Смена работала восемнадцать часов. От грохота и гула содрогалась высокая железная коробка мартеновского цеха. Этот грохот шёл из соседних цехов и с заводского двора. Его рождал прокат, где застывающие мерцающие сизые плиты и листы теряли немоту, присущую жидкой стали, гремели и звенели молодыми, вдруг обретёнными голосами. Грохот рождали тяжкие пневматические молоты, сминавшие прыщущие искрами сочные, помидорно-красные слитки металла. Этот грохот рождался стальными чушками, падавшими на товарные платформы, выложенные рельсами, чтобы предохранить дерево от ещё горячего, неостывшего металла. И рядом с железным грохотом рождался гул моторов и вентиляторов, скрежет и звон цепей, волочивших сталь…

В цехе стоял сухой жар. В нём не было ни молекулы влаги, белая сухая метелица бесшумно мерцала в каменном ранжире печей, стоявших в высоком полусумраке цеха. Колючая пыль, поднятая внезапным, врывающимся с Волги сквозняком, ударяла в лицо рабочим. Сталь лилась в изложницы, и вдруг сумеречный воздух наполнялся облаком стремительных искр, в краткую секунду своей прекрасной и бесполезной жизни подобных то безумной белой мошкаре, то опадающим лепесткам цветущей вишни. Иногда искры садились на плечи и руки рабочих и, казалось, не гасли, а, наоборот, рождались на этих разгорячённых работой людях.

Некоторые рабочие, собираясь передохнуть, подкладывали под голову кепку, а ватник стлали на кирпичи либо на чушку металла: в этом железном цехе не было мягкого дерева и земли, а лишь сталь, чугун и камень.

Отдыхавших людей клонило ко сну от постоянного грохота. Потревожить, поднять их мог внезапный приход тишины. Тишина в этом цехе могла быть лишь тишиной смерти либо тревоги и бури. В грохоте жил покой завода.

Работавшие подошли к границе человеческой выносливости. Лица их потемнели, щёки ввалились, глаза воспалились. Состояние многих рабочих можно было, несмотря на всё это, назвать счастливым, потому что причиной и основой счастья является вдохновение борющихся за свободу, а в эти часы беспрерывного ночного и дневного тяжёлого труда многие рабочие переживали чувство свободы и вдохновения борьбы.

В заводской конторе жгли архивы — отчёты о выработке прошлых лет, жгли планы. Подобно солдату, вступившему в свой смертный бой и не думающему ни о том, что ждёт его через год, ни о прошлых волнениях своей жизни,— огромный металлургический завод жил вдохновенной жизнью сегодняшнего дня.

Рабочим не надо было, как в глубоком уральском и сибирском тылу, осмысливать единство заводского труда с военной борьбой. Сталь, выплавленная сталеварами на «Красном Октябре», тут же рядом, на Тракторном и «Баррикадах», рождала броневые плиты танков, стволы пушек и тяжёлых миномётов. День и ночь уходили танки своим ходом на фронт, день и ночь пылили грузовики и тягачи, тянувшие к Дону орудия. Горячая кровная связь объединяла тех артиллеристов, башенных стрелков, которые огнём орудий, гусеницами тяжёлых танков, страстью сердца отбивали натиск прущего на Сталинград противника, с теми сотнями и тысячами рабочих, мужчин и женщин, стариков и молодых, которые в нескольких десятках километров от линии фронта трудились на великанах-заводах. Это было простое и ясное единство, единая, глубоко эшелонированная оборона.

Под утро в цех пришёл директор завода, полнотелый человек в синей длинной гимнастёрке, в мягких шевровых сапогах.

Рабочие, шутя, говорили, что директор бреется дважды в день, а сапоги начищает перед каждой сменой, три раза в сутки. Но теперь, видимо, он сапог не чистил и не брился, его щёки поросли тёмной щетиной.

Директор знал, каким будет завод через пять лет, он знал, какого качества придёт сырьё, какие заказы придут осенью, а какие к весне. Он знал, как будет обстоять дело со снабжением электроэнергией, откуда придёт лом и что будут завозить в промтоварные и продовольственные распределители. Он ездил в Москву, Москва звонила ему по телефону, с ним совещался первый секретарь обкома. От него зависело хорошее и плохое: квартиры, денежные премии, продвижение по службе, выговоры, увольнения.

Заводские инженеры, главный бухгалтер, главный технолог, начальники огромных цехов говорили: «Обещаю попросить директора»; «Доложу вашу просьбу директору»; «Надеюсь, директор поможет», либо, наоборот, грозили директорским гневом: «Представлю директору на увольнение».

Он прошёл по цеху и остановился возле Андреева.

Их окружили сталевары, мастера, рабочие.

И тот вопрос, который обычно задавал директор, приходя в цех, на этот раз строго задал рабочий:

— Как работа? Как дело?

— Положение тяжелей с каждым часом,— ответил директор.

Он сказал, что металл, обращённый в танки, уходя с заводского двора, через 14—16 часов уже воюет с немцами, что крупная воинская часть, получившая ответственное задание, потеряла технику во время авиационного налёта и от сверхплановой выдачи металла зависит многое — солдаты ждут. Сказал, что людей не хватает, некого просить и некого ставить на работу. Коммунисты, сотни лучших людей уходят в армию.

— Устали, товарищ? — спросил он, поглядев прямо в глаза Андрееву.

— Кто теперь отдыхает,— ответил Андреев и тут же спросил: — Остаться на вторую смену?

— Надо остаться,— ответил директор.

Он не приказывал, он в эту минуту был не только директором завода. Сила его была не в том, что он может дать премию, прославить, представить к награждению медалью либо, наоборот, взыскать, перевести на низший разряд,— разве в такие дни всё это имело значение?

И он понимал это, оглядывая лица людей, стоявших возле него. Он знал, что на заводе работают не только идеальные, влюблённые в труд люди. Среди рабочих имелись люди, работавшие без души, по необходимости.

Он поглядел на стоявшего рядом старика.

Белое пламя освещало нахмуренный лоб Андреева, и лицо его поблескивало так же, как поблескивали покрытые копотью балки перекрытий.

Андреев словно нёс в себе главное правило жизни и работы. Нечто бесконечно более важное и сильное, чем личные интересы и тревоги, торжествовало в жизни в эти дни — главное естественно и просто брало верх в решающий час народной судьбы.

И директор завода знал это. Андреев сказал:

— Какой же может быть разговор, останемся, уж коли так, останемся.

Плечистая женщина в брезентовой куртке, с головой, повязанной красной замасленной косынкой, сверкнув белыми зубами, сказала:

— Ничего, сынок, раз надо, проработаем и две смены.

Смена осталась в цехе.

Люди работали в молчании, не было обычных приказаний, сердитых объяснений, которые толковое делали бестолковым.

Минутами Андрееву казалось, что рабочие молча говорят между собой. Он поворачивал голову в сторону узкоплечего парня в полосатой тельняшке, Слесарева. Слесарев оглядывался и бежал к воротам цеха, подгоняя вагонетки с порожними изложницами, а ведь именно об этом думал Андреев, глянув на Слесарева.

Лёгкость движений непонятно существовала рядом с изнурением и усталостью.

Все работавшие в цехе, не только кадровые, сознательные передовики, коммунисты и комсомольцы, но и озорные девушки с подбритыми бровями, в брезентовых штанах и сапогах, поглядывавшие временами в круглые зеркальца; и угрюмые эвакуированные мужчины, не умевшие работать; и семейные женщины, часто бегавшие смотреть, не дают ли чего в распределителе,— все они теперь были охвачены бескорыстным вдохновением общего труда.

В обеденный перерыв к Андрееву подошёл человек с худым запылённым лицом, одетый в зелёную солдатскую гимнастёрку. Андреев рассеянно посмотрел на него, сразу не узнал. Это был секретарь заводского комитета.

— Павел Андреевич, зайдите сегодня в четыре часа в кабинет к директору.

— Это для чего? — сердито спросил Андреев, ему подумалось, что директор станет его уговаривать эвакуироваться. Секретарь несколько мгновений смотрел на него и сказал:

— Получено утром указание подготовить завод к взрыву, мне поручили подобрать людей,— и взволновался, полез в карман за кисетом.

— Нет, этому не бывать,— сказал Андреев.