В воскресенье, во время завтрака, служанка доложила:
— Шубный пришёл!
— Проси! — весело крикнул Михайло Васильевич.
Миша поднял глаза от тарелки, вспыхнув от радости, что сейчас увидит старого друга с письмом от матушки и с домашними гостинцами. При этом он с удивлением заметил, что Матрёша и Леночка быстро поправили чепчики.
«Вот глупые! — подумал он. — Станет Иван Афанасьевич на них смотреть!»
Но вместо неуклюжего, пахнущего солёным морем Ивана Афанасьевича вошёл очень красивый молодой человек. Его попросили к столу, и все снова принялись за еду, весело болтая о том, что в воздухе уже пахнет весной, морозов, пожалуй, больше не будет, а по улицам бегут ручьи и неизвестно на чём ездить — на колёсах или на полозьях. Только Миша, опустив ложку в тарелку, нетерпеливо глядел на дверь и не понимал, почему Иван Афанасьевич замешкался. Наконец, не сдержав досады, он спросил:
— А где же Шубный?
Все засмеялись.
Молодой человек повернул голову и, улыбаясь сконфуженному Мише, сказал:
— Здесь!
— Да вы, верно, не узнали друг друга, — сказал Михайло Васильевич. — Это Мишенька Головин, Марьи Васильевны сынок, а это Федот Иванович Шубный, сын Ивана Афанасьевича.
— Мишенька был так мал, когда я уехал, — сказал Федот Иванович, — что, конечно, не может меня помнить. А я не признал в цветущем отроке крохотного ребёнка, которого ласкал на Курострове...
После завтрака Михайло Васильевич предложил Шубному пройти в залу, обещав, что тотчас выйдет к нему, а Миша поспешил следом за Федотом Ивановичем.
В зале занавеси были прилажены иначе, чем обычно, посреди комнаты сооружён невысокий помост, а на нём стояло кресло. Напротив помоста Миша увидел мольберт с начатым портретом. Федот Иванович остановился перед ним и начал перебирать лежащие рядом кисти.
— Что я был бы без Михайла Васильевича!— вдруг сказал Федот Иванович, и его нежное лицо разрумянилось. — Никогда не пришлось бы мне прикоснуться к кистям, узнать сладкое волнение творчества. Резал бы из кости шкатулки да образки и торговал ими на базаре. Его пример вдохновил меня прийти в Петербург...
— Да, — перебил Миша, — и я бы, наверно...
Но Федот Иванович, не слушая его, продолжал:
— Паспорт у меня был краткосрочный, и уж время пришло возвращаться к себе в глушь, а я всё не решался ему показаться. Боялся, что он теперь, знаменитый и знатный, меня и на кухню к себе не допустит. Наконец набрался смелости, пришёл к нему и принёс его портрет, который я из кости выточил по известной гравюре и украсил по своему разумению. Он одобрил мой труд, обнадёжил меня добрым словом и тотчас все мои недоумения разрешил. Сперва он устроил меня во дворец истопником, чтобы я числился за дворцовым ведомством и меня не могли насильно выслать обратно в Холмогоры. А между тем, по его совету, я мог на лёгкой работе досыта насмотреться на редчайшие чудеса искусства, которые были собраны во дворце и каких я в другом месте не мог бы увидеть. А вскоре за тем он поместил меня студентом в Академию художеств и дал мне новое имя — «Шубин», которое я надеюсь прославить усердным трудом.
Вошёл Михайло Васильевич в густорозовом, расшитом крупными золотыми цветами кафтане с красными, тоже вышитыми золотом манжетами. На голове у него был новый, прекрасно завитой парик. Лицо свежевыбрито и напудрено. Он сел в кресло, а Миша, оробев, присел в уголок за спиной Федота Ивановича.
— Что ж, начнём! — сказал Михайло Васильевич.
Время шло незаметно, и портрет, уже раньше начатый, близился к своему завершению. Миша вслед за художником переводил глаза с живого лица на его изображение и вновь с портрета на натуру. Густой тон бархата бросал розовые отблески на лицо, и оно становилось всё живей, такое прекрасное и умное, такое молодое под седыми буклями пудреного парика! Голова свободным и гордым движением была несколько откинута назад, с наклоном к слегка приподнятому и выдвинутому вперёд правому плечу. Карие глаза пытливо и ясно смотрели вдаль.
Время шло. Низкие тучи закрыли небо, и свет стал желтоватым. Начал падать снег крупными, редкими хлопьями; они носились беспорядочно по воздуху и, падая, таяли. Незаметно стали сгущаться ранние мартовские сумерки. Миша, неотрывно смотревший на Михайла Васильевича, заметил, что он как будто начинает уставать. Чуть опустилось плечо, голова сильнее откинулась, под глазами легли резкие тени, нос удлинился и заострился, левый угол рта дрогнул и страдальчески приподнялся.
Миша громко вздохнул, и Федот Иванович, вдруг положив кисти, спросил:
— Михайло Васильевич, я вас утомил?
Михайло Васильевич резко выпрямился и, снова молодой, сильный, здоровый, улыбаясь, сказал:
— Ничуть! Я задумался о неотложных делах, ожидающих меня. Долго ли ещё сидеть?
— Почти окончено, — ответил Федот Иванович. — Я могу доделать в ваше отсутствие. Благодарю вас.
— Не на чем, — ответил Михайло Васильевич. — Оставайся обедать, поговорим об искусстве, вспомним Холмогоры. — Он вышел из зала, снимая по дороге парик.