Книга рассказов Мазуччо Гвардато из Салерно и итальянская новелла эпохи Возрождения
Рождение новеллистики итальянского Ренессанса связано с именем Боккаччо (хотя у него и были, конечно, предшественники, а сам он опирался на богатейший общеевропейский сюжетный фонд); поэтому-то в свете «Декамерона» неизменно рассматривались все этапы эволюции этого жанра (так поступил, например, Франческо Де Санктис, заметивший: «Почти в каждом центре Италии свой Декамерон»[1]. Что же, так строить историю новеллы действительно было очень удобно: появлялся надежный ориентир, незыблемая и ясная точка отсчета. В самом деле, едва ли не все итальянские новеллисты нескольких столетий в той или иной мере решали намеченные Боккаччо задачи.
Уместно спросить: какой новеллистический канон создан был «Декамероном»?[2] Это число рассказов — сто, это членение книги на «дни», «декады», «ночи», «части», это наличие обрамления (обрамляющей истории, персонажи которой и рассказывают друг другу все эти новеллы), играющего достаточно заметную роль, нередко несущего основную идейную нагрузку. Все остальное — как бы на усмотрение автора. Но и это немногое выполнялось последователями Боккаччо не вполне. Либо новелл было меньше (или значительно больше, как у Саккетти), либо обрамление носило иной характер (подчас его не было вовсе), либо отсутствовало внутреннее членение сборника. Поэтому в эволюции итальянской новеллы эпохи Возрождения нельзя не видеть двуединого процесса — настойчивого повторения уроков Боккаччо (нередко — с прямыми восторженными ссылками на автора «Декамерона») и сознательного отхода от его традиций. Да, напористая ориентация на «Декамерон» была удобной, но не всегда плодотворной. При всем непреходящем великолепии этой книги она навязывала последователям Боккаччо достаточно жесткую схему — как отдельной новеллы, так и, в еще большей мере, всего новеллистического сборника. Попытка повторить Боккаччо неизбежно вела к сужению свободы и поэтичности «Декамерона» (ведь никто из новеллистов так и не дотянул до его уровня), но также и к сужению собственных возможностей авторов. Поэтому новеллисты, по крайней мере итальянские, все до единого отдавая дань преклонения перед «Декамероном», часто стремились писать по-своему, лукаво оправдываясь или стыдливо обходя вопрос о своем отступничестве.
После Боккаччо итальянская новелла долго топчется на месте. Франко Саккетти (1330–1400) в своих «Трехстах новеллах», завершенных на пороге XV столетия, вновь обращается к средневековым бродячим сюжетам и городским анекдотам. Себя он называет «человеком невежественным и грубым», поэтому в его книге перед читателем «низменная простонародная жизнь в простонародной форме». Саккетти хорошо знает Боккаччо, но не старается ему подражать. Иначе поступили современник Саккетти Сер Джованни Флорентиец, автор сборника «Пекороне» (ок. 1378), и некий Серкамби, чей «Новельере» был создан в Лукке в последнее десятилетие XIV в. Оба они ввели в свои книги обрамление, широко использовали общие с «Декамероном» сюжеты или даже словесные обороты Боккаччо. Поэтому произведения их это произведения эпигонов, не только беспомощные и слабые, но и более архаичные, чем оригинал.
Затем в развитии новеллы вообще наступает большой перерыв. «Первый век гуманизма», каким принято считать XV столетие (Кваттроченто), был действительно временем расцвета наук, искусств, ремесел. В судьбе ренессансной культуры Италии этот век — решающий. Но также переходный. Происходило постепенное выравнивание разных сфер культуры, их синхронизация; эволюция приобретала один — поступательный — характер. Это век гигантских открытий, изменивших и лицо Земли, и самосознание отдельного человека. Недаром именно теперь было изобретено книгопечатание и открыта Америка. За достаточно короткое время европейская цивилизация проделала огромный путь. Начиналась Новая эпоха. Не случайно во второй половине века итальянская культура выдвинула целую плеяду великих художников, совершивших настоящий переворот в живописи.
Литература тоже проходит период стремительной эволюции. Сначала ученичества. Это связано с возвратом к латыни и в поэзии, и в прозе. Такое ученичество было необходимым и, как выяснилось впоследствии, плодотворным. К тому же им отмечено творчество далеко не всех писателей. Наиболее ярко итальянская проза выявила себя в книгах новеллистов. Их было в том веке совсем немного. Крупных — всего три. Это сиенец Джентиле Сермини (его сборник сложился вскоре после 1424 г.), болонец Джованни Саббадино дельи Ариенги (ок. 1455–1510) и салернитанец Мазуччо Гвардато.
Сермини, писавший в первой половине века, выводит на сцену в своих новеллах распутных женщин, не знающих подлинной любви, забывших о благочестии монахов, простофиль-горожан; все они находятся во власти самых низких инстинктов, что делает героев новелл комичными и отталкивающими. Сермини не пытался создавать полнокровные характеры, вместо них у нею карикатурные схемы, нарочитое сгущение красок, гротескных черт. Особую неприязнь вызывают у автора простолюдины, в облике и поступках которых постоянно высвечиваются наиболее низменные приметы.
Сборник Саббадино дельи Ариенти был завершен, видимо, в 1483 г. в Болонье. Назывался он «Порретанские новеллы», так как, согласно обрамлению, эти истории рассказывали друг другу отдыхавшие на водах в Поррето летом 1475 г. знатные молодые люди, прекрасные дамы и известные литераторы, собравшиеся там по приглашению графа Андреа Бентивольо. Сборник был задуман и написан как несомненное подражание «Декамерону» (обрамление, обсуждение содержания каждой новеллы и т. д.). Но в отличие от Боккаччо Ариети предпочитал обрабатывать анекдоты о знаменитых людях как прошлого, зак и современности (например, историю о благородном поступке короля Альфонса Арагонского)[3].
Саббадино дельи Ариенти писал в одно время с Мазуччо, но в совсем иной общественной и культурной атмосфере; Мазуччо же работал над своим «Новеллино» не в маленькой Болонье, старавшейся, однако, участвовать в большой политике, а в Неаполитанском королевстве, занимавшем особое место в итальянской истории.
Роль Неаполя в культурной жизни Италии двойственная. С одной стороны, это было провинциальное захолустье, экономически отсталый юг. Не только большая политика, но и большая культура делались в центре и на Севере в Риме, Флоренции, Милане, Венеции, даже в маленьких Болонье, Ферраре, Сиене. Там культурная и художественная жизнь била ключом. Показательно, что на юге так и не сложилась своя художественная школа и оттуда родом был лишь один замечательный художник, Антонелло да Мессина (ок. 1430–1479), но он стал ярким представителем не неаполитанской и не сицилийской, а венецианской живописи. С другой же стороны, Неаполь был давним хранителем высоких традиций куртуазной культуры, вот почему столь плодотворным оказалось пребывание здесь, при дворе короля Роберта (1275–1343), поклонника наук и искусств, и королевы Джоанны, любительницы развлечений и фривольных забав, юного Боккаччо. Здесь» он нашел предмет своего любовного недуга — молодую и прекрасную Марию д’Аквино, здесь он, под влиянием королевского библиотекаря Паоло Перуджино, проникся любовью к античной культуре (напомним, что в Неаполе похоронен Вергилий и его могила издавна была местом всеобщего поклонения), здесь Боккаччо не просто сделал первые пробы пера, а и создал свои ранние, но уже значительные произведения. Не будем также забывать, что юг во второй половине XIII столетия дал итальянской литературе сицилийскую поэтическую школу, столь сильно повлиявшую на Данте и его окружение.
В Неаполе всегда было много пришлого народа, и многоязыкий говор характерен для звуков неаполитанской улицы. На юге Италии побывали и оставили свой след греки, затем византийцы, норманны, арабы, французы (анжуйцы), наконец, испанцы. С приходом последних обозначился определенный культурный сдвиг. Он связан как вообще с испанцами, так и прежде всего с личностью короля Альфонса V Арагонского, ставшего Альфонсом I Неаполитанским.
Давние куртуазные традиции нашли подкрепление в рыцарских увлечениях, принесенных пришельцами. С ними воцарилась в Неаполе любовь ко всему пышному, красочному, возвышенному, театрализованному.
В свите Альфонса пришли в Неаполь не только военачальники и политики, но и два выдающихся писателя-гуманиста — Лоренцо Валла (1407–1457) и Антонио Беккаделли по прозванию Панормита (1394–1471). Вскоре сюда потянулись другие гуманисты — прежде всего Джанноццо Манетти (1396–1459), флорентийский купец, дипломат и выдающийся переводчик. Переселился в Неаполь Бартоломео Фацио из Специи и известный ученый Джуниано Майо, но больше было кратковременных визитеров — от грека Константина Ласкариса до флорентийского тирана Лоренцо Великолепного.
Альфонс любил музыку и поэзию, книги и античную культуру, приглашал к себе нидерландских живописцев, оставивших в Неаполе заметный след, привечал ученых, заботился о старой королевской библиотеке, которая при нем заметно обогатилась, покровительствовал университету и вообще собирал вокруг себя поэтов. В Неаполе ко второй половине столетия сложилась значительная школа латинских поэтов, выдвинувшая таких замечательных мастеров, как Джованни Джовиано Понтано (1422 или 1426–1503) и Якопо Саннадзаро (1455–1530), а также поэтов-петраркистов (Тебальдео, Серафино делль’Аквила, Каритео и др.). И на тех и на других заметное влияние оказала древнегреческая эротическая лирика и чувственная лирика Катулла. Вообще любовная тематика в ее нередко весьма рискованном преломлении имела большое распространение и в придворном обиходе Неаполя, и в его литературе.
Но литература эта вовсе не была оторвана от жизни; напротив, политика занимала в ней внушительное место. Задолго до Макиавелли здесь были созданы трактаты о государе (Понтано), о правлении государей (Пьер-Джакомо Дженнаро), о величии государей (Джуниано Майо), об обязанностях государей (Диомеде Карафа) и т. д. Это очень понятно: молодая династия искала надежного обоснования своей власти, отличающей ее от многочисленных итальянских тираний того столетия. Эти трактаты должны были королевскую власть обосновать, возвеличить, но и — регламентировать. Через все десятилетия правления арагонцев (с 1442 по 1504 г.) проходит их упорная борьба с папством (поэтому антицерковные настроения и мотивы в литературе всячески приветствовались), а также с народными массами и местными баронами. Впрочем, особую остроту эта борьба приобретает лишь при сыне Альфонса короле Фердинанде I (Фернандо, Ферранте), правившем с 1458 по 1494 г. Сразу же по его восшествии на престол начинается полоса крестьянских восстаний (1459–1461), им на смену приходят заговоры феодалов (1465, 1486), с которыми Ферранте жестоко расправляется.
Король Ферранте и сын его Альфонс (во времена Мазуччо — герцог Калабрийский) не снискали расположения современников. Нелицеприятную их оценку дал замечательный французский мемуарист Филипп де Коммин (ок. 1447–1511), прекрасно разбиравшийся в итальянских делах. Он свидетельствует: «Оба они учинили насилие над многими женщинами. К церкви они не испытывали никакого почтения и не повиновались ее установлениям… Сын никогда не соблюдал поста и даже вида не делал. Они оба многие годы прожили без исповеди и причастия… Так что хуже, чем они, и жить невозможно»[4]. Добавим к этому, что оба короля не интересовались науками и литературой, не покровительствовали художникам и ученым. Правда, при их правлении культурная жизнь продолжалась. Возникло книгопечатание, развивалась переводческая деятельность (отметим, например, переводы басен Эзопа, сделанные Франческо дель Туппо, и написанную им «Жизнь греческого баснописца»), создавал свои произведения Понтано (на него было возложено воспитание сына Ферранте герцога Калабрийского), ставил при дворе свои «кавайольские фарсы» Пьетро-Антонио Караччоло. Но происходило это, видимо, лишь потому, что основатель династии дал культурному развитию очень сильный импульс.
Смещались и культурные центры. Основным был уже не королевский двор, а «Академия», которую основал в Неаполе, еще при Альфонсе Великодушном, Антонио Беккаделли, а затем ею руководил Понтано. Не менее притягательным был маленький двор герцога Калабрийского, где задавала тон его жена Ипполита-Мария Сфорца — красивая, умная, образованная, не чуждая литературных интересов, любившая писателей и сама в часы досуга бравшаяся за перо.
Мазуччо испытал культурное воздействие этого милого двора. Не менее значительным было для него общение с Беккаделли и Понтано. Первый бесспорно заинтересовал автора «Новеллино» своим скандальным «Гермафродитом» (вот откуда у Мазуччо виртуозное мастерство эротических иносказаний). Повлиял на него и второй — стилистической уравновешенностью и раскованностью своих произведений, мыслями о том, что человек — это игрушка в руках безжалостной Фортуны, живыми зарисовками местного быта (которые мы находим в диалогах Понтано «Харон», «Осел» и др.). Оба они были друзьями новеллиста, им посвятил он по новелле в своей книге.
Когда она создавалась, в каких обстоятельствах вообще, какова была жизнь Томмазо Гвардато, прозванного Мазуччо? Мы почти ничего не знаем об этом. Впрочем, благодаря многолетним напряженным разысканиям Джорджо Петрокки[5] кое-что все-таки известно. К тому же некоторые сведения о жизни писателя можно найти в его книге.
Предки Мазуччо издавна жили в Неаполитанском королевстве. Издавна же были они дворянами служивыми, а не поместными, хотя есть сведения, что в 1181 г., во времена Вильгельма Доброго Норманнского, семья Гвардато владела Торичеллой. Но, видимо, не очень долго. Вот почему предки писателя, как и он сам, вынуждены были служить. Его отец Лоизе Гвардато, уроженец Сорренто, был секретарем князя Раймондо Орсини. В общем, всю свою жизнь состоял на службе и Мазуччо.
Родился он между 1410 и 1420 г. в Сорренто и вскоре переехал в Салерно. С этим городом так или иначе оказалась связана вся его сознательная жизнь, вот почему в «Новеллино» нередко прорывается наивный салернский патриотизм (ближайшие соседи, жители Амальфи или Кавы, изображаются обычно глупыми недотепами). Мазуччо большую часть жизни провел в Салерно, но побывал и в других местах. Он постоянно наезжал в Неаполь, который знал досконально и который тоже любил; побывал в других городах и странах, что отразилось в «Новеллино» (в одной из новелл он называет «своим государем» Филиппо-Марию Висконти, так как, видимо, какое-то время жил в Милане, возможно даже там состоял на службе). Впрочем, о его переездах мы практически ничего не знаем, как не знаем и того, где и как он учился или что написал, кроме книги новелл (эрудиты XVII столетия утверждали, что он писал стихи; правда, кто их тогда не писал, к тому же он сам назвал себя «поэтом» в пространном заглавии «Новеллино»).
Мазуччо гордился своим дворянским происхождением (и в этом сословии находил он своих положительных героев), но о предках не смог ничего сказать вразумительного. За исключением деда по материнской линии Томмазо Мариконда, который «был весьма достойным и видным рыцарем и в свое время пользовался в нашем городе немалой славой и уважением» (нов. 14). Мазуччо был назван в его честь.
Около 1440 г. Томмазо Гвардато женился на некой Кристине Пандо, имел от нее трех сыновей (Лоизе, Альферио, Винченцо) и двух дочерей (Караччола и Адриана). Будем надеяться, что в браке он нашел известное семейное согласие: тема счастливого брака не раз звучит в новеллах на фоне традиционных разоблачений женского любострастия и зловредности. Или мотив этот компенсаторен? На протяжении многих лет Мазуччо состоял в должности секретаря при Раймондо Орсини, князе Салернском, и его ситуация моделирует отношения писателя и монарха-мецената, с чем мы постоянно сталкиваемся на всем протяжении Возрождения. Так было в жизни Рабле, Шекспира и Сервантеса. Но в случае Мазуччо ориентиром для писателя был не конкретный государь, а государство. Поэтому Неаполь входит в «Новеллино» не столько тематически, сколько идейно: ради его возвеличивания и рассказываются все эти истории, то есть создается книга.
Итак, Мазуччо был секретарем, но что, собственно, входило в его обязанности, сказать трудно. Составление бумаг, выполнение дипломатических поручений, ведение переписки? Наверное. Но безусловно также, немалое место в его жизни занимало простое пребывание в придворном штате, что предполагало как участие в развлечениях, так, возможно, и их организацию. Не последнее место отводилось здесь литературным занятиям. Из них во многом и родилась его книга. Вчитаемся в блестящую латинскую эпитафию, которую посвятил старшему собрату изысканный Понтано:
Он повестушки слагал для забавы и прелестью красил,
Шуток искусной игрой речь расцвечая свою.
Духом высокий, высокий и родом, в степени равной
Он и ученым был друг, и сановитым мужам.
Имя Мазуций ему, Салерн знаменитый — отчизна.
Здесь подарен земле, здесь и похищен он был[6].
Тут, как говорится, все сказано. Остроумный собеседник и увлекательный рассказчик, дворянин старинного рода, друг ученых мужей и сильных мира сего, человек, чья жизнь неразрывно связана с Салерно. Это все. Столь же немного сообщил о себе и сам Мазуччо. В том числе и о том, как и когда книга его была написана. Впрочем, о том, как — он все-таки рассказал, хотя, возможно, создал красивую легенду: якобы друзья уговорили собрать в один том разрозненные новеллы, которые он когда-то для их развлечения насочинял. Поверим ему, пусть в книге и присутствует подозрительная стройность, а стиль ее, язык не грешат разнобоем. Сохранившаяся в одном из собраний новелла-послание с посвящением все тому же Понтано подтверждает рассказ Мазуччо. Сложнее вопрос о датировке новелл. Когда книга была завершена, понятно — между смертью патрона автора, Роберто дель Сансеверино (12 декабря 1474 г.), и выходом «Новеллино» в свет в 1476 г. Сочинять же забавные свои повестушки он начал, видимо, около 1450 г. (на это указывают некоторые посвящения). Таким образом, работал писатель не торопясь и, наверное, вначале и не предполагал все это публиковать.
Дату смерти Мазуччо несложно вычислить: в эпитафии Понтано речь идет о новеллах, но ни слова — о книге; следовательно, писатель скончался до ее появления, то есть в конце 1475 или начале 1476 г.
Это действительно были забавы между делом, приятные сюрпризы для немногих друзей. Набор адресатов определял, конечно, выбор тем и стилистику их разработки, но не стоит это обстоятельство преувеличивать: думается, сюжет новеллы возникал — и в мыслях Мазуччо, и на бумаге — раньше, чем подбирался ее адресат. В этой череде посвящений вряд ли кто был обойден. И наверняка было много незаслуженных похвал друзьям и вынужденной лести сановникам и правителям (прежде всего Альфонсу, герцогу Калабрийскому). Но, посвятив всю книгу Ипполите Арагонской, Мазуччо был искренен: она была его музой, покровительницей, доброжелательным судьей и на все эти роли подходила вполне.
Такой налет дружеской интимности, возникший на первых порах случайно, был затем проведен через всю книгу, которая оказалась сработана мастеровито и изобретательно. Постоянные напоминания Мазуччо о том, что истории его неуклюжи и безвкусны, их язык груб и нестроен, что ладья его плохо оснащена и т. д. — не более чем кокетливая поза, столь понятная у литератора-дилетанта. Менее лукав писатель, когда признается, что пользовался «злою и резкою речью», стремясь говорить правду. Действительно, пристрастия и антипатии автора выражены в «Новеллино» достаточно прямо.
Было бы ошибкой полагать, что Мазуччо — это «писатель без стиля». Напротив, стилистические проблемы его занимали, и здесь ему было у кого учиться (в одном из прологов Меркурий, обращаясь к автору, говорит: «Боккаччо, изящному языку и стилю которого ты всегда старался подражать»). Но решал все эти проблемы он по-своему. Мазуччо не стремился к стилистическому единству «Новеллино», поэтому мы можем выделить в книге по меньшей мере три стилистических уровня.
Самый высокий (точнее, приподнятый) находим в посвящениях. В них порой затрагивается тематика следующего за посвящением повествования, но главное тут — это восхваление адресата. И коль скоро он принадлежит к аристократическому обществу, посвящение выдерживается в определенном тоне. Здесь Мазуччо показал себя старательным (пусть не очень способным или не очень внимательным) читателем Цицерона и его подражателей. Он умеет сложно закрутить период, подобрать эпитеты, нанизать сравнения. Фразы посвящений ритмически безупречно организованы, а сами тексты построены по правилам риторики. Все посвящения стилистически выверены и единообразны. И это делает их достаточно монотонными и неинтересными.
Известное стилевое единство есть на следующем уровне — в авторской речи. Она, как правило, нейтральна и лишь изредка взрывается эмоциями, когда автор слишком близко к сердцу принимает злоключения персонажей или сетует на жестокую несправедливость фортуны. И вновь звучит авторский голос в послесловиях (которые названы в книге просто «мазуччо»).
Наконец, третий стилистический уровень связан с собственно повествованием, с прямой речью героев, несущей на себе основную индивидуализирующую нагрузку. Тут хотелось бы говорить о богатой языковой палитре и словесном мастерстве. Однако это не вполне так.
Речевые характеристики персонажей Мазуччо достаточно традиционны и даже однообразны. И здесь опять «высовывается» автор: его комментирующее слово богато красками, оно то откровенно иронично, то имитирует наивное простодушие, то гневно саркастично. Особенно неутомим и изобретателен писатель в изображении любовных забав своих героев. Тут он всегда прибегает к внешне изящным и остроумным, но порой и очень смелым иносказаниям. Эротические метафоры Мазуччо заслуживают специального исследования, настолько образное мышление писателя — в этой области — нешаблонно и неожиданно. Да, он может уподобить любовные объятия пахоте, верховой езде, охоте, поединку двух воинов — что делалось и до него, — но каждый раз это бывает окружено такими непредсказуемыми деталями, головокружительными подробностями, остроумными и дразнящими намеками, что звучит свежо и занимательно.
Сам Мазуччо признавал, что словесные украшения — не самая сильная сторона его таланта. Другое дело фабула, повествование, его ритм. Что касается сюжетов «Новеллино», то лишь у немногих найдутся прямые параллели в предшествующей литературной традиции. Мы не хотим сказать, что предшественников у Мазуччо не было. Напротив, они были и было их немало (что старательно выявлено исследователями). Более того, сам писатель не раз утверждал, что ничего не выдумывал, что рассказы его достоверны. Видимо, так оно и было.
У Мазуччо новелла отражала близкое историческое прошлое, была «новостью», то есть чем-то случившимся недавно, о чем рассказывается впервые. Вот почему так точна, детальна и функциональна топография книги; в этой топографии особо выделен Неаполь: связанные с ним истории освещены как бы особым светом. Это добрый город, где и должны совершаться только добрые дела (так бывает, конечно, не всегда, но все это — досадные исключения).
Да, источники у Мазуччо были. Не только литературные, но главным образом устные, и вот таких нелитературных — значительно больше, чем каких-либо иных. И это стало литературным приемом, причем в большей мере, чем у многочисленных средневековых предшественников писателя в жанре короткого сюжетного повествования. Поэтому сборник Мазуччо квазиисторичен в том смысле, что даже вымышленный сюжет оформляется соответственно «дней минувших анекдотам», то есть имитирует рассказы бывалых людей. На имитацию подобных рассказов нацелен сам стиль Мазуччо, архитектоника его новелл. Для них характерны невозмутимая неторопливость зачина, стремительное разворачивание основного сюжета (при этом писатель избегал повторения сходных фабульных ситуаций, что замедляло бы развитие действия), некоторая философская раздумчивость концовки, подытоживающей тот жизненный урок, который несла в себе сама новелла, легшая в ее основу острая и неожиданная жизненная ситуация. Урок этот суммировался и обобщался в послесловии — в том размышлении «от себя», которое, как уже говорилось, писатель называл «мазуччо».
Пассивность адресатов (чего не было в «Декамероне», где адресаты новелл были одновременно и их рассказчиками) выдвигает в книге Мазуччо на первый план автора. Он становится активным не только как повествователь, но также идейно и художественно. У Мазуччо новеллы тоже обсуждаются, но одним человеком — самим автором в послесловиях. Аудитория у писателя конечно же есть, причем самая аристократическая, однако она вынесена за скобки, из основной структуры книги удалена и в общем-то совершенно необязательна. Ее в книге нет, но на нее, на ее вкусы и политические пристрастия писатель вынужден ориентироваться. Поэтому обрамление в «Новеллино» имеется, только оно не фабульное, а литературно-концептуальное. Это делает сборник новелл Мазуччо именно «книгой», а не обрамленной повестью (вариантом которой были и «Декамерон», и в еще большей мере «Гептамерон» Маргариты Наваррской, и многие другие памятники ренессансной новеллистики).
Активность автора определила прежде всего его сюжетные предпочтения. Событийно новелла Мазуччо достаточно разнообразна, ситуационно же она сводится к небольшому набору фабул, довольно удачно систематизированному Е. М. Мелетинским[7]. В самом деле, мы можем выделить новеллы, повествующие о плутовстве с эротическими целями (нов. 2, 3, 6, 9, 11, 12, 14, 34, 38, 40) и о просто мошенничестве разного рода (нов. 4, 10, 16, 17, 18), о порочности женщин (нов. 21–26, 28, 42), о низких нравах духовенства (нов. 1–4, 6–10, 18, 29), о примерах высокого великодушия (нов. 21, 27, 44, 46, 50) и крайней жестокости (нов. 1, 6, 19, 22, 27, 28, 31, 37, 42, 47). Впрочем, такая классификация не исчерпывает всего фабульного богатства книги, да к тому же большинство новелл нельзя охарактеризовать лишь каким-то одним признаком. Правильнее было бы говорить о ведущих мотивах новеллистики Мазуччо, мотивах, которые никак не противостоят друг другу, но, напротив, переплетаются и друг друга подкрепляют.
Некоторые из этих мотивов исследователями были абсолютизированы и — в таком виде — легли в основу ряда ошибочных или не вполне точных оценок творчества писателя.
Так, стало расхожим утверждение, согласно которому Мазуччо был ярким антиклерикальным писателем. Но верно ли это? В первой части «Новеллино» действительно говорится о сластолюбии, коварстве, стяжательстве, злокозненности монахов. И в следующих частях тема эта время от времени возникает, но до удивления редко. Писатель как бы считал, что с этим вопросом он покончил и к нему вряд ли имеет смысл возвращаться. (Правда, в общем заключении к книге он еще раз сказал о пороках и прегрешениях монахов, противопоставив им честных и добродетельных служителей церкви.) К тому же первая часть книги — самая неоригинальная, здесь Мазуччо в основном разрабатывал сюжеты, заимствованные из средневековых фаблио и фарсов (что делал и Боккаччо). Насмешки над монахами, обнажающие, отталкивающие или попросту смешные черты этого сословия были общим местом средневековой литературы и без особых изменений перешли в памятники литературы Возрождения.
Кое-что, впрочем, изменилось: Средневековье почти не знало яростной сатиры, направленной против князей церкви (это есть у Данте, но поэт справедливо считается зачинателем Ренессанса). Теперь такая сатира появилась, по крайней мере у Мазуччо. А простые монахи и монашки с их мелкими грешками и не очень опасными пороками? Они, конечно, критикуются, но в большей мере становятся объектом насмешек. Так и у Мазуччо, и совершенно понятно почему. Монах в литературе Ренессанса становится как бы рядовым членом общества, над ним уже нет ореола святости. Он, как и мирянин, оказывается во власти страстей, и если выходит победителем из всяких переделок, то не может не вызывать одобрения. Его право на ошибки, нарушение каких-то слишком строгих правил уже не оспаривается. Теперь воистину ничто человеческое ему не чуждо. Вот в одной из новелл молодой монах проникается страстным чувством к тоже молодой и необычайно красивой монахине. Кощунственным обманом он склоняет ее к взаимности. Их любовь, особенно первое любовное свидание, описана не только не скабрезно, но очень поэтично и даже возвышенно. За что же герой новеллы осуждается? Не за обман, не за нарушение обета целомудрия, а за то, что он вскоре пускается в бега, оставив монашку расхлебывать содеянное. Естественное чувство, как и продиктованные им находчивость и ловкость, одобряются, порицается же душевная черствость, стоящая на грани жестокости.
Да, Мазуччо пустил в служителей церкви немало ядовитых стрел, но нашел возможным сказать и об их положительных качествах. Что там монахи и простые аббаты, он метит значительно выше — в кардиналов и пап. Показательно, что персонаж одной из новелл, турецкий султан, много слышал всяких рассказов о папах и кардиналах, «об их надменности, корыстолюбии и завистливости, о том, что они запятнаны беззаконною похотью и преисполнены всякого рода мерзких и гнуснейших пороков». Антимонашеские настроения писателя были продиктованы во многом старой, еще средневековой традицией сатиры на духовенство. Это подкреплялось рождающимся, уже ренессансным взглядом на личные достоинства и общественные обязанности человека, в том числе и монаха, от которого требовалась уже не только святость, но и отчетливая общественная активность (вспомним, как беспощадно изображал эту ленивую братию Франсуа Рабле). Наконец, участие в повествовании такого персонажа, как монах или аббат, способствовало созданию всевозможных комических ситуаций, чем просто не мог не воспользоваться Мазуччо.
Итак: сатира на низшее духовенство у автора «Новеллино» не очень остра, она сдержанней и толерантней, чем у его предшественников (Боккаччо тут, конечно, не в счет); сатира на князей церкви не нашла конкретизации в ярких образах, это не сатира, а выражение в публицистической форме антипапских настроений писателя, продиктованных исключительно политическими мотивами.
Другое расхожее суждение о «Новеллино» — это якобы ожесточенный антифеминизм книги. Действительно, у Мазуччо немало новелл и ярких пассажей, обличающих слабый пол. «Самого могучего красноречия недостаточно, восклицает писатель, — чтобы рассказать все, что следует, об этом гнилом, подлом, несовершенном женском поле, вероломство и гнусные деяния которого таковы, что не только разум человеческий, но даже мудрость богов никогда не будут в состоянии оградить нас от них». Автору вторит один из его персонажей, типичный резонер: «Большинство же из них, несомненно, невоздержанны, вероломны, упрямы, мстительны, подозрительны, неспособны к любви и лишены всякой нежности». Здесь нам слышатся отголоски средневековых сатирических произведений, также обличавших любострастие и коварство женщин. Для Мазуччо слабый пол — действительно слабый. Прежде всего в том смысле, что не может совладать со своими порывами, как порывами высокой страсти (пусть это просто неутоленный любовный пыл), так и с врожденным кокетством, столь же неодолимым желанием нравиться. Ведь «каждая из них предпочитает сойти за порочную красавицу, чем прослыть добродетельной дурнушкой». И вот эти женские «слабости» описаны в книге заинтересованно и подробно.
Мазуччо бесспорно рисовал нравы своей эпохи, которые не отличались излишним целомудрием. Он угождал вкусам заказчиков, а известно, что при неаполитанском дворе фривольные сюжеты и темы были явно в чести. Отсюда тот несколько легкомысленный тон в описании любовных отношений героев, из-за которого писатель иногда слывет автором эротическим. Но Мазуччо не был бы крупным писателем, если бы ограничился сочинением забавных, увлекательных и слегка скабрезных повестушек и не выразил бы в «Новеллино» своей концепции жизни, в том числе и любви.
И в его книге мы найдем то, что несколько упрощенно называется обычно «реабилитацией плоти». Плоть у Мазуччо реабилитируется в том смысле, что любовные отношения воспринимаются и трактуются теперь как вполне естественное, обыденное и лишенное запретности состояние людей. В его реализации случаются всяческие смешные, неожиданные, но подчас и трагические ситуации, о которых и рассказывает писатель. Мазуччо, конечно, не апологет вседозволенности. Даже напротив: в любви он отстаивает здоровое начало, красоту отношений. Но и монах имеет у него право на любовь. Правда, при нескольких непременных условиях: если он молод и красив, если не низок душой, если не способен на обман, подлость, насилие.
Так этика у Мазуччо (что было вообще характерно для Возрождения) легко и органично перетекает в эстетику. Вот почему все героини «Новеллино», как на подбор, молоды и очень красивы. И Мазуччо не скупится на их описание, хотя порой изобретательности ему не хватает, он начинает повторяться и прибегает к привычным клише. Мы подсчитали: в 39 новеллах из 50 подчеркнута красота их героинь. Не все они достигают успеха в непростой жизненной борьбе, которую им приходится вести, но они никогда не попадают в комическое положение. Они могут вызывать восхищение, сострадание или же ужас, но не смех. Не все они добродетельны, но Мазуччо не прощает им не легкомыслие или любострастие, а нарушение эстетических норм. Так, одна из героинь книги воспылала страстью к безобразному мавру, другая предпочитает ухаживающему за ней юноше слугу-эфиопа, третья тоже отказывает молодому человеку, но принимает любовные предложения раба. С этим смириться писатель не может, но он вполне понимает молодую даму, имеющую старого некрасивого мужа, которая сама проявляет инициативу и сходится с юным послушником.
Любовь у Мазуччо не знает сословных преград. Одинаково сильно и необузданно любят у него и простолюдинки, и знатные дамы. Главное, чтобы они были молоды и прекрасны лицом и телом, и книга Мазуччо становится своеобразным прославлением юности и красоты. В этом ее поэзия и эстетическая доминанта. Вместе с тем концепция любви у Мазуччо двойственна: это и радостное всепобеждающее чувство, и несущая зло страсть. Гуманистическая идея стремления к счастью через добродетель все время ищет примирения с гуманистической же идеей поисков наслаждения. Последнее лишь должно не нести с собой зло и не противоречить эстетическому чувству.
А что же эротические мотивы? Они есть, конечно, но не в большей мере, чем у современников автора «Новеллино», к тому же они реализуются не в ситуациях новелл, а в тех иносказаниях, ироничных, озорных, изящных, о которых была речь выше.
Однако не все в жизни гладко. Как и его кумир Боккаччо, Мазуччо охотно рисует трагические ситуации, заставляет своих героев сносить удары судьбы, бороться за счастье и даже за саму жизнь и далеко не всегда выигрывать в этой борьбе. И опять-таки роковую роль тут может сыграть любовь, ради которой герои рискуют и подчас погибают. Любовь помогает преодолеть все препятствия, но и заставляет идти на чрезмерные жертвы. Поэтому любовные начинания молодых героев Мазуччо не смешны, они могут вызывать сочувствие и восхищение, хотя и не всегда успешны.
Частенько можно услышать, что у писателя немало рассказов о жестокостях, вообще о мрачной стороне жизни. Думается, что не более, чем это было в окружающей Мазуччо действительности, поэтому обвинять его в садистичности, как это иногда делается[8] по меньшей мере несправедливо. Можно предположить, что распущенность нравов, изображаемая в «Новеллино», провоцирует жестокость возмездия. Но это далеко не всегда так. Нет, зло чаще всего наказывается (как наказываются, например, злобные обитатели лепрозория, погубившие двух прекрасных и ни в чем не повинных возлюбленных), но в море бед погружаются на страницах книги далеко не всегда одни грешники.
У Мазуччо проявление жестокости трояко: это жестокость наказания (часто определяемого величиной причиненного зла), жестокость ситуации (самый частый случай) и жестокость, инфернальность характера персонажа. Последним качеством писатель наделяет, как правило, женщин. Так, у него жена благородного рыцаря берет в любовники карлика, а подсмотревшая за ними арапка убивает обоих, и трупы муж бросает на съедение зверям. В другой новелле королева, одержимая страстью, убивает сына; еще в одном рассказе мать проникается вожделением к сыну и зачинает от него. Еще в одной новелле муж хладнокровно убивает и неверную жену, и ее любовника-мавра. Здесь эстетика определяет этические предпочтения писателя.
Было бы ошибкой говорить о безусловном аристократизме Мазуччо. На благородные поступки способны у него люди разного звания, точно так же, как подлость или жестокость обнаруживаются у представителей разных сословий.
Лишь в последней части книги писатель делает некоторую уступку своей аудитории (это «десять новых достойных рассказов об исключительных доблестях, а также о великих щедротах, проявленных великими государями»). Дворяне действительно нередко обрисованы Мазуччо в положительном свете. И вот что отметим: положительные герои — дворяне более безлики, чем осмеиваемые простолюдины, и это вполне естественно: комедия — на определенном уровне — долговечнее и ярче возвышенной поэмы. Но добавим: трагический накал повествования в новеллах, где протагонистами выступают дворяне, обычно выше, чем в тех, где на сцене появляются смешные простолюдины. К тому же и последние (а также нехристиане) могут становиться героями достаточно серьезных, даже трагических новелл. В этом смысле в книге Мазуччо продолжается расшатывание привычных амплуа и тем самым нарушается жесткий литературный этикет, столь типичный для средневековой словесности.
Герои «Новеллино» — активны. Но им противостоит неумолимая обманчивая Фортуна. Жизнь человека, по мысли писателя, складывается из сцепления неожиданных обстоятельств, однако решает все-таки нечто высшее; но не некое божественное предначертание, а слепая судьба. Поэтому в новеллах писателя нет дидактической заданности, для него увеселение важнее назидания. А еще важнее — запечатление жизни. Такой, какой он ее увидел, понял, какой хотел бы видеть. Действительно, в книге Мазуччо поэзия жизни пробивается сквозь традиционные сюжеты и сквозь банальность тривиальных ситуаций, сквозь несколько приземленный гедонизм героев. В этом смысле писатель отразил существенные черты своей эпохи и своего круга в его обыденных заботах и чрезвычайных конфликтах.
Книга Мазуччо замечательна еще одним своим качеством: в ней как бы смоделирован путь дальнейшей эволюции новеллистики итальянского Возрождения. Начинается она, как уже отмечалось, с традиционных, еще чисто средневековых ситуаций и тем, чтобы потом перейти к более неординарным и сложным жизненным коллизиям. Легкое, мажорное восприятие жизни по мере развертывания книги сменяется более глубоким, подчас однозначно трагическим ее осмыслением (что как бы предсказывает новеллистику Маттео Банделло и его многочисленных подражателей во всей Европе). Вот почему воздействие уроков Мазуччо можно обнаружить и в «Новелле о сиенце» Луиджи Пульчи (1432–1484), и в «Новелле о Джакопо» Лоренцо Великолепного (1449–1492), и в «Истории двух благородных влюбленных» Луиджи да Порто (1485–1529). Причем Пульчи, посвятив свою новеллу все той же Ипполите Арагонской, в первых же строках упомянул как образец именно Мазуччо. А не Боккаччо, как можно было бы ожидать. Мазуччо был ближе флорентийскому поэту прежде всего по времени. Но не только: Пульчи нашел в «Новеллино» преодоление традиций Боккаччо — путем подражания ему, а следовательно, выход жанра новеллы к новым горизонтам.
И тут вклад Мазуччо из Салерно неоценим. Вот почему его поначалу так много издавали, а потом наступила католическая контрреформация со всеми ее прелестями. «Новеллино» был внесен в первый же «Индекс запрещенных книг» (1564). Мазуччо надолго исчез с книжных прилавков (да и из публичных библиотек), чтобы быть изданным вновь, уже в XIX столетии, как один из признанных мастеров мировой литературы.
А. Михайлов
Новеллино
благородного отечественного поэта Мазуччо Гвардато из Салерно, посвященный славнейшей Ипполите Арагонской из рода Висконти, герцогине Калабрийской. Итак, в добрый час, начинается он сперва с Пролога.
Пролог
Я вполне ясно понимаю и не сомневаюсь в том, славная и высокородная Мадонна[9], что звуки моей грубой и дребезжащей лиры не дают мне права на сочинение книг, а тем более не позволяют выставлять на них свое имя; и скорее в таком случае справедливо упрекнуть меня за дерзость, чем хоть сколько-нибудь похвалить мое красноречие; однако с самых ранних лет я усердно упражнял мои грубые и неразвитые способности и написал ленивой, загрубелой рукой несколько новелл, относящихся к происшествиям старым и новым, за достоверность которых можно поручиться. Я разослал их разным достойнейшим лицам, как это ясно видно из заглавий; и вот по этой причине захотелось мне собрать эти рассыпанные новеллы и, соединив воедино, построить из них книжицу, которую назову, так как лучшего она не стоит, Новеллино. Ее же хочу я посвятить и послать тебе, единственной заступнице и светочу наших Италийских стран, ибо твое изысканное, изящное красноречие и необычайная тонкость суждения помогут тебе очистить ее от тех ржавых пятен, которыми она изобилует, и я надеюсь, что, отсекая и устраняя все излишнее в моем недостойном труде, ты сможешь принять его в твое величественное и прославленное книгохранилище[10]. И хотя многие соображения чуть было не отвлекли меня совсем от исполнения моего намерения и почти убедили не приступать к такой работе, однако народная повесть[11], передающая случай, не так давно действительно имевший место в нашем городе Салерно, утвердила меня в прежнем решении и побудила к его осуществлению. Прежде чем продолжать начатое, я намерен рассказать тебе этот случай.
Итак, во времена счастливой и славной памяти королевы Маргариты[12] проживал в нашем городе один богатейший купец-генуэзец, который вел большие торговые дела и был известен во всей Италии. Имя его было мессер Гвардо Салуджо, и принадлежал он к одному из почтеннейших семейств своего города. Раз, прохаживаясь перед своим банком, находившимся на улице, называемой улицей Суконщиков, где расположено много других банков, лавок с серебряною утварью и швален, он заметил во время своей прогулки валявшийся у ног одного бедного портного венецианский дукат[13]; хотя дукат был весь в грязи и сильно затоптан, тем не менее этот делец, как хорошо знакомый с этим чеканом, сейчас же признал его и, немедленно нагнувшись, сказал: «Честное слово, это — дукат». Увидя то, бедняк портной, латавший кафтан, чтобы заработать себе на пропитание, преисполнился зависти и, будучи крайне беден, пришел в ярость от огорчения. Он обратил взоры к небу, поднял вверх сжатые кулаки и, в смятении душевном изрекая проклятия на божественную справедливость и всемогущество, прибавил напоследок:
— Правду говорят, что золото к золоту катит, а горькая доля от бедняка никак не убежит; вот я сегодня надсаживался весь день и не заработал и пяти торнезов[14], и мне не удается найти ничего, кроме камней, разрывающих мои башмаки. А этот человек, владеющий целым сокровищем, нашел золотой дукат у самых моих ног, хотя он ему нужен столько же, сколько покойнику ладан.
Осмотрительный и благоразумный купец отдал между тем дукат серебряных дел мастеру, находившемуся напротив, и тот с помощью огня и других средств возвратил червонцу первоначальную его красоту. А после этого богач с приятной улыбкой обратился к бедному портному и сказал ему так:
— Милый человек, ты не прав, жалуясь на бога, ибо он поступил справедливо, позволив мне найти этот дукат; ведь, попадись он тебе в руки, ты бы все равно с ним расстался, а если бы и сохранил, то подверг бы его всяким неприятностям и хранил бы в одиночестве, в неподходящем для него месте; я же поступлю с червонцем совершенно иначе, так как помещу его вместе с ему подобными в большое и избранное общество.
Сказав это, купец вернулся к себе в банк и положил дукат на хранившуюся там груду денег, в которой было несколько тысяч флоринов[15].
Итак, составив, как было уже сказано выше, из разбросанных новелл забрызганную грязью и затоптанную книжонку, я, в силу отмеченных побуждений, пожелал послать ее тебе, достойнейшему нашему ювелиру и лучшему знатоку подобных чеканных изделий, чтобы ты доступными тебе средствами придала ей прелесть, после чего мое сочинение сможет найти для себя небольшое местечко среди твоих пышных и изысканных книг. И это прибавит к их прежним достоинствам еще одно новое и большее, ибо, по утверждению философа[16], сопоставление вещей противоположной природы ярче оттеняет их различие. И сверх того почтительно прошу тебя: когда тебе будут дарованы мгновения досуга, не сочти для себя обузой чтение этих новелл, так как в них ты найдешь много остроумных рассказов и веселых шуток, которые будут доставлять тебе непрерывное веселье; а если среди слушателей окажется случайно какой-нибудь святоша, приверженец лицемерных монахов, о преступной жизни и гнусных пороках которых я собираюсь рассказать малую толику в первых моих десяти новеллах, и если он пожелает поносить меня и, назвав меня клеветником, станет говорить, что я ядовитым моим языком изрекаю хулу на слуг господних, то соблаговоли, несмотря на это, не сходить с начатого пути; и пусть в этой тяжбе лишь сама Истина, если это понадобится, подымет оружие на мою защиту и будет мне свидетельницей в том, что происходит это не от желания моего злословить о других и не из личной и особой ненависти к монахам. Намерением моим, поистине, было сообщить кому-нибудь из великих государей, а также моим лучшим друзьям некоторые сведения о кое-каких современных происшествиях и о других, тоже не очень давних, на основании которых можно было бы судить, как многоразличны преступные ухищрения, применявшиеся лживыми монахами для обмана глупых или, скорее, неосторожных мирян.
Целью моей было, таким образом, остеречь современников и предупредить будущее поколение, чтобы оно не позволяло впредь надувать себя этому подлому и развращенному отродью, вводящему всех в обман своей показной добродетелью. Со всем тем, хорошо зная монахов за прекраснейших людей, я считаю необходимым кое в чем подражать им, особенно же в следующем. Большая часть их, коль скоро они надели рясу, считает дозволенным в частных беседах или публично злословить о мирянах, присовокупляя при сем, что все мы-де осуждены на вечные муки, или рассказывать другие глупости, за которые следовало бы побить их камнями. И если бы они пожелали возразить, что в проповедях своих они обличают лишь пороки дурных людей, то я на это не затруднюсь ответом, так как в написанном мной я не осуждаю добродетель праведных. Таким образом, дело будет обстоять без обмана и без преимуществ для одной из сторон, и мы будем искусаны в равной мере.
Итак, если я иду по их стопам и правдиво описываю преступления и распутную жизнь каждого из них, никто не должен на это досадовать. Для тех же, у которых уши засорены благочестивым вздором так, что они не могут слышать ничего дурного о монахах, для них, как мне кажется, лучшее и единственное средство, могущее уврачевать этот недуг, — не читая и не слушая моих новелл, идти, с божьей помощью, дальше; и, продолжая общаться с монахами, они с каждым днем будут убеждаться в плодотворности этого общения для своей души и для тела: ведь пастыри эти преисполнены милосердной любви и постоянно наделяют ею свое стадо. А ты, достойная и прекраснейшая Мадонна, с обычной тонкостью твоего ума, читая эти новеллы, найдешь в них среди множества шипов какой-нибудь цветок, который даст тебе иной раз повод вспомнить о твоем смиренном слуге — почтительнейшем Мазуччо, который постоянно поручает себя твоей милости и молит бога об увеличении твоего счастья и благоденствия. Vale![17]
Мазуччо
Кончив краткое и неуклюжее предисловие, обращенное к твоей светлости, я перейду теперь к обещанным мною новеллам или историям; в первых десяти из них, как уже сказано, будет речь о возмутительных поступках некоторых монахов; среди них будут рассказы, способные не только вызвать удивление слушателей, но и возбудить глубокую их скорбь; другие можно будет прочесть не без приятного смеха и веселья. К такого рода новеллам относится первая, посвященная нашему непобедимому и могущественнейшему королю и государю. Закончив ее, я собираюсь рассказать о других предметах, приятных и нравоучительных, а также жалостных и плачевных, которым отведено особое место в порядке наших повествований.
Новелла первая
Славному королю дону Фернандо Арагонскому[18]
Магистр[19] Диэго, умерщвленный в доме мессера Родерико, перенесен в свой монастырь. Другой монах, считавший магистра живым, бросает в него камень и думает, что совершил убийство. Спасаясь бегством верхом на кобыле, он, по странному стечению обстоятельств, встречает мертвеца, сидящего верхом на жеребце, и тот, с копьем наперевес, преследует его по всему городу. Живой забран и признает себя убийцей; ему грозит казнь. Рыцарь открывает истину, и монах избавляется от незаслуженной смерти.
Посвящение
Так много было и так много есть, превосходный и славнейший Король, искусных поэтов, красноречивых ораторов и других достойнейших писателей, которые в своих писаниях создавали и не перестают создавать и в изящной прозе и в достойных стихах, на латыни и на родном языке, в своих восхвалениях величие и постоянную славу Твоего Светлейшего Величества, что я убежден, что мой неотесанный стиль покажется тебе по сравнению с ними не чем иным, как черным пятном на белоснежном горностае. Тем не менее поскольку Твое Высочество со свойственным тебе человеколюбием соизволило сказать мне, что ему доставило бы большое удовольствие, если бы я составил приличествующее тому описание достойной истории, случившейся в Кастильском королевстве[20] с рыцарями и меньшим братом[21], то я захотел, повинуясь такому твоему желанию, скорее писать кое-как, чем молчанием каким-либо образом не оправдать оказанную мне честь. По этой самой причине, а вовсе не из-за дерзости я все же решился войти в мучительный лабиринт и создать самонадеянные писания, недостойные того, чтобы их прочел такой Король. Я прошу с тем смирением, которое мне подобает, чтобы он благоволил принять их с удовольствием; и пусть, когда тебе позволят другие твои занятия, чтение их не будет скучным для тебя и твоих великолепных подданных и доблестных учеников. Ибо помимо того, что эта история знаменательна уже сама по себе, ты найдешь в ней некоторые развлечения и достойные дела монахов, которые, я не сомневаюсь, послужат причиной постоянного роста и увеличения твоего набожного отношения к ним, как и подобает столь высокому Величеству. К ногам и милости коего твой преданнейший Мазуччо припадает и умоляет, чтобы не был он помещен в число забытых. Vale!
Повествование
Приступая к повествованию моему, благочестивейший король, скажу, что в ту пору, когда блаженной и славной памяти король и повелитель дон Фернандо Арагонский, достойнейший дед твой[22]; на благо и преуспеяние подданных своих мирно правил королевством Кастильским, в Саламанке[23], одном из древних и славнейших городов этого королевства, жил некий минорит-конвентуал[24], которого звали магистром Диэго да Рёвало. Не менее сведущий в доктрине святого Фомы[25], чем в учении Скота[26], которого они придерживаются, удостоился он, в числе прочих, быть избранным преподавать за немалое вознаграждение в превосходных школах столь знаменитого университета этого города. И он с таким поразительным успехом вел свое преподавание, что слава об его учености распространилась по всему королевству. Говорил он иногда и небольшие проповеди, но это было скорее делом необходимости или выгоды, чем проявлением истинного благочестия. Был же он юн, очень красив и изящен и подвержен пламени любовных увлечений; и вот однажды во время проповеди случилось ему увидать молодую женщину поразительной красоты. Имя ее было Катарина, и была она женой одного из виднейших дворян этого города, которого звали мессер Родерико д’Анджайа. Как только магистр увидел даму, которая понравилась ему с первого взгляда, владыка Амур, запечатлев в душе его образ красавицы, глубоко поразил тронутое уже любовным недугом сердце. Сойдя с кафедры, магистр прошел в свою келью и там, отбросив в сторону все свои теологические рассуждения и софистические доказательства, всецело отдался мыслям о понравившейся ему женщине. Он знал, какое высокое положение занимала эта дама и чьей она была женой, и, видя безумие предприятия, на которое готов был отважиться, много раз убеждал себя не впутываться в такое опасное дело; и все же, несмотря на все это, он говорил себе порой: «Там, где любовь захочет явить свои силы, она отнюдь не ищет равенства по происхождению; держись она подобных требований, высокие князья не стремились бы ежечасно совершать набеги на наши берега. А посему Амур должен уравнять наши права, предоставив и нам любить высоких дам, раз он разрешает великим мира сего опускать свои взоры до мест низких. Ран, наносимых любовью, никто не получает, заранее подготовившись к ним, но застигают они нас врасплох; однако если безоружным нашел меня этот владыка, против ударов которого бесполезно в таких случаях защищаться, то, как неспособный к сопротивлению, я по справедливости побежден и, как его подданный, — пусть будет, что будет, — вступлю я в страшную битву; и если суждено мне приять в ней смерть, которая избавит меня, во всяком случае, от страданий, то по крайней мере дух мой пойдет навстречу ей с отважно подъятым челом, гордясь тем, что так высоко занес свои когти».
Сказав это и не возвращаясь более к первым своим отрицательным доводам, он взял лист бумаги и, не переставая глубоко и часто вздыхать и проливать горячие слезы, написал любимой даме с большим уменьем изящное письмо, в котором восхвалял ее прелести, скорее небесные, чем земные. Затем он говорил о том, до чего пленен ею и что не остается ему иного выхода, как только надеяться на ее милость или ждать смерти. Признавая себя недостойным добиваться свидания со столь высокой дамой, он все же почтительнейше просил ее назначить ему время и указать способ, каким он мог бы побеседовать с нею тайно, или по крайней мере пусть примет она его служение, так как он избрал ее единственной властительницей своей жизни: Закончив послание рядом подобных же изящных слов, магистр сложил его и, многократно облобызав, передал одному из своих клириков, которому объяснил, куда следовало отнести письмо. Клирик этот, смысливший немало в такого рода услугах, спрятал письмо в потайном месте, под мышкой левой руки, и пошел туда, куда ему было указано. Придя в дом, он нашел благородную и юную даму, окруженную своими многочисленными прислужницами, и, обратившись к ней с умелым приветствием, сказал ей:
— Мой господин препоручает себя вашей милости и просит, чтобы вы дали ему отсеянной муки для святых даров, как о том написано подробно в этом письме.
Дама отличалась большой проницательностью, и когда она увидела письмо, то была близка к уверенности, что догадывается об истинном его содержании. Взяв и прочтя его, она, хоть и была честнейшей женщиной, все же не возмутилась при мысли, что этот монах так ее любит, считая ее прекраснейшей на свете; читая письмо, в котором так прославлялась ее красота, она ликовала, подобно той, что некогда, вместе с первородным грехом, первая подпала действию страсти, переданной ею по наследству остальной части женского рода, в силу чего женщины все свое достоинство, честь и славу полагают в том всецело, чтобы быть любимыми, желанными и превозносимыми за свою красоту, и потому каждая из них предпочитает сойти за порочную красавицу, чем прослыть добродетельной дурнушкой. Однако эта дама, недаром питавшая сильное и вполне основательное отвращение ко всем монахам, решила не только ничем не потворствовать магистру, но и в ответе, который готовилась дать ему, не показать себя вежливой. Вместе с тем она решила на этот раз ни о чем не рассказывать мужу. Остановившись на таком решении, она обернулась к монашку и без малейшего признака смущения сказала ему:
— Передай твоему магистру, что хозяин моей муки всю ее хочет оставить для своего пользования, а потому пусть твой господин раздобывает муку в другом месте; на письмо же другого ответа не нужно. А если бы все же он захотел ответа, то пусть сообщит мне о том, и когда вернется домой мой синьор, то я попрошу, чтобы твоему господину ответили так, как подобает отвечать на подобные предложения.
Несмотря на суровую отповедь, полученную магистром от дамы, пыл его ничуть не унялся; напротив, его любовь, вместе с вожделением, разгорелась еще более сильным пламенем; и, не желая отступать ни на шаг от начатого предприятия, он, пользуясь тем, что дом синьоры находился очень близко от монастыря, с такою назойливостью стал за ней волочиться, что она не могла ни подойти к окну, ни войти в церковь или в какое-либо иное место, чтобы, гонимый стрекалом желания, магистр не оказался где-нибудь поблизости от нее. А потому на поведение монаха обратили внимание не только в околотке, где жила дама, но стало о том известно почти во всем городе. Вследствие этого сама дама убедилась, что этого дела нельзя долее скрывать от мужа, так как, кроме грозившей ей отсюда опасности, она боялась и того уже, что, узнав обо всем от кого-либо из посторонних, он перестанет считать ее порядочной женщиной. И, укрепившись в этой мысли, однажды ночью, когда она находилась вместе с мужем, она точнейшим образом рассказала ему все происшедшее. Рыцарь, ревниво оберегавший свою честь и отличавшийся неукротимостью нрава, воспылал таким буйным гневом, что малого недоставало, чтобы он пошел и предал огню и мечу монастырь и всю братию. Однако, немного укротив свои чувства и произнеся целую речь, в которой он похвалил достойное поведение своей жены, он затем приказал ей, чтобы, пообещав магистру исполнить его желание и избрав к тому наиболее подходящие по ее мнению средства, она пригласила его прийти к ней ближайшей ночью; ибо, желая удовлетворить требованиям своей чести, рыцарь вместе с тем хотел предохранить от всякого поругания доброе имя своей дорогой, любимой супруги. Что касается остального, то пусть она предоставит позаботиться ему одному. Хотя даму смущала мысль о той развязке, которую она предвидела, однако, желая быть покорной воле мужа, она сказала, что исполнит приказание, и так как монашек, прибегая к новым уловкам, постоянно возобновлял свои попытки разбить твердый камень, то она сказала ему:
— Передай от меня привет твоему господину и скажи ему, что великая любовь, питаемая им ко мне, и горячие слезы, которые, по его словам, он беспрестанно из-за меня проливает, нашли наконец доступ в мое сердце, так что я в большей мере стала принадлежать ему, чем себе самой. И так как сулящая нам радости судьба пожелала, чтобы мессер Родерико отправился в деревню, где он и заночует, то пусть магистр, как только пробьет три часа[27], приходит ко мне тайком, и я дам ему свидание, которого он добивается. Только попроси его, чтобы он в этом деле не доверялся никому, даже самому близкому другу и приятелю.
Монашек ушел до крайности обрадованный, и когда он передал магистру благоприятное известие, тот почувствовал себя самым счастливым человеком. Но как ни был краток назначенный срок, ему казалось, что придется прождать тысячелетия; когда же время пришло, он старательно надушился, чтобы не разило от него монахом, и, полагая, что для победы в предстоящем беге ему придется нестись во весь опор, поужинал на этот раз самыми тонкими и изысканными кушаньями. Захватив свою обычную утварь, он направился к двери дамы и, найдя ее открытой, вошел в дом и затем впотьмах, как слепой, был проведен служанкой в залу, где, вопреки ожиданию, вместо радостно идущей ему навстречу дамы, нашел рыцаря с одним из его верных слуг; те схватили его голыми руками и придушили, не произведя ни малейшего шума.
Когда рыцарь убедился в смерти магистра Диэго, он стал было раскаиваться в том, что запятнал свои могучие руки убийством минорита. Но, видя, что раскаянием делу не поможешь, он решил, опасаясь за честь свою и боясь королевского гнева, убрать мертвеца из дома. Итак, ему пришло на ум отнести труп в монастырь. Он взвалил его на спину слуги, и они направились в монастырский сад и, без труда проникнув отсюда в монастырь, отнесли мертвеца туда, куда братья ходили по своим нуждам; а так как случилось, что только одно из седалищ было пригодно, все же другие были разрушены (ведь, как постоянно приходится видеть, монастырские помещения походят скорее на разбойничьи притоны, чем на обители слуг божиих), они посадили его туда, как если бы он был занят отправлением своих нужд, и, оставив мертвеца, вернулись домой. В то время как синьор магистр оставался там будто с целью освободиться от излишнего, случилось, что другой монах, молодой и здоровенный, почувствовал в полночь крайнюю необходимость пойти в упомянутое место для отправления своих естественных надобностей. Он зажег светильник и пошел туда, где восседал мертвый магистр Диэго; узнав его и думая, что он жив, монах, не сказав ни слова, отошел назад, потому что из-за монашеского недоброжелательства и зависти они находились в смертельной и яростной вражде. Итак, он решил подождать в сторонке, пока магистр свершит то, что он сам собирался сделать. Обождав же, согласно своим расчетам, достаточно долго и видя, что магистр не шевелится, монах, испытывавший неотложную нужду, повторял себе неоднократно: «Как бог свят, этот негодяй застрял здесь и не хочет пустить меня на свое место ради того лишь, чтобы гнусной этой проделкой выказать мне свою вражду; но это ему не удастся, так как я потерплю, пока могу, а потом, если увижу, что он упорствует, не пойду, хотя и мог бы это сделать, в другое место, а вытащу его отсюда, даже против его воли».
Магистр, однако, ставший уже на мертвый якорь, упорно не двигался с места, и монах, которому терпеть дольше было невмочь, вскричал в бешенстве:
— Не допусти этого, господи! Не бывать тому, чтобы он причинял мне такой позор, а я бы не мог постоять за себя!
Схватив огромный булыжник и подойдя поближе, он с такой силой запустил камнем магистру в грудь, что опрокинул его навзничь, причем тот, однако, не пошевельнул ни одним членом.
Монах заметил, с какой силой пришелся его удар, и потому, видя, что магистр не поднимается, стал опасаться, не убил ли он его камнем; выждав немного и то веря, то не веря своему предположению, он наконец подошел к мертвецу и, осмотрев его при свете светильника и убедившись в том, что магистр действительно мертв, он и впрямь счел себя убийцей, решив, что все так и произошло, как ему показалось. Он впал в смертельную тоску, так как опасался, что будет, вследствие вражды своей к магистру, заподозрен в нанесении ему смертельного удара, и, предвидя, что придется ему расстаться с жизнью, несколько раз собирался уже повеситься. Но, хорошенько обдумав дело, он решил вынести труп из монастыря и бросить на улицу, чтобы избавиться в будущем от всяких подозрений и обвинений, которые, по указанной причине, могли бы быть на него возведены. И, когда он уже намеревался осуществить задуманное, ему пришло на ум постыдное и всем известное ухаживание магистра за донной Катариной, которую тот непрестанно преследовал; и он сказал себе: «Куда мне отнести его, как не к дому мессера Родерико? Это очень легко, так как дом его по соседству, и таким образом я меньше всего навлеку на себя подозрение, так как наверно подумают, что магистр был убит по приказанию рыцаря в то время, как пробирался к его жене».
Сказав это и твердо держась своего решения, монах с превеликим трудом взвалил себе на плечи покойника и отнес его к той самой двери, откуда за несколько часов перед тем магистр был вынесен мертвым. Оставив его здесь, он вернулся никем не замеченный в монастырь.
И хотя монаху казалось, что средство, к которому он прибег, обеспечивало ему безопасность, тем не менее он решил под каким-либо вымышленным предлогом покинуть город; и, остановившись на этой мысли, он пошел к настоятелю и сказал ему:
— Отче, позавчера, за отсутствием вьючных животных, я оставил большую часть нашего сбора неподалеку от Медины[28], в доме одного преданного нам человека, а потому я бы хотел отправиться за нашим добром, захватив с собой нашу монастырскую кобылу. С божьей помощью я возвращусь оттуда завтра или послезавтра.
Настоятель не только дал ему разрешение, но и весьма похвалил его за усердие. Получив этот ответ, справив свои делишки и взнуздав кобылу, монах стал дожидаться зари, чтобы пуститься в путь. Мессер Родерико, почти или совсем даже не спавший ночью, так как он сомневался в исходе дела, с приближением дня остановился на мысли послать своего слугу, чтобы тот, обойдя кругом монастырь, послушал и разузнал, не нашли ли монахи мертвого магистра и что они говорят по этому поводу. Слуга, выходя из дому, чтобы исполнить приказание, нашел магистра Диэго сидящим перед входной дверью, словно на диспуте; зрелище это внушило слуге немалый страх, какой обычно вызывает вид мертвецов; возвратясь в дом, он тотчас же позвал своего синьора и, едва владея языком, рассказал ему, что тело магистра принесено к ним обратно. Рыцарь премного удивился такому случаю, повергшему его в еще большее смущение; однако, ободрив себя мыслью о том, что дело его, как он думал, правое, он решил со спокойной душой ждать исхода и, обернувшись к мертвецу, сказал:
— Итак, тебе суждено быть язвой моего дома, от которой я не могу уберечься, — все равно, жив ты или мертв! Но назло тому, кто притащил тебя сюда, ты вернешься к себе обратно не иначе как верхом на таком животном, каким ты сам был при жизни.
И, сказав это, он приказал слуге привести из конюшни одного из соседей жеребца, которого хозяин держал для городских кобыл и ослиц и который пребывал там наподобие ослицы Иерусалимской[29]. Слуга пошел весьма поспешно и привел жеребца с седлом и уздой и всей прочей сбруей, находившейся в полной исправности; и, как уже решил рыцарь, они посадили мертвеца на лошадь, подперев его и привязав как следует, и, снабдив его копьем, которое они укрепили на башмаке мертвеца, они вложили ему в руки поводья, так что можно было подумать, что они собирались отправить его на бой. Снарядив его таким образом, они отвезли магистра к паперти монастырской церкви и, привязав его там, возвратились домой.
Когда монаху показалось, что ему уже пора отправиться в задуманное путешествие, он открыл ворота и затем, сев на кобылу, выехал на улицу. Здесь перед ним оказался магистр, снаряженный так, как уже было о том рассказано; казалось, он угрожал монаху копьем и готовился поразить его насмерть. При виде такого зрелища монаху пришла в голову дикая и страшная мысль, именно — что дух магистра, как верят тому некоторые глупцы, возвратился в его тело и в наказание за грехи обречен преследовать своего убийцу. А потому монах был поражен таким ужасом, что едва не свалился замертво. И в то время как он стоял так словно громом пораженный, от страха не зная, в какую сторону повернуть, до жеребца донесся запах кобылы, и он извлек свою стальную булаву и, заржав, хотел к ней приблизиться. Такое поведение жеребца еще более испугало монаха; однако он пришел в себя и хотел направить кобылу на настоящую дорогу, но она повернула корму в сторону жеребца и начала лягаться. Монах отнюдь не был лучшим наездником на свете и чуть было не свалился. Не дожидаясь второй подобной встряски, он крепко сжал лошади бока, вонзил в них шпоры, вцепился обеими руками в седло и, бросив поводья, пустил животное по воле судьбы. Кобыла, почувствовав, что шпоры сильно врезаются в ее бока, оказалась вынуждена бежать наугад по первой попавшейся дороге.
Жеребец же, видя, что добыча его ускользает, в ярости порвал слабые узы и буйно понесся за нею вслед. Бедный монашек, чувствуя позади себя врага, обернулся и увидел его плотно сидящим в седле с копьем наперевес, словно он был отменным бойцом. Эта новая опасность прогнала страх перед первой, и монах стал кричать:
— На помощь, на помощь!
Так как уже рассвело, то на его крики и шум, производимый мчавшимися без узды скакунами, все стали выглядывать в окна и в двери; и каждому казалось, что он лопнет от смеха при виде столь нового и необычайного зрелища, каким было это преследование вскачь одного минорита другим, причем оба они в равной мере походили на покойников. Кобыла, предоставленная самой себе, неслась по улицам то туда, то сюда, в ту сторону, куда ей заблагорассудится; жеребец же скакал за ней, не переставая яростно ее преследовать, так что не приходится даже спрашивать, не грозила ли монаху опасность быть раненным копьем.
Огромная толпа испускала вслед им крики, свист и вой, и повсюду слышно было, как кричали: «Стой, хватай!» Одни бросали в них камни, другие ударяли жеребца палками, и каждый изощрялся, стараясь разъединить их, но не столько из сострадания к несущимся вскачь, сколько из желания узнать, кто они такие, так как вследствие быстрого бега лошадей нельзя было разглядеть всадников.
Наконец злосчастные наездники случайно повернули к одним из городских ворот. Там их обступили и схватили обоих, и мертвого, и живого; и велико было общее удивление, когда их узнали. И как сидели она на лошадях, так и были отведены в монастырь, где их встретили с неописуемой скорбью настоятель и вся братия. Мертвого похоронили, а для живого приготовили веревку. После того как монаха связали, он, не желая подвергаться пытке, чистосердечно сознался в том, что убил магистра. Правда, однако, что он не мог догадаться, кто посадил мертвеца на лошадь. Благодаря этому признанию его не вздернули на дыбу, однако подвергли жестокому заключению; затем было сделано распоряжение о том, чтобы епископ города лишил его монашеского сана и передал светским властям, дабы те судили его как убийцу, согласно обычным законам.
Случайно в те дни прибыл в Саламанку король Фернандо, и когда ему рассказали о происшедшем, то, несмотря на всю свою сдержанность и на то, что он очень скорбел по поводу смерти столь знаменитого ученого, он все же не в силах был устоять против забавности этого происшествия и стал вместе со своими баронами так сильно над ним смеяться, что едва мог удержаться на ногах. Когда уже наступил срок исполнения несправедливого приговора над монахом, мессер Родерико, который был доблестным рыцарем и любимцем короля, рассудил, что его молчание будет единственной причиной столь великой несправедливости. Побуждаемый любовью к правде, он решил скорее умереть, чем скрыть истину в столь важном деле. И, придя к королю, он в присутствии баронов и множества народа сказал ему:
— Синьор мой, с одной стороны, суровый и несправедливый приговор, вынесенный неповинному францисканцу, с другой стороны, желание не скрывать истину заставляют меня вмешаться в это дело. И потому, если ваше величество пожелаете простить настоящего убийцу магистра Диэго, я сейчас призову его сюда и заставлю рассказать по правде, со всеми доказательствами и во всех подробностях, как это на самом деле произошло.
Король, будучи милостивым государем и желая узнать истину, не поскупился на просимое прощение. Получив его, мессер Родерико в присутствии короля и всех окружающих рассказал точнейшим образом с самого начала и до рокового и последнего часа жизни магистра все подробности, относящиеся к ухаживанию монаха за его женой, а также обо всех письмах, посланиях и прочих проделках минорита. Король уже ранее выслушал показания монаха и, так как они, по его мнению, сходились с показаниями мессера Родерико, то, зная его за честного и превосходного рыцаря, он отказался от дальнейших допросов и дал полную веру его словам; но, раздумывая о подробностях этого запутанного и странного случая, он и удивлялся, и скорбел, а иногда и искренно смеялся. Однако, чтобы воспрепятствовать исполнению несправедливого приговора над невинным, король призвал настоятеля и вместе с ним также и бедного монаха и рассказал им в присутствии баронов, прочих дворян и представителей народа о том, как на самом деле все произошло; на основании этих данных он приказал тотчас же освободить монаха, приговоренного к жестокой смертной казни. И когда приказ был исполнен, то монах, доброе имя которого было теперь восстановлено, вернулся домой в самом веселом настроении. Мессер же Родерико, получив прощение, удостоился сверх того и самых высоких похвал за свое поведение в этом деле. И, таким образом, весть о случившемся, возбуждая немалую радость, была разнесена быстрою молвою по всему Кастильскому королевству, а затем рассказ об этом достиг и наших краев и был передан в кратких словах тебе, могущественнейший король и господин наш; и я задумал, чтобы изъявить покорность твоим повелениям, сделать этот рассказ достойным вечной памяти.
Мазуччо
Свойство и стиль странных, необычных и немыслимых случаев, о которых рассказано в новелле, знаменитейшая моя Мадонна[30], не сомневаюсь, будут для тебя и для слушателей, после их смеха, поводом сказать, что наш магистр Диэго был достойным образом вознагражден своей пылкой любовью. И помимо этого кажется мне несомненным, что некоторые скажут, что, если бы он был братом-спиритуалом[31] или соблюдающим правила[32], он не предавался бы подобным беспорядочным сладострастным утехам и его не ожидала бы из-за этого тяжкая смерть. И хотя в других частях этого моего небольшого сочинения мы, предлагая вопросы и отвечая на них, дадим удовлетворение таким глупцам, проведя различие между жизнью и действиями конвентуалов и соблюдающих правила, тем не менее мне надлежит вкратце коснуться этого предмета и сказать, что для всего христианского мира было бы несомненно лучше, если бы у нас не было другой религии, кроме той, которую Христос оставил нам на земле через славного апостола Святого Петра; и хотя она отчасти извращена, все-таки ее служители, а также те братья, которые зовутся конвентуалами, нам ясно показывают, как и что из нее мы должны от них оберегать, потому что вся их наружность, все и в их одежде, и в походке, и в любом другом действии — не что иное, как ужасающие крики и вопли, гласящие: «Не доверяйте нам!» По этой причине их стоит не только не порицать, но скорее хвалить за то, что они не хотят обманывать других ханжеством, плохой одеждой и лицемерным видом; каждый, кто обладает хоть крупицей разума, может вынести об этом верное суждение.
Но если бы всем тем, кто наделен волчьим умом, да и нам они явились бы в шкуре кротких ягнят, случилось бы то, что произошло с названным магистром; я не сомневаюсь, они старались бы ежечасно заражать наши компании. Укрепи, господи, слабый разум глупых мирян, которые не умеют распознавать множества подобных монахов, что украли свое искусство у шарлатанов и, разглагольствуя, ходят по королевствам и иным странам с девятью способами обмана, лодырничая, воруя и предаваясь сладострастию, а когда все это искусство оставляет их, они притворяются святыми и изображают, что творят чудеса, и кто-то расхаживает с плащом святого Викентия[33], а кто-то с орденом святого Бернардина[34], другие же с недоуздком осла Капистрано[35], и при помощи тысячи других дьявольских ухищрений они подчиняют себе и наши способности, и нашу честь. И хотя шум о таких их проделках разносится по всему свету, тем не менее в следующей новелле, посвященной светлейшему государю, твоему достойнейшему супругу, ты услышишь об интереснейшей шутке, которую сыграл со знаменитейшей немецкой дамой один монах-доминиканец, принявший облик самый святейший, будучи подлинным дьяволом. Из случившегося с ней злоключения мы сможем вывести, что, чем прямее и выше деревья, с тем большей отвагой и дерзостью начинают работать топоры, дабы повергнуть их наземь, как это будет сейчас тебе показано.
Новелла вторая
Светлейшему государю Альфонсу Арагонскому[36], достойнейшему герцогу Калабрийскому
Один монах-доминиканец дает знать мадонне Барбаре, что она зачнет от праведника и произведет на свет пятого евангелиста; с помощью этого обмана он ею овладевает, и она становится беременной; затем, прибегнув к новому обману, он спасается бегством.
Посвящение
Есть люди, светлейший господин мой, которые, желая изобразить ум и честность и намереваясь показать себя перед простыми людьми добрыми и украшенными всяческими добродетелями, постоянно ведут беседы с монахами, так что можно видеть, как они твердят «Отче наш» и пасутся у ног святых; а насколько проделывающие все это запятнаны на самом деле отвратительными грехами и низкими пороками, об этом могут доподлинно свидетельствовать те, кто водит с ними близкое знакомство. Эти самые лицемеры постоянно меня язвят и терзают, потому что, говорят они, я так направил свое перо и язык, что, кажется, ни о чем другом не умею рассуждать и писать, как только против монахов, которые, как они говорят, в большинстве своем соблюдают правила, а если среди них и есть какой-нибудь злодей, то число хороших, как они рьяно утверждают, бесконечно. А поскольку я не хотел бы, чтобы меня хвалили вышеназванные лицемерные клеветники, я тем не менее скажу им в качестве своего неизменного ответа, что видимые всеми преступления, совершаемые злыми монахами каждый день повсюду и все с новыми уловками и различными изобретениями, постоянно подтверждают мою правоту. А со стороны тех, кто дружит с правдой и честностью и понимает их, повествование мое будет сопровождаться постоянными похвалами.
Итак, мой благороднейший господин, мне надлежит сказать в связи с этим, что намного легче найти среди ста солдат пятьдесят хороших, чем среди целого капитула братьев отыскать одного без ужаснейшего пятна; тем не менее, если бы хороших было больше, чем плохих, отсюда последовало бы не меньшее неудобство, поскольку случается, что в опасных сражениях больший ущерб наносит один подлый трус, чем приносят пользы десять смельчаков. Не иначе случается и с бедными мирянами, которые более доверяют монахам, чем того требует нужда; ибо большее разорение, позор и вред принесет знакомство и беседа со страшным злодеем и мошенником монахом, чем можно извлечь удобств из совершенств ста хороших братьев. Для них, мне кажется, было бы достойным наказанием сказать не что иное, как то, что бог может быстро разрушить Чистилище, и они, не будучи в состоянии жить подаянием, будут вынуждены взяться за лопату; от которой большая часть из них и ведет свое происхождение. Однако я хочу в этой моей правдивейшей истории, посвященной тебе, моему земному божеству, несколько отойти от их общего осуждения, но, обратясь к отдельному человеку, показать тебе, как один брат-проповедник, высоко ценимый среди доминиканцев, с помощью интереснейшей шутки поймал в свои лисьи сети одну из самых знаменитых дам во всей Германии. Vale.
Повествование
Рассказывали мне, с ручательством за истину, что в недавнее время в Германии жил знатный синьор, герцог Ланцхетский, и был он богаче всех прочих немецких баронов и драгоценностями и деньгами. Судьба даровала ему только одну дочку, которую звали Барбара. И не только как единственная дочь была она горячо любима своим отцом, но и по красоте своей была она признана единственной во всей Германии. Еще в детском возрасте, вдохновляемая, может быть, духом святым, а то, пожалуй, под влиянием скорей ребяческой прихоти, чем зрелого размышления, дала она торжественный обет соблюсти девственность в течение всей своей жизни. И вот посвятила она свою девственность Иисусу Христу, и, украсившись всяческими добродетелями и похвальными обычаями так, что при первом взгляде уже казалась юной святой, достигла она брачного возраста. Узнав же, что многие бароны настоятельно просят у отца ее руки, она почувствовала себя вынужденной объявить о своем решении.
Когда она открыла его отцу и матери, то, несмотря на ее умелую речь, родители были, не без основания, крайне огорчены этим известием. Но хотя они применяли и угрозы и ласки, чтобы заставить дочь отказаться от ее упорства, они убедились, что она отнюдь не склонна сойти с этой дороги, на которую вступила; и тогда со скорбью, равной которой никогда еще не испытывали, они решили оставить ее в покое и довериться в этом деле благодетельной природе. Барбара же, после того как объявила о своей воле, превратила комнату свою в благочестивую молельню и не только проводила почти все свое время в молитвах, но и изнуряла нежнейшее тело свое постом и бичеванием так, что было это всем на удивление.
Молва о такой святости прошла по всей Германии, Верхней и Нижней, и дошла даже до наших италийских пределов, благодаря чему в окрестностях города, где жил герцог, в кратчайшее время собралось бесчисленное множество всяких монахов, разными выдумками оправдывавших свое прибытие. И как коршуны и голоднее волки сбегаются к смердящей падали, сбежались они, чтобы заполучить в добычу честь и имущество столь высокой и редкой дамы. Среди них был один бездельник-монах, имени которого я не знаю или не хочу назвать. Умолчу и о том, был он итальянцем или немцем, так как имею для этого уважительную причину. Этот монах, заслуживший в ордене святого Доминика[37] славу великолепного проповедника, исколесил все варварские германские земли, прибегая к величайшим плутням, показывая рукоять ножа, которым был убит святой Петр Мученик[38], и разные безделушки, относящиеся к святому Викентию, проделывая другие подобные штучки и творя, по мнению многих глупцов, бесчисленные чудеса.
Когда молва о нем достигла мадонны Барбары, то желание его исполнилось и расчеты оправдались, так как благочестивая девушка пожелала увидеть его и приказала позвать к себе. Монах тотчас же отправился к ней с обычными своими церемониями; дочь герцога, приняв его и почтив как святого, поведала затем доминиканцу о своем неизменном решении и просила его как милости, чтобы он дал ей совет и оказал помощь в деле спасения души. Монах хорошо присмотрелся к ее скорее небесным, чем земным прелестям и, будучи человеком молодым и крепким, сразу же в нее влюбился и по временам испытывал столь сильные приступы вожделения, что готов был лишиться чувств. Однако, овладев собой, он воздал в благолепных выражениях хвалу ее святому и дивному намерению, непрестанно славя и благословляя божественный промысел, избравший среди этого обманом полного мира столь достойную деву; он постарался убедить также и ее родителей в том, что столь прекрасная склонность их дочери принесет пользу не только ей одной, но также и всем остальным женщинам, настоящим и будущим; и на том основании, что общение с мирянами было бы для нее опасным, он утвердил ее в намерении покинуть мир и вместе с другими девственницами вступить в один из монашеских орденов, чтобы таким образом послужить созданию на земле новой общины дев обрученных Христу. После долгих бесед с герцогом и его супругой монаху удалось убедить их; и так как все сочли совет его превосходным, святым и на непреложной истине основанным, то родители, желая вместе с тем сделать приятное Барбаре, построили в кратчайший срок большой и роскошный монастырь и, по желанию монаха, посвятили его святой Екатерине Сиенской[39] для того, чтобы он не перешел как-нибудь в чужие руки; и Барбара затворилась в нем вместе с множеством других благородных девиц. И здесь, приняв правила и обычаи, указанные им нашим монахом, они положили начало святому и благолепному уставу; и все это имело такой вид, что никто, кроме бога, единственного сердцеведца, проникающего в тайные помыслы, не мог бы дознаться, что царь бесовский вполне овладел полной скверны душой этого распутника.
Он же, чтобы следить за тайными помыслами дев, постоянно убеждал их, что не знает более спасительного и действительного средства против соблазнов вражеских, как частая исповедь; и, подвергаясь ей, они сделали хищного волка господином своего благочестивого стада, причем ни одна из них не проникла в его тайные козни. Когда же он увидел, что как следует приручил их, то решил, не медля долее, удовлетворить свою постыдную похоть; и однажды вечером, завладев тайком книжечкой Барбары, в которой были записаны некоторые благочестивые молитвы и находились изображения различных святых, а также святого духа, он против уст его сделал золотыми буквами следующую надпись: «Барбара, ты зачнешь от праведника и родишь пятого евангелиста, который восполнит недосказанное остальными; и ты пребудешь непорочной и будешь блаженной пред лицом господа». И, сделав это и закрыв книгу, он с утра заблаговременно положил ее в том самом месте, откуда взял вечером. Он изготовил еще много листков с надписями такого же содержания, сделанными золотом и лазурью, и спрятал их, выжидая, когда представится случай ими воспользоваться.
Барбара, придя в обычное время в келью для положенных молитв и раскрыв страницу с изображением святого духа, совсем растерялась при одном взгляде на надпись; немного придя в себя, она ознакомилась с содержанием этого плачевного благовестил, и оно дало ей достаточное основание для удивления, смятения и тоски. Перечитывая надпись, она с каждым разом терзалась все более, и тяжелое беспокойство овладело ее юным женственным и непорочным сердцем. Полная удивления, прервала она начатую молитву и поспешно направилась к своему духовному отцу; она отвела его в сторону и, угнетенная и побежденная ребяческим страхом, плача показала ему книгу с золотой надписью. Монах, едва взглянув, прикинулся крайне пораженным и, осенив себя крестным знамением, обратился к девушке в таких выражениях:
— Дочь моя, я полагаю, что это — искушение дьявола, который, в злобе на вашу чистоту, хочет расставить перед вами свои путы, чтобы низвергнуть вас в бездну вечной гибели; а потому я приказываю тебе во имя господа и святого послушания, чтобы ты некоторое время не давала веры ни этому, ни чему-либо подобному; однако премного хвалю тебя за то, что ты все мне открыла, и поступай так же и впредь, и я увещеваю тебя и накладываю на тебя епитимью, требуя, чтобы ты немедленно прибегла к святой исповеди — лучшему средству от этих коварных козней. Итак, будь сильной и стойкой в сражении с проклятым врагом божьим — и ты будешь увенчана за победу твою двойной пальмовой ветвью, ибо добродетель, побеждающая вопреки слабости, становится совершенством.
Произнеся еще много подобных, столь же благочестивых слов, он успокоил ее своей мошеннической болтовней и затем, уйдя от нее, согласно заранее обдуманному плану, позвал к себе одного из своих служек и спрятал его в комнате дамы. Он снабдил его несколькими из тех листков, о которых было сказано выше, и объяснил, когда нужно будет их подбросить. Благородная девица вошла в комнату и тотчас же стала на молитву, со смиренным сердцем моля бога, чтобы он просветил ее насчет случившегося. Но внезапно она почувствовала, что на колени к ней упал один из этих листков. Она подняла и прочла его; и, видя, что листок великолепно разукрашен и что он подобными же словами подтверждает пророчество о воплощении нового евангелиста, Барбара сразу задрожала и хотела встать. Но за первым листком последовали второй и третий, и, прежде чем она успела выйти, их упало до десяти. Видя это, девушка в сильном страхе покинула келью и, позвав монаха, вся бледная, показала ему листки. Преподобный волк, прикинувшись изумленным, сказал:
— Дочь моя, это дело, способное вызвать величайшее удивление, и такого рода, что нельзя его оставить без зрелого размышления, потому что здесь, быть может, явила себя божественная сила; но возможно, что и иная. Итак, мне кажется, что не следует ни спешить с верою, ни упорствовать в прежнем заключении; скорее подобает нам прибегнуть к святой молитве, и ты, с одной стороны, а я, с другой, будем просить бога, чтобы по совершенной и нескончаемой благости своей он удостоил нас своей милости и подал знак, по которому мы могли бы судить, какого рода это откровение — благо ли в нем или зло, и что нам делать: следовать ему или спасаться от него. А кроме того, я хочу завтра отслужить мессу в твоей келье. И, вооружась древом честного креста господня и другими святынями, побеждающими дьявольские козни, мы посмотрим, какое указание даст нам всемогущий бог.
Барбара сочла эти советы святыми и достойными исполнения, и потому согласилась, чтобы все так и было сделано.
На следующий день вставший заблаговременно монах привел в порядок все свои снаряды для службы сатане, велел служке отправиться на прежнее место, а затем сам пошел в келью дамы. Принятый ею с почтением, он начал благоговейно служить мессу; и с самого начала и до конца служка не переставал бросать листки, которыми монах снабдил его в изобилии. Молодая девушка убедилась в том, что эти многочисленные и непрекращающиеся послания говорили все об одном; вместе с тем моления, бдения и другие благочестивые упражнения укрепили ее в желании верить, и ей стало казаться, что это откровение поистине исходит от святого духа. И, гордясь в сердце своем таким счастьем, она сочла себя блаженной и поверила, что ей подлинно уготовано то, на что указывали надписи.
Монах же, полагавший, что пора уже сорвать в этом пышном саду последний и самый сладостный плод, сказал:
— Дочь моя, эти явные и столь многочисленные указания убеждают меня, что в деле этом — божья воля и что дальнейшие попытки получить новые подтверждения были бы с нашей стороны самонадеянным дерзанием исследовать то, что проистекает от божественного разума, который, как видишь, открыто указывает нам на свою волю, желая, чтобы столь высокое сокровище появилось на свет из твоего благодатного сосуда. Однако, уже не поддаваясь сомнению, а желая лишь окончательно убедиться в сказанном, посмотрим, не пророчит ли об этом в какой-либо части своей Священное писание.
И, взяв тотчас же Библию и раскрыв ее на заранее отмеченной им странице, он нашел в Евангелии от Иоанна то место, в котором говорится: «Много сотворил Иисус пред учениками Своими и других чудес, о которых не написано в книге сей»[40]. И, прочтя это, он обернулся к Барбаре и сказал ей:
— В ином свидетельстве нет нам нужды: вот и все наши сомнения рассеялись; поистине это будет тот, о ком говорит нам евангелист, и он восполнит то, о чем умолчали другие; и посему всякие сомнения отныне не только излишни, но даже неуместны; и я предоставляю бремя их тебе одной, если ты еще не уверилась.
Отвечая на его последние слова, дама сказала:
— Горе мне, отче, за что мне эти речи? Разве не знаете вы, что все мое благо и упование — в том, чтобы вверяться вашему совету? Итак, я всегда буду склонна исполнить все, что вы пожелаете.
Видя, что замысел в таком положении, что остается только завершить его на деле, монах сказал:
— Дочь моя, ты говоришь мудро; однако у меня в душе остается сомнение: как найдем мы лицо, к тому подходящее и которому могли бы мы довериться, принимая во внимание, что весь мир полон обмана и предательства?
Барбара в своей невинности ответила ему на это:
— Отче, в наших писаниях сказано, что тот, кто сотворит это, будет праведен и свят, как вы; и я не знаю никого другого, кто бы более, чем вы, подошел для того, чтобы совершить это со мной, в особенности потому, что вы мой духовный отец.
На это монах ответил:
— Не знаю, как могло бы это совершиться через меня, так как и я ведь дал обет всю жизнь мою соблюдать целомудрие; однако лучше согрешить мне, чем допустить, чтобы твое непорочное и нежнейшее тело было осквернено чужими руками. Кроме того, это должно послужить на благо христианской вере, а потому я готов. Однако я не премину напомнить, что тебе следует остерегаться и ни с кем не говорить об этом, так как я не сомневаюсь, что бог прогневается, если кто-либо о том проведает, и как ныне ты по справедливости можешь считаться самой блаженной из жен века сего, так тогда ты станешь неугодной богу и мятежницей.
Благородная девица, ничего не возражая, заверила его всякими клятвами, что никому на свете этого не откроет.
— В таком случае, — сказал монах, — сегодня вечером во имя господне, не медля долее, приступим к совершению; но так как сочетаться мы будем во славу всевышнего, то до самого того времени нам следует пребывать в святой молитве, чтобы в благоговении приступить к этому святому, божественному таинству.
Так заключил он свою речь и, после того как девушка проводила его к выходу, вернулся в свою келью; и, помня о том, что от его плодоносного семени должен будет родиться святой евангелист, он не стал в этот день осквернять свое тело той грубой заурядной пищей, которую часто принимал, чтобы обмануть других, но подкрепил себя как следует отборнейшими и великолепно приготовленными яствами и превосходными винами. Когда же наступил вожделенный час, он пробрался скрытыми путями в комнату Барбары, которая, постясь и проливая слезы, все время неустанно молилась. Увидя своего духовного отца, она встала и почтительно приветствовала его. Несмотря на то что монах был одержим сильным желанием насладиться женщиной и изведать ее очаровательных объятий, вследствие чего каждое мгновение превращалось для него в тысячелетие, он, однако, решил, что не начнет любовной игры какой-нибудь похотливой лаской, а сначала убедится, так же ли она прекрасна нагая при свете факелов, как являет ее в одеждах дневной свет, и поэтому он приказал ей раздеться донага. Исполняя это во имя послушания, Барбара испытывала величайший стыд; он же, оставшись в одной рубашке, зажег два больших факела и поместил девушку между ними. Смотря на ее нежнейшее, цвета слоновой кости зело, побеждавшее сверканием своим свет зажженных факелов, он был охвачен и побежден таким вожделением, что упал замертво в ее объятия; а придя в себя, он стал перед ней на колени и, усадив ее прямо перед собой, подобно мадонне на престоле, сказал так:
— Поклоняюсь тебе, благодатное чрево, в котором должен быть зачат светоч всего христианства.
И, сказав это и поцеловав девственную ее лилию, он страстно припал к ее нежнейшим розовым устам и, не расставаясь с ними ни на мгновение, заключил девушку в объятия и бросился с нею на приготовленную постель. И всякий легко может себе представить, чем занимались они всю ночь; мне же доподлинно известно, что они не только в согласии с тем, что было открыто девушке, дошли до пятого евангелиста, но и до семи даров духа святого.
И хотя Барбара принимала эту пищу лишь в качестве духовной, однако, поразмыслив наедине, она решила, что это самое приятное и сладостное, что только может совершить или отведать смертный. И так как игра эта под конец ей понравилась, то, для того чтобы иметь полную уверенность в зачатии будущего евангелиста, они каждую ночь все с большим рвением сходились для любовных сражений, и, продолжая наслаждаться таким образом, она и вправду забеременела; а когда несомненные признаки убедили в том обоих, монах, опасаясь за свою жизнь, сказал:
— Дочь моя, ты видишь, что, как того пожелал господь, мы уже достигли цели, к которой стремились: ты беременна и, с помощью творца, должна родить. Я намереваюсь потому обратиться к святейшему папе и сообщить ему об этом божественном чуде, чтобы он послал сюда двух своих кардиналов, которые объявят младенца святым при самом его рождении, вследствие чего он будет возвеличен и чтим превыше всех святых.
Девушкой, которая, как сказано, была очень чиста и потому легко поверила этому, овладело новое честолюбивое мечтание, и ей было приятно, что ради нее монах отправится в этот путь. Он же, видя ясно, что с каждым днем сосуд нового евангелиста увеличивается, быстро собрался в дорогу и, получив от Барбары кое-что для подкрепления своего чрева и простившись с нею не без огорчения, отправился в путь. В скором времени он находился уже в Тоскане. Что делал он потом и где бывал, обманывая других новыми хитростями и уловками, пусть поразмыслит об этом тот, кем не владеет страсть; следует, однако, считать за достоверное, что всюду, куда только прибывал этот предтеча антихриста, он давал предвкушать всем, кто в него верил, божественность райского бытия ангелов. Что сталось с Барбарой, оставшейся беременной и долго напрасно ждавшей обещанных кардиналов, и как разрешилась она от бремени — ничто не побуждает меня заняться выяснением этих обстоятельств. Но я знаю, что таковы бывают плоды, листья и цветы, приносимые общением с этими плутами-монахами.
Мазуччо
И какая же человеческая душа окажется способной устоять в стольких сражениях, сколько, как мы видим, постоянно устраивают, обманом и предательством, эти, не скажу — святые, братья, но, скорее, слуги самого дьявола? И так как они недавно заметили, что те, кто обладает разумом, распознают все грязные стороны их извращенной жизни, то как последнее средство они решили притворяться святыми. А чтобы заставить набожных людей поверить в их очевидные обманы, а легковерных — коснуться их рукой, они, говорю я, отыскивают тех, кто едва избежал виселицы и пребывает в крайней нужде, и, подкупив их небольшим количеством денег, они заставляют их притворяться — кого скрюченным, кого слепым, а кого пораженным неизлечимыми болезнями; и когда они видят, что собралась большая и плотная толпа несведущих людей, которые и не знают, кого послушать, эти обманщики велят всем этим приговоренным к смерти убийцам подходить к ним, дабы, прикоснувшись к краям их одежд, обладающих, по их словам, свойствами мощей прежних святых, возопили они громким голосом, что, дотронувшись до святого проповедника, они чувствуют себя исцеленными от болезни и в связи с этим молят о пощаде; и тут начинают звонить в колокола, устраивают длинные процессии и записывают об этом в хроники. И вот благодаря таким дьявольским уловкам молва летит и распространяется из одного королевства в другое, пока волей-неволей не случается так, что тот, кто распознал их обманы, не объявит, что лжи верят как истине, однако простой народ и лицемеры держат и считают его за еретика. А то, что это именно так, помимо очевидных фактов, которые мы все видели в наше время, подтверждает и только что рассказанная новелла, показавшая нам плоды, которые приносит их показная святость; и хотя подобает испытывать заслуженную скорбь и сострадание в связи с теми обманами, которые столь подлый обманщик совершил по отношению к названной благородной даме, то, что последует ниже, будет воспринято не без величайшего удовольствия и радости.
Новелла третья
Славнейшему поэту Джованни Понтано[41]
Брат Николо да Нарни, влюбленный в Агату, добивается исполнения своего желания; является муж, и жена говорит ему, что монах с помощью некоторых реликвий освободил ее от недуга; найдя штаны у изголовья кровати, муж встревожен, но жена говорит, что это — штаны святого Гриффона[42]; муж верит этому, и монах с торжественной процессией относит штаны домой.
Посвящение
Если от разных друзей, как от самого себя, великолепный мой Понтано, ожидают восхвалений и всяких приятных слов, то и я, хотя я и принадлежу к числу твоих самых незаметных друзей, считаю, однако, своим долгом стремиться всячески тебе угодить. Зная же, что ты наделен таким числом редчайших достоинств, что мы можем по заслугам называть тебя светочем риториков и зерцалом поэтов, не говоря о других замечательных качествах, коими ты обладаешь, и видя, что они замараны лишь одним пятном, которое легко можно смыть, я никоим образом не захотел умолчать о нем: это постоянное и тесное твое общение с монахами разного рода. Ты можешь сам рассудить, что это является для человека твоего благородства большим и более предосудительным недостатком, чем стакнуться с еретиками, ибо с ними общаются лишь ростовщики, развратники и злонамеренные люди для того только, чтобы под видом такой лицемерной беседы можно было обмануть товарища. А поскольку ты не волк, то и не следует подбивать свой плащ его шкурой; сверни, прошу тебя, со столь предосудительной и вредоносной дороги и окончательно решись не только совсем отказаться от такого общения, но и навечно изгнать их из своего дома, как если бы они были больны заразнейшей чумой. И, сделав это, ты отведешь в будущем от себя всякое подозрение, а им не дашь возможности проникать через врата твоей дружбы и отравлять своим присутствием общество твоих друзей, как они имеют обыкновение это делать. А чтобы не видеть, как ты устремляешься к означенной пропасти, помимо приведенных рассуждений моих я покажу тебе, с помощью моего повествования и как пример для твоих будущих поступков, в нижеследующей новелле, тебе посвященной, какой плод принесла дружба одного святого монаха с медиком из Катании, более чем другие ему приверженным, хотя он и был весьма ревнивым, и как с помощью наитончайших уловок этот бедняга был предан и обведен вокруг пальца женой и братом-монахом.
Повествование
Как хорошо известно, благородная и славная Катания считается одним из самых значительных городов острова Сицилии. Не так давно там жил некий доктор медицины, магистр Роджеро Кампишано. Хотя он и был отягчен годами, он взял в жены молодую девушку. Звали ее Агатой, происходила она из очень почтенного семейства названного города и, по общему мнению, была самой красивой и прелестной женщиной, какую только можно было найти тогда на всем острове, а потому муж любил ее не меньше собственной жизни. Но редко или никогда даже такая любовь не обходится без ревности.
И в скором времени, без малейшего повода, доктор стал так ревновать жену, что запретил видеться не только с посторонними, но и с друзьями и родственниками. И хотя магистр Роджеро, как казначей миноритов, их поверенный, словом — как лицо, посвященное во все их дела, был у них своим человеком, все же для большей верности он приказал своей жене избегать их общества ничуть не менее, чем общества мирян. Случилось, однако, что вскоре после этого прибыл в Катанию минорит, которого звали братом Николо да Нарни. Хотя он имел вид настоящего святоши, носил башмаки с деревянными подметками, похожие на тюремные колодки, и кожаный нагрудник на рясе и хотя он был полон ханжества и лицемерия, тем не менее он был красивым и хорошо сложенным юношей. Этот монах изучил богословие в Перуджии и стал не только славным знатоком францисканского учения, но и знаменитым проповедником; кроме того, согласно его собственному утверждению, он был прежде учеником святого Бернардина, от которого, как говорил, получил некие реликвии, чрез чудесную силу которых бог явил и являет ему постоянно многие чудеса. По этим причинам, а также благодаря благоговейному отношению всех к его ордену проповеди его вызывали огромное стечение народа. И так случилось, что однажды утром во время обычной проповеди он увидел в толпе женщин мадонну Агату, показавшуюся ему рубином в оправе из множества белоснежных жемчужин; поглядывая на нее по временам искоса, но ни на мгновение не прерывая своей речи, он не раз говорил себе, что можно будет назвать счастливцем того, кто заслужит любовь столь прелестной женщины. Агата, как это обыкновенно бывает, когда слушают проповедь, все время смотрела в упор на проповедника, который показался ей необычайно красивым; и ее чувственность заставляла ее втайне желать, чтобы муж ее был таким же красивым, как проповедник; она подумала также, а потом и решила пойти к нему на исповедь. Приняв это решение, она направилась к монаху, как только увидела, что тот сходит с кафедры, и попросила его назначить ей время для исповеди. Монах, в глубине души испытавший величайшее удовольствие, чтобы не обнаружить своих позорных помыслов, ответил, что исповедь не входит в его обязанности. На это дама возразила:
— Но, может быть, ради моего мужа, магистра Роджеро, вы согласитесь сделать исключение в мою пользу!
Монах ответил:
— Так как вы супруга нашего уполномоченного, то из уважения к нему я охотно вас выслушаю.
Затем они отошли в сторону, и, после того как монах занял место, полагающееся исповеднику, дама, опустившись перед ним на колени, начала исповедоваться в обычном порядке; перечислив часть своих грехов и начав рассказывать затем о безмерной ревности мужа, она попросила монаха как милости, чтобы он своей благодатной силой навсегда изгнал из головы мужа эти бредни; она думала, впрочем, что недуг этот, пожалуй, можно исцелить теми самыми травами или пластырями, которыми муж ее лечит своих больных.
Монах при этом предложении снова возликовал. Ему показалось, что благоприятная судьба сама открывает ему доступ к желанному пути, и, успокоив даму искусными словами, он дал ей следующий ответ:
— Дочь моя, не приходится удивляться, что твой муж так сильно тебя ревнует; если бы было иначе, ни я, ни кто другой не счел бы его благоразумным; и не следует винить его за это, так как виновата здесь одна лишь природа, наделившая тебя такой ангельской красотой, что никак невозможно обладать ею, не ревнуя.
Дама, улыбнувшись на эти слова, нашла, что ей уже пора вернуться к ожидавшим ее спутницам, и, выслушав еще несколько ласковых слов, попросила монаха дать ей отпущение грехов. Тот, глубоко вздохнув и обратившись к ней с благочестивым видом, ответил так:
— Дочь моя, никто, будучи сам связан, не может разрешить от уз другого; так как ты связала меня в столь краткий срок, то без твоей помощи я не властен избавить от них ни тебя, ни себя.
Молодая дама, будучи сицильянкой, без труда разобралась в этой немудреной притче, которая понравилась ей, потому что видеть плененным этого красивого монаха доставляло ей величайшее удовольствие. Однако она порядочно удивилась тому, что монахи занимаются такими делами. Будучи в очень нежном возрасте и строго охраняемая мужем, она не только никогда не общалась с монахами, но и была твердо уверена, что принятие монашества для мужчины — все равно что оскопление для цыпленка. Убедившись теперь в том, что этот монах был петухом, а не каплуном, молодая женщина почувствовала такое сильное желание, какого еще не знала прежде, и, решив отдать монаху свою любовь, она ответила:
— Отец мой, предоставьте скорбеть мне, ибо, придя сюда свободной, я уйду порабощенной вами и любовью.
Монах в несказанном восторге ответил ей:
— Итак, раз желания наши столь согласны, не сможешь ли ты придумать способ, как бы, одновременно выйдя из сурового заточения, мы могли насладиться нашей цветущей юностью?
На это она ответила, что охотно поступила бы так, будь то в ее власти; однако затем прибавила:
— Мне сейчас пришло в голову, что мы, несмотря на крайнюю ревность моего мужа, все же сможем осуществить наше намерение. Раз в месяц у меня бывают такие сильные сердечные припадки, что я почти лишаюсь чувств, и никакие советы врачей до сих пор не оказали мне ни малейшей помощи; старые же женщины говорят, что это проистекает от матки: они говорят, что я молода и способна быть матерью, а между тем старость моего мужа лишает меня этой возможности. Поэтому мне пришла мысль — в один из тех дней, когда он отправится к какому-нибудь своему больному за город, представиться, будто я захворала своей обычной болезнью, и тотчас же послать за вами, прося принести мне что-нибудь из реликвий святого Гриффона; будьте же наготове, чтобы прийти с ними ко мне тайно, и с помощью одной из моих девушек, крайне мне преданной, мы сойдемся вдвоем к полному нашему удовольствию.
Монах сказал весело:
— Дочь моя, да благословит тебя бог за то, что ты так хорошо это придумала, и я полагаю, что твой замысел следует исполнить; а я приведу с собой товарища, который, снисходя к положению вещей, позаботится о том, чтобы твоя верная служанка не оставалась тоже без дела.
И, приняв это решение, они расстались, страстно и влюбленно вздыхая. Возвратившись домой, дама открыла служанке то, о чем, к их общей радости, она уговорилась со священником. Служанка, крайне обрадованная этим известием, ответила, что всегда готова исполнить любое приказание госпожи. Судьба благоприятствовала любовникам. Как и предвидела дама, магистр Роджеро должен был отправиться к больному и выехал на следующее утро из города; и, чтобы не откладывать дела, жена его прикинулась одержимой своим обычным недугом и стала призывать на помощь святого Гриффона. Тогда девушка подала ей совет:
— Почему бы вам не послать за его святыми мощами, столь всеми чтимыми?
Как между ними было условлено, дама обернулась к служанке и, делая вид, что говорит с трудом, ответила:
— Конечно, я прошу тебя за ними послать.
На это девушка сочувственно сказала:
— Я сама пойду за ними.
И, поспешно выйдя из дому, она разыскала монаха и передала ему то, что было приказано; он же тотчас отправился в путь, взяв с собой, как обещал, одного из своих товарищей, молодого и весьма к такому делу пригодного. Брат Николо вошел в комнату дамы и почтительно приблизился к постели, на которой та лежала в одиночестве, любовно его ожидая. С величайшей скромностью приветствовав монаха, молодая женщина сказала ему:
— Отец, помолитесь за меня богу и святому Гриффону.
На это монах отвечал:
— Да удостоит меня того создатель, однако и вам с вашей стороны надлежит приступить к сему с благоговением, и если вы пожелали причаститься его благодати чрез посредство чудесной силы мощей, мною принесенных, то сначала нам следует с сокрушенной душой приступить к святой исповеди, ибо если дух свят, то скорее может исцелиться и плоть.
В ответ ему дама промолвила:
— Не иначе думала и я; иного желания я не имею и крайне прошу вас об этом.
После того как дама сказала это и под приличным предлогом удалила всех находившихся в ее комнате, за исключением служанки и второго монаха, они плотно заперлись, чтобы никто не помешал им, и оба брата безудержно устремились в объятия своих любовниц. Брат Николо взобрался на кровать и, считая себя, по-видимому, в полной безопасности, снял подштанники, чтобы дать свободу ногам, и сунул их под подушку; затем, обнявшись с прекрасной дамой, он приступил с ней к вожделенной охоте. Продержав долго свою легавую на привязи, он из одного логова выгнал подряд двух зайцев; когда же он оттащил собаку, чтобы пустить ее за третьим, они вдруг услышали, как магистр Роджеро, возвратившийся уже от больного, подъехал на лошади к крыльцу дома. Монах с величайшей поспешностью вскочил с кровати и был так сражен страхом и огорчением, что совершенно забыл спрятать штаны, брошенные на кровати; служанка, тоже не без неудовольствия оторвавшаяся от начатой работы, открыла дверь и позвала ожидавших в зале, сказав им, что госпожа ее по милости божьей почти совсем исцелилась; и, когда все прославили и возблагодарили бога и святого Гриффона, она, к большому их удовольствию, позволила им войти.
Магистр Роджеро, войдя тем временем в комнату и увидев необычайное зрелище, был не менее огорчен тем, что монахи повадились ходить к нему в дом, чем новым припадком своей милой жены. Она же, увидев, что он изменился в лице, сказала:
— Супруг мой, поистине я была бы уже мертвой, если бы наш отец проповедник не помог мне мощами святого Гриффона: когда он приложил их мне к сердцу, я сразу избавилась от всех моих страданий; совсем так же потоки воды гасят слабый огонек.
Доверчивый муж, услышав, что найдено спасительное средство от столь неизлечимого недуга, немало тому обрадовался и, воздав хвалу богу и святому Гриффону, обратился к монаху, без конца благодаря его за оказанную помощь. Наконец после многих благочестивых речей монах распростился с хозяевами дома и с честью удалился вместе со своим товарищем. По дороге, чувствуя, что добрый пес его поминутно вырывается на свободу, он вспомнил, что забыл цепь на кровати, и, сильно огорченный этим, обратился к спутнику и рассказал о случившемся. Товарищ, вполне успокоив монаха указанием на то, что служанка первая найдет ее и спрячет, уже почти смеясь, прибавил следующее:
— Господин мой, ваше поведение ясно показывает, что вы не привыкли стеснять себя и, где бы ни находились, готовы дать полную волю вашему псу, быть может, следуя в этом примеру доминиканцев, которые никогда не держат своих собак на цепи; однако, хотя охота их и весьма добычлива, все же собаки, посаженные на привязь, горячее и на охоте бывают более хваткими.
На это монах ответил:
— Ты говоришь правду, но дай бог, чтобы допущенная мною неосторожность не принесла мне позора и поругания. Ну а ты как поступил с добычей, которую я оставил в твоих когтях? Про моего ястреба я знаю, что он в один полег поймал двух куропаток и собирался пуститься за третьей, но тут подоспел магистр, и ястреб сломал себе шею.
Товарищ ответил:
— Хоть я и не кузнец, однако прилагал все силы, чтобы с одного накала сделать два гвоздя; один был уже готов, а другому, пожалуй, оставалось лишь насадить головку, когда служанка — будь проклят этот час — сказала: «Хозяин у ворот!» Вот причина, почему, не окончив дела, я направился туда, где были вы.
— Ах, кабы с помощью божьей, — сказал монах, — вернуться мне к прерванной охоте, а тебе, когда вновь почувствуешь к тому влечение, заняться изготовлением гвоздей сотнями!
На это товарищ ответил:
— Я не отказываюсь; однако один пух пойманных куропаток стоит больше, чем все гвозди, изготовленные в Милане[43].
Монах рассмеялся на это, и, продолжая свое острословие, они с удовольствием вспоминали промеж себя о выдержанном ими сражении.
Магистр Роджеро, как только монахи ушли, приблизился к жене и, нежно гладя ее по шее и груди, стал расспрашивать, очень ли она мучилась от боли; болтая о том о сем, он протянул руку, чтобы поправить подушку под головой больной, но тут он зацепил нечаянно тесьму от штанов, оставленных монахом. Он вытащил их и, тотчас же признав за монашеские, весь изменился в лице и сказал:
— Черт возьми, что это значит, Агата? Как сюда попали монашеские штаны?
Молодая женщина всегда была очень сметливой, а в эту минуту любовь пробудила все ее хитроумие, и потому она сразу же ответила:
— Разве ты не помнишь, что я тебе сказала, супруг мой? Это не что иное, как чудесные штаны, принадлежавшие славному господину нашему святому Гриффону; их принес сюда монах-проповедник как одну из чудесных реликвий святого, и всемогущий бог чрез благодатную их силу уже явил мне свою милость; увидев, что я совсем избавилась от страданий, я ради большей предосторожности и из благоговения попросила каик милости собиравшегося унести их монаха, чтобы он оставил мне реликвию до вечера, а потом сам пришел бы за нею или прислал кого-нибудь другого.
Муж, выслушав быстрый и толковый ответ жены, поверил или сделал вид, что поверил ей; но по природе своей он был ревнив, и его ум под впечатлением случившегося раздирался противоположными ветрами. Ничего, однако, не возразив, он оставил жену в покое. Она же, будучи весьма находчивой и видя, что муж ее насторожился, придумала новую хитрость, чтобы рассеять все его подозрения, и, обратившись к служанке, сказала ей:
— Ступай в монастырь и, разыскав проповедника, скажи ему, чтобы он послал за оставленной мне реликвией, так как, слава богу, я в ней больше не нуждаюсь.
Смышленая служанка, вполне уразумев, что на самом деле подразумевала дама, поспешно направилась в монастырь и тот-час вызвала монаха; тот подошел к входной двери и, думая, что девушка принесла ему оставленную им памятку, с веселым лицом сказал ей:
— Как дела?
Служанка, несколько раздосадованная, ответила:
— Плохи, из-за вашей небрежности, и были бы еще хуже, если бы не находчивость моей госпожи.
— В чем дело? — спросил монах.
Служанка в точности рассказала ему о происшедшем, прибавив, что, по ее мнению, нужно немедленно послать за известной ему реликвией и обставить возвращение ее с наивозможной торжественностью.
Монах ответил:
— В добрый час!
И он отпустил служанку, обнадежив ее, что все будет улажено; затем он тотчас же отправился к настоятелю и обратился к нему с такими словами:
— Отец, я тяжко согрешил, и за свое прегрешение готов принять кару; но молю вас не замедлить с вашей помощью; и так как нужда в том велика, пособите уладить дело.
И после того как он в кратких словах рассказал о случившемся, настоятель, крайне этим разгневанный, строго выбранил монаха за неблагоразумие, сказав ему следующее:
— Так вот каковы твои подвиги, доблестный муж! Ты расположился там, вообразив себя в полной безопасности? Но, если ты не мог управиться, не снимая штанов, разве не было возможности спрятать их на груди, в рукаве или каким-нибудь другим образом скрыть их на себе? Но вы так привыкли к этим бесчинствам, что и не помышляете о том, какою тяжестью они ложатся на нашу совесть и сколько позора приходится нам принять, чтобы уладить дело. Право не знаю, что мешает мне, откинув сострадание, посадить тебя, как ты этого заслуживаешь, в заточение! Однако, ввиду того что теперь большая нужда в исправлении, чем в наказании, ибо дело идет о чести нашего ордена, мы отложим пока второе.
Затем он приказал звонить в колокол капитула[44], и, когда все монахи собрались, он сказал им, что бог чрез благодатную силу штанов святого Гриффона только что явил в доме доктора Роджеро несомненное чудо. И, рассказав вкратце о случившемся, он убедил их немедленно же отправиться в дом врача, чтобы, во славу божью и для умножения числа засвидетельствованных чудес святого, торжественной процессией принести оттуда обратно оставленную святыню.
Подчиняясь приказанию и став по два в ряд, монахи, предшествуемые крестом, направились к указанному дому. Настоятель, облаченный в пышные ризы, нес дарохранительницу, и так дошли они в порядке и в глубоком молчании до дома магистра Роджеро. Услышав их приближение, доктор вышел навстречу настоятелю и спросил его о причине, приведшей к нему монахов, на что тот с радостным лицом ответил ему, как заранее обдумал:
— Дорогой мой магистр, согласно нашему уставу, мы должны приносить тайно реликвии наших святых в дома тех, кто их просит; делается это с той целью, чтобы в случае, если больной по своей вине не испытает действия благодати, мы могли бы так же скрытно отнести их обратно: таким образом мы ничуть не повредим славе о чудесах; но если бог пожелает чрез посредство святынь явить несомненное чудо, мы в таком случае должны, благовествуя о нем, с полной торжественностью и соблюдением обрядов отнести наши святыни в церковь и затем составить протокол о случившемся. И вот, ввиду того что супруга ваша, как это вам известно, избавилась от своей опасной болезни именно с помощью нашей святыни, мы пришли сюда с такой торжественностью, чтобы вернуть святыню на место.
Доктор, видя перед собой весь благоговейно собравшийся монашеский капитул, подумал, что никогда бы не сошлось столько людей для плохого дела; и, дав полную веру выдумке настоятеля и отбросив все сомнения, он ответил:
— Добро пожаловать!
И, взяв за руки настоятеля и монаха, он провел их в комнату, где находилась его жена. Дама, и на этот раз не дремавшая, завернула предварительно штаны, о которых идет речь, в белый благоуханный плат. Раскрыв его, настоятель с глубоким благоговением облобызал святыню и дал приложиться к ней доктору, его жене и всем находившимся в комнате, которые с такой же набожностью последовали их примеру. Затем он положил ее и дарохранительницу, для этого им принесенную. По данному настоятелем знаку все монахи стройно запели: Veni, creator spiritus[45], и, шествуя так чрез весь город в сопровождении бесчисленной толпы народа, они дошли до своей церкви, где, положив святыню на главный алтарь, оставили ее на несколько дней для поклонения, так как весь народ знал уже о совершившемся чуде.
Магистр Роджеро, стремясь усилить всеобщее почтение к этому ордену, всюду, где только он ни навещал своих больных — будь то за городом или в городе, — громко рассказывал об удивительном чуде, которое бог явил в его доме чрез благодатную силу штанов святого Гриффона. А пока он занимался этим делом, брат Николо с товарищем не упускали случая продолжить начатую ими удачную охоту, доставляя тем немалое удовольствие как служанке, так и госпоже. Последняя же не только стремилась удовлетворить свою чувственность, но и полагала, что избранное ею средство — единственно верное против ее жестоких страданий, так как прилагалось оно к месту, соседящему с тем, где гнездился недуг; и, будучи женой врача, она при этом вспоминала слышанный ею текст Авиценны[46], в котором говорится, что приложенные средства приносят пользу и при постоянном применении излечивают; а потому, наслаждаясь с монахом к обоюдному их удовольствию, она наконец убедилась, что совсем освободилась от своего неизлечимого недуга благодаря отличному лекарству, примененному благочестивым монахом.
Мазуччо
Хотя все части только что рассказанной новеллы были исполнены большой приятности, так что их должны бы часто перечитывать и выслушивать, тем не менее я хотел бы, чтобы те, кто постоянно меня преследует с натянутым луком, хуля и порицая мое сочинение из-за нападок моих на всех этих лживых обманщиков, рассудили бы, прочитав об обмане и прелюбодеянии, совершенном мошенником монахом, каким явным еретиком, каким истинным хулителем веры Христовой, его деяний и учения является тот, кто не то что положил, но лишь помыслил положить зловонные штаны, прибежище вшей и тысячи других нечистот, в избранный сосуд и подлинное вместилище святейшего тела Сына Божия. Прочитайте же величайшие Страсти Христовы, и вы не найдете там, чтобы коварные иудеи, хотя они и убили его с величайшей несправедливостью и бесчестием, оказали ему когда-либо столь большое пренебрежение, сравнимое с тем, о чем было рассказано. Итак, пусть разверзнется земля и поглотит живьем все множество этих мошенников заодно с их пособниками не только в наказание настоящим, но и в устрашение и вечный пример будущим злодеям подобного рода. Однако, чтобы опровергнуть, будто упомянутые клеветники, мои противники, имеют столь большую силу, что могут отвратить меня от начатого мною порядка повествования, в котором я передаю услышанную мною правду об этих солдатах Люцифера, я вскоре расскажу, хотя бы они этого и не хотели, о тончайшей уловке, придуманной двумя другими проклятыми монахами как с целью собрать побольше денег, так и для того, чтобы стать прелатами, чего они страстно жаждали. Вы услышите, как они показывали всякие лживые чудеса, да так ловко, что нельзя было в это не поверить.
Новелла четвертая
Великолепному мессеру Антонелло Петруччи,[47] несравненному и верному королевскому секретарю
Брат Джироламо из Сполето, показывая соррентинцам кость одного мертвеца, уверяет их, что это рука святого Луки; товарищ его возражает на это; Джироламо просит бога явить чудо; товарищ падает и прикидывается умирающим, а Джироламо своей молитвой возвращает его к жизни; с помощью этого двойного чуда он собирает немало денег, покупает должность прелата и бездельничает вместе с товарищем.
Посвящение
Я полагаю, великолепный мой господин, что, желая начать писать к тебе, этому морю всякого риторического стиля, обладай я даже лирой Орфея[48] или красноречием Меркурия[49], тебе бы это показалось не более чем низкой песнью слепца, предназначенной для грубого народа. Лишь это было причиной, по которой я откладывал до сих пор написание следующей новеллы; но, сознавая, что она довольно веселая и приятная, я все-таки решил послать ее тебе такой неукрашенной и шероховатой. Хотя она и не может принести тебе никакой пользы, ибо содержит слишком много ненужных сведений о происшествиях, случившихся в свете, однако я не сомневаюсь, что другие, читая ее, извлекут из нее полезный пример, и, быть может, она будет для них надежным поводом, чтобы остерегаться этой новой лживой секты святых, которые, изображая чудеса с помощью мошеннического искусства и ловчайших обманов, ухитряются похищать у нас честь, имущество и довольство одновременно. И я не думаю, что будет достаточно какого-либо красноречия, чтобы суметь рассказать обо всей их зловредности. Однако, чтобы сорвать самый крохотный цветок с огромного поля, ты сейчас услышишь об одном дьявольском притворстве, содеянном неким меньшим братом, защититься от которого, по моему низкому разумению, не удалось бы даже при самой тонкой проницательности.
Повествование
В ту пору, когда король Иаков Французский[50], принявший впервые звание графа Марки, вступил в брак с последней из рода Дурацци[51], в Неаполь прибыл монах-минорит, которого звали братом Джироламо Сполетским[52]. Этот монах, прямо святой с виду, постоянно проповедовал не только в Неаполе, но и во всех ближайших городах, всюду прославляясь и возбуждая к себе почтение. И вот случилось, что во время его пребывания в Аверсе[53] ему указали в одном из монастырей братьев-проповедников[54], как на предмет, достойный удивления, на тело одного видного рыцаря, умершего много лет тому назад. Тело это, в силу ли благоприятных условий, в которых оно хранилось, или, быть может, вследствие особой прочности своего жизненного состава, или, наконец, но какой-либо другой причине, было настолько цельным и плотным, что не только все кости его находились на своих местах, но и кожа оставалась неповрежденной, так что от прикосновения к голове шевелились отдаленные части тела. Наш монах, все как следует осмотревший, замыслил раздобыть какой-нибудь из членов этого тела для того, чтобы, выдав его за мощи, извлечь из этого сотни, а не то и тысячи дукатов. Деньги эти дали бы ему возможность не только жить бездельничая, но, пожалуй, даже, как это водится, достичь степени прелата[55]. Ведь если присмотреться как следует, какое множество важных прелатов достигли своего положения за счет жалких и глупых мирян! Один добился таким образом должности инквизитора, другой — сборщика пожертвований на крестовый поход; умолчу уже о тех, что, имея папские буллы — настоящие или подложные, дают отпущения грехов и при помощи денег отводят кому угодно место в раю. Таким образом всеми правдами и неправдами набивают они себе брюхо флоринами, хотя это строго воспрещено их святейшим уставом.
Но вернемся к нашему брату Джироламо, который, задумав это дело и подкупив местного ризничего (хотя тот тоже был доминиканцем), получил с благословения приора[56] Санта Кроче[57] правую руку покойника, на которой сохранились даже волоски, а ногти были такие блестящие и крепкие, словно принадлежали живому человеку. И, не желая более медлить, наш монах, завернув мощи в несколько покровов из шелковой тафты и спрятав их в ларец, куда были положены различные благовония, приготовился к отъезду. Возвратившись в Неаполь, он отыскал здесь своего верного товарища, не менее ловкого штукаря, чем он сам, которого звали братом Мариано Саонским[58]. Чтобы использовать свое оружие, они решили вместе отправиться в Калабрию, область, населенную грубым и темным людом; на этом решении они и остановились.
Брат Мариано, переодевшись из предосторожности доминиканцем, пошел в порт, чтобы поискать способов переправиться в Калабрию, а брат Джироламо с тремя другими товарищами, нагруженные дорожными мешками, направились к морскому побережью другим путем. Там случайно набрели они на судно из Амантеи[59], как раз готовившееся к отплытию; они сели в него, не показывая, однако, виду, что знакомы между собой, и держась друг от друга в стороне, как это делают плуты на ярмарке или когда сходятся в пути на постоялом дворе. Так устроились они и, когда весла были спущены на воду и паруса надулись ветром, пустились в путь. Но в то время как они находились неподалеку от Капри, подул такой буйный и страшный ветер, что невозможно было бороться с ним никакими мореходными средствами, и, едва избежав гибели, они должны были против своей воли пристать в одном маленьком заливе неподалеку от Сорренто. Не без труда причалив здесь к берегу, они сошли с корабля и отправились в город, порешив обождать в нем, пока уляжется непогода. В числе других и наш брат Джироламо со своими товарищами направились в убежище доминиканцев; там же поместился вместе со своими спутниками-мирянами и брат Мариано, тоже ставший доминиканцем. Узнав, что море не так-то скоро успокоится, достойный брат, не желая терять времени, решил сразу же произвести первый опыт со своей ложной святыней. Он вспомнил, что, как приходилось ему слышать в своих краях, Сорренто принадлежал к числу не только самых славных, но и древнейших городов королевства; а из этого он заключил, что в его гражданах должно жить древнее невежество, которое позволит ему так же легко, как и в Калабрии, осуществить свое намерение.
Памятуя о том, что следующий день был воскресным, и предупредив тайком брата Мариано, он попросил настоятеля сообщить архиепископу о том, что он собирается, с его благословения, произнести проповедь в главном храме города. Он просил также архиепископа созвать из города и его окрестностей столько народу, сколько он найдет нужным, и внушить этим людям необходимое благоговение, чтобы можно было во славу божию показать им самую почтенную из всех виденных доселе святынь.
Архиепископ, принадлежавший к древнейшим соррентинцам, торжественно объявил не только по городу, но и по ближайшим деревням отлучение всем тем, кто не придет набожно выслушать проповедь одного из слуг господних и посмотреть на святыню, которую он покажет соррентинскому народу. Весть об этом распространилась по всей стране, и наутро собралось столько народу, что церковь едва могла вместить половину людей. Когда наступило время проповеди, брат Джироламо, сопровождаемый, со всеми обычными церемониями, множеством монахов, взошел на кафедру и долго разглагольствовал о делах благочестия и святой милостыни; когда же, по его мнению, настало время, он обнажил голову и начал следующую речь:
— Преподобнейший монсиньор, и вы, благородные господа и дамы, отцы и матери мои во Христе Иисусе, я не сомневаюсь, что вам известно о моем проповедничестве в Неаполе, где, по милости божьей, не по моим заслугам и достоинствам, я постоянно пользовался особым вниманием прихожан. Наслышавшись о вашем славном городе, о просвещенности и набожности его граждан, а также о красотах этой местности, я много раз собирался уже приехать сюда для благовествований божественного слова, равно как и с целью насладиться вместе с вами этим благорастворенным воздухом, который поистине кажется мне подходящим для моего здоровья. Однако в силу послушания, которым я обязан отцу нашему главному викарию[60], потребовавшему, чтобы я немедленно отправился в некоторые города Калабрии для посещения монастырей, просивших о моем приезде, мне пришлось направить свой путь туда, куда было приказано. Но как вы, вероятно, знаете, судно наше, борясь с противными и бурными ветрами, попало в этот залив и против воли моряков, тщетно напрягавших свои силы, мы прибыли сюда, едва избежав гибели. Я усматриваю, однако, истинную причину нашего прибытия сюда не в противном ветре, а в божественной воле творца, захотевшего отчасти исполнить мои желания. И вот, чтобы и вы стали сопричастны этой милости божией, я хочу показать вам, для утверждения вашего благочестия, чудесную святыню, а именно всю правую руку превосходного и славного писца, спасителя нашего Иисуса Христа господина святого евангелиста Луки. Святыня эта была принесена в дар константинопольским патриархом отцу нашему викарию, и он посылает ее со мной в Калабрию по указанной причине, так как в этой стране никогда не было никаких мощей. Итак, да благословит тебя бог, стадо мое, и пусть каждый желающий видеть это сокровище благоговейно снимет шапку, так как скорее чуду господнему, чем моим делам, обязаны вы возможностью узреть его; но прежде еще сообщу вам, что имею при себе буллу господина нашего папы, который дарует снисхождение и отпущение грехов каждому, кто принесет посильное даяние, дабы на собранные деньги можно было изготовить для этих мощей серебряную, украшенную драгоценными камнями раку, подобающую столь высокой святыне.
Сказав это, он вытащил из рукава, по обычаю своему, поддельную буллу, которую никто даже не стал читать, так как все поверили ему безусловно. Итак, все поспешили подать свою лепту, даже те, средства которых были крайне скудными. Брат Джироламо, с толком рассказав сочиненную им побасенку, велел своим товарищам принести ларец со святой рукой и зажечь множество факелов; затем, благоговейно держа его в руках, он стал на колени и с полными слез глазами умиленно облобызал край вместилища, содержащего святыню. После этого монах-проповедник обернулся к товарищам, и, чтобы вернее ввести народ в обман, они запели на церковный лад благочестивый акафист[61] святому Луке. Видя, что весь народ пришел в священный восторг, монах открыл ларец, из которого распространился чудный аромат; потом, развернув пелены из шелковой тафты, он вынул мощи и, освободив от покрова кисть руки и часть предплечья, сказал следующее:
— Это та самая счастливая и святая рука вернейшего писца Христова, та самая блаженная рука, что написала столько возвышенного о жизни святой девы Марии и, кроме того, много раз изображала ее подлинный лик[62].
Он собирался продолжать свое славословие святому Луке, как вдруг брат Мариано Саонский, в своем новом доминиканском облачении, находившийся в другом конце церкви, без стеснения проложил себе дорогу и обратился к брату Джироламо в таких выражениях:
— О гнусный злодей, бездельник, желающий обмануть бога и людей! Как это ты не устыдился произнести такую безмерную ложь, утверждая, что это рука святого Луки? Разве неизвестно мне доподлинно, что его святейшие мощи целиком обретаются в Падуе? Эти гнилые кости ты вытащил из какого-нибудь гроба для того, чтобы обмануть ближних; удивляюсь я монсиньору и всем почтенным отцам-церковникам, которые должны были бы побить тебя камнями, как ты этого заслуживаешь!
Архиепископ и весь народ, немало удивленные таким необычайным выступлением и встревоженные словами монаха, хотели заставить его замолчать; но тот не унимался, продолжал кричать и, казалось, с большою горячностью старался убедить народ в том, что не следует верить его противнику. Когда дело дошло до этого, брат Джироламо решил, что настало время совершить задуманное им ложное чудо. Он выказал сперва некоторое смущение, затем, сделав рукою знак, чтобы народ, не перестававший роптать, замолчал, и, убедившись, что все со вниманием ждут его слова, обернулся к главному алтарю, где находилось распятие, стал перед ним на колени и начал так:
— Господи Иисусе Христе, спаситель рода человеческого, бог и человек, ты, вылепивший меня по образу твоему, приведший меня сюда и искупивший меня своим славным телом и своею непорочной плотью и горчайшими страстями, заклинаю тебя чудесными крестными ранами, дарованными тобой нашему, серафимам равному, Франциску[63], — соблаговоли явить несомненное чудо перед лицом благоговейного народа и достойного этого монаха, который, как враг и соперник нашего ордена, пришел оспаривать мою правду; и если я солгал, то да ниспошлешь ты на меня свой гнев и да умру я тотчас; если же я говорю правду и это — подлинная рука господина нашего святого Луки, твоего достойнейшего писца, господь мой, то не ради отмщения, но для обнаружения истины произнеси приговор над ним, чтобы, если он пожелает покаяться, он не мог бы даже подать о том знак ни языком, ни рукой.
Еще не окончил брат Джироламо своего заклинания, как брат Мариано, как было у них условлено, начал внезапно корчиться, дрыгая руками и ногами, выть и бессвязно бормотать. Глаза его закатились, рот искривился, все члены, казалось, свело, и он упал навзничь. При виде такого явного чуда все находившиеся в церкви взмолились богу о пощаде и завопили так сильно, что, загреми гром, вряд ли кто-нибудь его бы услышал. Брат Джироламо, видя, что народ им уже обольщен, чтобы сильнее довершить обман, начал выкрикивать:
— Да прославится бог! Успокойся, стадо мое!
Когда его слова успокоили народ, то, приказав поднять брата Мариано, казавшегося мертвым, и положить его перед алтарем, он начал следующую речь:
— Благородные синьоры и дамы, и вы, горожане и поселяне, прошу вас, во имя святых страстей господних, стать на колени и благоговейно прочесть во славу святого Луки молитву господню. Пусть бог, ради заслуг своего святого, не только вернет этого несчастного к жизни, но и возвратит ему дар слова и утраченную способность владеть членами; и да избавится он от гибели вечной!
Едва брат Джироламо успел обратиться к народу, как все уже начали молиться; а он сошел с кафедры, взял нож, отрезал маленький кусочек ногтя с чудотворной руки, положил его в чашу со святою водою, затем открыл рот брату Мариано и влил ему в горло этот драгоценнейший напиток, говоря:
— Повелеваю тебе именем духа святого: встань немедленно и будь по-прежнему здоровым.
Брат Мариано, с трудом все время сдерживавший смех, выпив поданное ему пойло и выслушав приказание, тотчас же поднялся, открыл глаза и, как ошалелый, завопил:
— Иисусе! Иисусе!
При виде этого второго столь же явного чуда встревоженная и ошеломленная толпа стала тоже призывать Христа; и кто бежал звонить в колокола, кто лобызал и прикасался к одеждам проповедника. И так были все преисполнены благочестия, что казалось им, уже наступил день страшного суда.
Брат Джироламо, желая завершить дело, приведшее его сюда, с большим трудом взобрался на кафедру и приказал поставить мощи перед алтарем. Вокруг них он расставил всех своих товарищей: кого с зажженным факелом, кого для очистки места, чтобы каждый из приходящих мог без помехи молиться и приносить в свое удовольствие пожертвования святой руке. Нечего говорить, что деньги щедро жертвовались всеми присутствующими, образовавшими такую толпу, какой никогда прежде не случалось видеть; и были даже такие женщины, которые в порыве неистового благочестия срывали с себя жемчуг, серебро и другие драгоценности и подносили их святому евангелисту. Весь этот день простояли мощи открытыми; когда же брату показалось, что пора уже вернуться с добычей домой, он осторожно кивнул товарищам, и те, проворно завернув все в один узел вместе с ларцом, в котором находилась рука, отправились гурьбой в монастырь. Монаху, сопричтенному к святым, оказаны были великие почести: весь народ, с архиепископом во главе, проводил его домой, после чего свершившееся чудо было надлежащим образом письменно засвидетельствовано. На другой день, видя, что погода благоприятна для плавания и что выручка недурна, брат Джироламо вместе с братом Мариано и другими товарищами сели на привезшее их судно. Совершив плавание при попутном ветре, они через несколько дней прибыли в Калабрию. Прибегая там к различным новым надувательствам, плотно понабили они деньгами свои карманы и, исходив вдоль и поперек всю Италию и сделавшись благодаря чудотворной руке богачами, возвратились в Сполето, где почувствовали себя в полной безопасности. После этого брат Джироламо с помощью одного синьора кардинала купил себе епископство, что, согласно их новым взглядам, не было симонией[64], а только вознаграждением за труды. И здесь, бездельничая вместе с братом Мариано, проводили они весело время до конца своей жизни.
Мазуччо
Вышеприведенная новелла отчасти показала, с каким искусством лживые и хищные волки стараются овладеть нашим достоянием, так что никакой человеческой предусмотрительности не хватит, чтобы уберечься от них. И что еще хуже и во вред нам, они постоянно так ведут свои проповеди, что всячески клянут и порицают скупость, выставляя ее не только как смертный грех, но и как непростительный порок ереси. С другой же стороны, мы ясно видим, что скупость — это не только общая для всех монахов рожденная страсть, но и как бы любимая подруга и сестра каждого из них, не иначе как если бы в их правилах послушания специальным предписанием было установлено и указано следовать ей и пестовать ее. И если в конце упомянутой новеллы я сказал, что наш брат Джироламо купил епископство и что симония сменила имя, никто не должен этому удивляться, потому что каждому должно быть ясно, что никто, сколь бы достойным он ни был, даже если он потратил годы и все свои способности на ученые занятия или подвизаясь при римском дворе, никогда не сможет заполучить ни одного духовного сана без благосклонности магистра Монетного двора. Прелатство же подобает покупать на аукционе, как покупают лошадей на ярмарке, и сверх подкупа подарками и заранее условленной суммой денег, кои вручают не только тем, кто способствует покупке, но и тем, кто закрывает на все это глаза. И не будет ничего удивительного, если в результате подобной сделки незаконное присвоение будет называться заслуженным пенсионом. Итак, мы можем сделать из этого вывод, что братья, священники и монахи изобрели с помощью всяких новых слов странный язык; так, любому ужасающему пороку они присваивают особое название, сопровождая его какими-нибудь известными словами из Священного писания. И таким-то образом, питаясь и лодырничая за счет распятого, а также и на наши денежки, они насмехаются над богом и над людьми. И когда самый ужасный грех, какой только можно совершить на земле в поругание бога и природы, они называют секретом ордена и совершают его без всяких пределов, без стыда и страха, любой человек может подумать, что совершают они и другие грехи, не столь страшные. Желая же побольше рассказать о том, что я слышу открыто или тайно об их деяниях, я влеком стремлением продолжить начатые мною новеллы. Так что я создам еще одно достоверное свидетельство в моей продолжающейся тяжбе и в следующей пятой новелле расскажу, как один мошенник-священник, помимо того что он распевал Gaudeamus[65], Per incarnati Verbi misterium[66], Veni, Sponsa Christi[67] и другие подобные бесконечные песнопения, называл в своем обиходе шпагу Salvum me fac[68], а также, переиначивая естественные названия, говорил, что хочет водворить папу в Рим[69] и изгнать турка из Константинополя[70].
Новелла пятая
Великолепному мессеру Анджело Караччоло[71]
В Массимиллу влюблены священник и портной, и она обещает свою любовь обоим; пока она тешится в своей хижине с портным, священник приходит за обещанным и силой хочет войти; портной из страха прячется на чердак; священник входит и говорит, что хочет водворить папу в Рим; портной, присутствующий при этом торжестве, решает, что оно не должно происходить без музыки, и начинает играть на дудке; священник убегает, и портной снова овладевает упущенной добычей.
Посвящение
Иногда люди низкого происхождения, рассуждая, говорят, мой великолепный кум, что долги оплачиваются не только деньгами; если эта пословица была когда-либо кому-нибудь дорога или в ней испытывали потребность, то и я буду одним из них, поскольку я вынужден использовать ее в случае с тобой. Так вышло, что с начала нашей дружбы и вплоть до настоящего времени я оказался обязанным тебе в столь многочисленных и разнообразных вещах, что я не только никоим образом не смогу возместить их, но даже при одной мысли об этом осознаю себя в высшей степени несостоятельным. А поскольку для великодушных людей, каковым и ты являешься, самые незначительные вещи, полученные от тех, с кем они связаны подлинной дружбой, доставляют обычно большее удовольствие, чем вещи роскошные, то я намерен следующей новеллой покрыть хотя бы небольшую частичку моего долга. Умоляю тебя принять ее с любовью, и если грубое наречие моего родного языка полностью или отчасти не понравится тебе, то восприми это не как цвет моего необразованного и неискусного ума, а лишь как плод этого самого языка. Vale.
Повествование
В самых достоверных и внимания достойных сочинениях мы читаем о богатствах, какими изобиловали восхитительные местности, прилегающие к Амальфийскому побережью[72]. Но хотя эти, а может быть и большие, утверждения справедливы по отношению к прошлым временам, то ныне мы видим, что не только с сокращением морской торговли эти богатства уменьшились и великие дворцы разрушились, но и что самое существование стало для местных жителей крайне затруднительным.
Переходя к моему повествованию, скажу, что неподалеку от города, имя которого отчасти уже указывает на то, сколь красива эта местность, находилась деревенька, где не очень много лет тому назад проживал некий священник по имени дон Баттино. Хотя он жил в деревне, он, однако; был человеком умелым и толковым; и, будучи молодым и здоровенным, он больше занимался служением дамам, чем отправлением в надлежащие часы божественной службы: постоянно упражняясь в этой игре, он украсил многих бедняков в околотке головным убором овна. И вот случилось, что в числе других приглянулась ему как-то соседка-молодка по имени Массимилла, жена одного бедного плотника. Хотя Массимилла очень гордилась своей красотой и была довольна, когда кто-нибудь в нее влюблялся, однако же, зная, что священник страстно увлечен ею, она не только не удостоила его какими-нибудь проявлениями благосклонности, но даже не подарила ласковым взглядом, может быть, потому лишь, что мысли ее были направлены в другую сторону.
Священник, будучи по природе своей человеком необузданным и вспыльчивым и видя, что от ухаживаний его нет прока и что ни просьбами, ни лестью на молодку не подействовать, ничуть не стесняясь, стал ее преследовать криками и угрозами, докучая ей так, что молодая женщина скорее с досады и из страха, чем по склонности обещала ему, что вскоре, как только уедет ее муж, она охотно исполнит его желание. Священник удовлетворился этим обещанием и стал вести себя пристойно. Но тут случай привел в эти края одного юношу из другой деревеньки, находившейся неподалеку. Это был портной по имени Марко, который также влюбился в Массимиллу. Не будучи особенно искусным в своем портняжном деле, занялся он тем, что стал ходить по окрестным местечкам и всюду, где справлялись праздники, играть на своей волынке, которая у него была превосходная. И так как он был пригож лицом и статен и был большим выдумщиком и забавником, то всюду, куда он приходил, его встречали с радостью и удовольствием; и это кормило его куда лучше, чем его прежнее ремесло.
Полюбив, как уже было сказано, свыше меры названную молодку, он принялся ухаживать за ней так нежно и искусно, что ему удалось заставить ее полюбить себя. Так продолжал он свое любовное ухаживание, и наконец дело дошло до того, что Массимилла с полной охотой дала ему такое же обещание, какое к великой своей досаде вынуждена была дать назойливому священнику. Крайне обрадованный этим, мастер Марко томился желанием и не без удовольствия помышлял об ожидаемом отъезде бедняги мужа. Того же самого с нетерпением ждали и молодуха и священник. И пожелала ли этого их счастливая судьба или злой рок мужа, но не прошло и недели, как он уже нанялся матросом на каравеллу[73], отправлявшуюся в Палермо.
Через несколько дней после его отъезда в одном из ближайших к ним местечек справлялся праздник, на который Марко был приглашен играть на волынке. Случайно встретив здесь Массимиллу, тоже пришедшую на праздник вместе с другими крестьянками, он крайне обрадовался; и к взаимному своему удовольствию они пролюбезничали целый день, а когда пришло время кончать праздник, мастер Марко, незаметно подойдя к своей даме, в самых кратких выражениях попросил ее как милости, чтобы она исполнила данное ему обещание. Молодке пообещать было нетрудно, но так как она была женщиной благоразумной, то исполнить обещанное показалось ей делом легкомысленным; все же после разных ласковых слов, какие приняты у деревенских влюбленных, она сказала:
— Вскоре я пойду отсюда по той дороге, что пересекает нашу; ты же будь наготове и, как только я выйду, следуй за мной, чтобы нам сойтись в хорошем и укромном месте — в таком, где нам будет удобно.
У Массимиллы был домик с садом, расположенный на склоне горы выше деревни; ее муж пользовался им как мастерской, обтесывая здесь доски для лодок. Иногда летом он поселялся в нем со всей семьей. Молодая женщина полагала, что может в полной безопасности, наслаждаясь вместе с мастером, провести там не только остаток дня, но и часть следующей ночи. Портной, обратясь к находившемуся при нем мальчишке, отдал ему меха от своей волынки и приказал отнести домой, а сам, засунув дудку за пояс, стал поджидать ухода Массимиллы. Когда, по его мнению, время наступило, он поспешно направился вслед за нею, и, пройдя свой путь, они почти одновременно оказались в хижине, о которой говорилось выше. Войдя в нее и заперев дверь, они приготовились изрядно потешиться.
Священник, ничего о том не подозревавший, знал, однако, что муж Массимиллы отправился в Палермо и что сама она ушла на праздник. Полагая, что молодая женщина должна была уже вернуться домой, и рассчитывая найти ее в ее деревенском доме, священник решил пойти попытать свое счастье. Выйдя на дорогу и засунув за пояс большой нож, который он называл Salvum me fac[74], он медленным шагом, как будто прогуливаясь, направился к дому Массимиллы. Найдя его запертым, он догадался о том, где была молодка, так как она туда часто ходила. Он хорошо знал и место это, и дорогу; и хотя в эту знойную ночь путь показался ему трудным, однако, гонимый любовью, он устремился в гору и, задыхаясь от усталости, добрел до хижины почти в ту самую минуту, когда мастер только что начал целовать свою возлюбленную. Догадавшись, что молодка дома, и полагая, что она там одна, он очень этому обрадовался и стал стучать в дверь. Женщина, прервав поцелуи, спросила:
— Кто там?
Священник ответил:
— Это я, твой дон Баттино.
— В чем дело? — спросила молодка.
На это священник ответил снова:
— Разве ты не знаешь, чего я хочу? Сейчас ведь нет ни твоего мужа, ни кого-либо другого, кто мог бы нам помешать; так открой же мне, прошу тебя.
Она сказала:
— Ладно, ладно, уходи себе с богом, милый человек; я сейчас не расположена заниматься этим делом.
Раздраженный таким ответом, священник, уже не сдерживаясь, сказал:
— Клянусь богом, если ты мне не откроешь, я выломаю дверь и против твоей воли сделаю то, чего желаю, а затем ославлю тебя на всю деревню.
Массимилла по звуку его голоса поняла, что священник вышел из себя и готов исполнить свое обещание с такой же быстротой, с какой он произнес его; а потому, зная его взбалмошный нрав, она обратилась со следующими словами к портному, не менее ее дрожавшему от страха:
— Милый, желанный мой, ты сам видишь, в какой мы опасности по милости этого сорвавшегося с цепи, богом проклятого дьявола; поэтому, ради нашего спасения, поднимись по этой лестнице и, пробравшись через дверцу на чердак, втащи за собой лестницу и посиди там немного спокойно; я же надеюсь так устроить наши дела, что мы ничего не потеряем и он уберется к дьяволу.
Портной, нравом больше похожий на овцу, чем на льва, послушался внезапного приказа молодки и в точности исполнил все, что ему было сказано; и, сидя на чердаке и поглядывая оттуда в дырочку через потолок, он в нестерпимых муках ждал, чем кончится эта игра; священник же тем временем не переставал кричать, требуя, чтобы ему отворили. Видя, что портной уже спрятался, молодка побежала отпирать с радостным лицом. Улыбаясь, она взяла священника за руку и хотела обратиться к нему с речью, но тот схватил ее, как голодный волк хватает робкую козу; ничуть не сдерживаясь и откинув всякие приличия, он начал не столько нежно целовать ее, как делал это портной, сколько неистово пожирать, громко ржа при этом, как боевой конь. Лук его был уже натянут, и он заявил, что хочет во что бы то ни стало водворить папу в Рим.
Молодая женщина, знавшая, что портной подсматривает, спросила:
— Какой такой папа и что это за загадки?
И, выказывая крайнее возмущение, она слабо защищалась. Священник все более распалялся любовью и вскоре, оставив слова, решил приступить к делу. Он бросил ее на кровать и, готовый к первому бегу взапуски, схватился за свое орудие, восклицая: «Сейчас папа въедет в Рим!», и водворил его куда следует, по пути, туда ведущему и к тому приспособленному, так, что каждый раз мог показать папе и алтарь, и хоры святого Петра.
С тоской и печалью взирал на это мастер Марко. И понемногу досада превозмогла в нем страх, а так как он был, как мы уже сказали, большим забавником, то, видя эту пляску, хоть она и была ему совсем не по вкусу, он решил пошутить по своему обыкновению. И, вытащив из-за пояса дудку, он сказал:
— По чести, какой же это торжественный въезд папы в Рим, если нет музыки?
И, приложив дудку к губам, мастер заиграл прекраснейший марш на въезд папы, производя при этом страшный шум и топоча ногами по дощатому полу. Священник, еще не кончивший своей пляски, услышав музыку и страшный грохот над головой, испугался, что пришли родственники молодки и ее мужа cum gladiis et fustibus[75], чтобы искалечить и опозорить его. Всполошившись, он с величайшей поспешностью прервал неоконченный танец, кинулся искать скорей выход и, найдя дверь открытой, так заработал ногами, что без оглядки и опрометью добежал до дому.
Мастер Марко, увидев, что новая его выдумка удалась еще лучше, чем он предполагал, весело спустился с чердака, и радость его, когда он сходил вниз, была большей, чем его страх, когда он подымался. Найдя молодку задыхающейся от смеха и готовой к помолу, он завладел вновь отнятой было у него добычей. И так как папа не успел еще без музыки совершить свой въезд в Рим, то они приятнейшими плясками отпраздновали водворение Великого султана в Константинополь.
Мазуччо
В шутку скажу, что Массимилла осталась более довольна уходом турка из Константинополя, чем славным прибытием папы в Рим. Но почему она одна могла составить об этом мнение, я предоставляю вам судить по аналогии с двумя монахинями, о чем я намереваюсь далее рассказать, каковые монахини, без звука принимая у себя и клириков, и мирян, сообщали in causa scientiae, то есть наставления ради, как они быстро отыскали путь к собственному спасению.
Новелла шестая
Светлейшему Роберто дель Сансеверино, князю Салернскому и адмиралу нашего королевства[76]
Две монахини тешатся ночью с приором и священником; епископ узнает об этом, устраивает засаду и приказывает схватить приора, когда тот выходит из монастыря; священник остается в монастыре, а его любовница, узнав, что епископ собирается туда войти, обманывает настоятельницу и, заставив ее покинуть постель, прячет там священника; епископ находит его, монахиня оправдана от обвинения, настоятельница опозорена, а приор и священник платятся деньгами.
Посвящение
Поскольку, светлейшим князь, ни в одной из моих новелл я до сих пор совсем не говорил о большой хитрости и тончайших решениях, мгновенно принимаемых большинством монахинь, мне показалось полезным и необходимым написать для тебя, моего единственного господина, нечто новое и дать тебе некоторое представление об их обычаях и манерах; дабы если ты когда-либо и слышал о некоем их достойном поступке, то смог бы составить свое собственное мнение по их нынешним достоверным делам и ясно увидел бы, как с помощью уловок, изобретенных и усвоенных в монастырях, они куда как превзошли ущербную природу их пола, а иногда умением своим превосходят и осторожных мужчин, как об этом отчасти свидетельствует следующее повествование. Vale.
Повествование
В благородном и древнем городе твоем Марсико[77], как это тебе, может быть, уже известно, есть монастырь, монахини которого славятся своей добродетелью. В прошлом году там было всего лишь десять молодых женщин, одаренных замечательной красотой, со старухой настоятельницей, женщиной доброй и святой жизни. Она не только не пропустила зря своей цветущей юности, но и стаду своему внушила, что не следует терять даром время и молодость, бесчисленными доводами убеждая их, что нет большей печали, как видеть, что бесцельно истратили мы время, и заметить это лишь тогда, когда каяться уже поздно и когда дело нельзя поправить. И если все монахини не причиняли ей больших хлопот и были вообще в высшей степени склонны к усвоению ее уроков, то все же две девушки самого благородного происхождения превосходили прочих своими поразительными способностями. Одну из них я назову Кьярой[78]; хотя это и не настоящее ее имя, оно очень ей подходит, так как, будучи умной и смышленой, она прекрасно умела разбираться в своих делах, а другую я окрещу и нареку Агнессой[79].
Потому ли, что эти монахини были красивее остальных, или потому, что они были особенно податливы к наставлениям и приказаниям настоятельницы, но, только узнав, что епископ этого города запретил строжайшими предписаниями посещение их монастыря кому бы то ни было, они решили с этим не мириться, а еще с большим старанием и рвением, прибегая к самым необычным и разнообразным предлогам, стали прилагать всю изобретательность к удовлетворению своих похотливых влечений. И, упорствуя в своем намерении, они добились цели, так что в скором времени хорошо обработанная почва дала многочисленные плоды в виде хорошеньких монашков. И, заключив между собою тесную дружбу и прочный союз, они с такой ловкостью водили бритвой, что, можно сказать, не брили, а начисто снимали кожу. И так как такое поведение их не было большой тайной, а дошло до сведения многих, то и мессеру епископу стало о том известно. Последний отправился однажды в преподобную обитель с целью утвердить ее в благом поведении; но случилось, что сам он очутился во власти прелестей и красоты сестры Кьяры. Надавав много новых предписаний и советов, епископ возвратился домой другим, чем туда отправился. Он начал писать письма и сочинять сонеты и таким способом в скором времени открыл своей Кьяре, что погибает от любви к ней.