Ночью улицы города наполнились шумом. Слышались гудки, пыхтение автомобильных моторов, громкие окрики.

Шум этот был не только велик, но и тревожен. Все проснулись, лежали молча, прислушиваясь и стараясь понять, что происходит.

Вопрос, волновавший сердца разбуженных ночным шумом людей, был в ту грозную пору один: не прорвались ли где-нибудь немцы, не ухудшилось ли внезапно положение, не уходят ли наши и не пришло ли время среди ночи одеться, торопливо схватить узел с вещами и уйти из дому. А иногда леденящая тревога сжимала сердце: «А что, собственно, за шум, что за невнятные голоса, а вдруг воздушный десант?»

Женя, спавшая в одной комнате с матерью, Софьей Осиповной и Верой, приподнялась на локте и негромко сказала:

— Вот так в Ельце с нашей бригадой художников было: проснулись — а на окраине немцы! И никто нас не предупредил.

— Мрачная ассоциация,— сказала Софья Осиповна.

Они слышали, как Маруся, оставившая дверь открытой, чтобы в случае бомбёжки легче было всех разбудить, сказала:

— Степан, что за скифское спокойствие, ты спишь, ведь надо узнать!

— Да не сплю я, тише, слушай! — шёпотом сказал Степан Фёдорович.

Под самым окном зарокотала машина, потом вдруг мотор заглох, и чей-то голос, столь явственно слышный, точно он раздавался в комнате, произнёс:

— Заводи, заснул, что ли! — и добавил несколько слов, которые заставили женщин на мгновение потупиться, но не оставили никаких сомнений в том, что произносил эти словца раздосадованный русский человек.

— Звук благодатный,— сказала Софья Осиповна.

И все вдруг облегчённо заговорили.

— Это всё Женя со своим Ельцом,— слабым голосом сказала Маруся.— У меня и сейчас ещё боль в сердце и под лопаткой…

Степан Фёдорович, смущённый тем, как он только что взволнованно шептался с женой, многословно и громко стал объяснять:

— Да откуда? Нелепо же, ерунда ведь! От Калача до нас сплошная железобетонная оборона. Да и в случае чего, мне бы немедленно позвонили. Что ж вы думали, так это делается? Ой, бабы вы бабы, одно слово — бабы!

— Да, конечно, хорошо, и всё пустяки, но я подумала: вот так именно это бывает,— тихо сказала Александра Владимировна.

— Да, мамочка, именно так,— отозвалась Женя.

Степан Фёдорович накинул на плечи плащ и, пройдя по комнате, сдёрнул маскировку и распахнул окно.

— Открывается первая рама, и в комнату шум ворвался,— сказала Софья Осиповна и, прислушавшись к пёстрому гулу машин и голосов, заключила: — И благовест ближнего храма, и голос народа, и шум колеса{13}.

— Не шум колеса, а стук колеса,— поправила Мария Николаевна.

— Нехай[2] будет стук,— сказала Софья Осиповна и всех рассмешила этими словами.

— Много легковых, «эмки», есть «зисы-101»,— говорил Степан Фёдорович, вглядываясь в улицу, освещённую неясным светом луны.

— Наверно, подкрепления на фронт идут,— сказала Мария Николаевна.

— Нет, пожалуй, наоборот, не похоже, что к фронту,— ответил Степан Фёдорович. Он вдруг предостерегающе поднял палец и сказал: — А ну, тише!

На углу стоял регулировщик, и к нему то и дело обращались проезжавшие. Говорили они негромко, и слов разобрать было нельзя. На все вопросы регулировщик отвечал взмахом флажка, указывая маршрут легковым машинам и грузовикам, на которых громоздились столы, ящики, табуретки и складные кровати. На грузовиках сонно покачивались в такт движению закутанные в шинели и плащ-палатки люди. Возле регулировщика остановился ЗИС-101, и разговор вдруг стал явственно слышен Степану Фёдоровичу.

— Где комендант? — спросил густой медленный голос.

— Вам коменданта города?

— На что мне твоего коменданта города, мне нужно знать, где разместился комендант штаба фронта?

Степан Фёдорович не стал дольше слушать. Он прикрыл окно и, выйдя на середину комнаты, объявил:

— Ну, товарищи, Сталинград стал фронтовым городом, к нам пришёл штаб Юго-Западного фронта.

— От войны нельзя уйти, она идёт за нами,— сказала Софья Осиповна.— Давайте спать! В шесть утра я должна быть в госпитале.

Но едва она сказала эти слова, как послышался звонок.

— Я открою,— сказал Степан Фёдорович и, надев свой коверкотовый плащ, пошёл к двери. Плащ этот ночью обычно лежал на спинке кровати, чтобы находиться под рукой на случай бомбёжки. На спинке кровати лежали новый костюм и плащ Спиридонова, а возле шкафа стоял в боевой готовности чемодан с Марусиной шубой и платьями.

Вскоре Степан Фёдорович вернулся и смеющимся шёпотом сказал:

— Женя, вас там кавалер спрашивает, красавец мужчина, я его пока в передней оставил.

— Меня? — удивилась Евгения Николаевна.— Не понимаю, какая чепуха! — Но по всему чувствовалось, что она взволнована и смущена.

— Джахши,— весело сказала Вера.— Вот вам и тётя Женя.

— Выйдите, Степан, я оденусь,— быстро сказала Евгения Николаевна и легко, по-девичьи вскочила, задёрнула маскировку и зажгла свет.

Надеть платье и туфли заняло несколько секунд, но движения её сразу же стали медленны, когда она, прищурив глаза, подкрашивала карандашиком губы.

— Да ты с ума сошла,— сердито сказала ей Александра Владимировна.— Красишься среди ночи, ведь человек ждёт.

— Да притом ещё не мытое, заспанное лицо и спутанные, как у ведьмы, волосы,— добавила Мария Николаевна.

— Вы не беспокойтесь,— сказала Софья Осиповна.— Женечка отлично знает, что она ведьма молодая и красивая.

Ей, седой и толстой пятидесятивосьмилетней девушке, может быть, ни разу в жизни не приходилось вот так, сдерживая сердцебиение, прихорашиваться, готовясь к нежданной встрече.

Эта мужеподобная женщина, обладавшая воловьей работоспособностью, объездившая полсвета с географическими экспедициями, любившая в разговоре грубое словцо, читавшая математиков, поэтов и философов, казалось, должна была к красивой Жене относиться с неодобрительной насмешкой, а не с нежным восхищением и смешной, трогательной завистью.

Женя всё с тем же недоумевающим, сердитым выражением лица пошла к двери.

— Не узнаёте? — спросили из-за двери.

— И да, и нет,— ответила Женя.

— Новиков,— назвался пришелец.

Идя к двери, она была почти уверена, что именно он и пришёл, но ответила так потому, что не знала, нужно ли ей сердиться на бесцеремонность ночного вторжения.

И вдруг, точно со стороны, она увидела всю поэзию этой ночной встречи — увидела себя, сонную, только что покинувшую тепло домашней, материнской постели, и стоящего у двери человека, пришедшего из грозной военной тьмы, несущего с собой запах пыли, степной свежести, бензина, кожи.

— Простите меня, глупо являться среди ночи,— сказал он и склонил голову.

Она сказала:

— Вот теперь я вас узнала, товарищ Новиков. Очень рада.

Он проговорил:

— Война привела в Сталинград. Вы извините, лучше я днём зайду.

— Куда же вы сейчас пойдёте, среди ночи? Оставайтесь у нас.

Он стал отнекиваться. Кончилось тем, что она стала сердиться не на то, что Новиков вторгся ночью в дом, а на то, что он не хочет в нём остаться. Тогда Новиков, обращаясь в тьму лестничной клетки, сказал негромко, тоном человека, привыкшего приказывать и знающего, что приказ его всегда услышат.

— Кореньков, принесите мой чемодан и постель.

Женя сказала:

— Рада вас видеть живым и здоровым. Но я расспрашивать вас сейчас ни о чём не буду: вы устали, вам надо помыться, попить чаю, поесть. А утром поговорим подробно, расскажете мне о себе. Познакомлю вас с мамой, сестрой, племянницей.

Она вдруг взяла его за руку и, разглядывая его лицо, произнесла:

— А вы очень изменились, прежде всего брови посветлели.

— Это от пыли,— сказал он.— Очень пыльная дорога.

— От пыли и от солнца. И глаза от этого кажутся темней.

Женя почувствовала, как большая рука его, которую она держала, чуть-чуть дрогнула в её руке, и, рассмеявшись, сказала:

— Ну вот, пока поручу вас нашим мужчинам, а завтра будете введены в женский мир.

Гостю устроили постель в комнате Серёжи.

Серёжа провёл его в ванную, и Новиков спросил:

— О, неужели и душ действует?

— Пока действует,— ответил Серёжа, следя, как гость снимает портупею, револьвер, гимнастёрку с четырьмя малиновыми «шпалами», выкладывает из чемоданчика бритвенный прибор и мыльницу.

Высокий, плечистый, он казался человеком, рождённым для ношения военной формы и оружия.

Серёжа казался себе таким слабым и маленьким рядом с этим суровым сыном войны. А ведь завтра и он станет её сыном.

— Вы брат Евгении Николаевны? — спросил Новиков.

Серёже казалось неловким называться Жениным племянником, она слишком молода, чтобы быть тёткой взрослого парня, поступившего добровольцем в рабочий батальон. Новиков подумает: либо Женя пожилая, либо племянник совершенный молокосос.

— Вытирайтесь мохнатой простынёй,— сказал Серёжа, точно не расслышав вопроса.

Ему не понравилось, как Новиков разговаривал с водителем машины, сутулым красноармейцем лет сорока.

Серёжа, кипятивший на керосинке чай, сказал:

— Товарищу шофёру мы постелим здесь постель.

Новиков возразил:

— Нет, он будет спать в машине, её нельзя оставлять без охраны.

Красноармеец усмехнулся:

— До Волги доехали, товарищ полковник, по воде машину не уведут.

Но Новиков сказал:

— Идите, Кореньков.

Чай Новиков пил в Серёжиной комнате. Степан Фёдорович, почёсывая грудь и позёвывая, сел напротив него и тоже стал пить чай; его взволновал ночной приход штаба.

Из-за двери послышался голос Жени:

— Ну как там у вас, всё в порядке?

Новиков поспешно поднялся и, стоя, точно разговаривал с высоким начальником, ответил:

— Благодарю вас, Евгения Николаевна, и ещё раз простите.

Когда он говорил с Женей, глаза его приняли виноватое выражение, и это не шло к его властному лицу с широким лбом, прямым носом и плотно складывающимися губами.

— Ну, до завтра, спокойной ночи,— сказала Женя, и Серёжа заметил, что Новиков слушал стук удалявшихся каблуков.

Степан Фёдорович, прихлёбывая чай, угощал гостя и оглядывал его глазами человека, смыслящего в деле подбора кадров. Он прикидывал в уме, какая гражданская работа подошла бы Новикову. Такого в промкооперации, пожалуй, не встретишь. Ему бы подошло быть начальником какого-нибудь крупного строительства союзного значения.

— Значит, штаб фронта теперь в Сталинграде будет? — спросил Степан Фёдорович.

Новиков искоса посмотрел на него, и Степан Фёдорович заметил в глазах гостя неудовольствие.

— Э, военная тайна,— немного обиженно сказал Спиридонов и, не удержавшись, прихвастнул: — Мне такие вещи по должности известны, снабжаю энергией три завода-гиганта, а они снабжают фронты.

Но, как и всегда, хвастовство в основе своей имело слабость и неуверенность: военный смутил его своим спокойным, холодным взглядом. Видимо, полковник подумал так: «Если и сообщены тебе такие сведения, то вовсе не следует без нужды повторять их, да ещё в присутствии этого паренька, он-то никого не снабжает энергией».

Степан Фёдорович рассмеялся.

— Знаете, по правде говоря, как это мне было объявлено?

И он рассказал о разговоре зисовского пассажира с регулировщиком.

Новиков пожал плечами.

Серёжа неожиданно спросил:

— А вы нашу Женю и до войны встречали?

Новиков торопливо ответил:

— Да, в общем, да.

Степан Фёдорович подмигнул:

— Военная тайна.— И подумал: «Э, полковник!»

Новиков, разглядывая висевшую на стене картину, изображавшую старика в зелёных штанах и с зелёной бородкой, спросил:

— Что ж, это старичок от старости позеленел?

Серёжа ответил:

— Это Женя рисовала, она считает старого странника одной из лучших своих работ.

Степан Фёдорович решил, что у Евгении Николаевны с полковником давнишний роман, а все эти церемонии, вскакивания и обращения на «вы» — чистая декорация. И это почему-то сердило его: «Уж больно она хороша для тебя, солдат»,— думал он.

Новиков помолчал и негромко сказал:

— Знаете, странный у вас город. Разыскивал долго ночью вашу улицу, и оказалось, улицы названы по всем городам Советского Союза — и Севастопольская, и Курская, и Винницкая, и Черниговская, и Слуцкая, и Тульская, и Киевская, и Харьковская, и Московская, и Ржевская есть…— Он усмехнулся: — А я под многими городами этими в боях участвовал, в некоторых до войны служил. Да. И все они, выходит, здесь оказались…

Серёжа слушал — казалось, другой человек, не чужой, непонятный, вызвавший чувство недоброжелательства, сидит перед ним. И он подумал: «Нет, нет, я правильно решил — иду!»

— Да, улицы, эх, да улицы, советские наши города,— тяжело вздохнул Степан Фёдорович.— Ложитесь-ка спать, вы — с дороги.