I. ПРЕДОК

На полу каморки, возле четырехугольного окошечка, стоял фонарь. Возле него помещался кувшин с водой и лежали ломоть черного хлеба и связка соломы. Так как каморка была высечена в скале, то узник, который вздумал бы поджечь солому, даром потратил бы свой труд: темница ни в каком случае не загорелась бы и разве только что он сам бы задохнулся.

В ту минуту, когда дверь открылась, маркиз расхаживал по своей каморке; так мечется в клетке заключенный в ней дикий зверь. Услышав скрип отворяющейся и снова затворяющейся двери, он поднял голову, и фонарь, стоявший на полу как раз между ними, осветил лица обоих этих людей. Они взглянули друг на друга, и на мгновение замерли. Наконец, маркиз разразился хохотом и воскликнул:

-- Здравствуйте, господин виконт. Давненько я уже не имел счастья вас видеть. Очень любезно с вашей стороны, что вы пришли меня навестить. Благодарю вас. Я буду очень рад немного побеседовать с вами; я уже начал было скучать. Напрасно ваши друзья теряют столько времени. К чему все эти удостоверения личности, все эти военно-полевые суды, вся эта канитель! Я бы стал действовать живее. Потрудитесь подойти поближе -- здесь я хозяин и приглашаю вас. Ну, что вы скажете о том, что кругом нас делается? Курьезно, не правда ли? Жили-были когда-то король и королева; король -- это был король; королева -- это была Франция. И вот королю отрубили голову, а королеву насильно выдали замуж за Робеспьера, и от этого брака родилась дочь, которую назвали "Гильотина" и с которой, по-видимому, мне предстоит познакомиться завтра утром. Очень буду этому рад, равно как и тому, что имею теперь счастье видеть вас у себя. Вы ради этого и пожаловали ко мне? Быть может, вас повысили в чине и назначили палачом? А если это просто дружеский визит, то я как нельзя более им тронут. Вы, господин виконт, быть может, уже забыли, что такое дворянин? Ну, так вот вам один образец -- это я. Всмотритесь в него поближе! Это любопытно. Он верит в Бога, верит в традиции, верит в семейство, верит в своих предков, верит в пример своего отца, в верность, в честность, в преданность своему монарху, в уважение к закону, в добродетель, в справедливость, -- и он с удовольствием велел бы расстрелять вас. Потрудитесь присесть, -- правда, на пол, так как в этой гостиной нет ни одного кресла; но тот, кто живет среди грязи, может посидеть и на земле. Я говорю это не для того, чтобы оскорбить вас, а просто потому, что мы называем грязью то, что вы называете народом. Ведь не станете же вы требовать, чтобы я закричал: "свобода, равенство, братство", -- не правда ли? Это, вот видите ли, одна из комнат моего старинного замка. Когда-то господа запирали сюда мужиков; теперь мужики запирают сюда господ. И эти-то нелепости называются революцией. По-видимому, мне собираются перерезать горло через тридцать шесть часов. Я в этом не вижу никакого неудобства. Кстати, если бы вы были человек вежливый, вы бы велели прислать мне сюда мою табакерку, она там, наверху, в зеркальной комнате, в которой вы играли, когда были ребенком, а я брал вас к себе на колени и давал вам прыгать и шалить. А теперь я вам вот что скажу, милостивый государь: ваше имя -- Говэн, и странным образом в ваших жилах течет благородная кровь, та же кровь, что и в моих -- ей богу! -- а между тем эта кровь, делающая из меня порядочного человека, сделала из вас негодяя. Вот в чем странность! Вы возразите мне, что в этом не ваша вина; да, но и не моя. Дело в том, что можно быть бессознательным бездельником. Это часто зависит от воздуха, которым человек дышит. В такие времена, как наши, человек не всегда может отвечать за все свои действия; революция действует за всех, и все ваши великие преступники, в сущности, люди совсем невинные. Да вот, начать хоть бы с вас! Позвольте мне полюбоваться вами! Да, я любуюсь таким юношей, как вы, который, происходя из почтенного семейства, занимая видное положение в обществе, имея возможность пролить свою благородную кровь за благородное дело, будучи виконтом Говэном, родом из вот этой самой башни Тур-Говэн, бретонским принцем, имея возможность быть герцогом по праву рождения и пэром Франции по праву наследства, то есть имея почти все, что только может желать на земле здравомыслящий человек, находит, будучи тем, что он есть, удовольствие в том, чтобы быть тем, чем вы стали, вследствие чего враги считают его преступником, а друзья -- глупцом. Кстати, передайте, пожалуйста, мой поклон господину аббату Симурдэну.

Маркиз говорил совершенно спокойно, просто, ничего не подчеркивая, тоном воспитанного человека, с ясным, светлым взором, заложив обе руки в карманы своего жилета. Он остановился, глубоко вздохнул и продолжил:

-- Не скрою от вас того, что я сделал все, что было в моих силах, для того, чтобы убить вас. Уверяю вас, я сам, лично, три раза направлял на вас орудие. Я сознаюсь, что это было не очень вежливо, но было бы крайне ошибочно предполагать, будто во время войны неприятель должен стараться быть нам приятным. А ведь мы ведем войну с вами, господин мой племянник. Везде только кровь и огонь, и вы даже убили нашего короля. Хорошее времечко, нечего сказать!

Он снова остановился и опять продолжил:

-- И как подумаешь, что ничего этого не случилось бы, если бы догадались повесить Вольтера и сослать на каторгу Руссо! О, что за бич Божий -- эти умные люди! А кстати, в чем, собственно, вы упрекаете ее, эту монархию? Правда, что когда аббата Пюсселя ссылали в его аббатство Корбиньи, ему позволили ехать в карете и не торопили его в дороге; а что касается вашего господина Титона, который был, с вашего позволения, превеликий развратник и который предпочитал посещение публичных женщин посещению церкви, то его перевели из Венсенского замка в замок Гам, в Пикардии, место, я с этим согласен, не из самых приятных. Вот и все обвинения! Я помню их. И я, в свое время, немало кричал по этому поводу. Я был так же глуп, как и вы.

Маркиз потрогал свой жилетный карман, как бы ища в нем табакерку, и продолжал:

-- Да, так же глуп, но не так же зол. Мы просто болтали для того, чтобы болтать. Тогда же существовала также и мания следствий и дознаний. А затем появились господа философы. Сожгли их сочинения вместо того, чтобы сжечь самих авторов, в дело замешались придворные интриги, выползли все эти олухи -- Тюрго, Кенэ, Мальзербы, физиократы, и прочие и прочие, -- пошла катавасия! Всему виною писаки и виршеплеты. Энциклопедисты! Дидро! Даламбер! Негодяи они, больше ничего! А еще человек такого высокого рода и ума, как король прусский, попался на эту удочку! Я живо справился бы со всеми этими бумагомарателями. Со мною шутки были бы плохи. Вон они, на стене, борозды от колес, с помощью которых производилось колесование. Мы шутить не любили. Долой их, всех этих писак! Пока будут Вольтеры, будут и Мараты. Пока будут негодяи, марающие бумагу, будут и негодяи, которые убивают; пока будут чернила, будет черно; пока рука человеческая будет держать гусиное перо, пошлые глупости будут вызывать глупости жестокие. Книги создают преступников. Слово "химера" имеет двоякий смысл: оно означает и мечту и чудовище. И что вы там за чепуху такую несете? Что вы там лепечете о ваших правах? Права человека! Права народа! Что за бессмыслица, что за сумбур, что за нелепица! Когда я говорю: Авуаза, сестра Конана Второго, принесла с собой графство Бретань в приданое Гоэлю, графу Нантскому и Корнуэлльскому, которому наследовал Ален Ферган, дядя Берты, вышедшей замуж за Алена Черного, владетеля Ром-сюр-Иона, и родившей от него Алена Малого, прадеда Гюи или, по местному произношению, Говэна де Туара, нашего общего предка, -- когда я говорю это, я говорю нечто ясное, определенное, и это может явиться источником права. А ваши шуты, ваши бездельники, ваша голь перекатная -- что они называют источником права? Богоубийство и цареубийство! Это ли не омерзительно? Мне очень жаль вас, милостивый государь, но и в ваших жилах течет славная кровь древнего бретонского рода; и вы и я, мы имеем общего предка -- Говэна де Туара; к числу наших предков принадлежит и тот знатный герцог Монбазон, который был пэром Франции и имел орденскую цепь, который взял приступом Тур и был ранен в Аркском сражении и который умер восьмидесяти шести лет от роду, в звании великого ловчего Франции в своем Кузьерском замке в Турени. Я мог бы еще упомянуть здесь о герцоге Ледюнуа, сыне госпожи де ла Гарнаш, о Клавдии Лотарингском, герцоге Шеврез, о Генрихе Ленонкур и о Франсуазе де Лаваль-Буадофэн. Но к чему все это? Вы, милостивый государь, -- идиот, вы желаете быть ровней моему конюху. И, наконец, не забывайте того, что я был уже старик, когда вы были еще только молокососом. Я вам нос утирал и еще утру. А вы, выросши, ухитрились сделаться меньше. С тех пор как мы с вами в последний раз виделись, каждый из нас пошел своей дорогой: я -- по пути чести, вы -- в противоположную сторону. Да, я не знаю, чем все это кончится, но знаю то, что все ваши друзья -- великие негодяи. Я не спорю, я согласен, многое теперь прекрасно, прогресс несомненен. Вы отменили в армии унизительное наказание -- штоф воды, который должен был выпивать перед фронтом изобличенный в пьянстве солдат в течение трех дней кряду; у вас теперь Конвент, епископ Габель, господин Гебер, и вы беспощадно истребляете все остатки прошлого, начиная с Бастилии и кончая календарем. В календаре вы заменили святых овощами. Прекрасно, господа граждане, распоряжайтесь, располагайтесь, как вам удобнее, управляйте, важничайте, не стесняйтесь. Но все это не помешает тому, что религия останется религией, что королевская власть проходит пятнадцативековой полосою через всю нашу историю и что старинное французское дворянство, даже обезглавленное, будет стоять на целую голову выше вас! Что касается ваших придирок по поводу исторического права королевских родов, то мы на это ответим только пожатием плеч. Хильперик, в сущности, был лишь простым монахом, по имени Даниил; Хильперика изобрел Ренфруа для того, чтобы досадить Карлу Мартелу; все это известно нам не хуже, чем вам. Вопрос вовсе не в этом, а в том, чтобы Франция осталась старой Францией, осталась великим государством, осталась той гармонически сложенной страной, в которой существует, во-первых, священная особа монархов, самодержавных властителей государства, затем существуют вельможи, затем слуги короны на суше и на море, в области финансов и администрации; далее существуют высшая и низшая юстиция, управление коронными имуществами, акцизами и податями и, наконец, государственная полиция в трех ее градациях. Все это было разумно и гармонично устроено; вы все это разрушили. Вы, жалкие невежды, разрушили провинциальное устройство, сами даже не ведая того, что такое провинциальное устройство. Гений Франции представляет собою амальгаму гениев всех других европейских стран, и каждая из французских провинций являлась представительницей одной из добродетелей Европы: немецкую откровенность можно было найти в Пикардии, шведское великодушие -- в Шампани, голландское трудолюбие -- в Бургундии, подвижность Польши -- в Лангедоке, испанскую важность -- в Гаскони, итальянскую мудрость -- в Провансе, греческую проницательность -- в Нормандии, швейцарскую верность -- в Дофинэ. Вы ничего этого не хотели знать. Вы безжалостно все ломали, разрушали, низвергали и спокойно разыграли роль бессмысленных зверей. А, вы не желаете больше иметь дворянства! Ну, его у вас и не будет. Вы сами об этом пожалеете. У вас не будет рыцарей, не будет героев. Прощай, прежнее величие! Найдите-ка мне теперь другого д'Ассиса. Вы все дрожите за вашу шкуру! У вас не будет больше рыцарей Фонтенуа, вежливо раскланивавшихся, прежде чем убить человека; у вас не будет более бойцов в шелковых чулках, как при осаде Лериды; у вас уже не будет более тех изящных битв, в которых султаны мелькали, как метеоры. Вы -- народ отпетый. Вы сделаетесь жертвой нашествия, насилия. Если Аларих возвратится, он уже не встретит Хлодвига; если Абдуррахман возвратится, он уже не очутится лицом к лицу с Карлом Мартелом; если саксы возвратятся, они уже не увидят пред собою Пипина; вам не дождаться уже таких битв, как битвы при Аньяделло, Рокруа, Лансе, Стаффарде, Штейнкирхене, Ла Марсайле, Року, Лауфельде, Магоне; вам уже не дождаться Мариньяно с Франциском Первым, Бувина с Филиппом-Августом, берущим в плен одною рукой Рено, графа Бульонского, а другой -- Феррана, графа Фландрского. Вы, пожалуй, дождетесь Азенкура, но у вас не найдется знаменосца Банвилля, который, завернувшись в свое знамя, спокойно даст себя убить. Ничего, ничего, продолжайте! Будьте новыми людьми! Мельчайте!

Маркиз помолчал с минуту и продолжал:

-- Но мы не желаем мельчать. Убивайте королей, убивайте дворян, убивайте священников, низвергайте, разрушайте, умерщвляйте все, топчите все ногами, наступайте каблуками ваших сапог на стародавние предания, топчите ногами трон, пляшите на алтаре, низвергайте Бога, смейтесь над ним, это -- ваше дело! Вы трусы и изменники, не способные на преданность и на жертвы! Я сказал все, что желал сказать. Теперь велите вести меня на гильотину, господин виконт. Имею честь быть вашим всепокорнейшим слугою. Да, да, я вам наговорил много горьких истин. Впрочем, что же? Для меня это все равно: я человек мертвый.

-- Вы -- свободны, -- проговорил Говэн.

Он приблизился к маркизу, снял с себя свой плащ, накинул его ему на плечи и опустил ему на глаза капюшон. Оба они были одинакового роста.

-- Послушай, что ты делаешь? -- воскликнул маркиз.

-- Лейтенант, выпустите меня! -- крикнул Говэн в дверь, не отвечая маркизу.

Дверь распахнулась.

-- Не забудьте снова запереть дверь за мной, -- крикнул снова Говэн и вытолкнул за дверь удивленного маркиза.

Нижний зал, превращенный в гауптвахту, освещался, как уже было сказано, лишь одним тускло горевшим фонарем, так что в комнате царил полумрак. При этом слабом свете те из солдат, которые еще не спали, видели, как через них и их спящих товарищей шагал, направляясь к двери, человек высокого роста, в плаще и в обшитом галуном капюшоне их полковника; они отдали ему честь, и человек этот прошел мимо.

Маркиз медленными шагами прошел через гауптвахту, пролез через пролом, не раз стукнувшись о него головой, и вышел на лужайку. Стоявший тут часовой, признав в нем Говэна, отдал ему честь.

Выйдя на лужайку, чувствуя под своими ногами, вместо каменных плит, луговую траву, видя в двухстах шагах перед собой лес, а за лесом -- тьму, простор, свободу, жизнь, он остановился на минуту, как человек, с которым только что случилось нечто необычайное, который поступил необдуманно и теперь, воспользовавшись открытою дверью, старается сообразить, хорошо ли он поступил или дурно, колеблется, идти ли ему дальше, и старается собраться с мыслями. После нескольких секунд глубокой задумчивости он поднял кверху правую руку, щелкнул пальцами, проговорил: "Однако!" -- и направился в лес.

Дверь темницы заперли опять. Там остался Говэн.

II. ВОЕННО-ПОЛЕВОЙ СУД

В те времена военно-полевой суд был донельзя упрощен. Это была простая расправа. Дюма в Законодательном собрании представил проект военно-уголовного судопроизводства, состоявший всего из нескольких параграфов.

Впоследствии Тало несколько дополнил его в Совете пятисот, но окончательный устав военного судопроизводства был издан только при Империи. Здесь кстати будет заметить, что только со времен Империи ведет свое начало правило о том, чтобы при постановлении решений военно-полевых судов голоса подавались начиная с младшего чина. В эпоху Революции этого правила не существовало.

В 1793 году председатель военно-полевого суда олицетворял собой почти весь состав трибунала: он выбирал остальных членов, вел допрос, определял порядок подачи мнений. Он был не столько членом, сколько хозяином трибунала.

Симурдэн решил, что заседание суда будет происходить в том самом зале нижнего этажа, в котором при защите замка устроена была баррикада и где теперь была гауптвахта. Он считал нужным сократить все: как путь из темницы до зала заседаний, так и путь из зала заседаний до эшафота.

В полдень, согласно его распоряжению, заседание суда открылось при следующей обстановке: три соломенных стула, стол из елового дерева, на столе две зажженные свечи, перед столом табурет. Стулья предназначались для судей, табурет -- для подсудимого. По обеим сторонам стола стояли два других табурета: один для военного прокурора, должность которого исполнял полковой фурьер, другой для секретаря, которым назначили капрала. Позади среднего стула было расставлено несколько трехцветных знамен. В эту эпоху грубой простоты декорации не были изысканны, и требовалось не очень много времени для того, чтобы превратить гауптвахту в зал судебных заседаний.

Средний стул, предназначавшийся для председателя, стоял как раз напротив двери тюремной кельи, около которой стояли два жандарма с саблями наголо. Солдаты составляли публику.

На среднем стуле сидел Симурдэн, направо от него старший член суда, капитан Гешан, налево -- младший член, сержант Радуб, в шляпе с трехцветной кокардой, с саблей на боку и с двумя пистолетами за поясом. Проходивший через все его лицо шрам ярко-красного цвета придавал ему какое-то свирепое выражение. Он, впрочем, в конце концов послушалея советов своих товарищей и дал перевязать свою рану. Голова его была перевязана платком, на котором виднелось большое красное пятно.

В полдень, еще до открытия заседания, близ судейского стола стоял солдат посыльный, лошадь которого фыркала возле пролома. Симурдэн писал депешу. Вот что он писал: "Граждане-члены Комитета общественного спасения. Лантенак захвачен в плен. Он будет казнен завтра". Затем он проставил число, подписал депешу, сложил, запечатал ее и передал ее посыльному, который немедленно ускакал.

После того он произнес громким голосом:

-- Отоприте темницу.

Стоявшие возле двери два жандарма отодвинули запоры, отворили дверь и вошли в карцер.

Симурдэн поднял голову, скрестил на груди руки, взглянул на дверь и крикнул:

-- Приведите арестанта!

В оставшейся отворенной двери появился среди двух жандармов арестант. То был Говэн.

-- Говэн! -- воскликнул, вздрогнув, Симурдэн и вслед затем сейчас же прибавил: -- Я арестанта требовал.

-- Я и есть арестант, -- ответил Говэн.

-- Как ты? А Лантенак?

-- Лантенак свободен. Он ушел.

-- Да, да, действительно, -- заговорил Симурдэн дрожащим голосом, -- этот замок принадлежал ему, он знает в нем все входы и выходы. Из темницы есть, вероятно, какой-нибудь потайной выход. Мне бы раньше следовало об этом подумать. Он, очевидно, нашел какое-нибудь средство бежать, обойдясь без всякой посторонней помощи.

-- Нет, ему помогли бежать, -- промолвил Говэн.

-- Помогли бежать? Но кто же?

-- Я.

-- Ты! Не может быть! Ты бредишь!

-- Я приходил к нему в темницу, разговаривал наедине с узником, отдал ему свой плащ, закутавшись в который он вышел из темницы вместо меня, а я остался в ней вместо него. А теперь я здесь перед вами.

-- Неправда, не может быть, ты этого не сделал.

-- Нет, это совершенная правда. Я это сделал.

-- Приведите сюда Лантенака!

-- Да говорят же вам, что его уже нет здесь. Солдаты, видя на нем мой плащ, позволили ему беспрепятственно пройти, приняв его за меня, тем более что было еще темно.

-- Ты с ума сошел!

-- Я рассказываю только то, что было.

Наступило молчание. Наконец, Симурдэн начал, заикаясь:

-- Но в таком случае ты заслуживаешь...

-- Смерти, -- закончил за него Говэн.

Симурдэн был бледен, как мертвец, и неподвижен, как человек, которого только что поразила молния. Он, казалось, задыхался. На лбу его выступили крупные капли пота. Наконец ему удалось придать своему голосу некоторую твердость, и он проговорил:

-- Жандармы, посадите подсудимого на его место.

Говэн уселся на табурет подсудимого.

-- Жандармы, обнажите ваши сабли, -- продолжал Симурдэн.

Это была обычная формула, употреблявшаяся в военно-полевом суде, когда подсудимый обвинялся в преступлении, за которое полагалась смертная казнь. Жандармы обнажили сабли.

Голос Симурдэна снова принял свое обычное выражение.

-- Подсудимый, встаньте! -- проговорил он. Он больше уже не обращался к Говэну на "ты".

III. ГОЛОСОВАНИЕ

Говэн поднялся с места.

-- Ваше имя? -- спросил Симурдэн.

-- Говэн, -- ответил подсудимый.

-- Ваше звание? -- продолжал Симурдэн допрос.

-- Командующий экспедиционной колонной на северном побережье.

-- Вы находитесь в родстве или свойстве с бежавшим пленником?

-- Я его внучатый племянник.

-- Известна ли вам прокламация Конвента?

-- Я вижу один ее экземпляр на судейском столе.

-- Что вы можете объяснить по поводу этого декрета?

-- Что я скрепил его своей подписью, велел приводить его в исполнение и сам составил то объявление, внизу которого значится мое имя.

-- Выберите себе защитника.

-- Я сам себя буду защищать.

-- Слово за вами.

К Симурдэну снова возвратилась вся его невозмутимость. Только эта невозмутимость была больше похожа на неподвижность скалы, чем на спокойствие человека.

Говэн молчал, как бы собираясь с мыслями.

-- Что вы можете сказать в свою защиту? -- продолжал Симурдэн.

Говэн медленно поднял голову и, ни на кого не глядя, ответил:

-- А вот что: одна вещь помешала мне разглядеть другую; доброе дело, увиденное мною вблизи, скрыло от взоров моих сотню преступных дел; с одной стороны, старик, с другой стороны, трое детей, все это встало между мной и сознанием моего долга. Я забыл про сожженные деревни, про опустошенные поля, про умерщвленных пленников, про добитых раненых, про расстрелянных женщин, про Францию, выданную англичанам, -- и освободил убийцу отечества. Я виновен. Говоря это, я как бы свидетельствую против самого себя. Но это не соответствует действительности: я говорю за себя. Когда виновный признает свою вину, он спасает единственное, что заслуживает спасения, -- свою честь.

-- И вы больше ничего не можете сказать в свое оправдание? -- спросил Симурдэн.

-- Я могу только прибавить, что, будучи начальником, я должен был подавать собой пример и что так же должны поступать и вы, господа, как судьи.

-- Какой пример вы подразумеваете?

-- Смертную казнь. Я нахожу ее справедливой и даже необходимой.

-- Садитесь, подсудимый.

Фурьер, исполнявший обязанности прокурора, встал со своего места и прочел, во-первых, декрет, которым бывший маркиз Лантенак объявлялся стоящим вне закона; во-вторых, декрет Конвента, предписывающий смертную казнь всякому, кто будет способствовать бегству пленного бунтовщика. В заключение он обратил внимание суда на значившуюся в конце афиши подпись: "Командующий экспедиционным отрядом Говэн".

Окончив чтение, фурьер-прокурор опустился на свой стул. Симурдэн, скрестив руки, сказал:

-- Подсудимый, призываю вас быть внимательным. Публика, вы можете смотреть и слушать, но должны молчать. Вы имеете дело с ясным и точным законом. Сейчас будет проведено голосование; приговор будет вынесен простым большинством голосов. Каждый из судей подаст свой голос по очереди, вслух, в присутствии обвиняемого, так как правосудию нечего скрывать. Слово за старшим из судей. Ваше мнение, капитан Гешан.

Капитан Гешан, казалось, не видел ни Симурдэна, ни Говэна. Он устремил глаза на афишу, на которой был перепечатан декрет Конвента, и смотрел в нее, точно в бездну.

-- В законе сказано коротко и ясно, -- наконец, проговорил он. -- Судья, в одно и то же время, и больше и меньше, чем человек. Он меньше, чем человек, ибо ему не полагается сердца; он больше, чем человек, ибо ему дан меч. В 414 году от основания Рима Манлий казнил своего сына, который провинился в том, что одержал победу без его позволения; нарушение дисциплины требовало наказания. Здесь мы имеем дело с нарушением закона, а закон должен стоять еще выше, чем дисциплина. Неуместное сострадание может подвергнуть опасности отечество. Полковник Говэн дал возможность бежать бунтовщику Лантенаку. Говэн виновен, я подаю голос за смертную казнь.

-- Секретарь, запишите, -- проговорил Симурдэн. Секретарь записал: "Капитан Гешан -- за смертную казнь".

Говэн произнес громким голосом:

-- Гешан, ваше мнение правильно. Благодарю вас.

-- Слово за вторым судьей, -- продолжал Симурдэн. -- Сержант Радуб, говорите!

Радуб поднялся с места, повернулся в сторону Говэна и отдал ему честь. Затем он воскликнул:

-- Если это все так, то казните и меня! Ибо, клянусь честью, я бы сам поступил так, как, во-первых, поступил старик, а во-вторых -- как господин полковник. Когда я увидел этого восьмидесятилетнего старца кинувшимся в огонь, чтобы вытащить оттуда троих ребятишек, я сказал себе: "А ведь славный он человек, право". А когда я услышал, что господин полковник спас старика от вашей дурацкой гильотины, я, черт возьми, сказал себе: "Полковника следовало бы произвести за это в генералы, он просто молодец, и если бы существовали еще кресты и святые, я дал бы ему крест Святого Людовика". И неужели мы теперь сделаем глупость? Если для этого выиграны были сражения при Вальми, при Жеммапе, при Флерюсе и при Вальтиньи, так это нужно было сказать заранее. Как! Перед вами тот самый полковник Говэн, который в течение четырех месяцев не перестает бить этих неучей-роялистов, который своей шпагой спасает республику, который так блистательно и умно выиграл Дольское дело, -- перед вами такой человек, и вы стараетесь от него отделаться! Вместо того чтобы произвести его в генералы, вы собираетесь отрубить ему голову! Да ведь это все равно что броситься вниз головою через перила Нового моста; и если бы вы сами, гражданин Говэн, были не моим начальником, а подчиненным, я бы сказал вам, что вы только что наговорили удивительные глупости. Старик хорошо сделал, что спас детей, вы хорошо сделали, что спасли старика, и если людей начнут казнить за то, что они совершают хорошие поступки, то все пойдет к черту и я ничего больше не буду понимать. На чем же мы тогда остановимся? Мне просто не верится, чтобы все это творилось наяву; я ничего не понимаю. Значит, старику следовало дать ребятишкам сгореть живьем; значит, полковнику следовало допустить, чтобы старику отрубили голову! Ну, в таком случае рубите мне голову; по мне, это все равно. Если бы ребятишки погибли, батальон Красной Шапки был бы обесчещен. Этого, что ли, добивались? Что мы -- людоеды, что ли? Я ведь тоже кое-что смыслю в политике: ведь я был членом Пикового клуба. Мы просто делаемся какими-то скотами, животными. Я откровенно высказываю свое мнение; я не люблю неопределенных положений. Для чего же, наконец, черт побери, мы даем убивать друг друга? Для того чтобы нам убили нашего начальника? Как бы не так! Мне нужен мой начальник. Сегодня он мне еще более дорог, чем был вчера. Взвести его на гильотину -- да это просто было бы смешно! Нет, уж пожалуйста, избавьте нас от этого! Пусть говорят, что хотят, но это немыслимо.

Радуб снова уселся на свое место. Вследствие волнения рана его снова раскрылась, и струйка крови текла из повязки вдоль его шеи, с того места, где прежде было его ухо.

-- Итак, вы подаете голос за оправдание подсудимого? -- спросил Симурдэн у Радуба.

-- Я подаю голос за то, -- ответил Радуб, -- чтобы его произвели в генералы.

-- Я вас спрашиваю, желаете ли вы его оправдания?

-- Я желаю, чтобы он был признан первым человеком в республике.

-- Сержант Радуб, подаете ли вы голос за оправдание полковника Говэна? Да или нет?

-- Я подаю голос за то, чтобы мне отрубили голову вместо него.

-- Значит, за оправдание, -- сказал Симурдэн. -- Секретарь, запишите.

Секретарь пометил: "Сержант Радуб -- за оправдание". Затем он прибавил:

-- Один голос за смертную казнь; один за оправдание. Равенство голосов.

Очередь подать голос была за Симурдэном. Он встал, снял с головы шляпу и положил ее на стол. Он уже не был бледен, но лицо его приняло какой-то землистый оттенок. Если бы все присутствующие в зале лежали в гробу, то не могло бы царить более глубокого молчания. Симурдэн произнес серьезным, твердым и медленным голосом:

-- Подсудимый Говэн, дело ваше рассмотрено. От имени республики, военно-полевой суд, большинством двух голосов против одного...

Он остановился, как бы колеблясь. Колебался ли он перед смертью? Колебался ли он перед жизнью? Из каждой груди вырвалось по тяжелому вздоху. Симурдэн продолжал:

-- ...приговаривает вас к смертной казни.

Лицо его несло мучительное выражение мрачного торжества над самим собой. Но это выражение только слегка промелькнуло на его лице. Он снова превратился словно в мраморного, сел на свое место, надел на голову шляпу и прибавил:

-- Говэн, ваша казнь будет совершена завтра утром, на восходе солнца.

-- Благодарю суд, -- произнес Говэн, вставая и кланяясь.

-- Уведите осужденного, -- проговорил Симурдэн.

Он сделал знак рукой. Дверь темницы отворилась. Говэн вошел в нее, и дверь за ним захлопнулась. Оба жандарма остались на часах возле двери, с обнаженными саблями.

Радуб упал на пол без чувств, и его вынесли из зала.

IV. ПОСЛЕ СИМУРДЭНА-СУДЬИ -- СИМУРДЭН-ВОСПИТАТЕЛЬ

Военный лагерь очень похож на пчелиный улей, в особенности в революционные эпохи. Жало гражданского гнева, кроющееся в солдате, легко и быстро выходит наружу и, поразив насмерть врага, может не колеблясь вонзиться в своего предводителя. Храбрый отряд, захвативший Тургский замок, жужжал как растревоженный улей: сначала он роптал против полковника Говэна, узнав о бегстве Лантенака; когда же увидели Говэна выходящим из камеры, в которой должен был находиться Лантенак, известие это с быстротой молнии разнеслось по всему лагерю и подействовало, как электрический ток. В маленькой армии пробежал ропот. Вначале этот ропот сводился к следующему: "Все это делается лишь для виду. Верь после этого бывшим дворянам и попам. Мы только что видели виконта, спасающего маркиза; а теперь мы увидим попа, оправдывающего виконта". Когда разнеслась весть об осуждении Говэна, пошли разговоры другого рода: "На что же это похоже? Осудить на смерть нашего начальника, нашего храброго начальника, нашего молодого полковника, нашего героя! Как! его, освободителя Понторсона, Вильдьё, Понт-о-Бо! Победителя при Доле и при Ла-Турге! Того, кто делает нас непобедимыми! Того, кто в Вандее является лучшим мечом республики! Человека, который в течение пяти месяцев успешно действует против шуанов и исправляет все глупости Лешелля и других генералов! И этот Симурдэн осмеливается осуждать его на смерть! И за что? За то, что он спас старика, спасшего трех детей! Поп убивает солдата!"

Так роптал победоносный и недовольный лагерь. Чувство раздражения против Симурдэна росло. Казалось бы, что четыре тысячи человек против одного -- это сила; однако, в сущности, это не была сила: эти четыре тысячи человек были толпа, а Симурдэн был воля. Симурдэну достаточно было нахмуриться, чтобы добиться и повиновения целой армии. В те суровые времена достаточно было, чтобы за кем-либо появилась тень Комитета общественного спасения, для того чтобы этот кто-нибудь сделался человеком страшным и чтобы нарекания превратились в шепот, а шепот -- в молчание. Как до, так и после этого ропота Симурдэн оставался властителем как судьбы Говэна, так и судьбы всех остальных. Известно было, что от него ничего не добьешься и что он послушается только своей совести, внутренний голос которой слышен только ему одному. Все зависело только от него одного. То, что он сделал как член военно-полевого суда, он мог переделать как комиссар Конвента. Ему одному принадлежало право помилования. Он имел неограниченные полномочия. Достаточно было одного его знака, чтобы возвратить Говэну свободу; ему принадлежало право казнить и миловать; гильотина зависела от него одного. В этот трагический момент он был всемогущ.

Между тем время шло и наступила ночь.

V. ТЕМНИЦА

Зала суда снова превратилась в гауптвахту. Караул был удвоен, как и накануне. Возле запертой двери тюрьмы стояли двое часовых. Около полуночи через гауптвахту прошел какой-то человек с фонарем в руке. Он дал себя узнать и велел отпереть двери тюрьмы. Это был Симурдэн.

Он вошел в тюрьму и лишь наполовину притворил за собою дверь. В камере, в которой сидел Говэн, было темно и царило молчание. Симурдэн сделал шаг вперед, поставил на пол фонарь и остановился. В темноте было слышно ровное дыхание спящего человека. Симурдэн, задумавшись, прислушивался к этим мирным звукам.

Говэн лежал в глубине темницы на связке соломы. Его-то дыхание и было слышно. Он спал глубоким сном. Симурдэн подошел к нему как можно осторожнее, остановился возле самого его ложа и стал на него смотреть. Мать, смотрящая на своего спящего грудного ребенка, не могла бы смотреть более нежным и кротким взором. Этот взгляд был, возможно, сильнее самого Симурдэна. Последний прижал, как иногда делают дети, оба кулака к глазам и на какое-то время замер. Затем он преклонил колени, тихонько приподнял руку Говэна и припал к ней губами.

Говэн пошевелился и широко раскрыл глаза, как делают люди, которых вдруг разбудили. Хотя фонарь слабо освещал камеру, но молодой человек все же сразу узнал Симурдэна.

-- Как, это вы, дорогой наставник! -- проговорил он и прибавил: -- А мне приснилось, будто смерть целует мне руку.

Симурдэн судорожно вздрогнул, как это свойственно делать людям, когда на них нахлынет волна мыслей; иногда эта волна так высока и так сильна, что угрожает затопить душу. Сердце Симурдэна было переполнено, и он мог произнести только одно слово: "Говэн!"

И оба они стали смотреть друг другу прямо в глаза: Симурдэн взором, полным горьких и едких слез, Говэн -- с кроткой и добродушной улыбкой. Наконец Говэн приподнялся на своем локте и сказал:

-- Этот рубец на вашем лице -- след сабельного удара, который вы получили, спасая меня. Еще не далее как вчера вы стояли в гуще сражения рядом со мною и ради меня. Если бы Провидение не привело вас к моей колыбели, то где бы я теперь был? Во мраке. Если мне не чуждо сознание долга, то этим я обязан вам. Я родился слепым, ведь предрассудки ослепляют, -- вы сняли пелену с моих глаз, вы возвратили свободу моим мыслям, и из того, что было только мумией, вы сделали человека; в мертворожденного вы вложили душу; без вас я бы навек остался нравственным карликом. Именно вам я обязан своим существованием. Я был не что иное, как барин, -- вы сделали из меня гражданина; я был только гражданином, -- вы сделали из меня образованного гражданина; вы воспитали мое тело для земной жизни, а душу -- для небесной. Вы дали мне, при моем вступлении в жизнь, ключ от истины, а на случай перехода в иной мир -- ключ от света. О, дорогой мой учитель, благодарю вас! Ведь это вы меня создали.

Симурдэн сел на солому подле Говэна и сказал ему:

-- Я пришел поужинать с тобой.

Говэн отломил кусок черного хлеба и протянул ему. Симурдэн взял.

Потом Говэн подал ему кружку с водой. Симурдэн сказал:

-- Пей сначала ты.

Говэн сделал глоток и передал кружку Симурдэну, который с жадностью стал пить. Во время этого ужина Говэн ел, а Симурдэн больше пил: доказательство тому, что первый был спокоен, а у второго был лихорадочный жар. В этой темнице царило какое-то ужасающее спокойствие.

Поужинав, они принялись беседовать. Говэн сказал:

-- Назревают великие события. То, что творит в настоящее время революция, покрыто таинственным смыслом. Позади видимых дел кроятся дела невидимые; одно скрывает другое. Видимые дела -- суровы, невидимые -- величественны. В настоящую минуту все для меня как нельзя более ясно. Все это странно, но прекрасно. По необходимости пришлось воспользоваться материалом, оставшимся от прошлого. Вот почему и явился этот странный девяносто третий год: под лесами варварства созидается храм цивилизации.

-- Да, -- подтвердил Симурдэн, -- временное пройдет, останется вечное. Вечное -- это права и обязанности, пропорциональные и прогрессивные налоги, всеобщая воинская повинность, равенство, устранение привилегий, и, превыше всего, -- закон. Республика абсолюта.

-- Я, со своей стороны, предпочел бы республику идеала, -- сказал Говэн и, помолчав немного, продолжил: -- Ну, дорогой наставник, а во всем, на что вы только что указали, какое же вы отведете место самопожертвованию, самоотречению, преданности, великодушному сплетению симпатий, любви? Восстановить равновесие -- хорошо; но восстановить гармонию -- еще лучше. Лира должна стоять выше весов. Ваша республика отмеривает, взвешивает и направляет человека, моя же -- уносит его в высь, в небесную лазурь. Между ними та же разница, какая существует между математиком и орлом.

-- Да, но, уносясь вверх, ты рискуешь исчезнуть в облаках.

-- А вы, оставаясь на земле, рискуете запутаться в мелочах.

-- Гармония -- не что иное, как мечта.

-- Да ведь и алгебра не что иное, как фикция.

-- Я бы желал, чтобы человек создан был Эвклидом.

-- А я, -- сказал Говэн, -- предпочел бы гомеровского человека.

Строгая улыбка Симурдэна остановилась на Говэне, как бы желая остановить полет этой души.

-- Все это -- одна поэзия. Не верь поэтам.

-- Да, это слово мне знакомо. Не верь веяниям, не верь лучам, не верь благоуханию, не верь цветам, не верь звездам.

-- Но ведь все, что ты только что перечислил, не накормит тебя.

-- А почему вам это известно? Ведь и мысль -- та же пища. Мыслить -- значит питаться.

-- Это все абстракции. А республика -- это дважды два четыре. Если я дал всякому, что ему следует...

-- То вам остается еще дать ему то, чего ему не следует.

-- Что ты под этим понимаешь?

-- Я под этим понимаю взаимные уступки всех каждому и каждого всем, составляющие основу общественной жизни.

-- Вне незыблемого права ничего не существует.

-- Нет, существует многое.

-- Я признаю одно только право.

-- А я смотрю выше и вижу нечто, стоящее над правом, -- справедливость.

Иногда оба они останавливались, точно озаряемые внутренним светом.

-- Объясни мне свою мысль точнее, -- проговорил Симурдэн.

-- Извольте. Вы желаете всеобщей воинской повинности. Против кого? Против других людей. Я же не желаю никакой военной службы: я желаю мира. Вы желаете, чтобы бедным помогало государство, а я желаю, чтобы вовсе не было бедных. Вы желаете пропорционального налога, а я не желаю никакого налога.

-- Но как же ты обойдешься без налогов?

-- А вот как! Во-первых, уничтожьте всяческий паразитизм. Во-вторых, постарайтесь как следует воспользоваться вашим богатством. Вы бросаете удобрение в помойные ямы, -- вывозите его на поля. Три четверти французской почвы не возделываются,-- возделайте их. Пусть каждый человек имеет участок земли, и всякий клочок земли имеет своего работника, -- и вы увеличите во сто раз производство страны. В настоящее время французский крестьянин ест мясо только четыре раза в год; при рациональной обработке земли Франция могла бы прокормить триста миллионов людей, то есть всю Европу. Используйте природу, эту могучую союзницу, которой вы теперь пренебрегаете. Заставьте работать себе во благо ветер, воду, магнетические токи. Земной шар имеет целую подземную сеть, в которой вы найдете и масло, и воду, и огонь; пробуравьте земную кору и заставьте выйти наружу эту воду для ваших фонтанов, это масло для ваших ламп, этот огонь для ваших очагов. Подумайте над движением морских волн, над приливами и отливами, над громадной силой морской пучины. Что такое океан? Гигантская неиспользуемая сила! Разве не глупо, что люди не пользуются океаном?

-- Мне кажется, у тебя просто бред.

-- Нисколько, все это вполне реально, -- возразил Говэн и прибавил: -- А что вы делаете из женщины?

-- То, чем ей и подобает быть, -- ответил Симурдэн: -- Служанкой мужчины.

-- Это прекрасно; но только с тем условием, чтобы и мужчина стал слугой женщины.

-- Что за вздор! -- воскликнул Симурдэн. -- Мужчина -- слуга женщины! Да это немыслимо! Мужчина -- властелин. Я допускаю один только вид неограниченной власти -- власть мужчины у домашнего очага.

-- Да, но только с одним условием: чтобы женщина была царицей в доме.

-- Значит, ты желаешь для мужчины и для женщины...

-- Равенства.

-- Равенства? Да ведь это немыслимо! Это два существа, совершенно различные даже по своей природе.

-- Я ведь сказал: равенство, я не говорил: тождество.

Снова наступило молчание, как бы передышка в этом умственном поединке.

-- А ребенок? Кому ты его отдаешь? -- спросил, наконец, Симурдэн.

-- Во-первых, отцу, который его зачал, затем матери, которая его родила, далее учителю, который его воспитывает, затем городу, который его вскармливает, потом родине -- его духовной матери и, наконец, человечеству -- его прабабке.

-- Но ты ничего не упомянул о Боге.

-- Все, о чем я говорил, -- отец, мать, учитель, город, отечество, человечество, -- все это только ступени лестницы, ведущей к Богу.

Симурдэн молчал, а Говэн продолжал:

-- Когда человек дошел до конца лестницы, он дошел до Бога. Дверь открывается, и ему остается только войти.

-- Говэн, спустись на землю,--проговорил Симурдэн, маня его к себе рукою. -- Постараемся осуществить возможное.

-- Начните с того, чтобы не делать его невозможным.

-- Возможное всегда осуществимо.

-- Ну, не всегда. Когда поступают сурово с утопией, ее убивают. Нет ничего более хрупкого, чем яйцо.

-- Нужно, однако, схватить утопию, наложить на нее ярмо действительности и вставить ее в рамку факта. Абстрактная идея должна превратиться в идею конкретную. То, что она потеряет в красоте, она выиграет в пользе; она станет меньше, но здоровее. Право должно найти доступ в закон; когда право делается законом, оно становится безусловным. Вот что я называю возможным.

-- Нет, возможное -- нечто большее.

-- А-а, ты опять вернулся в область мечтаний.

-- Возможное -- это таинственная птица, постоянно парящая над человеком.

-- Нужно ее поймать.

-- Да, но только живой, -- сказал Говэн и продолжал: -- Мой девиз -- всегда вперед! Если бы Бог желал, чтобы человек шел назад, Он дал бы ему глаза на затылке. Нам следует всегда смотреть в сторону зари, зарождения, распускания. То, что падает, служит на пользу тому, что возвышается. Треск старого дерева служит призывом новому. Каждый век должен совершить свое дело, сегодня гражданственное, завтра человеческое; сегодня вопрос о праве, завтра вопрос о заработке; а право и заработок это, в сущности, одно и то же слово. Человек не для того живет, чтобы ему не платили; Бог, даруя ему жизнь, берет на Себя, так сказать, некоторое обязательство; право -- это врожденная заработная плата; заработная плата -- это приобретенное право.

Говэн говорил с пророческим вдохновением. Симурдэн слушал его. Роли переменились, и теперь казалось, будто ученик превратился в учителя.

-- Ты, однако, быстро шагаешь, -- проговорил вполголоса Симурдэн.

-- Как же иначе, ведь мне нельзя терять времени, -- сказал Говэн, улыбаясь. И затем он продолжал: -- О, дорогой мой учитель, вот какая разница между моими и вашими утопиями. Вы стремитесь к обязательной казарме, я желаю школы. Вы мечтаете о человеке-солдате, я мечтаю о человеке-гражданине. Вы желаете человека-страшилища, я желаю человека-мыслителя. Вы основываете республику мечей, я основываю... я основал бы, -- поправился он, -- республику умов.

Симурдэн посмотрел на пол темницы и сказал:

-- Ну а пока чего бы ты желал?

-- Того, что есть.

-- Ты, значит, извиняешь настоящий момент? Но почему же?

-- Потому что это -- буря. Буря всегда знает то, что она делает. Сломленный дуб оздоровляет лес. Цивилизация заболела чумой, этот сильный ветер развеял заразу. Быть может, он недостаточно разборчив; но разве он и может быть иным? Ему ведь предстоит произвести радикальную чистку. Ввиду густоты миазмов понятна сила дуновения. А что мне за дело до бури, -- продолжал Говэн, -- если у меня есть компас; что мне за дело до событий, если у меня есть совесть? -- и он прибавил грудным, торжественным голосом: -- И, наконец, есть Некто, Которому невозможно действовать наперекор.

-- Кто же это? -- спросил Симурдэн.

Говэн поднял над головою указательный палец. Симурдэн следил взором за направлением этого поднятого пальца, и ему показалось, будто сквозь свод темницы виднеется звездное небо. Они помолчали, после чего Симурдэн продолжал:

-- По-твоему, общество должно стоять выше природы? Я тебе говорю, что это не возможность, а мечта.

-- Нет, это цель. Иначе на что бы годилось общество? Оставайтесь в лоне природы. Будьте дикарями. Отойти -- рай, но только в этом раю не мыслят. Я предпочел бы разумный ад глупому раю. Но к чему тут ад? Будем просто человеческим обществом -- и мы будем выше природы. Да! Если вы ничего не можете прибавить к природе, то почему вы выходите из нее? В таком случае лучше довольствуйтесь медом, как пчела, и трудом, как муравей. Оставайтесь рабочим скотом, вместо того чтобы быть разумным царем природы. Если вы что-нибудь прибавите к природе, вы по необходимости станете выше ее; прибавлять -- значит увеличивать; увеличивать -- значит возвышаться. Общество -- это возвышенная природа. Я желаю всего того, чего недостает ульям, всего того, чего недостает муравейникам, -- искусства, поэзии, памятников, героев, гениев. Вечно носить тяжести, -- не в этом призвание человека. Я желаю, чтобы каждый из атрибутов человечества являлся одним из символов цивилизации и одним из двигателей прогресса; я желаю свободы духа, равенства сердец, братства душ. Нет, прочь всякое иго! Человек создан не для того, чтобы влачить за собой цепи, а для того, чтобы расправлять крылья. Долой пресмыкающегося человека! Я желаю превращения куколки в насекомое; я желаю, чтобы земляной червь превратился в крылатую бабочку и упорхнул. Я желаю...

Он остановился. Глаза его горели. Губы продолжали двигаться, но из них не вылетало никакого звука.

Дверь оставалась полуотворенною, и в темницу доносились кое-какие звуки извне. Слышны были звуки рожков: то трубили, по всей видимости, утреннюю зорю; затем послышался стук ружейных прикладов о землю: это, очевидно, сменялись караулы; затем, довольно близко от башни, насколько можно было различить в темноте, послышались звуки, указывавшие как бы на передвижение бревен и досок, перемежавшиеся глухими звуками, похожими на стук молотков.

Симурдэн, страшно бледный, прислушивался к этим звукам; Говэн их не слышал. Он становился все задумчивее и задумчивее. Он, казалось, даже не дышал, -- до того внимательно он следил за видениями, возникавшими в его мозгу. Он ощущал приятную и сладостную дрожь. В глазах его становилось все светлее и светлее.

Так прошло довольно много времени. Наконец Симурдэн спросил его:

-- О чем ты думаешь?

-- О будущем, -- ответил Говэн и снова погрузился в задумчивость.

Симурдэн поднялся с соломенного ложа, на котором они оба сидели, но Говэн этого даже не заметил. Симурдэн, не спуская глаз с погруженного в свои мысли молодого человека, медленными шагами приблизился к двери и вышел. Дверь темницы снова заперлась.

VI. ТЕМ ВРЕМЕНЕМ ВЗОШЛО СОЛНЦЕ

На горизонте стало светать. Вместе с дневным светом на Тургской площадке, над Фужерским лесом, появилось нечто странное, неподвижное, удивительное, нечто незнакомое птицам небесным. Это нечто появилось за ночь; оно точно выросло, а не было построено. Издали оно обрисовывалось на горизонте в виде силуэта, составленного из прямых, угловатых линий, и было похоже на какую-нибудь еврейскую букву или на один из тех египетских иероглифов, которые составляли часть той древней, загадочной азбуки.

Первая мысль, возникавшая при взгляде на этот предмет, была мысль о чем-то бесполезном. Он стоял среди цветущего вереска. Невольно приходилось задуматься, для чего нужно это сооружение, а затем по телу пробегала дрожь. Это было нечто вроде помоста, поставленного на четыре столба. На одном из концов помоста возвышались два высоких прямых столба, соединенные наверху поперечным брусом, и под этим брусом висел треугольник, казавшийся черным в утреннем полумраке. К другому концу помоста была приставлена лестница. Внизу, между двумя бревнами, как раз под треугольником, можно было различить нечто вроде рамы, составленной из двух досок, которые, будучи приставлены друг к другу, образовывали круглое отверстие, по размерам равное человеческой шее. Верхняя половина этой рамы скользила по желобу, так что она могла и подниматься и опускаться. В настоящее время оба полукруга, образовывавшие при соединении круг, были раздвинуты. У основания обоих столбов, поддерживавших перекладину с треугольником, видна была доска, поднимавшаяся и опускавшаяся на шарнирах и похожая на доску качели. Возле этой доски стояла продолговатая корзина, а немного впереди нее, на конце помоста, между двумя столбами, другая, квадратная. Все это было выкрашено красной краской. Все было сделано из дерева, за исключением железного треугольника. Чувствовалось, что вся эта конструкция была построена человеком, -- до того она была безобразна, ничтожна и мелочна; и в то же время казалось, будто это сооружение принесли и поставили сюда злые духи, -- до того оно было ужасно.

Это безобразное сооружение было гильотиной.

Напротив нее, в нескольких шагах, во рву, было другое чудовище -- Тургская башня: каменное чудовище рядом с чудовищем деревянным; и, нужно заметить, когда человек прикоснется к камню и к дереву, камень и дерево перестают уже быть камнем и деревом, а принимают отчасти человеческие свойства. Здание -- это догмат, машина -- это идея.

Тургская башня была тем ужасным наследием прошлого, которое в Париже называлось Бастилией, в Лондоне -- Тауэром, в Германии -- Шпильбергом, в Испании -- Эскуриалом, в Москве -- Кремлем, в Риме -- замком Святого Ангела. В Турге сосредоточились целых пятнадцать веков, вассальство, крепостничество, феодализм; в гильотине -- один только 93 год; и эти двенадцать месяцев уравновешивали эти пятнадцать веков.

Тург -- это была монархия; гильотина -- это была революция. Мрачное свидание! С одной стороны долг, с другой -- платеж. С одной стороны сложнейший лабиринт средневековья -- крепостной, помещик, раб, барин, простонародье, дворянство, сложное законодательство, сросшееся с обычным правом, союз судьи и священника, бесчисленные повинности, государственные, феодальные, клерикальные и частные, подушная подать, привилегии, исключения, прерогативы, предрассудки, фанатизм, имущественная необеспеченность, скипетр, престол, произвол, божественное право; с другой стороны вещь очень простая -- нож гильотины. С одной стороны -- узел, с другой -- топор.

Тургская башня долго оставалась одинокой в этой пустыне. Она стояла здесь со своими бойницами, из которых лились кипящее масло, горячая смола и расплавленный свинец, со своими подземельями, пол которых был покрыт истлевшими костями, со своими приспособлениями для пыток, со всей своею мрачной историей, которой она была переполнена. Она возвышалась своими массивными очертаниями над этим лесом, она пользовалась в его тени пятнадцатью веками угрюмого спокойствия, она являлась в этой местности единственной силой, единственным предметом, внушавшим уважение и ужас; она царила безраздельно и столь же безраздельно являлась олицетворением варварства. И вдруг вблизи нее, напротив нее, воздвигается нечто, -- нет, более чем нечто, -- некто -- некто столь же ужасный, как и она, -- гильотина.

Иногда кажется, будто и у камней есть глаза, будто статуя наблюдает, башня караулит, фасад здания глядит. Тургская башня как будто рассматривала гильотину. Она как будто сама себе задавала вопрос: что бы это такое могло быть это нечто, словно выросшее из-под земли? И действительно, оно выросло из земли. В печальной почве зародилось это печальное растение. И действительно, эта неизвестная мстительница, эта свирепая машина-истребительница выросла из земли, обильно политой потом, слезами и кровью, из земли, в которой вырыто было столько могил для невинных и замученных жертв, из земли, в которой превратились в прах столько жертв разного вида тирании, из земли, в недрах которой было скрыто столько преступлений, в виде ужасных семян, -- и 93 год сказал старому миру: "Вот и я!" А гильотина имела право сказать старому замку: "Я твоя дщерь".

И замок -- ведь и неодушевленные предметы живут -- почувствовал, что гильотина его убила. Тургский замок, ввиду этого страшного явления, как бы растерялся, испугался. Гранитная масса была ужасна, но величественна; эта же новая вещь, эта наклонная доска со своим треугольником, была несоизмеримо хуже. Новое всемогущество внушало ужас всемогуществу павшему. История преступная с омерзением смотрела на историю карающую. Насилие прошлого сравнивало себя с насилием настоящего. Старинная крепость, старинная тюрьма, старинное феодальное гнездо, в котором когда-то раздавалось столько стонов и воплей, это сооружение, возведенное для борьбы и для убийства, отбывшее свою службу, сыгравшее свою роль, развенчанное, полуразрушенное, изнасилованное, превращенное в груду камней, стоившую не более груды пепла, безобразное, мертвое, но величественное, носившее еще отпечаток минувших времен, -- с немым ужасом смотрело на этот новый снаряд разрушения. Вчерашний день трепетал перед днем сегодняшним, жестокой старине приходилось испытывать на себе ужасы новейшей эпохи; то, что прошло, таращило испуганные глаза на грядущие ужасы, призрак смотрел на привидение.

Но природа беспощадна. Она не соглашается убирать свои цветы, свои благоухания, свои лучи, свое благозвучие ввиду людской гнусности; она подавляет человека контрастом между божественной красотой и житейским безобразием; она не подарит ему ни одного крылышка бабочки, ни одной птичьей песни; она заставляет его -- среди убийств, варварства, мщения -- смотреть на свою святыню; она мешает ему уклониться от тяжелого упрека, которым являются для него радостные лучи солнца и безупречная ясность лазури. Она устраивает так, что все безобразие людских законов выступает в обнаженном виде среди вечного сияния. Человек ломает и сокрушает, человек убивает и разрушает; но лето остается летом, лилия -- лилией, звезда -- звездою.

Никогда небо не было чище и яснее, чем в это чудное летнее утро, при восходе солнца. Легкий ветерок шелестел вереском, мягкий туман, опускаясь на землю, обволакивал ветви кустов. Фужерский лес, весь полный прохлады от испарений, поднимавшихся из ручейков, дымился на утренней заре, как огромная кадильница, полная фимиама. Синева неба, белизна облаков, хрустальная прозрачность вод, зелень леса, самых разнообразных оттенков, доходившая в своей гармоничной гамме от цвета аквамарина до изумруда, группы переплетающихся ветвями деревьев, зеленая скатерть травы, глубокие лощины, -- все дышало миром и тем спокойствием, которыми природа как бы желает подать пример человеку. И среди этой мирной обстановки возвышался ужасающий позор человечества, среди нее виднелись, с одной стороны, феодальная башня, с другой -- эшафот, эти эмблемы войны и казней, эти два олицетворения кровожадного века и кровавой минуты, эта ночная сова прошлого и этот сумеречный нетопырь будущего. Ввиду цветущего, благоухающего, прекрасного и любвеобильного Мира Божьего, чудное небо заливало золотом и башню и гильотину, как бы говоря людям: "Посмотрите, что делаю я и что делаете вы".

Да, вот каким странным образом солнце может использовать свои лучи.

Это зрелище имело своих зрителей. На площадке были выстроены в боевом порядке четыре тысячи человек экспедиционного отряда. Они окружали гильотину с трех сторон, образуя нечто вроде буквы Е; батарея, выстроившаяся посредине более длинной из этих трех линий, составляла как бы центральную черточку этого Е. Красная машина была как бы заключена среди этих трех боевых линий, среди этой живой изгороди солдат, выстроенных у самых краев плоской возвышенности. Четвертую, открытую сторону этой буквы Е составлял ров, и она была обращена к Тургу. Таким образом, был образован открытый с одной стороны прямоугольник, посреди которого стоял эшафот. По мере того как солнце поднималось все выше, тень, бросаемая гильотиной, сокращалась на траве. Артиллеристы стояли возле своих орудий с зажженными фитилями.

Из рва поднимался легкий синеватый дымок: то догорали остатки здания на мосту. Дымок этот обволакивал, не застилая фасада, стены Тургской башни, вышка которой вырисовывалась на горизонте. Вышка эта отделялась от гильотины одним только рвом, и расстояние между ними было так незначительно, что между ними легко можно было бы переговариваться.

На эту вышку были перенесены судейский стол и один из судейских стульев; над ними развевались трехцветные знамена. Солнце поднималось из-за Тургской башни и обрисовывало черными линиями очертания крепости, а на вышке ее -- фигуру какого-то человека, сидевшего неподвижно, со сложенными на груди руками, перед судейским столом, под сенью трехцветных знамен.

Человек этот был Симурдэн. На нем, как и накануне, был надет мундир комиссара Конвента; на голове его была треугольная шляпа с трехцветным султаном, на левом боку сабля, а за пояс заткнуты пистолеты.

Он молчал; молчали и все. Солдаты держали ружья к ноге и стояли, опустив глаза в землю. Они прикасались друг к другу локтями, но не разговаривали. Они думали об этой братоубийственной войне, о многочисленных сражениях, о столь храбро перенесенных ими схватках в изгородях, о толпах озлобленных крестьян, рассеянных их доблестью, о взятых городах, о выигранных сражениях, о победах, -- и им казалось теперь, будто вся эта слава обращается для них в позор. Тяжелое ожидание смерти сжимало все груди. На помосте гильотины виднелся расхаживавший взад и вперед палач. Свет зарождавшегося дня величественно заливал все небо.

Вдруг послышались те глухие звуки, которые издают обтянутые трауром барабаны. Эти мрачные, похоронные звуки все приближались; ряды расступились, и в каре вступило и направилось к эшафоту целое шествие.

Сначала барабанщики с обтянутыми крепом барабанами, затем рота гренадер, далее взвод жандармов с обнаженными саблями и, наконец, осужденный Говэн, шедший свободно, не связанный ни по рукам, ни по ногам, в походной форме, с саблей на боку. Позади него шел второй взвод жандармов.

На лице Говэна как бы застыло то выражение задумчивой радости, которое осветило его в ту минуту, когда он сказал Симурдэну: "Я думаю о будущем". Ничто не могло быть очаровательнее и торжественнее этой улыбки.

Прибыв на зловещее место казни, он бросил первый взгляд не на гильотину, к которой он относился с презрением, а к вышке башни. Он был уверен, что Симурдэн не преминет присутствовать при его казни. Он стал искать его глазами на вышке и вскоре нашел.

Симурдэн был бледен и холоден. Если бы кто-нибудь стоял возле него локоть к локтю, он бы не услышал его дыхания. Увидев Говэна, он даже не шевельнул бровью.

Тем временем Говэн приблизился к эшафоту. Он не спускал глаз с Симурдэна, а тот не спускал глаз с него. Казалось, будто Симурдэн искал себе в этом взгляде опору.

Говэн дошел до подножия эшафота и взошел на него. Офицер, командовавший взводом гренадер, последовал за ним на помост. Говэн снял со своего пояса шпагу и передал ее офицеру; потом снял с себя галстук и передал палачу. Он был похож скорее на видение, чем на человека. Никогда, кажется, он не был красивее. Его темно-русые волосы разносились по ветру, -- в то время короткая стрижка еще не вошла в моду. Его белая шея напоминала женскую, а его величественный и геройский взгляд делал его похожим на архангела. Он и на эшафоте оставался мечтателем: ведь и плаха -- та же вершина. Говэн стоял величественный и спокойный. Солнце, заливая его своими лучами, образовало вокруг его головы как бы сияние.

Нужно было, однако, привязать осужденного к доске. Палач приблизился к нему с веревкой в руке.

Но в эту минуту солдаты, увидев своего молодого вождя почти уже положенным под нож, не выдержали; сердце этих привыкших ко всем ужасам войны людей переполнилось горем. Послышалось нечто ужасное -- рыдание толпы. Со всех сторон раздались возгласы: "Пощадите! Пощадите!" Некоторые опустились на колени; другие побросали свои ружья и стали простирать свои руки к площадке башни, на которой сидел Симурдэн. Один гренадер воскликнул, указывая на гильотину. "А что, здесь допускаются заместители? Я -- заместитель!" Все неистово вопили: "Пощадите! Пощадите!" -- и даже львы, услыхав этот вопль, были бы тронуты или испуганы, потому что солдатские слезы -- это ужасная вещь.

Палач остановился, не зная, что ему делать. Тогда сухой и глухой голос, который, однако, все услышали, до того он был зловещ, крикнул с вышки башни: "Да свершится правосудие!"

Все узнали этот голос, -- то был голос Симурдэна. Весь отряд вздрогнул. Колебания палача прекратились, и он приблизился к Говэну с веревкой в руке.

-- Подождите, -- сказал Говэн; он обернулся в сторону Симурдэна, сделал ему остававшейся еще свободной правой рукой прощальный жест и затем дал себя связать.

Когда его связали, он сказал палачу:

-- Извините, еще одну секунду, -- и вслед за тем воскликнул: -- Да здравствует республика!

Его положили на качающуюся доску. Эту красивую, гордую голову всунули в позорный ошейник; палач аккуратно приподнял волосы на затылке, потом нажал пружину; треугольный нож сдвинулся со своего места и стал спускаться -- сначала медленно, потом быстрее; Послышался отвратительный стук...

И в то же мгновение раздался другой звук: удару топора ответил выстрел из пистолета. Оказалось, что Симурдэн выхватил один из торчавших за его поясом пистолетов, и в то самое мгновение, когда голова Говэна скатывалась в красную корзину, выстрелил себе в самое сердце. Изо рта у него хлынула кровь, и он упал со стула бездыханным трупом.

И эти две души, эти две трагические сестры, полетели на небо вместе; при этом темнота одной из них сливалась со светом другой.