I. Клоака и ее сюрпризы

Жан Вальжан очутился в парижский клоаке.

Новый признак сходства Парижа с океаном, -- здесь, как и в океане, можно погрузиться в глубину и исчезнуть.

Переход был резок. Жан Вальжан посреди самого города скрылся из города, и причем в мгновение ока, стоило только ему захлопнуть над собой крышку, вместо яркого дневного света его охватила глубокая тьма, вместо полудня наступила полночь, вместо шума -- тишина, вместо грохота выстрелов -- покой могилы, и при этом еще переход, более удивительный, чем на улице Полонсо, -- из положения в высшей степени опасного к абсолютной безопасности.

Странное это было явление: внезапный провал в погреб, исчезновение в подземной темнице Парижа. Он попал с улицы, где со всех сторон ему грозила смерть, в это подобие склепа, где его ждала жизнь. Несколько секунд он стоял, как ошеломленный, и с изумлением прислушивался. Над его головой опустилась железная крышка западни, и в этом заключалось его спасение. Небесное милосердие взяло его под свое покровительство, как бы губя его. Можно ли жаловаться за это на Провидение?

Только раненый не подавал признаков жизни, и Жан Вальжан не знал, кого держит он на руках -- живого или мертвого.

В первую минуту он точно ослеп. Он вдруг не стал видеть. Затем ему показалось, что он также моментально и оглох. Он больше ничего не слышал. Буря смертоубийства, бешено ревевшая в нескольких футах над его головой, доносилась до него, как мы уже говорили, благодаря толстому слою земли, отделявшему его от места битвы, слабо и неясно, точно глухой тревожный гул. Он чувствовал, что стоит ногами на твердой почве; этим пока все и ограничивалось, но для него этого было совершенно достаточно. Он вытянул сначала одну руку, потом другую и обеими руками коснулся стены, -- из этого он узнал, что проход узкий; он поскользнулся и сделал вывод, что вымощенный пол у него под ногами мокрый; он осторожно сделал один шаг вперед, боясь упасть в яму, в водосточный колодец или пропасть; тут он узнал, что и дальше пол точно так же идет мощеный; поднявшееся зловоние объяснило ему, куда он попал.

Через несколько секунд он уже не был слепым. Через отдушину, благодаря которой он попал в водосточную трубу, проникало немного света, и скоро глаза его стали привыкать к полумраку, царствовавшему в этом погребе. Он начал постепенно кое-что различать. Узкий проход, где он добровольно похоронил себя, -- никаким другим словом нельзя лучше определить его положение, -- был за спиной у него точно замурован. Это был один из тех глухих каналов, которые на специальном языке называются рукавами. Казалось, перед глазами стоит другая стена -- стена мрака. Влияние отдушины кончалось в десяти или в двенадцати шагах от того места, где стоял Жан Вальжан, но и на этом небольшом пространстве перед ним белело только несколько метров покрытой сыростью стены водостока. Дальше, за этой границей, была полная тьма, представлявшаяся чем-то ужасным; казалось, что этот мрак поглотит того, кто осмелится проникнуть в него. Но, несмотря на это, не только можно, но даже нужно было проникнуть в это погруженное в беспросветную тьму пространство. Следовало даже поторопиться сделать это. Жану Вальжану пришло в голову, что раз решетка бросилась в глаза ему, то на нее могли обратить внимание также и солдаты. Тут все зависело от случая. Они точно так же могли спуститься в колодец и осмотреть его. Нельзя терять ни одной минуты. Сначала он опустил было Мариуса на пол, но потом опять поднял его, взвалил на плечи -- самое подходящее слово -- и пошел, смело вступив в царство мрака.

В действительности положение их было далеко не так безопасно, как думал Жан Вальжан. Им грозили другие, может быть даже не меньшие опасности. После сверкающей молниями грозы битвы они попали в насыщенное миазмами подземелье, в западню, из хаоса перешли в клоаку. Жан Вальжан из одного круга ада попал в другой.

Пройдя шагов пятьдесят, Жан Вальжан остановился. Ему предстояло решить очень важный вопрос. Подземный коридор упирался в другой такой же коридор, который пересекал его под прямым углом. Перед ним теперь были две дороги -- какую из них избрать? Повернуть налево или направо? Как ориентироваться в этом темном лабиринте? Но этот лабиринт, как мы уже говорили раньше, имел свою путеводную нить -- уклон. Идти по уклону -- значит направляться к реке. Жан Вальжан быстро это понял. По его расчетам он должен был находиться в водосточной трубе, проложенной под рыночной площадью, и поэтому, если он повернет налево и пойдет по уклону, не больше как через четверть часа он достигнет одного из отверстий на берегу Сены, между мостом Менял и Новым мостом, а это значило, что он среди белого дня появится в самой людной местности Парижа. Может быть, ему придется вылезать наружу где-нибудь на бойком перекрестке. Появление двух окровавленных людей, вылезающих из-под земли, само собой разумеется, сильно удивит прохожих, явятся полицейские, а за ними солдаты с ближайшего поста и их арестуют. Они будут схвачены раньше, чем выберутся наружу. Лучше уж углубиться в этот лабиринт, довериться этому мраку и предоставить все на волю провидения.

Он повернул направо и стал подниматься вверх по склону.

Как только он зашел за угол коридора, слабый отдаленный свет, проникавший из отдушины, исчез, завеса мрака окутала его, и он опять ослеп. Несмотря на это, он не думал о возвращении назад, а, наоборот, старался идти как можно быстрее. Руки Мариуса, перекинутые вперед, были у него на груди, а ноги висели за спиной. Одной рукой он держал обе его руки, а другой ощупывал стену. Одна щека Мариуса соприкасалась с его щекой и даже прилипала к ней, потому что была вся в крови. Он чувствовал, как по его телу текла и проникала к нему под платье тепловатая кровь Мариуса. В то же время он чувствовал влажную теплоту у своего уха, против которого приходился как раз рот раненого, и это служило ему доказательством, что Мариус дышит и, следовательно, жив. Коридор, по которому шел теперь Жан Вальжан, был не так узок, как первый. Жан Вальжан продвигался вперед с большим трудом. От шедших накануне дождей, не успевших еще сбежать, в центре водосточной трубы образовался маленький ручей, и он был вынужден прижиматься к стене, чтобы не идти все время по воде. Угрюмо он брел вперед. Он был похож на одно из тех таинственных созданий, которые на ощупь бродят в потемках и скрываются под землею в недрах мрака.

Между тем, может быть, потому, что к нему проникало немного тусклого света из отдаленных отдушин, а может быть, потому, что его глаза постепенно привыкали к темноте, но только к нему возвращалось зрение, и ему казалось, что он как будто видит стену, когда дотрагивается до нее рукой, видит потолок свода, под которым он проходит. Зрачки расширяются в темноте, и человек начинает видеть точно так же, как душа расширяется в несчастье и кончает тем, что познает Бога.

Выбирать дорогу было очень трудно. План клоаки служил, так сказать, отражением плана находящихся над ней улиц. В Париже было в то время две тысячи двести улиц. Представьте же себе внизу под этим целый лес мрачных рукавов, называемых водостоками. Если бы вытянуть все существовавшие в то время водосточные трубы в одну прямую линию, она вышла бы длиной одиннадцать лье. Выше мы уже говорили, что в настоящее время сеть водосточных труб благодаря неустанной деятельности последних тридцати лет имеет в длину не менее шестидесяти миль.

Жан Вальжан ошибся с самого начала. Он думал, что находится под улицей Сен-Дени, и очень жаль, что это не было так. Под улицей Сен-Дени проходит старый каменный водосток, который существует со времен Людовика XIII и который идет прямо к главному водосточному каналу, называемому Большим водостоком, с одним поворотом направо, на высоте бывшего Двора чудес, и с одним только разветвлением, каналом Сен-Мартен, четыре рукава которого пересекаются крестообразно. Но узкая водосточная труба, проходившая по улице Петит-Трюандери, где был устроен смотровый колодец вблизи кабачка "Коринф", никогда не имела никакого сообщения с подземельем улицы Сен-Дени; эта труба примыкала к Монмартрскому водостоку; туда-то Жан Вальжан, сам не зная того, теперь и направлялся. В этом водостоке очень легко заблудиться. Монмартрский водосток -- самый запутанный во всей старой сети. К счастью, Жан Вальжан давно уже миновал оставшийся позади Рыночный водосток, который даже на плане представляет собою поразительную путаницу; но ему предстояло преодолеть еще немало затруднений, и не один поворот улицы, -- потому что эти каналы те же улицы, -- должен был являться пред ним в темноте вроде вопросительного знака; во-первых, налево громадный водосток Платриер, нечто вроде китайской головоломки, с целым хаосом запутанных каналов в виде букв Т и Z, проходящих под зданием почтамта и ротондой хлебного рынка до самой Сены, где водосток кончается трубой в виде Y; во-вторых, направо кривой коридор улицы Кадран с тремя глухими отростками, похожими на зубцы; в-третьих, налево запутанные разветвления улицы Мэль, начинавшиеся чем-то похожим на гигантские вилы, а дальше зигзагами примыкавшие к большому Луврскому подземному резервуару, расходясь и разветвляясь во все стороны; наконец, направо узкий глухой канал улицы Исповедников, не считая уже маленьких как бы отростков, попадавшихся тут и там на пути к главному опоясавшему Париж водостоку, который один только и мог вывести его к какому-нибудь отдаленному безопасному выходу, где ему некого и нечего было бы уже бояться.

Если бы Жан Вальжан имел какое-нибудь понятие о том, о чем мы теперь говорим, он очень быстро бы сообразил, руководствуясь только одним ощупыванием стен, что он находится не в подземной галерее улицы Сен-Дени. Вместо старого тесаного камня, вместо старинной постройки, фундаментальной и величественной даже в архитектуре клоак, с фундаментом из гранита на извести, что обходилось по восемьсот ливров за один туаз, он почувствовал бы под руками дешевую современную кирпичную стену с фундаментом из жернового камня на цементе, лежащем на слое бетона, что обходится всего двести франков за метр; но он об этом ничего не знал.

Он шел вперед с душевной тоской, но спокойно, ничего не видя, ничего не зная, надеясь на какую-нибудь счастливую случайность, то есть отдавшись на волю Провидения.

Однако, незаметно для самого себя, он начинал беспокоиться. Окруживший его мрак овладевал его рассудком. Он шел наугад. Эта подземная сеть водосточных труб клоаки ужасна, это бесчисленное множество скрещивающихся труб может свести с ума. Ничего нельзя представить себе печальнее положения человека, попавшего в этот Париж, где царствует вечный мрак, Жан Вальжан должен был искать и почти что изобретать для себя дорогу, не имея возможности видеть ее. В этой неизвестности каждый его шаг мог быть и последним. Как выбраться ему отсюда? Как найти выход? Найдет ли он его вовремя? Возможно ли пройти и выбраться сквозь эту колоссальную подземную губку с каменными ячейками? Не застрянет ли он там в каком-нибудь наглухо закупоренном гнезде, неожиданно попав в него в потемках? Не запутается ли он в густой сети переходов, из которых нельзя потом будет выйти? Не умрет ли Мариус от потери крови, а он -- от голода? А что, если оба они погибнут в каком-нибудь темном уголке? Он не знал ничего. Он задавал себе все эти вопросы, но не мог ответить на них. Внутренность Парижа -- это бездна. Он был как пророк во чреве чудовища.

Вдруг случилось нечто удивительное. В самый неожиданный для него момент, в то время как он все продолжал идти вперед по прямой линии, он вдруг обратил внимание, что перестал подниматься в гору, вода ручейка, струившегося по дну водосточной трубы, уже не бежала ему навстречу и начала смачивать уже не носки, а, наоборот, каблуки его сапог. Сточная труба шла не вверх, а вниз. Значит, он совершенно неожиданно для себя приближался к берегу Сены. Это грозило большой опасностью, но опасность вернуться назад была еще больше. Он продолжал двигаться вперед. Но он шел не к Сене. Правый берег реки в черте Парижа имеет вид покатого холма, один из скатов которого опускается к Сене, а другой -- к главному водосточному каналу. Гребень этого холма, служащий водоразделом, извивается самым произвольным образом. Высшая точка, служащая водоразделом, находится в водостоке Сент-Авуа, по ту сторону улицы Мишель ле Конт, в клоаке Лувра, около бульваров, и в водостоке Монмартра, около Рынка. Жан Вальжан достиг как раз этой кульминационной точки. Он шел по направлению к окружному водостоку и находился на правильном пути, не зная этого.

Каждый раз, как ему встречалось разветвление, он предварительно ощупывал углы коридора, и если входное отверстие в него было уже того коридора, в котором он находился, он не сворачивал в него и продолжал идти заранее выбранной дорогой, справедливо рассуждая, что всякий более узкий подземный коридор закончится непременно тупиком и только отдалит его от цели, то есть от выхода наружу. Благодаря этому ему удалось благополучно миновать западню, которую готовили ему во мраке четыре лабиринта, только что перечисленные нами.

Наконец наступила минута, когда он мог уверенно сказать, что вышел из той части Парижа, где вследствие беспорядков прекратилось уличное движение, и вступил в подземелье оживленного и нормального Парижа. Над его головой вдруг послышался как бы отдаленный, но продолжительный раскат грома: это по мостовой катились экипажи.

Он шел уже около получаса, так по крайней мере ему казалось, и за все время ему ни разу не пришло в голову остановиться отдохнуть, и он только переменил руку, которой держал Мариуса. Тьма сгустилась, казалось, еще сильнее, но эта темнота придавала ему бодрость.

Вдруг он увидел впереди себя свою тень. Она чуть заметно вырисовывалась на тусклом красноватом фоне, в который были как бы слегка окрашены пол у него под ногами и свод над головой, этот же красноватый свет окрашивал и мокрые стены коридора. Он изумленно обернулся.

Сзади него, в той части водостока, которую он только что прошел, хотя ему и казалось, что это где-то очень далеко, сверкала среди густого мрака какая-то ужасная звезда, которая как будто смотрела на него.

За этой звездой двигались восемь или десять черных, прямых, неясных, зловещих фигур: то была полиция, проникшая в водосток.

II. Объяснение

Днем 6 июня было отдано приказание осмотреть водостоки. Появилось опасение, что там могли укрыться побежденные, и префект Жискэ должен был обследовать подземный Париж в то время, как генерал Бюго очищал наземный Париж; одновременное исполнение этих двух задач, имевших связь между собой, требовало от правительства одновременного действия двойной силы, которая наверху представлялась армией, а внизу полицией. Три отряда полицейских агентов и служебного персонала при водостоках осматривали подземную сеть Парижа: один -- правый, другой -- левый берег и третий -- центр города. Агенты были вооружены карабинами, кастетами, саблями и кинжалами.

В эту минуту на Жана Вальжана был направлен фонарь дозора, исследовавшего правый берег.

Этот дозор только что осмотрел кривую галерею и три тупиковых коридора под улицей Кадран. В то время как дозор направлял свой фонарь в глубину этих тупиков, Жан Вальжан, достигнув входа в галерею, убедился, что она уже того коридора, по которому он шел, и не свернул в нее. Он прошел мимо. Полицейским, когда они выходили из галереи Кадран, послышались шаги в направлении к окружному водостоку. И они не ошиблись, это были шаги Жана Вальжана. Начальник дозора, сержант, поднял кверху фонарь, и весь отряд стал смотреть в ту сторону, откуда из потемок доносился шум шагов.

Это была мучительная минута для Жана Вальжана.

К счастью, в то время, как он хорошо видел фонарь, сам фонарь практически его не освещал. Он был и светом, и тьмой. Он был очень далеко и сливался с окружающим мраком. Жан Вальжан прижался к стене и стоял не шевелясь.

Впрочем, он не отдавал себе отчета в том, что происходило там, позади него. Бессонница, недостаток пищи, волнение -- все это довело в конце концов даже и его до полубессознательного состояния. Он видел пламя и вокруг него какие-то движущиеся тени. Что это такое? Он не понимал.

Как только Жан Вальжан остановился, шум прекратился.

Дозорные напрягали слух и ничего не слышали, смотрели и ничего не видели. Они стали совещаться.

В то время в этом месте Монмартрского водостока существовало подобие небольшой площадки, носившей название сторожевой; она впоследствии была уничтожена, так как после сильных дождей ее до такой степени заливало водой, что образовывалось нечто вроде маленького озера. Все дозорные свободно могли уместиться на площадке.

Жан Вальжан видел их сбившиеся в тесный круг фигуры. Они стояли с наклоненными вперед головами и шепотом вели совещание, результатом которого стал вывод, что они ошиблись, что впереди никого нет и что незачем идти осматривать трубы окружного водостока, так как это было бы бесполезной тратой времени, а гораздо лучше идти как можно скорей к Сен-Мерри, потому что там быстрее можно рассчитывать напасть на следы какого-нибудь "бузенго".

Политические партии через известные промежутки времени меняют свои прозвища, как старые подошвы. В 1832 году слово "бузенго" было модным прозвищем, заменившим устаревшее название "якобинец", а затем и само исчезло и уступило место прозвищу "демагог", в ту пору почти не употреблявшемуся, но зато впоследствии сослужившему такую великолепную службу.

Сержант приказал свернуть влево к берегу Сены. Если бы дозорным пришло в голову разделиться на два отряда, из которых один пошел бы в одну сторону, а другой -- в другую, они непременно поймали бы Жана Вальжана. Очень возможно, впрочем, что инструкция префектуры, имея в виду возможность вооруженного столкновения с революционерами, запретила дозорным разбиваться на мелкие отряды. Дозор пошел дальше, оставив позади себя Жана Вальжана. Из всего, что происходило перед его глазами, Жан Вальжан обратил внимание только на исчезновение фонаря, который вдруг повернулся рефлектором в другую сторону.

Перед уходом сержант для успокоения своей полицейской совести выстрелил из карабина в ту сторону, где укрывался Жан Вальжан. Гром выстрела эхом прокатился под сводами водостока, точно ворчание в этой титанической утробе. Кусок штукатурки, упавший в ручеек в нескольких шагах от Жана Вальжана, служил доказательством, что пуля попала в свод над его головой.

Некоторое время еще слышались постепенно замиравшие вдали звуки шагов полицейских по каменным плитам коридора, черные фигуры дозорных, погружаясь во мрак ночи, сливались с ним, фонарь, покачиваясь, точно плыл, оставляя за собой на своде красноватую дугу, которая, постепенно уменьшаясь, наконец совсем исчезла, и в подземелье опять воцарились глубокая тишина и мрак. Жан Вальжан опять сделался слеп и глух и, боясь пошевелиться, стоял, прислонившись к стене, чутко прислушиваясь и с расширенными зрачками следя за исчезавшим вдали патрулем призраков.

III. Преследование

Следует отдать справедливость полицейским того времени, что они даже в минуты самых тяжелых потрясений в жизни общества с непоколебимой твердостью исполняли свои обязанности по охране общественной безопасности. Она не смотрела на восстание как на предлог к тому, чтобы предоставить полную свободу действий разного рода преступникам, и не прекращала забот об охране общества только потому, что правительство было в опасности. Она несла свою обычную службу одновременно с исполнением обязанностей, экстренно возлагаемых на нее чрезвычайными обстоятельствами, и не приходила от этого в замешательство. Даже в самый разгар политических коллизий, последствия которых трудно было предугадать, полицейский агент, не обращая внимания ни на восстание, ни на баррикады, преследовал вора.

Нечто, несомненно подобное этому, происходило и днем 6 июня на правом берегу Сены, немного подальше моста Инвалидов.

Теперь тут уже нет крутого берега. Вид местности изменился.

По этому берегу на некотором расстоянии один от другого шли два человека, взаимно наблюдая друг за другом, причем один, по-видимому, старался уйти от другого. Тот, кто шел впереди, старался уйти, а тот, который следовал сзади, шел за ним вдогонку.

Это было похоже на игру в шахматы, причем партия разыгрывалась на расстоянии, и противники не обменивались ни одним словом. Ни тот ни другой внешне не проявляли признаков торопливости, и оба шли медленно, как будто боясь, что если один пойдет быстрее, то эта поспешность может заставить и противника также ускорить шаг.

В этом было нечто похожее на голодного, преследующего добычу и старающегося не дать ей этого заметить. Но добыча была подозрительна и держалась настороже.

Беглец, служивший целью преследования, и следовавшая за ним ищейка заботливо соблюдали установившуюся дистанцию. Тот, который старался уйти, имел невзрачный, хилый вид и подозрительное лицо, тот, который преследовал его, наоборот, был высокого роста, крепкого телосложения, и столкновение с ним не сулило ничего доброго.

Первый, чувствуя себя слишком слабым, старался уйти от второго, но, спасаясь от него бегством, он казался сильно раздраженным: если бы кто-нибудь наблюдал за ним, то увидал бы в его глазах мрачное озлобление беглеца и прочел бы угрозу, вызываемую страхом.

Крутой песчаный берег был пуст, не видно было ни одного прохожего, ни одного лодочника, ни одного грузчика на стоявших тут и там баржах.

Разглядеть этих двух людей можно было только с противоположного берега, и тот, кто смотрел бы на них на таком расстоянии, сказал бы, что человек, шедший впереди, имел вид жалкого оборванца; он шел неверными шагами, беспокойно поминутно оглядываясь и весь дрожа под клочьями своей блузы; другой, наоборот, казался типичным представителем должностного лица в своем наглухо застегнутом сюртуке.

Читатель, может быть, узнал бы обоих людей, если бы взглянул на них поближе.

Какую цель преследовал второй?

Вероятно, ему хотелось одеть потеплее первого.

Когда человек, хорошо одетый государством, преследует человека в рубище, то при этом он всегда имеет в виду одеть и этого человека за счет государства. Весь вопрос в цвете одежды. Быть одетым в синее -- почетно, быть одетым в красное -- неприятно.

Для отверженцев общества тоже существует свой пурпур.

Этой-то неприятности, сопряженной с получением особого рода пурпура, по всей вероятности, и желал избежать первый.

Второй позволил ему идти впереди и не схватил его еще до сих пор, судя по всему, в надежде, что ему удастся проследить беглеца до какого-нибудь сборного пункта, куда сойдется вся шайка. Такого рода операция деликатно называется "размотать клубок".

Это вполне возможное предположение подтверждалось еще тем обстоятельством, что застегнутый наглухо субъект, увидя проезжавший по набережной пустой фиакр, сделал кучеру знак; кучер, по-видимому, не только понял этот знак, но даже узнал, зачем он нужен; он повернул назад и поехал шагом, следя глазами за обоими пешеходами. Маневр этот ускользнул от внимания подозрительного оборванца, шедшего впереди.

Фиакр катился вдоль обсаженной деревьями аллеи Елисейских полей. Над парапетом виднелась фигура кучера, державшего в руке кнут.

В одной из тайных инструкций полицейским агентам имеется параграф: "Иметь всегда под руками извозчичью карету на случай..."

Маневрируя таким образом, причем каждый обнаруживал безупречное знание всех правил стратегии, оба субъекта приблизились к спуску на берегу реки, где набережная, постепенно понижаясь, подходила к самой воде, что давало возможность кучерам, приезжающим из Пасси, подъезжать к реке и поить лошадей. Этот спуск впоследствии уничтожили ради симметрии: лошади умирают от жажды, но зато вид для глаза стал более приятный.

Казалось несомненным, что человек в блузе станет взбираться вверх по спуску и постарается скрыться на Елисейских полях, где хотя и много деревьев, но зато много и полицейских и где второму легко было бы получить помощь.

Это место набережной очень недалеко от дома, перевезенного в 1824 году из Морэ в Париж полковником Браком и известного под названием дома Франциска I. А там уже совсем близко помещался полицейский пост.

Преследуемый, к великому удивлению следовавшего за ним субъекта, не стал подниматься вверх по скату водопоя. Он продолжал идти вперед вдоль набережной, по кромке воды.

Его положение, видимо, становилось критическим.

Ему оставался только один выход: попытать счастья броситься в Сену.

Теперь уже ему не представлялось никакой возможности выбраться на набережную, тут не было ни отлогого спуска, ни лестницы, он был как раз около того места, где Сена делает поворот к Иенскому мосту и где берег, постепенно понижаясь и сужаясь, тонкой косой исчезает под водой. Там он неминуемо очутился бы между отвесной стеной берега справа, рекой слева и с представителем власти за спиной.

Правда, этот узкий конец песчаного берега был замаскирован от глаз большой кучей мусора, высотою шесть-семь футов, оставшейся после какой-то работы. Но мог ли надеяться этот человек скрыться за кучей мусора, за которой так легко его было бы найти? Это было бы уже совсем по-детски. Ничего подобного ему, наверное, даже и в голову не приходило. Наивность воров не простирается до такой степени.

Куча мусора образовала на берегу реки подобие холмика, который одной стороной доходил до набережной.

Преследуемый направился к этому холмику и, зайдя за него, скрылся от глаз преследователя.

Последний, хотя уже не видел своего подопечного, но зато и сам не был видим им, сейчас же воспользовался этим обстоятельством, чтобы сбросить с себя маску притворства и ускорить шаг. В несколько секунд он достиг мусорной кучи и, обойдя ее кругом, в изумлении остановился. Там не было человека, за которым он гнался.

Блузник бесследно исчез.

От мусорной кучи песчаная коса берега тянулась еще шагов на тридцать, а дальше уже скрывалась под водой, которая плескалась у стены набережной.

Беглец не мог ни броситься в Сену, ни взобраться на набережную, чтобы этого не увидел его преследователь. Куда же он в таком случае девался?

Человек в застегнутом сюртуке дошел до конца песчаной косы и с минуту простоял тут, задумавшись, сжав кулаки и устремив глаза вперед. Вдруг он ударил себя рукой по лбу. Он заметил в том месте, где кончалась земля и начиналась вода, широкую полукруглую железную решетку, державшуюся на трех массивных петлях и запертую на замок. Решетка эта имела вид двери, пробитой в самом низу набережной для выхода из-под земли на берег реки. Из-под решетки вытекал черноватый ручеек. Этот ручеек вливался в Сену.

За толстыми массивными железными прутьями виднелся сводчатый темный коридор.

Человек в сюртуке скрестил на груди руки и смотрел на решетку с видом упрека.

Но один осмотр не удовлетворил его, он толкнул решетку, затем попробовал потрясти ее, но решетка не поддавалась. Казалось очень вероятным, что ее только что отпирали, хотя никакого шума и не было слышно, что было прямо-таки удивительно, так как решетка сильно заржавела, а между тем было несомненно, что ее не только отпирали, но и опять заперли. Это служило доказательством, что дверь отпирали и запирали не отмычкой, а ключом.

Эта очевидность тотчас же озарила мозг человека в сюртуке, тщетно пытавшегося расшатать дверь, и у него невольно вырвалось восклицание:

-- Вот так штука! Ключ настоящий!

Но он сейчас же успокоился, и только односложные восклицания, вырывавшиеся у него с иронией в голосе, свидетельствовали, что голова его продолжает неустанно работать и мысли сменяются одна другой.

-- Так!.. Так!.. Так!.. Так!..

Затем, видимо питая какую-то надежду (может быть, он рассчитывал, что скрывшийся от него человек снова вылезет наружу, а может быть думал, что туда же полезут и другие), он отступил немного от решетки и стал настороже возле кучи, терпеливо подстерегая дичь, как охотничья собака.

Со своей стороны фиакр, следивший за всеми его движениями, тоже остановился над ним около парапета. Кучер, предвидя долгую остановку, подвязал под морды своим лошадям подмокшие снизу мешки с овсом, так хорошо знакомые парижанам, с которыми, заметим мимоходом, правительство проделывает иногда то же самое. Все проходившие по Иенскому мосту, хотя таких прохожих было и очень мало, оборачивались и с минуту смотрели на эту необычную картину пейзажа, на человека, стоявшего на берегу, и на фиакр на набережной.

IV. Он тоже несет свой крест

Жан Вальжан снова тронулся в путь, и в дальнейшем ему не грозила уже никакая опасность.

Идти становилось все труднее и труднее. Высота сводов меняется; средняя высота их около пяти футов шести дюймов рассчитана на человека среднего роста. Жан Вальжан должен был идти согнувшись, из боязни, чтобы Мариус не ударился головой о потолок свода, каждую минуту приходилось ему нагибаться, потом опять выпрямляться и все время ощупывать рукой стену. Покрытый слизью камень и скользкий мокрый пол служили плохими точками опоры для рук и ног. Он шел, спотыкаясь, по вонючим нечистотам города. Перемежающийся свет, проникавший в отдушины смотровых колодцев, появлялся только через большие промежутки, и притом такой тусклый, что яркое солнце отражалось там, как свет луны, все остальное было окутано туманом, миазмами, пылью, мраком. Жан Вальжан чувствовал голод и жажду, в особенности жажду, но тут, как и в океане, было обилие воды, которую нельзя пить. Жан Вальжан обладал, как читателю известно, колоссальной силой, не утраченной с годами, благодаря воздержанному замкнутому образу жизни, но тут даже и он стал ослабевать. Он чувствовал усталость, а упадок сил давал чувствовать тяжесть ноши. Мариус, быть может уже умерший, казался таким же тяжелым, каким кажутся все покойники. Жан Вальжан старался поддерживать его таким образом, чтобы ему не давило грудь и чтобы дыхание не было стеснено. Он чувствовал, как у него под ногами шныряют крысы. Одна из них со страха чуть не укусила его. Время от времени сквозь отверстия в отдушинах смотровых колодцев до него доходила струя свежего воздуха, и тогда он точно оживал.

Было приблизительно около трех часов пополудни, когда он достиг главного окружного водостока.

В первую минуту его сильно удивило это неожиданное расширение клоаки. Он вдруг очутился в такой галерее, где вытянутые руки не доставали до стен, и где, выпрямившись во весь рост, он не доставал до потолка свода. Главный водосточный канал и в самом деле имеет восемь футов в ширину и семь в высоту.

В том месте, где сток из Монмартра соединяется с главным водосточным каналом, к нему примыкают, образуя перекресток, две другие подземные галереи улицы Прованс и улицы Абаттуар. Менее сообразительный человек оказался бы в нерешительности, какую ему из этих четырех дорог избрать. Жан Вальжан выбрал самую широкую, то есть главный водосточный канал. Но тут возник другой вопрос: куда идти -- вверх или вниз? Его положение казалось ему таким, что он должен стараться во что бы то ни стало как можно скорее достигнуть Сены. Другими словами, это значило идти под гору. Он повернул налево.

И хорошо сделал, что поступил таким образом, потому что большая ошибка думать, что главный окружной водосток имеет два выхода, один возле Берси, а другой в Пасси, и что он, судя по его названию, опоясывает весь подземный Париж на правом берегу реки. Так называемый главный водосточный канал, -- это необходимо иметь в виду, -- не что иное, как бывший ручей Менильмонтан, и, если идти вверх по течению ручья, он закончится глухим тупиком в том самом месте, где ручей берет свое начало у подошвы холма Менильмонтан. Он не имеет прямого сообщения с ветвью, которая собирает в Париже воду, начиная с квартала Попинкур, и которая впадает в Сену через водосточный канал Амело, выше прежнего острова Лувье. Эта ветвь, дополняющая коллектор водостока, отделена от него даже под улицей Менильмонтан каменным валом, служащим водоразделом между верхним и нижним течениями. Если бы Жан Вальжан стал подниматься вверх по галерее, то он, бредя все время во мраке, измученный вконец, изнемогающий от усталости, ослабевший, подошел бы к глухой каменной стене. И тогда он погиб бы.

Впрочем, если бы он вернулся немного назад и прошел бы в подземные коридоры Кальварийского монастыря при условии не ошибиться в выборе направления в подземном центральном пункте Бушера, и, свернув в галерею Сен-Луи* потом взял бы налево, в узкий проход Сен-Жилль, а затем свернул бы направо, оставив в стороне галерею Сен-Себастьяна, он мог бы достигнуть водосточного канала Амело, а оттуда, если бы только он не заблудился в разветвлении, имевшем на плане форму буквы R и проходившем под Бастилией, ему уже не трудно было бы добраться до выхода на Сену около Арсенала. Но для этого нужно было хорошо знать все разветвления и все пересечения громадного звездчатого коралла, именуемого цепью каналов водостока. А он, повторим еще раз, понятия не имел о тех ужасных местах, по которым шел, и если бы его спросили, где он был, он ответил бы: "Во мраке".

Инстинкт помог ему и в этом случае. Идти вниз по склону -- в этом заключалась его единственная надежда на спасение.

Вправо от него остались узкие каналы, разветвляющиеся в виде когтей под улицами Лаффитт, Сен-Жорж, и длинный узкий раздвоенный канал, проходящий под шоссе д'Антэн.

Миновав небольшой приток, бывший, по всей вероятности, рукавом Мадлены, он остановился отдохнуть. Он очень устал. Достаточно широкая отдушина, по всей вероятности смотровой колодец на улице Анжу, пропускала довольно много света. Жан Вальжан с нежной заботливостью брата, ухаживающего за своим раненым братом, опустил Мариуса на банкет водостока. Окровавленное лицо Мариуса при бледном свете, проникавшем в отдушину, казалось лицом мертвеца, лежавшего в могиле. Глаза были закрыты, растрепавшиеся волосы прилипли к вискам, точно кисточки, обмоченные в красную краску и так и засохшие, руки висели, как плети, ноги были холодны, в углах рта виднелись сгустки запекшейся крови. Такие же сгустки крови запеклись и на галстуке, рубашка прилипла к ранам, толстое сукно верхней одежды растирало остававшиеся незащищенными раны. Жан Вальжан, отвернув концами пальцев одежду, положил ему руку на грудь: сердце еще билось. Жан Вальжан разорвал свою рубашку, перевязал, как умел, раны и этим остановил кровотечение; потом, склонясь при этом тусклом свете над Мариусом, все еще не пришедшим в сознание и лежавшим почти бездыханным, устремил на него глаза, горевшие невыразимой ненавистью.

Расстегивая верхнее платье Мариуса, он нашел в карманах две вещи: хлеб, забытый со вчерашнего дня, и бумажник Мариуса. Он съел хлеб и осмотрел бумажник. На первой странице рукою Мариуса было написано четыре строки. Содержание их, как помнит читатель, следующее:

"Меня зовут Мариус Понмерси. Прошу доставить мое тело в дом моего деда господина Жильнормана, улица Филь-дю-Кальвер, No 6, в Марэ".

Жан Вальжан, пользуясь светом из отдушины, прочел эти четыре строки и на минуту как бы погрузился в свои мысли, повторяя вполголоса: "Улица Филь-дю-Кальвер, номер 6, господину Жильнорману". Он снова положил бумажник в карман Мариуса. Он поел, силы вернулись к нему, он поднял Мариуса, взвалил его себе на спину, заботливо положил его голову к себе на правое плечо и снова пошел вниз по уклону водостока.

Главный ход клоаки, идущий по руслу Менильмонтанской долины, имеет в длину около двух миль. Он вымощен на значительной части своего протяжения.

У Жана Вальжана не было того, чем мы, как факелом, освещали его путь под землею, называя читателю улицы, под которыми он проходил. Ничто не говорило ему, в какой части города он находится и сколько он прошел. И только более слабые отблески света, проникавшего в попадавшиеся ему на пути отдушины смотровых колодцев, служили доказательством, что солнце уже не так ярко освещает улицы и что скоро оно совсем скроется; затем грохот экипажей над его головой, вначале непрерывный, а потом почти прекратившийся, служил доказательством, что он уже не в центральной части Парижа, а в более глухой местности, где-нибудь невдалеке от бульваров, или же подходит к одной из самых отдаленных частей набережной. Там, где меньше домов и меньше улиц, водосточные каналы имеют меньше отдушин. Темнота постепенно все более и более сгущалась вокруг Жана Вальжана. Тем не менее он все продолжал идти, отыскивая в потемках дорогу ощупью.

И вдруг этот мрак стал ужасен.

V. Песок, как и женщина, скрывает коварство

Он вдруг почувствовал, что ступил в воду и что под ногами у него не каменные плиты, а илистое дно.

В некоторых местах по берегам Бретани и в Шотландии случается иногда, что человек, прохожий или рыбак, идя во время отлива по песку, далеко от берега, вдруг замечает, что ему уже несколько минут стало как будто трудно идти. Твердый песок под ногами становится точно смола, подошвы прилипают к нему, -- это уже не песок, а клей. Отмель как будто суха, а между тем при каждом шаге, как только поднимаешь ногу, оставляемый ею след наполняется водой. Впрочем, глаз не замечает никаких перемен, все необъятное пространство побережья кажется совершенно ровным и спокойным, песок имеет все тот же вид, не заметно ни малейшей разницы между теми местами, где почва твердая и где зыбкая, рой морских блох, сбившихся в маленькое облачко, продолжает виться у ног прохожего. Человек смело идет своей дорогой, стараясь выбраться на твердую землю, приблизиться к берегу. Он совершенно спокоен. О чем ему тревожиться? Только он чувствует с каждым шагом точно какую-то все возрастающую тяжесть в ногах. Вдруг он погружается в воду. Он погружается всего на два или на три дюйма. Он сбился с дороги и останавливается, чтобы сориентироваться. Вдруг он опускает глаза и смотрит себе под ноги. Ног не видно. Их затянуло песком. Он вытаскивает ноги из песка, хочет вернуться назад, делает несколько шагов в обратную сторону и погружается еще глубже. Песок доходит ему до щиколоток, он вытаскивает ноги, бросается влево, песок доходит до икр, он бросается вправо, песок доходит до колен. Тогда он с невыразимым ужасом замечает, что он попал в зыбучие пески и что под ним страшная стихия, где человеку так же невозможно ходить, как рыбе плавать. Он бросает свою ношу, если она у него есть, он поступает как корабль, выбрасывающий за борт весь груз в минуту бедствия, но уже поздно, песок уже выше колен.

Он зовет на помощь, машет шляпой или платком, песок засасывает его все глубже и глубже. Если песчаный берег пустынен, если земля далеко, если песчаная отмель пользуется дурной славой, если в окрестностях нет героев, -- тогда все кончено, он погиб: песок поглотит его. Он осужден на ту долгую, неминуемую, неумолимую смерть, которую нельзя ни замедлить, ни ускорить, где агония продолжается часами, где смерть застигает вас на ногах, свободного и совершенно здорового, где она тащит вас за ноги, где при каждом вашем усилии, при каждом вашем крике она вас тащит все сильнее вниз, что имеет вид как бы наказания за ваше сопротивление увеличением силы поглощения, где она заставляет человека медленно погружаться в землю, предоставляя ему возможность все время видеть горизонт, деревья, зеленые поля, дым, поднимающийся из труб в деревнях на равнине, паруса кораблей на море, летающих и поющих птиц, солнце, небо. Поглощение -- это могила, которая точно прилив поднимается из недр земли к человеку. Каждая минута -- это неутомимо продолжающееся завертывание в саван. Несчастный пробует сесть, лечь, ползти, но, что бы он ни делал, всякое усилие только еще глубже опускает его в могилу, он выпрямляется и все-таки погружается, он чувствует, что песок засасывает его, он рыдает, умоляет, взывает к небесам, ломает руки, приходит в отчаяние. Вот он погрузился в песок уже по пояс, песок достигает груди, остаются свободными только плечи. Он поднимает руки, испускает ужасные крики, хватается руками за песок, будто хочет удержаться таким образом на поверхности, упирается локтями, пытаясь вырваться из этого мягкого футляра, рыдает как безумный, -- песок поднимается все выше и выше. Песок покрывает плечи, затем добирается до шеи, теперь видно только одно лицо. Рот кричит, в него набивается песок, наступает молчание. Глаза еще смотрят, песок поглощает и их, наступает ночь. Потом постепенно исчезает лоб, над песком развеваются только волосы, показывается рука, пробивает верхний слой песка, движется и машет и, наконец, исчезает. Ужасное исчезновение человека.

Иногда песком поглощается всадник вместе с конем, иногда таким образом исчезает возница вместе с тележкой, песок принимает все. Но это происходит иначе, чем в воде. Тут земля поглощает человека. Земля, пропитанная океаном, становится западней. Она кажется гладкой и расступается, как вода. Бездна имеет в себе тоже нечто предательское. Такой печальный случай, всегда возможный на том или на другом морском берегу, также был возможен тридцать лет тому назад и в водосточных каналах Парижа.

До 1833 года, когда начаты были серьезные работы, в подземной сети парижского водостока происходили внезапные оседания земли.

Вода просачивалась в некоторых местах в нижние слои почвы, в особенности рыхлой; пол в галерее, был ли он мощеный, как в старинных водостоках, или же известковый на бетоне, как это делается в новых галереях, не имея под собой твердого грунта, начинал оседать. Всякое оседание в таком полу дает трещину, вызывает обвал. Представьте себе теперь, что такое разрушение произошло на каком-либо значительном пространстве. Такие трещины, такие отверстия в пучине грязи назывались на специальном языке плывуны. Что такое плывун? Это такой же точно движущийся песок, как и на морском берегу, но только под землей, это -- песчаная отмель горы Святого Михаила в водостоке. Пропитанная водой почва как бы расплавляется, все ее мельчайшие частицы растворяются в жидкой среде: это и не земля, и не вода. Глубина иногда бывает очень велика. Ничего не может быть ужаснее, как попасть в такое место. Если преобладает вода, то смерть наступает быстро, тут человек тонет, если же преобладает земля, смерть медленная, так как тут происходит засасывание.

Можно себе представить, какова должна быть такая смерть! Если засасывание ужасно на морском берегу, то что же такое должно быть оно в клоаке? Вместо свежего воздуха, вместо яркого света, вместо дня, вместо открытого горизонта, вместо жизни во всех ее проявлениях, вместо несущихся по небу облаков, вместо виднеющихся вдали барок, вместо надежды во всех ее видах, вместо прохожих, которые могут появиться и оказать помощь даже в самую последнюю минуту, -- вместо всего этого глухота, слепота, черный свод, внутренность уже готовой могилы, смерть в грязи под гробовой крышкой, медленное удушение нечистотами, каменный ящик, где асфиксия выпускает свои когти в жидкой грязи и хватает вас за горло -- предсмертный хрип в пропитанном зловонием воздухе, ил -- вместо песка, сероводород -- вместо урагана, нечистоты -- вместо океана. И в то же время взывать о помощи, скрежетать зубами, ломать руки, истощать силы в бесполезной борьбе и мучиться, зная, что над головой громадный город, где никто даже и не подозревает об этом!

Невыразимо ужасно умереть таким образом! Смерть иногда искупает свою жестокость своего рода мрачным величием. На костре, в момент крушения корабля можно быть великим, в огне, как в пене, возможно принять полный достоинства вид, там люди погибают преображенными. Но здесь ничего этого нет. Здесь смерть внушает отвращение. Так умирать -- унизительно. В последние минуты глаз видит одну только мерзость. Грязь -- синоним позора. В ней есть что-то низкое, отвратительное, позорное. Умереть в бочке мальвазии, как Кларенс*, -- допустимо, но погибнуть в навозной яме, как Эскубло, -- ужасно. Борьба за спасение жизни ведется там в самых отвратительных условиях: агония заключается в том, что захлебываешься в нечистотах. Там так же темно, как в аду, и в то же время там столько грязи, что чувствуешь себя как в вонючей луже, и умирающий не знает, перейдет ли он в царство теней или превратится в жабу.

Могила всегда и везде имеет мрачный вид, но здесь она безобразна.

Глубина плывунов различна, точно так же не одинаковы как их размеры, так и их плотность, зависящая от качества почвы. Иногда плывуны бывают глубиной от трех до четырех, иногда от восьми до десяти футов; иногда такие, что нельзя достать до дна. В одном месте земля оказывалась почти твердой, а в другом -- почти жидкой. В провале Люмьер нужен был целый день, чтобы исчезнуть человеку, тогда как промоина Филиппо поглощала его за пять минут. Почва в плывуне в зависимости от ее плотности в состоянии выдержать большую или меньшую тяжесть. Ребенок спасается там, где погибает взрослый человек. Первое правило для спасения -- это освободиться от всякой тяжести. Бросить мешок с инструментами, или корзину, или корыто с известью -- с этого начинал всякий рабочий в водостоках, как только чувствовал, что земля под ним начинает оседать.

Образованию плывунов способствуют различные причины: рыхлость почвы, вызванная обвалом на такой глубине, где человек не мог предотвратить этого, сильные ливни летом, частые оттепели с дождем зимой, дождливая погода в течение долгого времени. Иногда тяжесть соседних зданий, стоящих на мергелевой или песчаной почве, до такой степени сильно давила на своды подземных галерей, что они деформировались, и при этом случалось, что площадь пола трескалась и лопалась под этой всесокрушающей силой тяжести. Сто лет тому назад осело таким образом здание Пантеона и уничтожило часть подземных пещер в горе Святой Женевьевы. Когда обвал в клоаке вызывается давлением на почву соседних домов, то такое разрушение в некоторых случаях отражается и наверху, на улице, где образуется на мостовой зигзагообразный разрез в виде зубчатой пилы; такая извилистая расселина тянулась по улице во всю длину треснувшего свода, и тогда, поскольку причина аварии была очевидна, ремонтные работы были осуществлены очень быстро. Но случалось иногда, что подземная катастрофа не обнаруживала себя никакими признаками на поверхности земли. В таких случаях горе работающим в водостоках! Смело входя в поврежденный водосток, без соблюдения каких бы то ни было предосторожностей, они рисковали остаться там навсегда. В старинных регистрах можно найти случаи смерти рабочих, погибших таким образом в плывуне. В списке значится немало имен. Между прочим, там же упомянут и рабочий Блэз Путрэн, погибший в расселине водостока под улицей Крем-Пренан; этот Блэз Путрэн был братом Никола Путрэна, последнего могильщика при кладбище, носившем название кладбища Невинных до 1785 года, когда это кладбище было упразднено.

В эти же списки попал и молодой очаровательный виконт д'Эскубло, о котором мы только что говорили, один из героев, принимавших участие во взятии Лериды, когда на приступ шли как на бал, в шелковых чулках и с оркестром скрипачей впереди. Д'Эскубло, застигнутый в ночной час у своей кузины, герцогини де Сурди, утонул в плывуне водостока Батрельи, куда он спрятался от герцога. Когда сообщили об этой ужасной смерти герцогине де Сурди, она потребовала флакончик с солями и так долго вдыхала в себя острый запах солей, что у нее не осталось слез. В таких случаях не устоит никакая любовь: клоака погасит ее. Геро отказалась бы обмыть труп Леандра. Фисба зажала бы нос, увидя Пирама, и сказала бы: "Фу!"

VI. Плывун

Жан Вальжан встретил на своем пути один из таких плывунов -- провалов в трясину.

Плывуны в то время встречались довольно часто в почве Елисейских полей, где осуществление работ сопряжено было с большими трудностями и где подземные сооружения не могли отличаться большой прочностью вследствие чрезвычайно зыбкого грунта. Эта зыбкость почвы до такой степени велика, что превосходит даже зыбкость песков в районе квартала Сен-Жорж, которую удалось преодолеть только с помощью бута, выложенного на бетонном основании; она хуже в этом отношении даже глинистых пластов в квартале Мучеников, насквозь пропитанных газами и таких жидких, что для устройства прохода под галереей Мучеников пришлось прокладывать чугунные трубы. Когда в 1836 году стали разрушать под предместьем Сент-Онорэ для перестройки старый каменный водосток, где мы видим в данную минуту Жана Вальжана, зыбучий песок, составляющий подпочву Елисейских полей почти до самой Сены, явился таким серьезным препятствием, что работы затянулись почти на шесть месяцев, к величайшему неудовольствию обитателей соседних кварталов, а в особенности тех из них, которые имели тут собственные особняки и разъезжали в каретах. Условия работы были не только тяжелы, но и опасны. Опасность увеличивалась еще тем, что целых четыре с половиной месяца непрерывно шли дожди, и за это время Сена три раза выходила из берегов.

Плывун, преградивший путь Жану Вальжану, обязан был своим происхождением шедшему накануне дождю. Оседание сложенного из плит пола, настланного на зыбкий песчаный грунт, дало доступ в подпочву скопившейся в водостоке дождевой воде. Как только началось просачивание воды, сейчас же начался и размыв. Подмытые камни опустились в ил. На каком протяжении? Определить это было невозможно. Здесь было гораздо темнее, чем где бы то ни было. Это была пучина грязи в пещере ночи.

Жан Вальжан чувствовал, как почва постепенно уходила у него из-под ног. Он вступил в эту грязь. На поверхности была вода, а под нею грязь. Но что бы это ни было, а пройти тут надо. Возвращаться назад было немыслимо. Мариусу грозила смерть, а Жан Вальжан был изнурен до изнеможения. Притом куда идти? Жан Вальжан пошел вперед. Кроме того, на первых порах трясина показалась не особенно глубокой.

Но по мере того как он продвигался, ноги его вязли все глубже и глубже. Скоро ноги его ушли в грязь до икр, а вода поднялась выше колен. Он, несмотря на это, все-таки продолжал идти вперед, держа на руках Мариуса как можно выше над водой. Грязь доходила ему теперь до колен, а вода до пояса. Теперь он уже не мог вернуться назад. Он погружался все больше и больше. Глина была довольно плотной и могла бы выдержать тяжесть одного человека, но не двух. Мариус и Жан Вальжан могли бы пройти здесь порознь. Жан Вальжан все продолжал идти вперед, держа на руках умирающего, а может быть, уже только труп.

Вода доходила ему до подмышек, он чувствовал, что начинает тонуть, он едва-едва передвигал ноги в глубокой тине, по которой он в это время брел. Густота ее, служившая поддержкой, была в то же время и препятствием. Он все выше и выше поднимал Мариуса и, напрягая последние силы, двигался вперед, но при этом он продолжал погружаться все больше и больше. Наконец над водой оставались только голова и две руки, поддерживавшие Мариуса. На одной из старинных картин, изображающих потоп, нарисована мать, которая держит таким образом своего ребенка.

Он погрузился еще больше, закинув голову и подняв лицо кверху, чтобы его не залило водой и чтобы иметь возможность дышать. Если бы кто-нибудь увидел его здесь в потемках, тот подумал бы, что видит маску, движущуюся во мраке: он смутно видел над собой свесившуюся голову и посиневшее лицо Мариуса; сделав отчаянное усилие, он снова шагнул вперед, и его нога ступила на что-то твердое, нашла точку опоры и как раз вовремя.

Он напрягся, сделал еще шаг и твердо, с какой-то яростью, встал обеими ногами на эту твердь. Для него это было первым шагом по ступеням лестницы к жизни.

Эта точка опоры, неожиданно попавшаяся в тине в самую последнюю минуту, была началом другого склона настила водостока, которая, осев, нигде не треснула и только прогнулась под почвой, как тонкая доска. Хорошо вымощенный пол был так же прочен, как и сам свод. Эта часть нижнего настила, хотя и затопленная водой, но сохранившая свою прочность, была настоящей лестницей, и раз удалось добраться до нее, можно было считать себя спасенным. Жан Вальжан пошел вверх по этой наклонной плоскости и достиг противоположной стороны плывуна.

Выходя из воды, он споткнулся о камень и упал на колени. Считая, что это так и должно быть, он пробыл некоторое время в таком положении, вознося душой благодарение Богу.

Наконец он выпрямился, весь дрожа от холода, пропитанный вонью водостока, сгорбленный под тяжестью тела умирающего, которого он продолжал держать на руках, покрытый грязью, стекавшей с него ручьями, но зато в душе его сиял необычайный свет.

VII. Иногда терпят крушение там, где надеются пристать к берегу

Жан Вальжан снова тронулся в путь.

Но если в пройденной трясине он не потерял жизни, зато, по-видимому, он потерял там все свои силы. Чрезмерное напряжение страшно истощило его. Его изнеможение было до такой степени велико, что теперь он останавливался через каждые три или четыре шага для того, чтобы перевести дух, и прислонялся к стене. Один раз, когда он должен был присесть на банкет, чтобы переменить положение Maриуса, он подумал, что так там и останется. Но если физические силы в нем и иссякли, то сила воли осталась прежней. Он заставил себя подняться и двинулся дальше.

Он шел с отчаянием, почти быстро и, сделав таким образом сотню шагов, не поднимая головы, почти не дыша, вдруг стукнулся головой о стену. Он достиг поворота водосточного канала и, подходя к повороту с опущенной книзу головой, наткнулся на стену. Он поднял глаза и в конце подземелья, прямо перед собой, далеко, очень далеко, увидел свет. На этот раз свет этот не имел в себе ничего ужасного; это был обычный дневной свет. Жан Вальжан увидел выход наружу.

Если бы горящая в аду душа грешника увидала выход из геенны огненной, она почувствовала бы то же самое, что почувствовал Жан Вальжан. Она полетела бы, обрадованная, размахивая остатками своих опаленных крыльев, к лучезарной двери. Жан Вальжан не чувствовал больше усталости, не чувствовал, что ему тяжело нести Мариуса, он чувствовал себя снова сильным и крепким. Он не шел, а, скорее, бежал. По мере того как он приближался, выходное отверстие вырисовывалось все яснее. Оно было пробито аркой ниже потолка свода, который шел, постепенно понижаясь, и не во всю ширину галереи, которая шла, сужаясь одновременно с понижением высоты сводов. Тоннель заканчивался подобием воронки, в этой видно было подражание калиткам, проделываемым под сводчатыми воротами тюрем, но то, что хорошо для тюрьмы, не годится для водостока: впоследствии эта ошибка была исправлена.

Жан Вальжан достиг выхода.

Там он остановился.

Он стоял у выхода, но выйти было нельзя.

Полукруглое отверстие было закрыто крепкой решеткой, и решетка эта, судя по всему, редко поворачивалась на своих ржавых петлях; массивный замок, которым она прикреплялась другой стороной к каменному наличнику, до такой степени покраснел от покрывавшей его ржавчины, что казался больше похожим на большой кирпич. Изнутри видны были замочная скважина и большой замочный язык, глубоко захватывавший толстую железную скобу. Замок, очевидно, был заперт двойным оборотом ключа. Это был один из тех старинных башенных замков, которыми так охотно пользовался старый Париж.

По ту сторону решетки был свежий воздух, река, свет, берег, хотя и очень узкий, но вполне достаточный, чтобы по нему можно было идти, дальше набережная, Париж, эта бездна, где так легко исчезнуть, полный простор, свобода. Направо вниз по течению реки виднелся Иенский мост, а налево, вверх по течению реки, мост Инвалидов, самое удобное место, чтобы дождаться здесь наступления ночи и затем скрыться. Это было одно из самых пустынных мест Парижа. В отверстия между железными прутьями решетки влетали и вылетали мухи.

В это время было около половины девятого вечера. Темнело.

Жан Вальжан положил Мариуса возле стены на сухую часть каменного пола, потом направился к решетке и обеими руками стал трясти толстые железные прутья, он пустил в ход всю свою силу, но результата никакого не было. Решетка даже не пошатнулась. Жан Вальжан поочередно перепробовал все прутья один за другим в надежде, что ему, может быть, удастся вырвать какой-нибудь из них и, пользуясь им как рычагом, сорвать дверь с петель или же сбить замок. Но ни один из этих толстых железных брусков не поддался. Они были так же крепки, как зубы тигра. Ему не из чего было сделать себе рычаг, ему нечем было помочь рукам. Препятствие было непреодолимо. Открыть дверь не было никакой возможности. Неужели этим все и должно кончиться? Что делать? Как быть? Вернуться назад тем же путем, каким он только что шел? Но у него не было уже больше на это сил. Кроме того, как перебраться снова через эту трясину, откуда ему удалось выбраться только чудом? А разве, кроме этой трясины, не грозит еще опасность встретиться с полицейским патрулем, от которого вряд ли удалось бы уйти во второй раз? И потом, куда идти? В какую сторону? Идти, следуя естественному уклону, не давало надежды достигнуть цели. Если даже и доберешься до какого-нибудь другого выхода, он тоже окажется загороженным заглушкой или решеткой. Все выходы, несомненно, заперты подобным образом. Решетка, через которую они проникли в подземелье, оказалась не случайно запертой, очевидно, что все остальные отверстия клоаки тоже заперты. Им удалось бежать только затем, чтобы попасть в тюрьму. Кончено. Все, что совершил Жан Вальжан, было бесполезно. Все усилия ни к чему не привели.

Оба они попали в мрачную и необъятную паутину смерти, и Жан Вальжан чувствовал, как бегает во мраке по этим черным колеблющимся нитям ужасный паук.

Он обернулся спиной к решетке и опустился, скорее упал, чем присел, на пол возле Мариуса, все еще продолжавшего лежать неподвижно, и опустил голову на согнутые колени. Выхода из подземелья нет. Отчаяние его достигло высшей степени.

О ком думал он в эту минуту душевной тоски? Не о самом себе, не о Мариусе: он думал о Козетте.

VIII. Кусок фалды от разорванного сюртука

В то время как Жан Вальжан сидел совсем уничтоженный, чья-то рука прикоснулась к его плечу, и тихий голос сказал ему:

-- Половину мне.

В этом мраке кто-то есть? Ничто другое, а только одно отчаяние приведет человека в состояние более близкое к оцепенению, похожему на сон, и Жану Вальжану показалось, что это ему пригрезилось. Он не слышал шагов. Мыслимо ли это? Он поднял глаза. Перед ним стоял человек. На этом человеке была надета блуза, он был босой, в левой руке он держал башмаки, очевидно, он снял их с себя для того, чтобы потихоньку подкрасться к Жану Вальжану.

Жан Вальжан с виду не выказал никакого удивления. Как ни неожиданно появился перед ним этот человек, он сразу узнал его. Субъект этот был Тенардье.

Несмотря на то что это внезапное пробуждение захватило его, так сказать, врасплох, Жан Вальжан, привыкший всегда быть настороже и быстро отражать самые неожиданные удары, тотчас же овладел собой. Кроме того, это ничем не могло ухудшить его положение; горе иногда бывает так велико, что ничто уже не может увеличить его, и сам Тенардье не в состоянии был бы сделать эту ночь темнее.

С минуту оба как бы выжидали.

Тенардье приложил правую руку козырьком ко лбу, нахмурил брови, прищурил глаза и сжал губы, что придавало его лицу такое выражение, какое бывает у человека, когда он смотрит на другого с целью убедиться, не знакомый ли это. Но это ему не удалось. Жан Вальжан, как уже сказано было раньше, сидел спиной к свету и, кроме того, он был так обезображен, так весь выпачкан грязью и залит кровью, что его нельзя было бы узнать даже и среди белого дня. В свою очередь, Тенардье, лицо которого было освещено падавшим прямо на него, хотя и синевато-бледным светом погреба, но все-таки светом, проникавшим в подземелье сквозь решетку, только еще резче выделялся на темном фоне и, как говорится, бросался в глаза Жану Вальжану.

Этого неравенства условий было достаточно, чтобы дать некоторое преимущество Жану Вальжану в предстоящем поединке, который должен был состояться между двумя людьми. Как бы замаскированный Жан Вальжан встретился с Тенардье, у которого лицо было открыто.

Жан Вальжан сейчас же обратил внимание, что Тенардье не узнал его.

С минуту они в полусвете рассматривали друг друга, как бы взаимно измеряя силы противника. Тенардье прервал молчание.

-- Как думаешь ты выбраться отсюда?

Жан Вальжан не отвечал.

Тенардье продолжал:

-- Без ключа эту дверь открыть нельзя, а между тем тебе нужно выйти отсюда.

-- Да, это правда, -- сказал Жан Вальжан.

-- В таком случае половину мне.

-- Я тебя не понимаю.

-- Ты убил человека, так ведь? А у меня есть ключ. -- Тенардье при этом указал пальцем на Мариуса. Затем он продолжал: -- Я тебя не знаю, но хочу тебе помочь. Ты, должно быть, из наших.

Жан Вальжан начал понимать. Тенардье принял его за убийцу. Тенардье продолжал:

-- Слушай, товарищ, ты ведь не стал бы убивать этого человека, если бы не имел в виду заглянуть к нему в карман. Дай мне половину, и я отомкну дверь.

И, вытащив наполовину из-под разорванной блузы большой ключ, он прибавил:

-- Не хочешь ли взглянуть, как сделан ключ свободы? Вот.

Жан Вальжан остолбенел, так невероятно казалось ему то, что он видел в эту минуту. Это Провидение оказывало ему так необычайно свою помощь, это добрый ангел появился перед ним из-под земли под видом Тенардье.

Тенардье запустил руку в широкий мешок, скрытый под блузой, вытащил из него веревку и подал ее Жану Вальжану.

-- Бери, -- сказал он, -- я отдаю тебе эту веревку даром, в придачу.

-- А зачем мне веревка?

-- Тебе нужен еще и камень, но камень ты найдешь снаружи. Там целая куча разного мусора.

-- А зачем мне камень?

-- Дурак, раз ты хочешь выбросить в реку тело убитого, значит, тебе нужны камень и веревка, иначе он всплывет наверх.

Жан Вальжан взял веревку. Нет такого человека, которому не случалось бы делать нечто подобное чисто машинально.

Тенардье щелкнул пальцами, как будто ему в голову вдруг пришла новая мысль.

-- Да, вот что, товарищ, как это удалось тебе выбраться из этой трясины? Я так побоялся идти туда. Фу! Как от тебя скверно пахнет! -- Потом, после короткой паузы, он прибавил: -- Я задаю тебе вопросы, но ты имеешь полное право не отвечать мне на них. Это будет вроде репетиции перед тем, как идти на допрос к судебному следователю. И потом, если не говорить ничего, то не рискуешь заговорить вдруг слишком громко. Да это все равно, и ты очень ошибаешься, если думаешь, что так как я не вижу твоего лица и не знаю твоего имени, то не могу узнать, что ты за человек и чего именно ты хочешь. Это так просто. Ты слегка зашиб этого человека, а теперь хочешь его запрятать куда-нибудь. Тебе нужна река, куда можно спрятать и не такую глупую штуку. Я, пожалуй, готов помочь тебе в этом случае. Я всегда готов помочь доброму малому, попавшемуся в беду.

Уговаривая Жана Вальжана молчать, он в то же время, видимо, хотел заставить его говорить. Он толкнул его в плечо, стараясь повернуть его и увидать хотя бы в профиль, а затем воскликнул, не возвышая, впрочем, голоса и стараясь говорить по возможности тихо:

-- Кстати о трясине, какого же ты там дурака свалял. Почему не бросил ты туда этого человека?

Жан Вальжан молчал.

Тенардье поднял до самого подбородка грязный лоскут, заменявший ему галстук, что, по его мнению, должно было придать ему вид человека серьезного и догадливого, а затем сказал:

-- Впрочем, в этом случае ты, пожалуй, поступил умно. Рабочие, придя завтра заделывать дыру, наверняка нашли бы там забытого тобой товарища и потом, постепенно разматывая клубок, шли бы за тобой по следу и добрались бы до тебя. Кто-то прошел через водосток. Кто именно? Где же он вышел? Видел ли кто-нибудь, как он выходил оттуда? Полиция очень умна. Водосток -- изменник и выдаст кого угодно. Такая находка -- большая редкость, она обращает на себя внимание; очень немногие пользуются водостоком для того, чтобы обделывать свои делишки, тогда как рекою все. Река -- самая подходящая могила. Через месяц в Сен-Клу вылавливают сетями человека. Теперь вопрос, что это такое? Мертвечина, и больше ничего. Кто убил этого человека? Париж. Судебные власти даже не производят следствия. Ты хорошо сделал, что поступил так, а не иначе.

Чем больше болтал Тенардье, тем упорнее молчал Жан Вальжан. Тенардье снова толкнул его в плечо.

-- А теперь давай кончать дело. Поделись со мной. Ты видел мой ключ, покажи мне свои деньги.

Тенардье был жестоким, алчным, подозрительным, он одновременно грозил и держал себя по-приятельски.

При этом внимательный человек заметил бы, что Тенардье держал себя не совсем естественно, ему было словно не по себе: не придавая своей болтовне никакого особенного таинственного значения, он между тем говорил тихо, временами прикладывал палец к губам и произносил: "Тсс!" Причину этого понять было трудно. В водостоке, кроме них двоих, никого не было. Жан Вальжан решил, что, по всей видимости, где-нибудь недалеко скрываются еще и другие разбойники и что Тенардье не хочется делиться с ними. Тенардье продолжал:

-- Кончай скорей. Сколько было у него в карманах?

Жан Вальжан начал шарить у себя в карманах.

У него вошло в привычку, если читатель не забыл, всегда иметь при себе деньги. Жизнь, полная самых непредвиденных обстоятельств, которую ему суждено было вести, сделала для него это законом. Но на этот раз он был захвачен врасплох. Снимая накануне вечером мундир солдата национальной гвардии, он до такой степени был поглощен одолевшими его мрачными мыслями, что забыл вынуть из кармана свой бумажник. И только в жилетном кармане у него оказалось несколько монет. Он вывернул карман, весь выпачканный в грязи, и выложил на банкет луидор, две монеты по пяти франков и штук пять или шесть больших су.

Тенардье со значительным видом покачал головой и выпятил нижнюю губу.

-- Ты убил его почти задаром, -- сказал он.

И без всякой церемонии начал обыскивать карманы у Жана Вальжана и у Мариуса. Жан Вальжан, заботясь главным образом о том, чтобы сидеть все время спиной к свету, не препятствовал ему в этом отношении. Обыскивая Мариуса, Тенардье с ловкостью настоящего вора ухитрился оторвать, незаметно для Жана Вальжана, кусок от полы сюртука и спрятать его под блузой, рассчитывая, что этот лоскут может пригодиться ему впоследствии при определении личностей как убитого, так и убийцы. В дополнение к тридцати франкам он, впрочем, не нашел ничего.

-- Да, это правда, -- сказал он, -- у вас у обоих ничего больше нет.

И, забывая, как он сам предлагал поделить добычу пополам, все деньги взял себе.

Медные монеты заставили его призадуматься, но ненадолго, и он взял их, ворча в то же время:

-- А все-таки это значит убивать людей задаром! -- После этого он опять вытащил ключ из-под блузы. -- Теперь, приятель, можешь уходить. Здесь, как на ярмарке, сначала нужно заплатить, а потом можно и уходить. Ты заплатил и уходи.

И он засмеялся.

Неужели он, отдавая ключ неизвестному ему человеку и помогая ему этим выбраться наружу, вместо того чтобы уйти самому, действовал только под влиянием чистых и бескорыстных побуждений, желая спасти убийцу? Это что-то такое, в чем вполне можно усомниться.

Тенардье помог Жану Вальжану снова взвалить Мариуса на плечи, потом на цыпочках направился к решетке, сделав знак Жану Вальжану следовать за ним, выглянул наружу, приложил палец к губам и несколько секунд простоял как бы в нерешительности, и только уже после этого осмотра он вложил ключ в замок. Толстая пластинка отскочила назад, и дверь отворилась. Не слышно было ни треска, ни скрипа. Это произошло очень тихо. Очевидно, что эта решетка и эти петли были заботливо смазаны и дверь отворялась гораздо чаще, чем это думали. В этой тишине было что-то зловещее, тут чувствовалось, что сюда проникают и отсюда уходят тайком, казалось, будто здесь хозяйничают какие-то таинственные личности, боявшиеся дневного света, слышалось, как крадется в потемках преступление. Водосток, видимо, состоял в сговоре с какой-то таинственной шайкой. Эта молчаливая решетка была их сообщницей.

Тенардье приотворил дверь ровно настолько, чтобы Жан Вальжан мог выйти, затем сейчас же опять захлопнул решетку, повернул ключ в замке два раза и снова исчез в темноте, точно призрак. Казалось, что он шел на бархатных лапах тигра. Через минуту спасение, представшее перед ним в таком отвратительном облике, исчезло во мраке.

Жан Вальжан был на свободе.

IX. Мариус кажется мертвым тому, кто сведущ в этом деле

Жан Вальжан опустил Мариуса на песчаный берег.

Они были на свободе!

Там, позади, остались миазмы, мрак, ужас. Жан Вальжан полной грудью дышал здоровым, чистым, живительным воздухом. Вокруг него была тишина, та полная очарования тишина, которая наступает в ясный день после захода солнца. Сумерки уже наступили, приближалась ночь, великая избавительница, друг всех тех, кому нужно покрывало мрака, чтобы сбросить с себя тоску. Необъятно раскинувшийся небесный свод казался олицетворением покоя. Вода ласково плескалась у его ног. Воздух наполняло доносившееся с Елисейских полей щебетание птиц, сидевших уже в гнездах в зелени громадных вязов и перекликавшихся между собой перед отходом ко сну. Несколько звездочек, мерцавших в зените на бледно-синеватом фоне неба, окружены были маленькими, почти незаметными на необъятном пространстве, сияниями. Вечер раскинул над головой Жана Вальжана всю благость бесконечного.

Это был неопределенный и в то же время чудный момент, который не говорит ни да, ни нет. Стемнело настолько, что предметы уже начали постепенно исчезать из глаз, и в то же время было еще настолько светло, чтобы хорошо видеть вблизи.

В продолжение нескольких секунд Жан Вальжан был весь охвачен этой величественной и приветливой тишиной; природа иногда дарит нам такие минуты полного забвения; скорбь перестает терзать несчастного, в душе все успокаивается, мир окутывает человека покрывалом ночи, и в эти светлые сумерки в душе, в подражание сияющему небу, тоже загораются звезды. Жан Вальжан невольно предался созерцанию развертывавшейся над ним объятой светлым сумраком ночи; он задумался и в молитвенном экстазе слился мыслями с величественным молчанием вечного неба. Потом, как бы под влиянием вернувшегося к нему сознания о лежащих на нем обязанностях, он наклонился над Мариусом и, зачерпнув в ладонь воды, тихонько брызнул ему на лицо несколько капель. Мариус не поднял век, но его полуоткрытый рот еще дышал.

Жан Вальжан снова опустил было руку в реку, чтобы зачерпнуть еще воды, как вдруг ощутил нечто похожее на то, когда чувствуешь, что за спиной у тебя кто-то стоит, хотя сам и не видишь кто.

Мы уже упоминали раньше об этом хорошо известном ощущении.

Он обернулся.

Сзади него действительно кто-то стоял.

В нескольких шагах от Жана Вальжана, склонившегося над Мариусом, стоял человек высокого роста, в длинном сюртуке, со скрещенными на груди руками, в правой у него виднелся тяжелый кистень со свинцовым набалдашником.

В потемках человек этот казался похожим на привидение. Человек суеверный испугался бы, увидя его так неожиданно именно в потемках, а человека со здравым рассудком заставило бы испугаться его оружие.

Жан Вальжан узнал Жавера.

Читатель уже, наверное, догадался, что субъект, преследовавший Тенардье, был не кто иной, как Жавер. Жавер после своего неожиданного ухода с баррикады отправился в полицейскую префектуру, потребовал аудиенции у префекта и на словах доложил ему обо всем, а потом сейчас же принялся снова за исполнение своих служебных обязанностей, которые были изложены в найденном при нем предписании и заключались в том, что ему поручалось наблюдение за правым берегом реки возле Елисейских полей, так как эта местность уже с некоторого времени обращала на себя внимание полиции. Там он увидел Тенардье и пошел следом за ним. Остальное известно.

Понятно также, что готовность, с которой Тенардье открыл решетку перед Жаном Вальжаном, была с его стороны хитростью. Тенардье чувствовал, что Жавер все еще там; человек, которого подстерегают, обладает чутьем, которое его никогда не обманывает; полицейской ищейке нужно было бросить кость. Убийца, что может быть лучше! Это такой лакомый кусочек, от которого никогда не отказываются. Тенардье, выпуская Жана Вальжана вместо себя, давал полиции добычу, сбивал ее со своего следа, заставлял благодаря более важному событию забыть о себе, вознаграждал Жавера за долгое ожидание, что всегда льстит сыщику, приобретал тридцать франков и, кроме того, надеялся, что таким путем ему и самому удастся гораздо легче скрыться.

Жан Вальжан попал из одной опасности в другую.

Две такие встречи одна за другой: после Тенардье наткнуться на Жавера -- это было уже слишком.

Жавер не узнал Жана Вальжана, который, как мы уже говорили, был непохож сам на себя. Он не изменил положения рук, только покрепче сжал кистень в кулаке и совершенно спокойно отрывистым тоном спросил его:

-- Кто вы такой?

-- Я?

-- Да, кто вы такой?

-- Жан Вальжан.

Жавер взял кистень в зубы, наклонился, слегка присев, положил свои сильные руки Жану Вальжану на плечи, которые очутились как бы в тисках, с минуту смотрел на него и, наконец, узнал. Их лица почти соприкасались. Взгляд Жавера был ужасен.

Жан Вальжан не оказывал ни малейшего сопротивления схватившему его Жаверу и держал себя точно лев, не обращающий внимания на когти бросившейся на него рыси.

-- Инспектор Жавер, -- сказал он, -- вы меня поймали. Впрочем, с нынешнего утра я считаю себя вашим пленником. Я сказал вам свой адрес вовсе не затем, чтобы стараться скрыться от вас. Берите меня. Только предварительно позвольте мне сделать одну вещь.

Жавер, казалось, не слышал. Он в упор смотрел на Жана Вальжана. Он сжал подбородок, отчего губы его поднялись кверху, признак, что он лихорадочно думал. Наконец он выпустил Жана Вальжана, выпрямился во весь рост, взял опять кистень в руку и, точно во сне, скорей прошептал, чем выговорил, следующий вопрос:

-- Что вы тут делали? И что это за человек?

Он уже не говорил больше Жану Вальжану "ты". Жан Вальжан отвечал, и звук его голоса, казалось, пробудил Жавера:

-- Именно о нем-то я и хотел поговорить с вами. Делайте со мною, что хотите, но только помогите мне доставить его домой. Вот все, о чем я вас прошу.

Лицо Жавера сморщилось, что повторялось с ним каждый раз, когда он казался готовым сделать уступку. Это подтверждалось еще и тем, что он не ответил отказом.

Он снова нагнулся, достал из кармана платок, намочил его в воде и обтер им окровавленный лоб Мариуса.

-- Этот человек был на баррикаде, -- сказал он вполголоса и как бы говоря с самим собой. -- Это тот самый, которого называли Мариусом.

Первоклассный сыщик, он за всем наблюдал, все слушал, все слышал, все замечал даже в такую минуту, когда его самого ждала неизбежная смерть, он слушал даже во время агонии и, уже стоя одной ногой в гробу, продолжал наблюдать и запоминать.

Он взял руку Мариуса и стал щупать пульс.

-- Он ранен, -- сказал Жан Вальжан.

-- Он мертв, -- сказал Жавер.

Жан Вальжан ответил:

-- Нет, пока еще нет.

-- Значит, вы принесли его сюда с баррикады, -- заметил Жавер.

Следует предположить, что он был очень сильно озабочен, раз не задавал вопросов о таком важном обстоятельстве, как бегство через водосток, и даже как будто не заметил, что Жан Вальжан ничего не ответил на его вопрос.

Жан Вальжан, казалось, весь был поглощен мыслями только об одном. Он продолжал:

-- Он живет в Марэ, на улице Филь-дю-Кальвер, у своего деда... Я забыл его фамилию.

Жан Вальжан порылся в кармане у Мариуса, достал бумажник, нашел страницу, где Мариус сделал надпись карандашом, и протянул Жаверу.

На открытом воздухе было еще настолько светло, что можно было читать. Кроме того, в глазах у Жавера был фосфорический свет, как у кошек и ночных птиц. Он прочел строки, написанные Мариусом, и пробормотал:

-- Жильнорман, улица Филь-дю-Кальвер, дом номер шесть, -- потом он крикнул: -- Извозчик!

Читатель помнит, конечно, что он приготовил на всякий случай фиакр.

Бумажник Мариуса Жавер оставил у себя.

Через минуту фиакр, спустившись по откосу к водопою, стоял уже на берегу, Мариуса уложили на заднюю скамью, а Жавер сел на переднюю рядом с Жаном Вальжаном.

Дверца захлопнулась, и фиакр быстро покатился по набережной, направляясь к Бастилии.

С набережной они свернули на улицы. Кучер, черный силуэт которого виднелся на козлах, хлестал усталых лошадей. В фиакре стояло гробовое молчание. Мариус, прислоненный спиной к углу заднего сиденья, неподвижно лежал с беспомощно повисшей головой, свесившимися руками, вытянутыми ногами и, казалось, только и ждал, чтобы его положили в гроб. Жан Вальжан казался созданным из мрака, а Жавер из камня; и в этой карете, где царила ночь и которую каждый раз, как они проезжали мимо фонаря, освещал на мгновение как бы синеватый блеск молнии. Случай соединил для таинственной очной ставки три олицетворении трагической неподвижности: труп, призрак и статую.

X. Возвращение блудного сына, растратившего свою жизнь

При каждом толчке с волос Мариуса падала капля крови.

Была уже темная ночь, когда фиакр подъехал к дому номер 6 на улице Филь-дю-Кальвер.

Жавер вышел из кареты первым, взглянул на номер дома над воротами и, приподняв тяжелый молоток из кованого железа, украшенный по старинной моде дерущимися козлом и сатиром, изо всей силы стукнул в дверь. В ту же минуту приотворилась одна половинка двери, которую Жавер поспешил раскрыть совсем. Из дверей выглянул, позевывая спросонок, привратник со свечой в руке.

В доме все спали. В Марэ рано ложатся спать, в особенности в такие тревожные дни. Этот добродушный старинный квартал, напуганный революцией, считал сон единственным спасением, подражая в этом случае детям, которые торопливо прячут голову под одеяло, когда им говорят, что идет бука.

Между тем Жан Вальжан и кучер вынимали Мариуса из фиакра; Жан Вальжан держал его под руки, а кучер за ноги.

В то время как они вытаскивали Мариуса, Жан Вальжан просунул руку под сильно разорванный сюртук, нащупал грудь и убедился, что сердце еще продолжало биться. Оно билось как будто даже сильнее, чем раньше, точно толчки кареты возбудили в нем жизненную энергию.

Жавер спросил привратника тоном, приличествовавшим представителю власти при разговоре с привратником революционера:

-- Где тут живет какой-то Жильнорман?

-- Здесь. На что он вам нужен?

-- К нему привезли сына.

-- Сына? -- машинально повторил привратник, видимо, ничего не понимая.

-- Он умер.

Шедший следом за Жавером оборванный и весь в грязи Жан Вальжан, на которого привратник смотрел с некоторым ужасом, отрицательно покачал ему головой.

Привратник, казалось, не понимал ни того, что ему говорил Жавер, ни мимики Жана Вальжана. Жавер продолжал:

-- Он пошел на баррикаду -- и вот результат.

-- На баррикаду! -- вскричал привратник.

-- Там его убили. Разбудите отца.

Привратник не трогался с места.

-- Идите же! -- продолжал Жавер, а затем прибавил: -- Завтра здесь будут похороны.

Жавер рассматривал каждое событие как обычное явление общественной жизни, строго классифицируемое в известном порядке по уставу о пресечении и предупреждении, и каждый такой случай причислял к известной категории; всякий возможный жизненный факт как бы хранился в особом ящике, откуда он и появлялся в соответствующие моменты; к числу таких уличных явлений относились шум, бунт, время карнавала, похороны.

Привратник ограничился тем, что разбудил бискайца, бискаец разбудил Николетту, Николетта разбудила тетушку Жильнорман. Что же касается дедушки, то его не стали будить, решив, что чем позже он узнает о случившемся, тем будет лучше.

Мариуса отнесли на второй этаж и сделали это так тихо, что в остальных частях дома никто этого не слышал, и положили на старый диван в передней Жильнормана. В то время как бискаец уходил за доктором, а Николетта открывала шкафы с постельным бельем, Жан Вальжан почувствовал, что Жавер трогает его за плечо. Он понял и сейчас же направился к выходу, сопровождаемый следовавшим за ним Жавером.

Привратник смотрел на них с тем же сонливо-испуганным выражением на лице, как в ту минуту, когда они входили в дом.

Они сели в фиакр, а кучер на козлы.

-- Инспектор Жавер, -- сказал Жан Вальжан, -- окажите мне еще одну милость.

-- Какую? -- сурово спросил Жавер.

-- Позвольте мне на минуту зайти домой. Потом делайте со мной, что хотите.

Жавер молча сидел несколько минут, низко опустив голову и почти касаясь подбородком воротника сюртука, а потом опустил переднее стекло и сказал:

-- Кучер, улица Омм Армэ -- номер седьмой.

XI. Колебание в незыблемости принципов

Они не вымолвили больше ни слова за весь остальной путь.

Чего добивался Жан Вальжан? Закончить начатое дело, предупредить Козетту, сказать ей, где Мариус, быть может, дать ей какое-нибудь полезное указание, сделать какие-нибудь последние распоряжения. Что же касалось лично его самого, то он считал это делом конченым; Жавер наложил на него руку, и он не сопротивлялся; другой, если бы он попал в такое же положение, вспомнил бы, может быть, о веревке, которую ему дал Тенардье, и подумал бы о железных решетках темницы, куда его, наверное, запрут, но еще со времен епископа религиозное чувство восставало в Жане Вальжане против покушения хотя бы даже на свою собственную жизнь. Самоубийство, это необъяснимое насилие над неизвестным, способное погубить душу, казалось Жану Вальжану невозможным.

Фиакр остановился у поворота на улицу Омм Армэ, так как эта улица была слишком узка для экипажей. Жавер и Жан Вальжан вышли.

Кучер смиренно стал объяснять "господину инспектору", что утрехтский бархат, которым обиты сиденья в карете, весь испачкан кровью убитого и грязью убийцы. Он в этом, видимо, был убежден. Кучер прибавил также, что его обязательно следует вознаградить. Вместе с тем он вытащил из кармана свою книжку и попросил господина инспектора оказать ему милость и написать несколько слов в подтверждение того, что он свое дело исполнил как следует.

Жавер отстранил книжку, которую ему протягивал кучер, и спросил:

-- Сколько тебе следует за то, что ты дожидался, и за проезд?

-- Семь часов с четвертью, -- отвечал кучер, -- и потом бархат был совсем новый. Восемьдесят франков, господин инспектор.

Жавер вынул из кармана четыре наполеондора и отпустил фиакр.

Жан Вальжан подумал, что Жавер хочет пешком довести его до полицейского поста Блан-Манто или до поста в Архиве, до которого отсюда было очень близко.

Они свернули на улицу. На ней, по обыкновению, было пусто. Они подошли к дому номер 7. Жан Вальжан постучал. Дверь отворилась.

-- Хорошо, -- сказал Жавер. -- Идите.

И затем он прибавил со странным выражением и как бы делая над собой усилие, чтобы произнести следующие слова:

-- Я вас подожду здесь.

Жан Вальжан взглянул на Жавера. Такое поведение было не в привычках Жавера. Хотя Жавер со свойственной ему надменностью и оказывал ему известного рода доверие, больше похожее, впрочем, на то, которое кошка оказывает пойманной ею мыши, отпуская ее лишь настолько, чтобы затем в любой момент снова вонзить в нее когти, такое отношение к нему не очень удивило Жана Вальжана, окончательно решившегося отдать себя в руки Жавера. Он отворил дверь, вошел в дом, крикнул привратнику, уже лежавшему в постели и отворявшему дверь с помощью привязанной к ней веревки: "Это я!", и стал подниматься по лестнице.

Дойдя до первого этажа, он остановился. На всяком скорбном пути бывают остановки. Окно на площадке лестницы, устроенное с опускной рамой, было открыто. Как и во многих старинных домах, лестница освещалась окнами, выходившими на улицу. Уличный фонарь, стоявший как раз напротив дома, освещал, хотя и слабо, лестницу, что давало экономию в расходах на освещение.

Жан Вальжан, может быть, затем, чтобы вдохнуть в себя свежий воздух, а может быть, машинально, подошел к окну и высунул голову. Он наклонился и посмотрел на улицу. Улица была невелика, и фонарь освещал ее всю от одного конца до другого. Жан Вальжан был поражен. На улице никого не было.

Жавер ушел.

XII. Дед

Бискаец и привратник перенесли Мариуса в гостиную в том же самом состоянии полной неподвижности, как и вначале, когда его положили на диван. Врач, за которым послали, явился. Тетушка Жильнорман встала.

Госпожа Жильнорман, сильно испуганная, со сложенными руками, ходила вперед и назад, не будучи в состоянии приняться за что бы то ни было, и только повторяла:

-- Господи, как это могло случиться! -- Иногда к этому она прибавляла: -- Все будет залито кровью!

Когда прошли первые минуты испуга и ум ее до известной степени приобрел способность более философски отнестись к тому, что случилось, из уст ее вырвались слова:

-- Это так и должно было кончиться!

Но она так и не дошла до того, чтобы сказать: "Я же предупреждала!", как это бывает обыкновенно в подобных случаях.

По приказу доктора возле дивана поставили складную кровать. Доктор осмотрел Мариуса и, убедившись, что пульс ровный, что на груди нет ни одной глубокой раны и что запекшаяся на губах кровь текла из носа, приказал положить его на постель, без подушки, так, чтобы голова приходилась на одном уровне с остальным телом и даже немного ниже, и обнажить торс, чтобы не стеснять дыхания. Девица Жильнорман, увидя, что Мариуса раздевают, вышла из комнаты. Она направилась в свою комнату перебирать четки.

На теле не оказалось ни одной раны, проникшей во внутренние органы, одна пуля ударила в бумажник, ослабивший удар, отклонилась в сторону и, скользнув вдоль ребер, причинила сильный, но неглубокий разрыв покровов, и, следовательно, неопасный. Длительное путешествие под землей окончательно расшатало раздробленную ключицу, и тут дело было серьезнее. Руки несли следы сабельных ударов. Лицо не было обезображено ни одним рубцом, но зато всю голову покрывали следы от ран. Какого рода повреждение причинили эти раны на голове? Ограничится ли дело повреждением одних наружных покровов или, может быть, пострадал и череп? Ответить на это было еще нельзя. Очень дурным признаком было то, что ранения вызвали глубокое обморочное состояние, а такие обмороки далеко не всегда оканчиваются тем, что люди приходят в чувство. Кроме того, кровотечение сильно истощило раненого. Все остальное тело ниже пояса было защищено баррикадой и осталось невредимым.

Бискаец и Николетта рвали белье и готовили бинты. Николетта сшивала их, а бискаец скатывал. За неимением корпии доктор временно приостановил кровотечение из ран, приложив к ним вату. Возле кровати на столе рядом с горевшими на нем тремя свечами лежал футляр с набором хирургических инструментов. Доктор обмыл Мариусу лицо и волосы холодной водой. Вода в ведре в одну минуту сделалась красной. Привратник светил ему, держа в руке свечу.

Доктор казался настроенным печально. Временами он отрицательно качал головой, как бы отвечая на вопросы, которые он задавал самому себе. Дурной знак для больного, когда доктор ведет такие молчаливые разговоры с самим собой.

Когда доктор вытирал лицо и осторожно касался при этом пальцем век, все еще остававшихся закрытыми, в глубине гостиной отворилась дверь и показалась длинная белая фигура.

Это был дед.

Восстание уже целых двое суток сильно волновало, раздражало и не давало покоя Жильнорману. В предыдущую ночь он не мог заснуть, и потом весь день у него была лихорадка. Вечером он лег в постель очень рано, предварительно отдав приказание, чтобы в доме все было заперто, и от усталости заснул.

Но старики спят чутко, комната Жильнормана была рядом с гостиной, и, несмотря на все принятые предосторожности, шум разбудил его. В дверную щель проникал свет, и, удивленный этим, он встал с постели и ощупью добрался до двери. Он с удивленным лицом стоял на пороге, держась одной рукой за ручку полуоткрытой двери, выставив немного вперед склоненную трясущуюся голову; одетый в белый халат, плотно, без складок, облегавший его, точно саван, он был похож на призрак, который смотрит в могилу.

Жильнорман увидел в ярко освещенной комнате кровать и на ней на матраце окровавленного молодого человека, бледного, как воск, с закрытыми глазами, с открытым ртом, мертвенно-бледными губами, обнаженного до пояса, покрытого бесчисленным множеством кровавых ран.

Деда с головы до ног охватила дрожь, какая только может потрясти окостенелые члены, глаза с пожелтевшей от старости роговой оболочкой потускнели и стали точно стеклянные, лицо в одно мгновение вытянулось, заострилось и приняло землистый оттенок, руки повисли, точно лопнула вдруг поддерживавшая их пружина, кисти рук с растопыренными пальцами дрожали, колени согнулись и выдались вперед, отчего халат распахнулся и стали видны голые старческие ноги, покрытые белыми волосами. Он пробормотал:

-- Мариус!

-- Сударь, -- сказал бискаец, -- молодого господина только что принесли. Он был на баррикаде и...

-- И он умер! -- вскрикнул старик ужасным голосом. -- Ах, разбойник!

Тогда стан этого столетнего старца вдруг выпрямился, как это бывает в минуту смерти, и он стоял преображенный, точно молодой.

-- Милостивый государь, -- проговорил он, -- вы доктор. Скажите мне правду, он умер, да?

Доктор, полный душевной тоски, молчал.

Жильнорман заломил руки и разразился ужасным хохотом.

-- Он умер! Он умер! Он дал убить себя на баррикаде из ненависти ко мне! Он нарочно поступил так, чтобы сделать мне наперекор! А! Кровопийца! Вот как он мне отплатил! Несчастный я! Он умер!

Он подошел к окну, открыл его настежь, как будто он задыхался от недостатка воздуха, и, глядя в темноту, начал говорить, обращаясь к окутанной мраком ночи улице:

-- Исколот, изрублен, убит, загублен, зарезан, изрезан в куски! Взгляните на этого бездельника! Он хорошо знал, что я его жду, что я приказал приготовить для него комнату и что у меня в головах над постелью висит его портрет, сделанный еще тогда, когда он был маленьким ребенком! Он прекрасно знал, что ему стоит только вернуться, что я уже несколько лет зову его к себе и что вечерами, сидя в углу камина, сложив руки на коленях, я не знал, что мне делать, и доходил до безумия! Ты хорошо знал, что тебе только стоит войти и сказать: "Это я", и ты станешь полным хозяином дома, я исполнял бы каждое твое желание, и ты мог бы делать что тебе угодно с твоим старым глупым дедом! Ты знал это, но ты говорил: "Нет, он роялист! Я не пойду к нему!" -- и ты отправился на баррикады и там дал себя убить со злости! Из-за того только, чтобы отомстить мне за то, что я тебе сказал относительно герцога Беррийского! Это гнусно! Вы ложитесь и спите спокойно! Он умер. Хорошо мое пробуждение.

Доктор, у которого появилось опасение и с этой стороны, оставил на одну минуту Мариуса, подошел к Жильнорману и взял его за руку. Дед обернулся, взглянул на него своими как будто увеличившимися и налитыми кровью глазами и спокойно сказал ему:

-- Благодарю вас, милостивый государь. Я спокоен. Я видел смерть Людовика Шестнадцатого. Я умею переносить испытания! Ужасно сознавать только, что все это создают наши газеты. У вас будут писаки, говоруны, адвокаты, ораторы, трибуны, дебаты, прогресс, просвещение, законы, свобода печати, и вот в каком виде будут приносить вам ваших детей домой! Ах, Мариус! Такая смерть! Убит! Умер раньше меня! Баррикада! А, злодей! Доктор, вы, кажется, живете в этом квартале? О, я вас хорошо знаю! Я вижу в окно, как проезжает ваш кабриолет. Я хочу говорить с вами. Вы очень ошибаетесь, если думаете, что я сержусь. На мертвого не сердятся. Это ребенок, которого я воспитал. Я был уже стариком, когда он был еще совсем маленьким. Он ходил играть в Тюильрийский сад со своей маленькой лопаточкой и тележкой, и я, чтобы смотрители не ворчали, старался насколько возможно заравнивать палкой ямки, которые он рыл своей лопаточкой. Однажды он крикнул: "Долой Людовика!" -- и ушел. Я не был виноват в этом. Он был такой розовый и белокурый. Его мать умерла. Вы обращали внимание, что все маленькие дети белокуры? От чего это зависит? Он сын одного из этих луарских разбойников, но дети не виноваты в преступлениях своих родителей. Я его помню, когда он был еще вот такой. Он никак не мог выговорить букву д. У него был такой приятный голосок, и произносил он слова так неразборчиво, точно щебетала птичка. Я помню, как один раз возле Геркулеса Фарнезского собралась целая толпа, которая восхищалась и любовалась этим ребенком, так он был хорош! Такую головку, какая у него, можно видеть только на картинах. Я иногда вдруг начинал говорить с ним грубым голосом, грозил ему палкой, но он знал, что это шутка. По утрам, когда он входил в мою комнату, я начинал ворчать, а на самом деле его появление было для меня все равно что солнышко. С такими мальчуганами трудно ладить. Они схватывают вас и затем уже не выпускают больше никогда. Сказать правду, трудно было бы и придумать что-нибудь лучше этого ребенка. Теперь что вы скажете о ваших Лафайетах, Бенжаменах Констанах и всех остальных, которые убили его? Этого нельзя так оставить.

Он вместе с доктором подошел к Мариусу, который все так же продолжал лежать с мертвенно-бледным лицом, и снова начал ломать руки. Побелевшие губы старика шевелились как бы машинально и с уст его с хрипом срывались слова, но так неясно, что их едва можно было разобрать: "Ах, какой бессердечный ты человек! А! Ты член клуба! Ах, злодей! Ах, революционер!" Это умирающий слабым голосом упрекал мертвого.

Мало-помалу, как это всегда и бывает в таких случаях, внутреннее возбуждение улеглось, и к старику снова вернулась способность выражать свои мысли связно, но зато он казался ослабевшим до такой степени, что не в состоянии был выговаривать слова, и голос его звучал так глухо и невнятно, точно доносился откуда-то издалека, с противоположного края бездны.

-- Для меня это все равно, я тоже умру. Подумайте только, что во всем Париже не найдется той женщины, которая не согласилась бы с радостью осчастливить этого несчастного! Негодяй, вместо того чтобы веселиться и наслаждаться жизнью, пошел сражаться и допустил, чтобы его изрезали всего, как скота! И ради кого?.. Зачем?.. Из-за Республики! И это вместо того, чтобы идти танцевать в Шомьер, как подобает молодым людям! Как это тяжело -- быть всего двадцати лет. Республика -- это очень красивая, но никому не нужная глупость! Бедные матери, рожайте после этого красивых мальчиков! Итак, он умер. Значит, у нас будет двое похорон. Неужели ты дал отделать себя там так ради того только, чтобы заслужить благоволение генерала Ламарка? А что он для тебя сделал, этот генерал Ламарк? Рубака! Болтун! Дать убить себя ради мертвого? Тут есть от чего сойти с ума! Представьте себе только! Двадцать лет! И даже не обернулся, чтобы взглянуть, не осталось ли чего позади! И вот теперь несчастные старики должны умирать одинокими. Издыхай в своем углу, как филин! Ну что ж, сказать правду, так, пожалуй, даже лучше, больше ничего не нужно, надеюсь, что это меня сразу убьет! Я очень стар. Мне сто лет, мне сто тысяч лет, мне давным-давно пора уже умереть. Это последний удар! Теперь все кончено, и как я рад! Зачем вы даете ему вдыхать аммиак и зачем все эти лекарства? Вы только попросту теряете время! Вы очень глупы, доктор! Разве вы не видите, что он умер, совершенно умер! Я это хорошо знаю, потому что я тоже умер. Он никогда ничего не делал наполовину. Да, мы переживаем позорное время, позорное, позорное, вот что я думаю о вас, о ваших идеях, о ваших системах, о ваших главарях, оракулах, о ваших докторах, о ваших негодяях-писателях, о ваших плутах-философах и о всех революциях, которые уже целых шестьдесят лет пугают стаи ворон в Тюильри! Раз ты отнесся ко мне так безжалостно и дал себя убить, я не буду даже горевать о твоей смерти. Слышишь ты меня, убийца!

В эту минуту Мариус медленно поднял веки, и его глаза, еще отуманенные от слабости, остановились на Жильнормане.

-- Мариус! -- вскрикнул старик. -- Мариус! Малютка мой, Мариус! Дитя мое! Сын мой дорогой! Ты открыл глаза, ты смотришь на меня, ты жив! Спасибо!

И он упал без чувств.