В субботний вечер Штрум собрался на дачу. Сидя в вагоне дачного поезда, Виктор Павлович думал о событиях прошедших дней. Как жалко, что уехал Чепыжин.
Этот приходивший вчера полковник Новиков очень милый человек. Виктор Павлович был доволен, что познакомился с ним. Но лучше, если б это знакомство состоялось на полчаса позже и не помешало бы проститься с Ниной… Но ничего. Вот она вернётся во вторник. И он вновь увидит это милое, молодое и красивое существо.
И так же много и упорно, как о Нине, он думал о жене. Он представил себе её одиночество, тревогу о сыне, вспоминал долгие годы, прожитые с ней.
Людмила расчёсывала утром волосы и говорила:
— Вот мы и стареем, Витя.
Сколько живых связей, сколько разделённого с ней успеха, тревог, огорчений, разочарований, труда.
Такими простыми всегда казались ему отношения людей, такими ясными и несложными. Он так уверенно объяснял Толе и Наде законы человеческих отношений, но вот он не может разобраться в своих чувствах. Логика мышления, ей он верил! Его лабораторная работа всегда была дружна с его кабинетной, книжной теорией, лишь изредка они сталкивались, недоуменно топтались, но это обычно кончалось примирением; они дружно двигались дальше, порознь бессильные: неутомимый ходок, мускулистая практика, несущая на плечах крылатую теорию с острыми глазами.
Но в личной жизни Штрума ныне всё смешалось…
Он вышел на дачную платформу и прошёл знакомой, сейчас пустынной дорогой.
Открыв калитку, Штрум вошёл в сад. Заходящее солнце отражалось в окнах застеклённой террасы.
Сад был полон колокольцев и флоксов — они пестрели среди высокой сорной травы, густо и жадно разросшейся там, где обычно не разрешала ей расти Людмила Николаевна,— на клубничных грядках, на клумбах, под окнами дома. Трава пятнала дорожки, пробивалась сквозь песок и утрамбованную землю, выглядывала из-под первой и второй ступенек крыльца.
Забор покосился, доски во многих местах были сорваны, и малина с соседнего участка заглядывала через проломы. На полу террасы были видны следы костра, который разводили на листе кровельного железа. В комнатах первого этажа тоже, видимо, в зимнюю пору жили — на полу лежала солома, истерзанный ватник, старые изодранные портянки, смятая сумка от противогаза, жёлтые обрывки газет, несколько сморщенных картофелин. Дверцы шкафов были открыты.
Виктор Павлович поднялся на второй этаж: и там побывали посетители, двери комнат оказались распахнутыми.
Лишь его комната была заперта; уезжая, Людмила Николаевна завалила узенький коридор поломанными стульями, старыми вёдрами, а дверь замаскировала листами фанеры.
Он долго разбирал баррикаду, чтобы расчистить вход, шумел, грохотал и, наконец, открыл дверь ключом: вид нетронутой комнаты удивил его больше, чем разор, царивший вокруг; показалось, прошла всего неделя с того последнего предвоенного воскресенья.
На столе лежали рассыпанные шахматы. Высохшие цветы лежали вокруг вазы ровным кругом голубовато-серого праха, а шершавые стебли торчали пыльным веником из сухого синего стекла…
Сидя у стола в то далёкое, последнее предвоенное воскресенье, Штрум обдумывал перед сном тревожившую его тогда проблему. Проблема была решена и не волновала его, эту работу он написал и напечатал в Казани, и авторские экземпляры были подарены коллегам… А воспоминание об этом ушедшем мирном воскресенье стало тревожно, невыносимо печально…
Он снял пиджак, положил портфель на стол и спустился вниз. Деревянная лестница скрипела под ногами, обычно Людмила слышала этот скрип и спрашивала из своей комнаты:
— Ты куда, Витя?
Но теперь никто не слышал его шагов — дом был пуст.
Вдруг зашумел дождь, в безветренном воздухе щедро и густо падали крупные капли воды, а заходившее солнце продолжало светить, и, проносясь сквозь полосу косых лучей, капли вспыхивали и вновь гасли. Туча была невелика, она шла над домом, и виден был дымный край дождя, плавно уходивший в сторону леса. Звук падающих капель ещё не успел утомить ухо и потому не сливался в монотонный шум, а гремел многоголосо, словно каждая капля была старательным, страстным музыкантом, которому суждено сыграть в жизни одну-единственную ноту. И капли шуршали, падали на землю, дробясь меж шелковистых еловых игл, звонко ударяли по тугим листьям лопуха, глухо стучали о деревянные ступени крыльца, били в тысячи барабанов по берёзовым и липовым листьям, гремели железным бубном крыши…
Дождь прошёл, и чудная тишина встала над землёй. Штрум вышел в сад — влажный воздух был тёпел и чист, и каждый лист дерева, каждый лист клубники украсился водяной каплей, и каждая водяная капля, словно икринка, готовая выпустить малька, таила свет солнца, и ему казалось, что где-то в самой глубине его груди вызрела и заблестела такая же полновесная дождевая капля, живой, блестящий малёк, и он стал ходить по саду, поражаясь и радуясь великому благу, которое выпало ему,— жить на земле человеком.
Солнце уже садилось, сумрак лёг на деревья, а сверкающая капля в груди не хотела гаснуть вместе с дневным светом, всё разгоралась…
Он поднялся наверх, раскрыл портфель, стал искать в нём свечу, нащупал бумажный пакет и вспомнил, что этот пакет передал ему вчера Новиков. Штрум забыл о нём, так пакет и пролежал нераскрытым в портфеле.
Штрум нашёл свечу, завесил окно одеялом. При свете свечи в комнате стало особенно спокойно.
Он разделся и лёг в постель, раскрыл пакет, присланный из Сталинграда. На запачканном листе было написано твёрдым, чётким почерком: «Виктору Павловичу Штруму» и адрес.
Он узнал почерк матери, отбросил одеяло и начал одеваться, точно его из темноты позвал спокойный, внятный голос.
Штрум сел за стол и перелистал письмо — это были записи, которые вела Анна Семёновна с первых дней войны до дня нависшей над ней неминуемой гибели за проволокой еврейского гетто, устроенного гитлеровцами. Это было её прощание с сыном…
Исчезло ощущение времени. Он даже не спросил себя, как эта тетрадь попала в Сталинград, через линию фронта…
* * *
Он встал из-за стола, сбросил маскировку и раскрыл окно. Белое утреннее солнце стояло над ёлкой у забора, весь сад был в росе, казалось, что листья, цветы, трава густо осыпаны колючим толчёным стеклом. Деревья в саду то поочерёдно, то все залпом взрывались от птичьего крика.
Виктор Павлович подошёл к зеркалу, висевшему на стене,— он думал, что увидит осунувшееся лицо с трясущимися губами, но лицо его было совершенно таким же, каким оно было вчера.
Он вслух сказал:
— Вот и всё.
Ему захотелось есть, и он отломил кусок хлеба, медленно, тяжело стал его жевать, сосредоточенно глядя на кручёную розовую нитку, дрожавшую над краем одеяла.
«Её точно раскачивает солнечный свет»,— подумал он.