, положила цветок на грудь покойнице. Богарёв помог возчику поднять тело старика. А люди с красными глазами, с перепачканными копотью лицами стояли молча, опустив головы.

Пожилая женщина, глядя на покойницу, произнесла негромко: «Счастливая».

Богарёв пошёл к дому. Стоявшие у подводы люди молчали, и только чей-то сиплый голос печально промолвил:

— Минск сдали, Бобруйск, Житомир, Шепетовку… разве его остановишь? Видишь, что он делает. За одну ночь город какой сжёг и полетел себе.

— Зачем полетел, — шестерых наши сбили, — сказал красноармеец.

Вскоре Богарёв вышел из квартиры убитого юриста. Он оглядел в последний раз полуразрушенную комнату, пол, засыпанный стеклом, выброшенные силой взрыва из шкафов книги, сдвинутую мебель. Подумав, он снял со стены гитару, снёс её вниз и положил в кузов машины.

Боец Родимцев, протягивая стоявшему у машины Игнатьеву котелок, говорил:

— Поешь, Игнатьев, туг макарон белый, мясо — вчера я на тебя получил.

— Не хочу есть, — сказал Игнатьев, — пить хочу, всё запеклось внутри.

Вскоре они выехали за город. Летнее утро встретило их всей торжественной спокойной прелестью своей. Днём они остановились в лесу. Тугой чистый ручей, грациозно морщась на камнях, бежал меж деревьев. Прохлада касалась воспалённой кожи, глаза отдыхали в спокойной тени высоких дубов. Богарёв увидел в траве семейство белых грибов, — они стояли, сероголовые, на толстых белых ножках, и ему вспомнилось, с какой страстью он и жена в прошлом году предавались, собиранию грибов на даче. Сколько радости было бы, найди они тогда такое скопище белых грибов! Им-то не очень везло на этот счёт — большей частью приносили они домой сыроежки и козлята.

Красноармейцы помылись в ручье.

— Пятнадцать минут на обед, — сказал Богарёв старшине. Он медленно ходил меж деревьев, радуясь и печалясь беспечной красоте мира, шелесту листьев. Внезапно он остановился, прислушался, оглянулся в сторону машины. Игнатьев играл на гитаре, остальные ели хлеб и консервы и слушали.