— Твой дедушка, Мишенька, а наш сосед — Василий Дорофеевич Ломоносов, — начал Фома Иванович свой рассказ, — был к сиротам милостив, а с соседями обходителен, только грамоте не учён. Как умерла его жена, Михайла Васильевича матушка, он вторично женился. А как та жена тоже вскоре померла, то женился он на третьей, на Ирине Семёновне, твоей бабушке. Всем бы хороша была Ирина Семёновна, но невзлюбила она Михайла Васильевича. Не по нраву ей пришлось, что он ученью больше был предан, чем хозяйству, что за книгами сидит, а в дому от этого занятия прибыли не видать. И теперь из женского полу многие так считают, а в те времена и подавно, и винить её не приходится.

Стала она возбуждать в Василии Дорофеиче гнев против сына. От криков и попрёков прятался Михайло и в подклети и на повети. По целым дням сидел за своими книгами не евши, лишь бы в дом не возвращаться.

А зимой сколько раз видал я на задворках по глубокому снегу одинокий след! Спрятался, сердечный, где-нибудь подальше от людей. Сидит в пустом сарае и окоченелыми пальцами страницы перевёртывает.

А тут надумал его отец женить: дескать женится — переменится. И сговорил за него хорошего отца дочь. Но Михайло Васильевич не захотел жениться, а хотел учиться, и стала ему жизнь в отцовском доме непереносима. А кроме того, слыхал он от людей, что кто хочет обучаться наукам, должен сперва узнать латынь, потому что учёные книги все по-латыни пишутся. Латыни же обучиться можно в Москве, а ближе негде.

Пришёл Михайло Васильевич к нам в дом за советом, говорит:

«Я отцу в ноги кидался, просил меня отпустить, он не соглашается. Не отпустит меня добром — я потайно уйду».

Я ему говорю:

«Куда ты уйдёшь, Михайло, без паспорта да без денег? Тебя, беспаспортного, на Москве поймают и будут на площади палками бить, будто беглого. Одумайся!..»

А Михайло Васильевич говорит:

«Я на всё согласен и всякое мученье приму, такая во мне жажда к наукам».

Тут, видя его упорство, обещался я ему помочь. В Холмогорах был у меня знакомец, который этими делами ведал. Я с ним поговорил, и он согласился выдать Михаилу Васильевичу паспорт, что отпущен он в Москву сроком на год.

Дал я Михаилу Васильевичу паспорт, дал ему новое полукафтанье, чтобы было в чём в Москве ходить, и ещё заимообразно три рубля денег. Деньги немалые, если зря не тратить, на них бы ему полгода пропитаться можно.

Сделал я это и жду, что дальше будет. А ничего нет. Каждое утро просыпаюсь, думаю: «Ночью не ушёл ли?» Нет, не ушёл.

Сколько-то дней протекло, а тут из нашего села отправлялся на Москву обоз с мёрзлой рыбой. Все люди на улицу вышли провожать. Смотрю — и Михайло Васильевич здесь. Я его тихонько спрашиваю:

«Вот бы тебе попутчики?»

А он говорит:

«Я из любопытства смотрю: всем любопытно и мне тоже».

Ушёл обоз. А Михайло Васильевич как ни в чём не бывало домой воротился, словно его это не касается. Я нарочно мимо прошёл — вижу, во дворе дрова колет, на меня и не глядит, будто и не брал у меня паспорта и денег.

А у меня, хоть я ещё не стар был, уже в те времена сон был стариковский, короткий. Все спать лягут, а я ворочаюсь, а не то по горнице брожу или во двор выйду, посмотрю на небо, на звёзды — какова завтра погода будет?

Вот заснули все, и у Ломоносовых, вижу, тоже огни погашены. Вышел я во двор, хожу взад-вперёд, под валенками снег поскрипывает. И почудилось мне, будто не я один шагаю, а ещё чьи-то шаги слышу. Я остановился, а скрип громче. И вдруг передо мной Михайло Васильевич.

«Ухожу я, — говорит. — Прощай, Фома Иванович! Спасибо тебе, вовек не забуду».

«Прощай, Михайло, — говорю. — Как же ты идёшь? И котомки у тебя не видать».

«Всё моё при мне, — отвечает. — Две рубахи надеты и нагольный тулуп, а две книжки любимые за пазухой».

Обнялись мы с ним, простились, и он ушёл. Всё, слышу, скрипит снег, скрипит всё тише, и вовсе ничего слыхать не стало.

— Дедушка, а он догнал обоз? — спросил Андрейка, когда Фома Иванович замолчал.

— Догнал, милый. На третий день догнал, да приказчик отказался его с собой взять. Другой бы обратно вернулся, а Михайло Васильевич стал дожидаться. В монастыре псалтырь читал, его за это кормили. А вскоре дождался он другого обоза и с ним уже пошёл в Москву.

— Каково ему, сердечному, было от родного дома, от отцова хозяйства столько вёрст за санями по морозу вышагивать! — сказала, горестно вздохнув, бабушка Евфимия.

— Не горюй, мамаша, — ответил Иван Афанасьевич. — Всё по-хорошему кончилось.

— А я тоже так пошагаю? — испуганно спросил Миша. — За санями по морозу?

— По морозу — это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Морозец, он бодрит. Лишь бы валенки целые были. Я сам, моложе был, сколько вёрст отшагал.

— Маменька, а у меня валенки целые? — спросил Миша. — Прошлогодние-то я проносил, помнишь?

— Да что ты, Фома Иванович, что ты, Мишенька! Разве мы с отцом тебя так отпустим?. С отцовского согласия парнишка едет, а не против его воли. И я, небось, ему родная мать, а не мачеха, — ответила Марья Васильевна. — И не нужно это вовсе. Как можно? Нет, как санный путь станет, пойдёт в Петербург обоз с рыбой. А обоз поведёт хороший человек — Евсею Фёдоровичу давнишний знакомый, Иван Макарыч. Может, вы его тоже знаете? Из Холмогор он. Уж мы с ним договорились, и он обещает Мишеньку доставить и сдать Михайлу Васильевичу на руки в целости.

— В целости — это хорошо! — сказал Фома Иванович, и все засмеялись.

А Миша посмотрел матери в лицо и, увидев, что она улыбается, тоже засмеялся.