I
Рождество 182* было очень замечательно на Гернсее. В этот день шел снег. На островах Ламанша мороз составляет редкое событие, снег -- удивительное.
Утром этого Рождества дорога вдоль моря от порта Св<ятого> Петра к Валлю была совершенно бела. Снег шел от полуночи до рассвета. Около девяти часов, немного после восхода солнца, когда англиканам еще рано было идти в Сампсоньевскую церковь, а веслеянцам в Ельдадскую капеллу, -- дорога была почти пуста. На всем протяжении ее было только трое прохожих: ребенок, мужчина и женщина. Эти трое прохожих, шедшие один от другого на некотором расстоянии, очевидно, не имели между собою ничего общего. Ребенок лет восьми остановился и смотрел на снег с любопытством. Мужчина шел сзади женщины, шагах во ста. Оба они шли по направлению к Св<ятому> Сампсону. Мужчина, еще молодой, казался чем-то вроде мастерового или матроса. На нем было будничное платье, куртка из толстого коричневого сукна и панталоны, запачканные дегтем. Его толстые сыромятные башмаки на больших гвоздях оставляли на снегу след, более похожий на тюремный замок, чем на человеческую ногу. Женщина была в праздничном наряде, в широком черном шелковом салопе на вате, из-под которого виднелось очень кокетливое платье из белого ирландского поплина с розовыми полосами, и, если б на ней не было красных чулок, ее можно было бы признать за парижанку. Она шла живо и развязно, и в ее походке сказывалась молоденькая девушка. В ней была скоропреходящая грация движений, характеризующая самый нежный из переходных возрастов -- юность. Мужчина не замечал ее.
Вдруг возле группы зеленых дубов, на месте, называемом Низенькие Домики, девушка оглянулась, и это движение заставило мужчину посмотреть на нее. Она остановилась, как будто поглядела на него с минуту, потом нагнулась, и мужчине показалось, что она писала что-то пальцем на снегу. Затем девушка выпрямилась и, удвоив шаги, пошла своею дорогою, но, пройдя несколько шагов, оглянулась, рассмеялась и скрылась влево от дороги на тропинке, обставленной плетнем и ведущей к Плющевому замку. Когда девушка оглянулась, мужчина узнал в ней Дерюшетту.
Он не почувствовал никакого желания догнать ее и даже не думал о ней, но взгляд его машинально упал на место, где останавливалась молодая девушка. Там виднелись следы двух ее ножек и рядом с ними начертанное ею на снегу: "Жилльят".
Слово это было его именем.
Его звали Жилльятом.
II
Жилльят жил в Сампсониевском приходе. Его не любили там. Да, пожалуй, с точки зрения иных людей, и было за что.
Во-первых, он жил в доме "с привидениями". Случается иногда на Джерсее или Гернсее, что в деревне, даже в городе, в каком-нибудь захолустье или даже на людной улице, вы встретите дом с заколоченным входом; остролистник загораживает дверь; какие-то безобразные пластыри из досок лепятся на окнах нижнего этажа; окна верхних этажей в одно и то же время закрыты и открыты; все рамы заперты, но все стекла перебиты. Если есть двор, он порос травою; если есть сад -- он заглох крапивой, терновником и кишит насекомыми. Трубы порастрескались, крыши обрушились; внутри комнат, что только можно видеть, все сильно попорчено, дерево сгнило, камень заплеснел. Толщина паутин, наполненных мухами, свидетельствует о невозмутимом спокойствии пауков. Иногда виднеется разбитый горшок на полках. Это дом "с привидениями". На Гернсее верят, что в таких домах по ночам бродит нечистый.
Дом может сделаться трупом, как человек. Стоит только, чтобы его убило суеверие. Тогда он становится страшным. Такие дома не редкость на островах Ламанша.
Деревенские и приморские жители суеверны и неспокойны в отношении "нечистого". Ламаншцы, поселенцы английского архипелага и французского прибрежья, так много занимаются этим "нечистым", что имеют об нем очень точные сведения. У нечистого есть послы по всей земле. Известно, что Бельфегор -- посол ада во Франции, Хутгин -- в Италии, Белиаль -- в Турции, Фамуз -- в Испании, Мартинет -- в Швейцарии и Маммон -- в Англии. Сатана -- Цезарь. Двор у него в полном составе: Дагон -- главный хлебодар, Суккор Беноф -- начальник евнухов, Асмодей -- банкир, Кобаль -- директор театра, Верделе -- обер-церемониймейстер, Ниббас -- шут. Вьерус -- человек ученый, отличный стриголог и известный демонолог, называет Ниббаса великим пародистом.
Нормандским рыбакам Ламанша нужно быть очень осторожными в море из-за дьявольских козней. Долго думали, что св. Маклу живет на большом квадратном утесе Ортак, стоящем по самой середине между Ориньи и Каске, и множество старых рыбаков утверждали, что видели его часто издали сидящим и читающим книгу. Еще не так давно было много охотников всему этому верить, и мимоезжие матросы усердно кланялись перед Ортакским утесом; но прошла молва, что на Ортакском утесе живет не святой, а дьявол -- и что он-то именно, дьявол-то этот, по прозвищу Иохм, ухитрился слыть в течение нескольких веков св<ятым> Маклу; добродушные люди верят и этому.
Дом, в котором жил Жилльят, был прежде с привидениями, но в последнее время здесь вовсе никто не видал их. Впрочем, это тем хуже было для Жилльята и его матери. На Гернсее уверены, что когда в доме поселится колдун, дьявол считает дом в хороших руках и навещает колдуна только по приглашению, как доктор.
Дом называли Бю-де-ла-Рю. Он помещался на оконечности мыса или, правильнее сказать, на оконечности скалы, образовавшей отдельное якорное местечко в бухте Хуме Парадиза. Вода там очень глубока. Дом стоял совсем особняком на оконечности, почти вне острова; земли около него было только что для одного садика. Приливы иногда затопляли сад. Между Сампсониевским портом и бухтой Хуме Парадиза есть большой холм, на котором высится груда башен и плюща, называемая замком Валля или Архангела, так что из Сампсона не было видно Бю-де-ла-Рю.
Колдун на Гернсее вовсе не редкость. Напротив, здесь колдуны еще до сих пор занимаются своим промыслом, и девятнадцатый век им нисколько не мешает. А делом они занимаются в самом деле преступным. Кипятят золото. Сбирают травы по ночам. Не прочь при случае сглазить чужую скотину. Они -- люди опасные, и их боятся. Один из них недавно заколдовал булочника и с печкой. Другой самым тщательным образом запечатывал пустые конверты. У иного в доме, на полке, видели три бутылки с буквой В. Эти чудовищные факты всем известны. Есть колдуны обязательные: за две, за три гинеи они готовы взять на себя все ваши болезни. Они тогда катаются по постели и кричат. А вы говорите: "Странно, у меня все прошло". Другие излечивают вас от всех болезней обвязыванием платка вокруг тела. Средство такое простое, что удивляешься, как оно еще никому не пришло в голову. В прошлом столетии королевский Гернсейский суд клал этих колдунов на кучи хвороста и сжигал живьем. В наше время, когда нравы несравненно мягче, а законы милосерднее, гернсейских колдунов присуждают на два месяца к тюремному заключению.
Последнее сожжение колдунов на Гернсее было в 1747 году. Город отвел для этого одну из своих площадей, перекресток Дю-Бордаж. На Дю-Бордаже от 1565 до 1700 года было сожжено одиннадцать колдунов. Преступники в большей части случаев сознавались. Им помогали сознаваться посредством пытки. Мучения пыток заставляли мучеников говорить на себя все то, что от них безжалостно добивались мучители.
III
Возвратимся к Жилльяту.
Рассказывали на острове, что около конца революции поселилась на Гернсее женщина с маленьким ребенком. Она была англичанка, если не француженка. У нее было какое-то имя, из которого гернсейское произношение и крестьянское правописание сделали Жилльят. Она жила одна с ребенком, который приходился ей, кто говорил племянником, кто -- сыном, кто -- внуком, а кто -- ровно ничем. У нее было немного денег, ровно столько денег, сколько нужно, чтобы жить бедно. Она купила участок луговой земли в Сержантэ и кусочек пашни возле Рокень. Дом Бю-де-ла-Рю в то время, по мнению гернсейских суеверов, был битком набит привидениями. За это в нем уже лет тридцать никто и не жил. Он стал совсем развалиной. В саду, беспрестанно заливаемом морем, ничего не росло. Кроме шума и света, которые видали и слыхали по ночам в этом доме, особенно страшно было то, что, если оставить там с вечера на камине моток шерсти, спицы и полную тарелку супа, на другой день суп оказывался съеденным, тарелка пустой, а вместо шерсти лежала пара связанных чулок. Конечно, половина этих рассказов была очевидная ложь, а другая могла иметь весьма естественные объяснения; но кому же до этого дело, когда дело с неестественными объяснениями гораздо занимательнее? Развалину и с дьяволом в придачу продавали за несколько фунтов стерлингов. Женщина эта купила ее. Она купила ее потому, что Бю-де-ла-Рю никто не хотел покупать и дом продавался за бесценок; но на суеверном Гернсее, конечно, нашлась бездна охотников утверждать, что покупка уединенного дома сделана приезжею женщиною, очевидно, по наущению дьявола.
Она не только купила его, но и поселилась в нем сама, с ребенком; и с той поры дом утих. "В нем теперь есть все, что ему было нужно", -- сказали люди. Привидений как не бывало. Не стало слышно и криков на рассвете. Не стало видно и света, кроме сальной свечи, зажигаемой женщиной по вечерам. "Колдуньина свечка стоит дьявольского факела", -- сказали на Гернсее, и владелица домика Бю-де-ла-Рю с той поры прозвана колдуньей. Публика удовлетворилась.
Женщина жила своим участком земли, и у нее была славная корова, дававшая молоко, из которого выходило ароматное желтое масло. Она сеяла и собирала разные травы и коренья и картофель по прозванью Золотые капли. Она продавала, как все другие, пастернак бочками, лук сотнями, бобы мерами. Она не ходила на рынок, а продавала все через Гильберта Фалльо прихожанам Св<ятого> Сампсона. В записной книжке Фалльо значится, что он сбывал ей до двенадцати четвериков патат (бермудского картофеля).
Дом был подправлен его новой владелицею ровно настолько, чтобы в нем можно было жить. Крыша текла только в самые сильные дожди. Он состоял из одного этажа и чердака. Этаж был разделен на три комнаты; в двух спали, в одной ели. На чердак взбирались по лестнице. Женщина готовила кушанье и учила ребенка грамоте. Ее считали француженкой, и, по всей вероятности, она и была француженка. Но откуда она пришла и что привело ее на эту суровую скалу, -- это здесь неизвестно.
Может быть, и ее привело на Гернсей то самое, что закинуло туда человека, написавшего этот роман, -- изгнание.
Женщина старелась, ребенок рос. Они жили одиноко. Их избегали, да им и самим никого не было нужно. Волчица с волчонком не соскучится. Так отзывались об них благосклонные соседи. Ребенок сделался юношей. Юноша стал мужчиной, и тогда, так как старая кора жизни должна всегда отпадать, мать умерла. Она оставила ему луг в Сержантэ, пашню близ Рокень и дом Бю-де-ла-Рю, потом, гласит официальный инвентарь: сто золотых гиней в чулке. В доме было два сундука, две кровати, шесть стульев и стол, со всей домашней утварью. На полке было несколько книг, а в углу сундук под замком, который нужно было открыть для составления инвентаря. Сундук был обит кожей с арабесками из медных гвоздей и оловянных звезд, и в нем оказалось новое, полное женское приданое, из превосходного дюнккирхенского полотна, рубашки и юбки, шелковые материи в кусках и поверх всего записка рукой покойницы: "Твоей жене, когда ты женишься".
Эта смерть была тяжелым ударом для юноши, который схоронил женщину. Он одичал, стал резче, суровее. Он очутился в совершенной пустоте. До тех пор было только уединение, теперь сделалась пустота. Жизнь вдвоем возможна. Одному нет сил влачить ее.
Но Жилльят был молод, а в этом возрасте изъяны сердца скоро восстановляются. Печаль его понемногу стушевалась, примешалась к природе, придала ей прелесть особого рода, привлекла его к предметам, отодвинула от людей и еще больше сроднила эту душу с уединением.
IV
Мы говорили, что Жилльята не любили в приходе. Ничего не могло быть естественнее этой антипатии. Причин не занимать-стать. Народ не любит загадочных людей. Затем он одевался как работник, тогда как у него было чем жить, ничего не делая. Затем сад, который ему удалось обработать и засеять картофелем, несмотря на капризы равноденствия. Затем толстые книги у него на полке.
Еще другие причины.
Отчего он жил один? Бю-де-ла-Рю был чем-то вроде лазарета; Жилльята держали в карантине; немудрено поэтому, что удивлялись его отчуждению и обвиняли его в одиночестве, которым сами его окружили.
Он часто выходил из дому по ночам. Разговаривал с знахарями. Раз видели, что он сидел в траве и чему-то удивлялся. Он часто хаживал к Анкрессу и к волшебным камням, рассеянным по окрестности. Почти наверное видели, что он вежливо кланялся Поющей скале. Он покупал всех птиц, которых ему приносили, и выпускал их на волю. Он был учтив со всеми встречными на Сампсониевских улицах, но охотно сворачивал в сторону, чтобы миновать улицу. Он часто ходил ловить рыбу и всегда возвращался с уловом. Он работал по воскресеньям в саду, тогда как это по местным понятиям ужасный грех. У него была волынка, которую он купил у шотландских солдат, проходивших через Гернсей, и он играл в скалах, на берегу моря, по вечерам. Он иногда точно сеял что-нибудь. Ну как тут быть с таким человеком?
Никто не поручился бы в том, что Жилльят не составлял чар, волшебных напитков и разных зелий. У него видели стклянки.
Зачем он ходил по вечерам, и иногда до полуночи, по утесам? Очевидно, для того, чтобы разговаривать с недобрыми людьми, которые бродят в ночном тумане по морскому берегу.
Он раз помог тортевальской колдунье вытащить тележку из грязи, старушке Мутоннь Гаи.
Когда по острову шла перепись, на вопрос о его звании он отвечал: Рыбак, когда есть рыба. Войдите в положение людей, кому такие ответы понравятся?
Раз одна девушка сказала Жилльяту: "Когда же вы женитесь?" Он отвечал: "Я женюсь тогда, когда Поющая скала найдет себе мужа".
Эта Поющая скала была огромным камнем, стоявшим совершенно прямо на площадке, близ Лемезюрье де-Фри. Камень этот был очень подозрителен. Зачем он там стоял? На нем раздается иногда пение невидимого петуха, что крайне неприятно.
Жилльят, не без серьезных причин, слыл колдуном. В бурю, ночью, когда раз Жилльят был один в море, неподалеку от Соммельезы, слышали, как он спрашивал:
-- Можно пройти?
А сверху скал крикнул ему голос:
-- Ладно! Ступай смелей!
С кем он говорил, если не с тем, кто ему отвечал? Кажется, против этого и спорить невозможно.
Другим бурным вечером, таким бурным и темным, что ни зги не было видно, возле самого Капчио-Рок -- двойного ряда утесов, на которых по пятницам пляшут колдуньи и козы, как будто раздавался голос Жилльята, участвовавший в следующем страшном разговоре:
-- Как поживает Везен Бровар? (Каменщик, упавший с крыши.)
-- Выздоравливает.
-- Ведь он упал выше, чем с этого столба. Удивительно, что ничего себе не сломал.
-- Славная погода стояла прошлой неделей.
-- Лучше, чем сегодня.
-- Не много же будет рыбы на рынке.
-- Как поживает Катерина?
-- Отлично.
Жилльят, по всей вероятности, вышел на "ночное дело". По крайней мере, никто не сомневался в этом.
Иногда видели, что он лил из кружки воду на землю. А если воду плескать на землю, она образует изображение дьяволов.
На С<ен->Сампсоньевской дороге есть три камня, лежащие лестницей.
Люди очень сведущие и набожные утверждали, что около этих камней Жилльят разговаривал с жабой. Но на Гернсее нет жаб; на Гернсее всевозможные змеи, а на Джерсее -- жабы. Эта жаба, должно быть, приплыла с Джерсея, чтобы поговорить с Жилльятом. Разговор был дружеский.
Эти факты считались несомненными; и доказательством может послужить то, что три камня все еще там. Сомневающиеся люди могут сходить и посмотреть их. Конечно, может быть, все это еще ничего не доказывает; но кто хочет верить, тот во всем видит желаемые доказательства. Все это вредило Жилльяту.
На Гернсее все знают, что величайшая напасть морей Ла-манша -- царь Окриньеров. Кто его увидит, непременно потонет между двумя Михайловыми днями. Ему известны имена всех утопленников и даже места, где они лежат. Он отлично знает подводное кладбище. Голова книзу шире, кверху уже, коренастое, безобразное, липкое туловище, узловатые наросты на черепе, коротенькие ноги, длинные руки, плавательные перья вместо ног, когти вместо рук, широкое, зеленое лицо, -- таков этот царь. Когти у него перепончатые, плавательные перья с ногтями. Представьте себе что-то вроде чудовищной рыбы с человечьей головой. Очень непрезентабельно! На Гернсее знают также, что, чтобы отбояриться от этого чудовища, его нужно поймать или заворожить. Он ужасен. Вид его вселяет тревогу. Над волнами и валами, из-за густого тумана, виднеются какие-то очертания, низенький лоб, курносый нос, плоские уши, необъятный рот без зубов, брови как стропила и большие глаза. Он красен, когда молния синя, и бледен, когда молния вспыхивает пурпуром. У него струящаяся остроконечная борода, резко выдающаяся на перепонке, вроде епанчи, украшенной четырнадцатью раковинами, семью спереди и семью сзади. Раковины эти необыкновенны, по отзыву знатоков раковин. Царь Окриньеров показывается только в бурном море. Он злой шут бури. Когда он появляется над водою, то очертания его вырисовываются в тумане, в шквалах, в дожде. Чешуйчатая оболочка покрывает ему бока, как жилет. Он стоит над волнами, вздымающимися под напором ветра и крутящимися, как стружки из-под рубанка плотника. Царь Окриньеров почти весь выставляется из пены, и, если есть на горизонте погибающие корабли, он начинает плясать; лицо освещено отблеском неопределенной улыбки, глаза ужасные, безумные. Недобрая это встреча. В то время, когда Жилльят был одною из забот С<ен->Сампсона, последние личности, видевшие царя Окриньеров, уверяли, что у него на епанче было всего тринадцать раковин. Тринадцать; стало быть, еще опаснее. Но куда же далась четырнадцатая? Уж не отдал ли он ее кому-нибудь? И кому бы он мог ее отдать? Никто не мог сказать ничего положительного, и все ограничивались предположениями. Но г. Лупен-Мобье, из Годен, особа значительная, готов был утверждать под присягой, что видел однажды в руках Жилльята очень странную раковину.
Не редкость был подобный разговор между крестьянами:
-- Ведь славный у меня бык, соседушко?
-- Жирен маленько.
-- Это правда.
-- В нем больше сала, чем мяса.
-- Уж не сглазил ли его Жилльят?
Жилльят останавливался на окраинах полей возле пахарей и на окраинах садов возле садовников и говорил иногда им таинственные слова:
-- Когда цветет чертова узда, косите озимь.
(В скобках: чертова узда -- скабиоза, грудная трава.)
-- Ясень распускается, не будет больше морозить.
-- Летнее солнцестояние -- чертополох в цвету.
-- Июнь без дождя, хлеб будет бел. Бойтесь ржавчины.
-- Черешня зреет -- остерегайтесь полнолуния.
-- Если погода на шестой день месяца будет такая же, как на четвертый или как на пятый, она останется такою на весь месяц, в первом случае из двенадцати раз девять и во втором случае из двенадцати раз одиннадцать.
-- Берегитесь соседей в тяжбе с вами. Бойтесь хитрости. Напойте свинью горячим молоком, она околеет. Натрите корове зубы пореем, она перестанет есть.
-- Корюшка мечет икру -- берегитесь лихорадок.
-- Лягушки показываются, сейте дыни.
-- Печеночник цветет, сейте ячмень.
-- Липа цветет, косите луга.
-- Илем цветет, закрывайте теплицы.
И -- ужасная вещь -- все его советы приносили пользу. Ночью, в июле, когда он играл на волынке около Деми де Фонтенелля, не удавалась ловля макрелей.
Раз вечером, во время отлива, на песчаной отмели, прямо против дома его Бю-де-ла-Рю, опрокинулась телега, нагруженная водорослями. Он, вероятно, боялся, чтобы его не потянули к суду, потому что усердно помогал поднимать телегу и сам ее снова нагрузил.
Говорили, что Жилльят заглядывает в колодцы, а это опасно, если взгляд не хорош; и оказалось в один прекрасный день, что в Аркулоне вода в колодце испортилась. Женщина, которой принадлежал колодезь, сказала Жилльяту: "Посмотрите-ка на эту воду". И показала ему ее в полном стакане. Жилльят сознался, что вода в самом деле не хороша. Женщина отвечала: "Исправьте мне ее". Жилльят принялся расспрашивать: есть ли у нее хлев? -- есть ли в хлеве сток? -- не проходит ли сточная труба возле колодца? Женщина отвечала да. Жилльят вошел в хлев, переделал сток, отвел трубу в сторону -- и вода в колодце опять стала хороша. Конечно, все это было как нельзя более естественно и просто, но в деревне об этом думали, и Бог весть что. Стоит только дать над собою волю подозрительности, и легко станет увидать самого себя и несправедливым, и глупым. То и случилось с рассуждавшими о колодце, в котором Жилльят исправил воду. Колодезь не может быть хорошим и нехорошим без всякой причины; нашли болезнь этого колодца неестественной, и трудно было в самом деле не поверить, что Жилльят пустил на эту воду заговор.
Раз, когда он был на Джерсее, заметили, что он остановился близ С<ен->Климента, в улице Бродяг. А ведь Бродяги -- это привидения.
В деревне наводят справки о человеке, сближают эти справки, и совокупность их составляет репутацию.
Подметили как-то, что у Жилльята шла носом кровь. Это очень важный признак. Один из барочников, человек бывалый, объехавший почти весь свет, утверждал, что у тунгузов у всех колдунов течет из носу кровь. Уж известно, что значит, когда у человека идет носом кровь. Однако люди благоразумные заметили, что то, что характеризует тунгузских колдунов, не может в такой же степени относиться к колдунам гернсейским.
В окрестностях С<вятого> Михаила видели, как он остановился на поле, окаймляющем большую Видеклинскую дорогу. Он свистнул, и минуту спустя прилетел ворон, а еще минуту спустя прилетела ворона. Факт подтверждал весьма значительный человек.
В Хамеле были старухи, которые наверное слышали, как раз утром, на заре, ласточки выкликали Жилльята.
Прибавьте к этому, что все были очень ясно убеждены, что Жилльят не добр.
Крестьянин бил осла. Осел ни с места. Крестьянин хватил его деревянным башмаком в живот, и осел упал. Жилльят подбежал поднять осла, осел оказался мертвым. Жилльят приколотил бедного крестьянина.
В другой раз, увидев, что мальчик спускался с дерева с гнездышком только что вылупившихся птичек, почти без перьев и совершенно голых, Жилльят отнял гнездышко у мальчика и довел злость до того, что отнес это гнездышко назад и утвердил его на его прежнем месте на дереве.
Прохожие стали корить его, он только указал на самку и самца, кричавших над деревом и возвращавшихся к своим птенцам. Он имел слабость к птицам. По этому признаку всегда узнают колдунов.
Дети ужасно любят разорять гнезда ласточек и морских чаек в скалах. Они приносят оттуда множество синих, желтых и зеленых яичек и делают из них украшения над камином. Так как прибрежные скалы круты, у них иногда скользят ноги, они падают и убиваются. Ничего не может быть красивее ширм, украшенных яичными скорлупками морских птиц. Жилльят помешал и этому. Он взбирался, рискуя собственной жизнью, на утесы, прицеплял к ним клочья сена с разными пугалами, чтобы не давать птицам гнездиться там, и тем лишал детей удовольствия отнимать у них яйца. Вот отчего Жилльята почти что ненавидели.
V
Общественное мнение не совсем установилось насчет Жилльята.
Большинство считало его Марку, некоторые доходили до того, что называли его Камбионом. Камбион -- отродье дьявола.
У Марку где-нибудь на теле непременно должен быть знак, похожий на лилию.
Марку от природы имеют дар вылечивать золотуху.
На островах Ламанша водятся золотушные, вот почему Марку необходимы.
Несколько личностей видели, как однажды Жилльят купался в море, и заметили у него на теле лилию. Его спросили, он только рассмеялся в ответ. Потому что и он тоже иногда смеялся, как другие люди. С тех пор никто не видел его купающимся; он стал купаться в уединенных, опасных местах. Вероятно, по ночам, при лунном свете. Нельзя не сознаться, что это подозрительно.
Считать его Камбионом, то есть сыном дьявола, было, конечно, такая же нелепость, как и считать его колдуном и Марку.
К Жилльяту обращались за советами потому именно, что побаивались его. Крестьяне приходили со страхом говорить ему о своих болезнях. В страхе таком всегда есть доля доверия; и в деревне, чем подозрительнее доктор, тем вернее лекарство. У Жилльята было много снадобий, оставленных ему умершей старушкой; он давал их всем приходившим и не брал денег. Он лечил ногтоеду прикладыванием трав; ликер из одной сткляночки прерывал лихорадку; сампсоньевский химик -- то, что во Франции зовут аптекарем, -- думал, что, вероятно, это хинный доктор. Самые ярые недоброжелатели охотно сознавались, что Жилльят был довольно добр к больным, когда дело шло о простых лекарствах; но, как Марку, он не хотел ничего слышать, когда золотушные приходили просить позволить им прикоснуться к его лилии: он, вместо ответа, захлопывал им дверь перед самым носом; он упорно отказывался делать чудеса, что даже смешно в колдуне. Не будьте колдуном, а уж раз что вы колдун, так делайте свое дело.
В общей антипатии было одно или два исключения. Ландуа, из Кло-Ландеса, -- он был церковным писарем в приходе Св<ятого> Петра, -- отправился однажды утром купаться в море и чуть не утонул. Жилльят бросился в воду, тоже чуть не утонул и спас Ландуа. С этой поры Ландуа не говорил ничего худого о Жилльяте. Тем, которые удивлялись этому, он отвечал: "С какой стати я буду злословить человека, который ничего дурного мне не сделал и спас мне жизнь?" Писец даже сдружился с Жилльятом. Он был человек без предрассудков. Не верил в колдунов. Смеялся над людьми, боявшимися привидений. У него была лодка, он ловил рыбу в часы досуга и никогда не видал ничего необыкновенного. Только раз ему померещилось, что над водой в лунном свете прыгает какая-то женщина, да и в этом он был не вполне уверен. Мутоннь Гаи, тортевальская колдунья, дала ему маленький мешочек, который подвязывается под галстух и предохраняет от духов; он смеялся над этим мешочком и не полюбопытствовал даже взглянуть, что в нем лежало; однако он носил его, чувствуя себя как-то спокойнее с этой штучкой на шее.
Несколько смелых личностей рискнули, вслед за Ландуа, признать в Жилльяте некоторые достоинства, некоторые обстоятельства, уменьшавшие виновность его: воздержание от джина и табака. Иногда даже говорили про него, что он не пьет, не курит, не жует и не нюхает табаку.
Но воздержание принимается во внимание только при других достоинствах.
К Жилльяту же питали глубокое отвращение.
А между тем он бы мог быть полезен, как Марку. В одну из страстных пятниц, в полночь, в приличный день и час для таких врачеваний, все золотушные с острова, по вдохновению или вследствие стачки, пришли толпой к Бю-де-ла-Рю, умоляя Жилльята излечить их от страшных язв. Он отказал. Да не злой ли он в самом деле человек после этого?
VI
Таков был Жилльят.
Наружность Жилльята находили безобразною; но на самом деле он не был безобразен. Он был даже красив. В профиль у него было что-то напоминающее древних варваров. Когда он стоял спокойно, он был похож на дака Траянской колонны. Уши у него были маленькие, изящные, не мясистые и удивительной акустической формы. Между глаз у него была вертикальная морщина людей гордых и предприимчивых. Края рта его падали вниз с выражением горечи; лоб был высокий и чистый; смелый зрачок смотрел прямо и честно; его только портило немножко миганье, которым страдают все рыболовы вследствие отражения волн. Смех у него был ребяческий, симпатичный. Зубы белы, как самая чистая слоновая кость. Но загар сделал его почти негром. Столкновения с океаном и с бурями не обходятся даром; в тридцать лет он казался сорока пяти. На нем легла суровая печать ветра и моря.
Его прозывали лукавым Жилльятом.
При обыкновенном росте и обыкновенной силе он изловчался поднимать гигантские тяжести и исполнять работы, только что под стать атлету.
В нем было много гимнастического навыка; он одинаково хорошо владел и левой, и правой рукою.
Он на охоту не ходил, но любил удить рыбу и отлично плавал.
Уединение образует или идиотов, или людей талантливых. В Жилльяте было и того, и другого понемногу. Иногда у него был удивленный вид, как мы уже говорили, и он становился похожим на животное. Иногда, напротив, у него был какой-то глубокий взгляд.
В сущности, разумеется, все таинственное, что об нем рассказывали, был вздор, он был человек простой и только грамотный.
Взбираясь на скалы и утесы, расхаживая по островам во всякую пору, плавая по морю в чем ни попало, пускаясь днем и ночью в самые опасные проходы, Жилльят сделался удивительным моряком, не из выгоды для себя, а по любви к морю, для собственного удовольствия.
Жилльят родился лоцманом. Настоящий лоцман знает дно морское как свои пять пальцев. Глядя, как Жилльят пробирался между мелями и подводными камнями Нормандского архипелага, можно было бы подумать, что у него под черепом карта дна морского. Он все знал и ничего не боялся. Он знал вехи лучше бакланов, садящихся на них. Незаметная разница между четырьмя вехами Кре, Аллиганда, Треми и Сардретты была совершенно ясна для него, даже в туманы. Он без всякого колебания распознавал и Анарский шест с овальным набалдашником, и трехконечное копье Русс, и белый шар Корбетты, и черный шар Лонг-Пьерра, и нечего было бояться, что он смешает крест Гурбо со шпагой, воткнутой в землю Платты, или молоток Барбе с ласточьим хвостиком Мулине.
Его редкие морские познания особенно обнаружились, когда на Гернсее была однажды гонка судов, называемая там регатой. Задача состояла в том, чтобы одному провести четырехпарусное судно из С<ен->Сампсона на остров Херм, который отстоит оттуда на одно лье, и возвратиться на том же судне из Херма на С<ен->Сампсон. Любой рыбак справится один с четырехпарусным судном, и задача показалась легкой; но вот что ее усложняло: во-первых, самое судно. Это была одна из тяжелых, широких, брюхастых, старинных лодок, по роттердамской моде, которые моряки прошлого века называли голландскими пузанами. В море еще встречаются иногда такие старинные голландские суда, плоские и раздутые, с двумя крыльями на бакборде и штирборде, которые опускаются поочередно, судя по ветру, и заменяют киль. Во-вторых, возвращение с Херма, возвращение, усложненное тяжелым ластом камней. Туда надобно было идти налегке, а назад возвратиться с грузом. Призом состязания было самое судно. Решено было, что кто сделает такую поездку, то тому будет дано самое судно, -- этот "Пузан", на котором он докажет свое мореходное искусство. Судно это принадлежало лоцману. Он его оснастил и ходил на нем лет двадцать. Лоцман был самым дюжим моряком Ламанша; после смерти его никого не нашлось, кто бы совладал с "Пузаном", и тогда его решились сделать призом регаты. "Пузан", хотя был без палубы, но имел кое-какие достоинства и мог бы прельстить любого морехода. Мачта у него была спереди, что увеличивало парусную силу судна. Другим преимуществом было то, что мачта вовсе не мешала нагрузке. Кузов был солидный, тяжелый, но просторный и устойчивый в море. Приз был хороший, -- достойный трудной задачи.
На состязание явились семь или восемь самых лучших рыбаков с острова: всем хотелось добыть себе "Пузана". Пробовали поочередно; ни один не мог доехать до Херма. Последний из состязателей славился тем, что в бурную пору переезжал на веслах грозное пространство моря между Серком и Брек-Ху. Он повернул "Пузана" с половины пути и сказал: невозможно. Тогда вступил на барку Жилльят, схватил весла и пустился в открытое море. Через три четверти часа он был в Херме. Три часа спустя "Пузан" возвратился в С<ен->Сампсон с грузом камней, несмотря на то, что поднялся сильный ветер с юга и перерезывал рейд поперек. Для пущей важности Жилльят прибавил еще к грузу маленькую бронзовую пушку.
Пушка была совершенно лишним грузом на барке, точно так же, как южный ветер, дувший некстати в паруса. Но, несмотря на то, Жилльят привез или, правильнее, принес "Пузана" в С<ен->Сампсон.
Месс Летьерри воскликнул: "Вот так матрос!"
И протянул Жилльяту руку.
Мы еще будем говорить о месс Летьерри.
"Пузана" присудили отдать Жилльяту.
Это происшествие не повредило его прозвищу Лукавого.
Нашлись люди, которые объявили, что во всем этом нет ничего удивительного, так как Жилльят спрятал в лодке ирговую ветку, а это тоже волшебство. Но никто не мог доказать ни того, что ирговая ветка заключает в себе нечто волшебное, ни того, что даже ирговая ветка была с Жилльятом на "Пузане". Однако это не мешало никому верить, что ветка была и что она очень много значит.
С этих пор Жилльят не знал никакой другой лодки, кроме "Пузана". В нем он ездил и на рыбную ловлю. Он привязывал его под самой стеной дома своего. Как только наступала ночь, он закидывал невод на спину, проходил через сад, перелезал через каменную ограду, карабкался с одной скалы на другую и прыгал на барку. А там в море.
Он удил много рыбы: вероятно, оттого, что он всегда брал с собой ирговую ветку. Никто никогда не видывал этой ветки, но все верили.
Излишек наловленной рыбы он не продавал, а отдавал даром.
Бедные брали рыбу, но сердились на него из-за этой ирговой ветки. Это не хорошо -- море не следует обманывать.
Он был рыбаком, но это еще не все. Он инстинктивно и для рассеяния научился трем или четырем ремеслам. Он был столяром, кузнецом, каретником, конопатчиком и даже немножко механиком. Никто не умел так починить колесо, как Жилльят. Он сам приготовлял все рыболовные снаряды. В одном из закоулков Бю-де-ла-Рю у него была маленькая кузница и наковальня, и, так как у "Пузана" был только один якорь, он сам сковал ему еще и другой. И сковал отличный якорь. Жилльят своим умом нашел, какие именно размеры должен иметь якорный шток, чтобы якорь не опрокидывался.
Он тщетно заменил все гвозди в "Пузане" нагелями, чтобы оградить его от ржавчины.
Таким образом он значительно увеличил морские достоинства своей барки. Он ходил на ней время от времени, на месяц или на два, на какие-нибудь уединенные островки, как Чусей или Каске. Тогда говорили: "Ага! Жилльята дома нет". Что именно должно было выражать это "ага!" -- это с достоверностью неизвестно, потому что никому от этого не было ни жарко ни холодно оттого, дома ли Жилльят или не дома; но уж так говорилось: "Ага! вот уж его и нет!"
VII
Жилльят был мечтатель. Этим объяснялась его смелость, его застенчивость и робость. У него было много своеобразных идей.
Он, например, немножко странно смотрел на природу.
Ему случалось несколько раз находить в совершенно прозрачной морской воде довольно больших животных различных форм из породы медуз, которые, вне воды, походили на мягкий хрусталь, а в воде смешивались, сливались со своею средою, по тождеству прозрачности и цвета, до того, что исчезали в ней. Он вывел из этого заключение, что если невидимые, прозрачные существа живут в воде, то другие прозрачные же и живые существа так же просто могут быть и в воздухе. Что может доказать, что их нет там? По аналогии, в воздухе должны быть такие же рыбы, как в воде; воздушные рыбы прозрачны, -- благодеяние творческой предусмотрительности для нас и для них; воздух пронизывает их насквозь, у них нет тени, мы не видим их и не можем схватить. Жилльят воображал, что, если б можно было поудить в воздухе, как в пруде, нашлось бы множество удивительных существ. "И, -- прибавлял он себе, -- тогда людям очень многое бы и объяснилось".
Жилльят разнообразил часы досуга странными мечтами. Он даже занимался наблюдением сна. Сон -- возможное, хотя иногда называют его невероятным. Сонное царство -- целый особый мир. Материальный человеческий организм, на котором тяготеет атмосферический столб в пятнадцать лье высоты, -- устает к вечеру, изнемогает от усталости, ложится, отдыхает; телесные глаза смыкаются; тогда в этой сонной голове открываются другие глаза; появляется неизвестное. Темные стороны неведомого мира приближаются к человеку, входят с ним в настоящее соприкосновение, или отдаленные предметы принимают небывалые, громадные размеры; незримые обитатели пространства подходят к нам, глядят с любопытством на нас, обитателей земли. Прозрачный, призрачный люд поднимается или спускается к нам и витает с нами во мраке; перед нами возникает какая-то иная жизнь, составленная из нас самих и из чего-то другого; и спящий полусознательно, полубессознательно видит странных животных, необыкновенные растения, странных и улыбающихся призраков, какие-то маски, фигуры, лунный свет без луны, какие-то туманные знамения, бездну возрастающих и уменьшающихся кругов, неясные очертания форм в темноте, -- всю эту совокупность таинственности, называемую нами сном и которая в сущности не что иное, как приближение невидимой действительности. Сон -- аквариум ночи.
Так думал Жилльят.
VIII
Не найти теперь никому ни дома Жилльята, ни сада его, ни бухты, где он ставил своего "Пузана". Бю-де-ла-Рю не существует больше. Маленький островок с этим домом рушился под ломом, неутомимо уничтожающим прибрежные утесы, и его перегрузили, тачку за тачкой, на суда торговцев гранитом. Он сделался набережной, церковью, дворцом в столице. Весь гребень рифов давным-давно отправился в Лондон.
Эти удлинения скал в море -- настоящие горные цепи; они производят точно такое же впечатление, какое бы Кордильеры произвели на великана. Местное наречие зовет их банками. У банок этих различные формы. Одни похожи на спинной хребет; каждая скала точно позвонок; другие на рыбью кость; третьи на крокодила.
На оконечности банки Бю-де-ла-Рю была большая скала, которую рыбаки прозывали Рогом зверя. Скала эта, вроде пирамиды, походила на Джерсейский Пинакль, только была немножко пониже. Во время прилива море отделяло ее от банки, и Рог казался совершенно отдельным. Во время отлива к нему можно было подойти перешейком довольно доступных утесов. Скала эта была замечательна тем, что со стороны моря в ней был род кресла, выбитого волнами и полированного дождем. Это было очень красивое кресло. Оно манило к себе красотою открывающегося с него вида. В широком раздолье много привлекательности. Кресло образовало род ниши в отвесном фасаде скалы; добраться до ниши было не трудно; море набросало под нею род лестницы из плоских камней. Океан тоже не лишен предупредительности; только не доверяйтесь ему чересчур; кресло манило, вы взбирались, садились; вам было удобно; сиденье -- старый, выглаженный пеной гранит; два изгиба под локти, вместо спинки -- высокая, вертикальная стена скалы; ничего нет мудреного забыться в таком кресле. Над вами скала, на которую нет никакой возможности взобраться; перед вами море; вдали ходят корабли, можно следить взглядом за парусом, пока он не скроется за округлостью океана; вы удивлялись, смотрели, наслаждались, чувствовали ласки ветерка и волны. В Кайенне есть род летучей мыши, веспертилио. Она усыпит вас в тени легким, нежным помахиванием крыльев. Ветер такая же летучая мышь, только невидимая. Когда он не безумствует и не разбойничает, он усыпляет. Вы созерцали море, вслушивались в ветер, чувствовали приближение сладкой дремоты. Когда глаза полны избытком света и красоты, большое наслаждение закрыть их. Вы закрывали их на минуту, и сладостный сон является к вашим услугам. Вдруг вы проснулись. Слишком поздно. Море мало-помалу поднялось. Вода обступила скалу.
Вы погибли.
Прилив сначала растет незаметно, потом все быстрей и быстрей. На скалах море начинает разъяряться и пениться. Много отличных пловцов погибло на Роге Бю-де-ла-Рю.
Очень древние жители Гернсея звали некогда эту нишу, вычеканенную в скале морем, -- креслом Гильд-Хольм-Ур, или Кидомур. Кельтское слово, говорят, которого не понимают знающие кельтский язык и понимают только знающие язык французский. Qui-dort-mert -- переводят крестьяне. (Кто засыпает -- умирает.)
В Ориньи есть еще другое кресло в этом роде -- стул Монаха, так тщательно выделанный волной и с таким удобным выступом скалы, как будто море обязательно подставляет вам скамеечку под ноги.
Во время прилива кресла Гильд-Хольм-Ур не было вовсе видно. Его совсем покрывало водой.
Кресло Гильд-Хольм-Ур было неподалеку от Бю-де-ла-Рю. Жилльят знал его и часто сиживал на нем. Что он там делал? Размышлял? Нет. Мы сейчас сказали: он там мечтал. Но из того, что Жилльят жив, мы должны заключить, что он сиденьем на кресле пользовался осторожно и прилив никогда не заставал его врасплох.
IX
Месс Летьерри, значительное лицо в С<ен->Сампсоне, был отличным моряком. Он, что называется, видал на своем веку виды. Он был юнгой, парусником, матросовым, рулевым, боцманом, кормчим. Теперь он хозяин судна. Он знает море, как никто. Он спасает тонущих, не чувствуя ни усталости, ни страха. В бурную пору он расхаживал на берегу и посматривал на горизонт. Что это? Тонет кто-то. Веймутский люгер, резак из Ориньи, яхта лорда, англичанин, француз, бедный, богатый, ему все равно. Он в одну минуту в лодке, кличет двух-трех смельчаков, обходится и без них в случае нужды, сам отвязывает веревку, берется за весла, врезывается в открытое море, поднимается, опускается и снова поднимается на гребнях валов, идя прямо и смело на опасность. И его видно было издали, в самом разгаре шквала. Он стоял в лодке, обливаемый дождем, освещаемый молнией, точно лев с пенистой гривой. Он проводил таким образом иногда целый день на волнах, под градом, под ветром, спасая груз, вызывая на бой самую бурю. Вечером он возвращался домой и вязал чулок.
Так жил Летьерри лет пятьдесят, от десяти лет и до шестидесяти, пока был молод. В шестьдесят лет он заметил, что ему уже не поднять одной рукой наковальни в Варклинской кузнице; наковальня весила триста фунтов; потом вдруг его совершенно закабалили ревматизмы. Пришлось отказаться от моря. Он перешел из героического века в патриархальный. И стал просто добрым стариком.
Он одновременно добрался до ревматизмов и до довольства. Оба эти продукта труда часто идут рука об руку. В ту минуту, когда вы делаетесь богатым, вас разбивает паралич. Это венец жизни.
Извольте тогда наслаждаться ею вволю.
На островах, подобных Гернсею, население состоит из людей, которые всю жизнь ходили только вокруг поля своего, и из людей, которые всю жизнь ездили вокруг света. Месс Летьерри принадлежал к числу последних. А несмотря на то, он хорошо знал и землю. Вся его жизнь прошла в труде. Он путешествовал по материку, строил корабли в Рошфоре, потом в Сетге. Он исходил всю Францию подмастерьем плотника, он работал на соловарнях в Франш-Конте.
Он испытал свои силы решительно на всем, и все делал добросовестно и честно. Он родился матросом. Вода была его стихией. Он говаривал: "Рыбы у меня как дома". В сущности жизнь его, за исключением двух или трех лет, была вся отдана океану; брошена в воду, говаривал он. Он плавал в больших морях, в Атлантическом океане и в Тихом; но Ламанш нравился ему больше всего. Он восклицал с любовью: Вот так сердитое море! Он родился на нем, на нем хотел и умереть. Объехав раза два свет кругом, он возвратился на Гернсей и не съезжал с него. Путешествия его ограничились Гранвиллем и Сен-Мало.
Месс Летьерри был уроженцем Гернсея, то есть нормандцем, то есть англичанином, то есть французом. В нем сосредоточились все эти четыре национальности, слились в одно, как бы затопленные великой его отчизной -- океаном. Всю жизнь и повсюду он сохранил нравы и обычаи нормандского рыбака.
Это нисколько не мешало ему при случае открыть книгу, увлечься чтением, знать по имени всех философов и поэтов и болтать кое-как на всех языках.
X
Жилльят был дикарь. Месс Летьерри тоже.
Только он был без странностей.
Он был разборчив на женские руки. В молодости, почти ребенком, он услышал, как суффренский судья воскликнул: Какая хорошенькая девушка, но что за чертовски красные и большие руки у нее! Слово адмирала -- всегда приказание, к чему бы оно ни относилось. Команда выше всякого оракула. Восклицание суффренского судьи сделало Летьерри разборчивым и требовательным в отношении белых ручек. У него самого была не рука, а лопата красного дерева, молот по легкости, клещи в ласке. Сжатая в кулак, рука его дробила камни.
Летьерри никогда не был женат. Не хотел или не нашел никого по сердцу. Может быть, и оттого, что ему нужны были княжеские руки. А таких ручек не водится у портбальских рыбачек.
XI
Моряки Нормандских островов настоящие древние галлы. Острова эти, быстро обангличанивающиеся в последнее время, долго были в первобытном состоянии. Серкский крестьянин говорит языком Лудовика XIV.
Лет сорок назад матросы Джерсея и Ориньи говорили на классическом морском наречии. Точно мореходы семнадцатого века.
XII
Месс Летьерри беспрестанно клал руку на сердце, широкую руку на широкое сердце. Единственным его недостатком была удивительная доверчивость. Он умел как-то по-своему давать обещания; как-то особенно торжественно; он говорил: "Честное слово перед Господом Богом". В море он был суеверен.
Однако он никогда не останавливался перед бурей; это происходило оттого, что он терпеть не мог противоречия. Ни в океане, ни в чем другом. Он любил, чтобы его слушались; тем хуже для противников; им все-таки приходилось уступать в конце концов. Месс Летьерри никогда никому не уступал. Его не могли остановить ни разъяренная волна, ни сосед-спорщик. Все, что он говорил, было сказано, все, что он хотел, было сделано. Он не кланялся ни противоречию, ни буре. Для него "нет" не существовало; ни в устах человека, ни в ропоте туч. Он ломил вперед, ни на что не глядя. Он не допускал отказа ни в чем. Отсюда -- упрямство в жизни и бесстрашие на море.
Он любил сам заправлять себе уху, зная, сколько именно нужно было положить перцу, соли и кореньев. Стряпня тешила его не меньше еды. Представьте себе существо мешковатое в сюртуке, величественное в куртке, с развевающимися волосами, неуклюжее в городе, самобытное и грозное на море. Спина как у носильщика, кроткий голосок, делающийся громовым на рупоре, нос почти курносый, толстые щеки, рот полный зубов, лицо в складках, все изрытое волнами и ветрами в течение сорока лет, отблеск бури на челе, цвет лица утеса в открытом море; вложите в это суровое лицо добрый взгляд -- и вот вам месс Летьерри.
У месс Летьерри были две слабости: "Дюранда" и Дерюшетта.
XIII
Тело человеческое, может быть, только внешняя форма. За нею кроется действительность. Форма затмевает нам свет. Действительность -- это душа. Настоящий человек то -- что под человеческой оболочкой. Многие девушки, например, если заглянуть в них повнимательнее, -- оказались бы птичками.
И что за прелесть -- птичка в образе девушки! Вообразите себе такое обворожительное существо и назовите его Дерюшеттой. Так и хочется сказать ей: здравствуй, касаточка!
Дерюшетта не была и уроженкой Гернсея. Она родилась в порте Св<ятого->Петра, и воспитывал ее месс Летьерри. Он желал сделать ее прелестной, и желание его исполнилось.
У Дерюшетты взгляд был томный, прелестнейшие ручки в свете и ножки под стать ручкам. Вся она была запечатлена добротою и кротостью, семьей и богатством ее был дядя, месс Летьерри, трудом -- беспечная жизнь, талантом -- несколько песенок, вместо учености -- красота, взамен ума -- невинность, вместо сердца -- неведение; в ней была грациозная лень креолки, с примесью ветрености и живости, ребяческая веселость с оттенком грусти; туалеты немножко провинциальные, изящные, но бестолковые; круглый год шляпа с цветами; наивный лоб, гибкая шейка, каштановые волосы, белая кожа с несколькими веснушками летом, большой и свежий рот и на губах обворожительно-ясная улыбка. Вот вам вся Дерюшетта.
Иногда вечером после заката солнца, когда на море падает ночь, когда в сумерках волны кажутся какими-то чудовищами, в Сампсониевский канал врывалась какая-то безобразная масса с чудовищными очертаниями, которая свистала и отплевывалась, хрипела как зверь, дымилась как вулкан, какая-то гидра, вся в пене, с туманным хвостом, и бросаясь на город, страшно размахивая крыльями и извергая из пасти своей пламя. Это была вторая слабость Летьерри, -- его пароход "Дюранда".
XIV
Пароход в Ламанше в 182* году был громадной новостью. Нормандский берег переполошился, увидя это чудо, и долго не мог успокоиться. Теперь десять или двенадцать пароходов перекрещиваются на морском горизонте, и никто и глазом не ведет. Они проходят мимо, и ладно.
В первой четверти этого века к таким изобретениям относились далеко не так спокойно, и особенно косо посматривали на эти машины, на их дым островитяне Ламанша. Этот пуританский архипелаг окрестил первый пароход кличкой: Чертова лодка. Простякам рыбакам тогда это показалось плавающим адом. Один из местных проповедников выбрал темой для проповеди следующие вопросы: Имеют ли люди право заставлять работать вместе огонь и воду, разделенные Богом? Этот зверь из железа и огня не похож ли на Левиафана? Не подделка ли это хаоса в человеческих размерах?.. Уж не первый раз шаг к прогрессу называть возвращением к хаосу.
Безумная идея, грубое заблуждение, нелепость -- так отозвалась Академия Наук в начале нашего века на запрос, сделанный Наполеоном по поводу пароходов. Сампсониевским рыбакам извинительно быть в научном отношении на одном уровне с парижскими геометрами, а в отношении религиозном такой маленький островок, как Гернсей, не обязан быть просвещенней такого большого материка, как Америка. В 1807 году первый Фультоновский пароход, под командой Ливингстона с машиной Уата, присланной из Англии, и с двумя французами, кроме экипажа, переплыл из Нью-Йорка в Альбани, как нарочно, 17 августа. Методистские проповедники прокляли эту машину во всех капеллах.
Ученые отвергли пароход, как невозможное; священники отвергли его, как вещь безбожную. Простодушные жители прибрежья и деревень выражали сочувствие к отзывам науки и религии -- холодностью и враждебностью к этой новинке.
Устроить в такую отдаленную эпоху пароходное сообщение между Гернсеем и Сен-Мало мог только месс Летьерри. Один он мог задумать такую мысль своим светлым разумом и осуществить ее при помощи своей отваги и замечательной способности к морскому делу.
XV
Лет за сорок до описываемых нами событий в Париже около городской стены, между Волчьей Ямой и гробницей Иссуар, был очень подозрительный домишка. Совершенный особняк, западня в случае надобности. Там жил с женой и с ребенком бандит-буржуа, бывший писец в Шателе, сделавшийся просто-напросто вором. Он появлялся впоследствии в суде. Его звали Рантеном. В домишке на комоде красовались две расписанные фарфоровые чашки; на одной виднелось золотыми буквами: "Воспоминание дружбы", а на другой: "В знак уважения". Ребенок терся в этой трущобе бок о бок с преступлением. Так как отец и мать принадлежали к буржуазии, ребенка учили грамоте, воспитывали. Бледная мать, почти в лохмотьях, учила сына "складывать" и прерывала часто урок, чтобы помочь мужу в каком-нибудь преступлении.
В одну из ночей отец и мать, пойманные на деле, исчезли. Исчез и ребенок.
Летьерри столкнулся где-то с таким же бродягой, каким он был сам, помог ему выпутаться из какой-то беды, сдружился с ним, взял его с собой на Гернсей, нашел в нем способность к кораблестроению и сделал его своим помощником. Это был маленький Рантен, выросший большим.
У Рантена, как у Летьерри, была мощная шея, широкое пространство для тяжестей между двух плеч и мускулы Геркулеса Фарнезского. Он с Летьерри был из одного товара и скроен и сшит; только Рантен был повыше. Видя их рядом на морском берегу, говорили: "Точно два брата". При ближайшем рассмотрении оказывалось не то: все открытое у Летьерри было закрыто у Рантена. Рантен был осторожен. Он мастерски владел шпагою, играл на гармонике, тушил свечу пулей в двадцати шагах, отличался силой кулака, знал наизусть "Генриаду" и разгадывал сны. Если б можно было заглянуть в маленькую записную книжку, всегда бывшую при нем, там нашлись бы между прочим заметки в виде следующей: "В Лионе, в одной из расселин стены такой-то коморки, в тюрьме Св<ятого> Иосифа, спрятана пила". Он говорил рассудительно и медленно. Называл себя сыном кавалера Св<ятого> Лудовика. Белье у него было разрозненное и с различными метками. Трудно было найти кого-нибудь щекотливее его. Он при всяком удобном случае дрался и убивал.
Мощь его кулака, проявившаяся на каком-то состязании на ярмарке, покорила сердце Летьерри.
Приключения Рантена были совершенно неизвестны на Гернсее. А в них разнообразия было не занимать стать. Он видел свет и пожил на своем веку. Он не раз плавал кругом света. Он был поваром на Мадагаскаре, птицеводом на Суматре, генералом в Хонолулу, журналистом на Галапагосских островах, поэтом в Оомравутти, франкмасоном на острове Гаити. Он провел всю жизнь в том, что то исчезал, то снова появлялся совершенно неожиданно. Он был что называется на все руки мастер. Знал даже по-турецки; его выучил из-под палки один талеб, у которого он был в Триполи рабом; его заставляли ходить по вечерам к дверям мечети и читать вслух правоверным Коран, написанный на деревянных дощечках или на воловьих лопатках.
Он был способен на все, даже на самое худшее.
Он имел способность в одно и то же время и хохотать и хмуриться. Он говорил: Я уверен в политике только таких людей, которые недоступны никакому влиянию. Он говорил: Я стою за нравственность. Он всегда быль весел и приветлив, но складка рта противоречила смыслу его слов. Ноздри его были как у лошади. В углу глаз у него был перекресток морщин, где сходились всякие темные мысли. Только там и можно было прочесть тайну его физиономии. Эти морщинки на лузге глаза напоминали ястребиные когти. Череп был плоский сверху и широкий на висках. Ухо безобразное и обросшее щетиной, которая как будто говорила: не говорите со зверем, кроющимся в этой пещере.
В один прекрасный день Рантен пропал с Гернсея.
Товарищ и приятель Летьерри удрал, обобрав кассу их товарищества.
В кассе этой были, конечно, и Рантеновы деньги, но в ней было пятьдесят тысяч франков, принадлежащих собственно Летьерри.
Летьерри сорокалетним честным трудом добыл сто тысяч франков. Рантен унес у него половину.
Летьерри, наполовину разоренный, не упал духом и немедленно принялся за поправку своих дел. Человек с твердой волей может потерять состояние, но никогда не потеряет бодрости. Тогда поговаривали уже о пароходе. Летьерри вздумалось попробовать на деле машину Фультона, бывшую тогда предметом стольких споров, и соединить пароходным сообщением Нормандский архипелаг с Францией. Он бросил на осуществление этой идеи все, что у него оставалось. Месяцев через шесть, после бегства Рантена, из порта изумленного Св<ятого> Сампсона вышло пароходное судно, первое в Ламанше.
Пароход этот, немедленно награжденный кличкой галиота Летьерри, установил правильное сообщение между Гернсеем и С<ен->Мало.
XVI
Дело, разумеется, сначала не пошло. Владельцы катеров, занимавшиеся перевозом с Гернсейского острова на французский берег, подняли страшный гвалт. Они объявили это нововведение посягательством на Священное Писание и на их монополии. Преподобный отец Елиу назвал пароход вольнодумством. Парусные суда удостоились прозвания правоверных. На головах быков, привозимых и отвозимых пароходом, видели дьявольские рожки. Протест был довольно продолжительный. Между тем мало-помалу стали замечать, что быки на пароходе приезжали менее усталыми и продавались лучше, что и самое мясо стало лучше, что переезд на пароходе был дешевле, быстрее и надежнее, что рейсы совершались всегда в определенные часы, что рыба, благодаря скорости переправки, сохранялась свежей и что излишек гернсейской ловли можно сбывать на французских рынках, что масло удивительных гернсейских коров скорее доходило до мест сбыта на чертовой лодке, чем на парусных барках, и нисколько не утрачивало своих достоинств, так что запрос на него значительно увеличился. И так как галиот Летьерри обеспечивал спокойное и правильное сообщение, расширил торговую деятельность, увеличил сбыт, -- все кончили тем, что примирились с этой чертовой лодкой, нарушавшей, по их понятиям, предписания Библии, но обогащавшей остров. Нашлось даже несколько либералов, громогласно одобрявших нововведение.
Незаметно факт поднялся; успех продолжался и возрастал; всем стала очевидна польза нововведения, увеличение благосостояния. И пришла наконец пора, когда все стали удивляться галиоту Летьерри.
Теперь такое суденышко, разумеется, никого не удивило бы. Оно вызвало бы скорее улыбку в теперешних строителях, оно было и безобразно и бессильно.
Между теперешними нашими большими пароходами и колесным пароходом Дениса Папена, разъезжавшим по Фульде в 1807 г., разница не меньше, как между трехдечным кораблем "Монтебелло" в двести футов длиною, пятьдесят шириною, с главной реей в сто пятнадцать футов с грузом в три тысячи тонн, вмещающим тысячу сто человек, сто двадцать пушек, десять тысяч ядер и сто шестьдесят картечей, извергающим при каждом залпе во время сражения три тысячи триста фунтов железа и противопоставляющим ветру на ходу пять тысяч шестьсот квадратных метров парусины, -- и датской баркой второго века, что найдена в морских грязях Вестер-Сатрупа и помещена на хранение в Фленсбурге, со всеми бывшими в ней каменными мечами, луками и молотами.
Ровно сто лет, 1707--1807, разделяют пароход Папена от первого парохода Фультона. Галиот Летьерри был, конечно, прогрессом в сравнении с этими двумя попытками, но и сам он был попыткой. Но тогда это было чудо.
XVII
Галиот Летьерри не был обмачтован в центре парусности, но это было вполне согласно с правилами кораблестроения; к тому же, так как на нем был паровой двигатель, то паруса были делом второстепенной важности. Заметим, что колесный пароход почти нечувствителен к парусам. Галиот был слишком короток, слишком округлен, слишком подобран, слишком скуласт и пузат. У изобретателя не хватило смелости сделать его более легким. Килевая качка его была невелика, но зато боковая очень значительна. Кожухи были слишком высоки. Бимсы слишком длинны в сравнении с размерами судна. Тяжелая массивная машина занимала много места, и потому, чтобы не потерять вместительности, нужно было сделать непропорционально высокие стены, вследствие чего галиот имел все недостатки судов 74 года, которые нужно обкорнать, чтобы сделать их годными для моря. Будучи короток, он мог бы скоро поворачиваться, так как сроки, потребные на эволюции, относятся между собою, как длины кораблей; но его грузность уничтожала преимущества, придаваемые ему размерами. Его мидель-шпангоут был слишком широк, что замедляло ход, так как сопротивление воды пропорционально главному сечению погруженной части и скорости хода. Нос у него был вертикальный, что не считалось бы ошибкой в наше время, но в то время обычай требовал, чтобы он имел наклонение сорока пяти градусов. Кривые линии корпуса были хорошо подлажены, но не довольно длинны, чтобы быть параллельными замещаемой призме воды, которая всегда должна вытесняться косвенно. В шторм он уходил слишком глубоко, то носом, то кормой, что обличало неверное положение центра тяжести. Так как вследствие тяжести машины груз не находился на надлежащем месте, то центр тяжести часто переходил за грот-мачту, и тогда приходилось ограничиваться паром, не надеясь на грот, так как он в подобных случаях только заставлял корабль уклоняться от ветра. Единственным исходом в подобном случае было держать как можно круче и отдать вдруг грота-шкот; ветер таким образом задерживался на носу грота-галсом, и грот уже не действовал как кормовой парус. Но этот маневр очень затруднителен. Руль был не современный, с штурвалом, а старинный -- с румпелем, вращавшийся в петлях, вделанных в ахтер-штевен. Две шлюпки вроде гичек были подвешены на боканцах. На пароходе было четыре якоря: большой якорь, второй, или рабочий "working anchor", и два дагликса. Эти четыре якоря были на цепях и, смотря по надобности, управлялись большим или малым шпилем. Имея только два якоря для фортоинга, он, конечно, не мог стать на три якоря, что делало его бессильным перед некоторыми ветрами. Впрочем, в подобных случаях он мог употреблять второй якорь. Томбуи были обыкновенные и устроены таким образом, что могли поддерживать буйреп, не погружаясь. Баркас был благоразумных размеров. Он поднимал большой якорь. Новизною на этом судне было еще то, что оно было отчасти оснащено цепями, что, впрочем, нисколько не уменьшало подвижности бегучего такелажа и напряженности стоячего. Рангоут судна, хотя второстепенной важности, был безупречен. Стены и все части судна были прочны, но неуклюжи: на пароходе не требовалось той тонкости в отделке, как на парусном судне. Он делает две мили в час. В дрейфе он хорошо уклонялся под ветер. Словом, галиот Летьерри исправно держался в море, но плохо разрезал волны, потому что был не довольно узок в подводной части. Можно было предвидеть, что в случае опасности от подводного камня или смерча с ним мудрено было бы управиться. Скользя по волнам, он скрипел, как новая подошва.
Судно это было приспособлено к перевозке кладей. На нем было мало места для пассажиров. Перевозка скота требовала совершенно особого устройства. Тогда грузили скот в трюм, что было сопряжено с большими затруднениями. Теперь его помещают на носовой части палубы. Кожухи чертова судна Летьерри были выкрашены белой краской, весь корпус до ватерлинии в огненно-красный цвет, а остальное по моде нашего столетия, весьма, впрочем, некрасивой, -- в черный.
Пустой он сидел в воде на семь футов, нагруженный -- на четырнадцать.
Машина была могучая -- одна лошадиная сила в ней приходилась на три тонны, это почти сила буксирного парохода. Колеса были удачно помещены спереди центра тяжести. Давление в машине было maximum {Максимально (лат.). } в две атмосферы. Она жгла много угля, хотя и была с холодильником и отсечкой. Она была без ветреницы, по причине неустойчивости точки опоры, но этот недостаток устранялся, как он и теперь еще устраняется, двойным прибором, приводившим в движение два мотыля, прикрепленные по обоим концам оси и расположенные таким образом, что один был в точке наибольшей силы, когда другой был в мертвой точке. Вся машина утверждалась на цельной чугунной платформе, так что, даже в случае важного повреждения судна, волны не могли нарушить ее равновесия, и даже если бы весь корпус пострадал, она осталась бы невредима. Чтобы сделать машину еще прочнее, шатун помещался близ цилиндра, вследствие чего центр колебания коромысла переносился с средины к краю. С тех пор изобрели качающиеся цилиндры, позволяющие обходиться вовсе без шатуна, но в то время шатун, помещенный рядом с цилиндром, был последним словом механики. Паровик был разделен перегородками и снабжен насосом. Колеса были очень велики, чем выигрывалась сила, а труба была очень высока, чем усиливалась тяга, но зато колесам приходилось выдерживать натиск волн, а трубе порывы ветра. Деревянные лопасти, железные крючья, чугунные спицы -- таковы были колеса. Но, что особенно замечательно, они могли разниматься. Три лопасти были постоянно погружены в воду. Скорость центра лопастей превышала только одной шестой быстроту корабля; в этом заключается недостаток этих колес. Сверх того плечо мотыля было слишком длинно, и золотник впускал пар в цилиндр с слишком сильным трением. В то время эта машина казалась и действительно была верхом совершенства.
Машина эта была сделана во Франции на чугунном заводе Берси. Месс Летьерри многое в ней придумал сам; механик, построивший ее по его проекту, умер; таким образом, она была единственною в своем роде и, в случае порчи, была незаменима.
Она обошлась в сорок тысяч франков.
Летьерри сам построил галиот в крытой верфи, рядом с первой башней, между портом С<вятого> Петра и С<ен->Сэмпсоном. Он сам ездил в Бремен за лесом. Он истощил на эту постройку все свои знания, и, действительно, нельзя было не заметить искусства в обшивке корабля с узкими правильными пазами, замазанными сарангусти, индийской мастикой, несравненно лучшей, чем обыкновенный вар. Подводная обшивка была обита гвоздями, для предохранения от морских червей. Чтобы по возможности пособить недостатку, проистекавшему от округленности всего корпуса, Летьерри приделал утлегарь, вследствие чего он мог прикрепить к блиндрее ложный блинд. В день спуска он сказал: "Вот я и на вольной воде!" Как мы видели, галиот, в самом деле, вполне удался.
Галиот Летьерри совершал еженедельные рейсы из Гернсея в Мало. Он отходил во вторник утром и возвращался в пятницу вечером, накануне базарного дня -- субботы. Он был крупнее всех каботажных судов в архипелаге; а так как вместимость его была соразмерна величине, то один его рейс стоил четырех рейсов обыкновенного судна. Отсюда больше барыши. Репутация судна зависит от хорошей укладки. Летьерри был мастер этого дела. Когда он сам уже был не в силах ходить в море, он приучил к этому одного матроса. По прошествии двух лет пароход приносил ежегодно семьсот пятьдесят фунтов стерлингов, то есть восемнадцать тысяч франков.
XVIII
Галиот процветал. Месс Летьерри видел приближение момента, когда он сделается мсье. На Гернсее мудрено сразу попасть в "мсье". Между простолюдином и барином целая лестница. Первая ступенька -- одно голое имя, Пьерр, например; потом вторая ступенька в везен (voisin -- сосед) Пьерр; третья ступенька месс Пьерр, наконец, верхняя -- мсье Пьерр.
Благодаря удачной выходке, благодаря пару, благодаря машине, благодаря чертову судну, месс Летьерри сделался особой значительной. Для вооружения галиота он должен был занимать; он задолжал в Бремене, задолжал в Сен-Мало; но как пароход пошел работать, Летьерри с каждым годом понемногу избавлялся от долгу.
Он, кроме того, приобрел в кредит хорошенький каменный домик у самого входа в Сампсоньевский порт. Домик был совершенно новенький, между морем и садом, и над дверями его виделась надпись: Браве. Дом Браве, фасад которого составлял часть стены порта, был замечателен тем, что один ряд его окон выходил на север, в садик, полный цветов, а другой -- на юг, на океан; так что у домика было два фасада: один обращенный на бури, другой -- на розы.
Фасады эти были как нарочно сделаны для двух обитателей домика: месс Летьерри и мисс Дерюшетты.
Дом Браве был популярен в С<ен->Сампсоне. Потому что и месс Летьерри кончил тем, что сделался популярным.
Но месс Летьерри пренебрегал или, лучше сказать, не ведал тщеславия. Он сознавал себя полезным, и этого было достаточно для его счастья. Быть необходимым казалось ему лучше, чем быть популярным. У него, как мы говорили, были только две привязанности: "Дюранда" и Дерюшетта.
XIX
Создав пароход, Летьерри окрестил его. Он назвал его "Дюрандой", и мы тоже будем называть его "Дюрандой".
"Дюранда" и Дерюшетта -- одно и то же имя. Дерюшетта уменьшительное. И в большом ходу на западе Франции.
Дерюшетта, как мы говорили, родилась в порте С<вятого> Петра. И была вписана в приходские книги.
Пока племянница была ребенком, а дядя -- беден, никто не обращал внимания на имя Дерюшетты; но когда девочка превратилась в мисс, а матрос в джентльмена, Дерюшетта показалась странной, неприличной. Всех удивляло такое имя. У месс Летьерри спрашивали: "Зачем вы ее зовете Дерюшеттой?" Он отвечал: "Уж такое у нее имя". Пытались называть ее иначе. Он не поддавался на это. Однажды одна из сампсоньевских аристократок, жена богатого кузнеца, сказала месс Летьерри: "Я буду звать дочку вашу Ненси". Летьерри только усмехнулся в ответ. Аристократка настаивала на своем и на другой день сказала ему: "Мы не хотим больше слышать о Дерюшетте: я придумала для вашей дочки другое хорошенькое имя: Марианна". -- "Хорошо имячко, нечего сказать, -- отвечал месс Летьерри, -- составлено из двух имен" (Mariane -- mari -- муж, Ane -- осел). И он остался при Дерюшетте.
Из этой остроты еще вовсе не следует заключать, чтобы он не хотел выдать племянницу замуж. Он даже, напротив, был очень не прочь пристроить ее, только на свой лад. Ему хотелось найти ей мужа работящего, который бы ей самой ничего не давал делать. Он любил у мужчин руки черные и черствые, а у женщин белые и нежные. Он сделал из Дерюшетты барышню -- чтобы она не испортила своих хорошеньких ручек. Он дал ей учителя музыки, фортепиано, маленькую библиотеку, немножко ниток и несколько иголок в рабочей корзинке. Она больше любила читать, чем шить, и еще больше, чем читать, нравилось ей играть на фортепиано. И это нравилось и месс Летьерри. Он требовал от нее только прелести и очарования и воспитывал ее, скорее, для того, чтобы быть цветком, чем для того, чтобы быть женщиной. Люди, знакомые с морскою жизнью и с моряками, поймут это. Грубое льнет к нежному. Племяннице необходимо было богатство для осуществления дядиного идеала. Так думал месс Летьерри. И громадная машина работала для этой цели. Он поручил "Дюранде" дать Дерюшетте приданое.
XX
Дерюшетта жила в самой хорошенькой комнатке Браве. В этой хорошенькой комнатке было два окна, мебель из коленчатого красного дерева и постель с клетчатыми занавесками. Окна выходили в сад и на высокий холм, на котором красовался замок Валль. По другую сторону этого холма был Бю-де-ла-Рю.
У Дерюшетты в этой комнате стояло фортепиано. Она играла на нем, распевая любимую песенку, печальную шотландскую мелодию Бонни-Дунди. Песенка звучала темным вечером, голосок -- ясной зарей; вместе <они> составляли удивительно нежный контраст. Прохожие говорили: мисс Дерюшетта за фортепиано, и часто останавливались послушать свеженький голосок и грустную песенку.
Дерюшетта была душою и радостью дома. Она распространила вокруг себя постоянную весну. Она была красавица, но еще более хорошенькая, чем красавица, и еще более миленькая, чем хорошенькая. Она напоминала старым морякам, друзьям месс Летьерри, ту принцессу в солдатских и матросских песнях, которая была так хороша, что ее считали красавицей в полку. Месс Летьерри говорил часто: у ней целый канат волос.
Она была восхитительна с самого детства. Долго боялись за ее нос, но маленькая девочка, вероятно, решившись быть красавицей, поставила на своем. Рост не сыграл с ней никакой злой шутки; нос ее не слишком вытянулся и не слишком укоротился. Сделавшись молодой девушкой, она осталась по-прежнему прелестной.
Она никогда не звала дядю иначе, как батюшкой.
Он позволял развиться в ней некоторым талантам садовницы и даже экономки. Она сама поливала свои куртины с розами, флокусами и красными гребешками. Она выводила розовые кислицы и розовые кудри. Она умела пользоваться климатом Гернсея, столь гостеприимного для цветов. У ней алоэ росли на чистом воздухе, как у всех, и, что гораздо реже, ей удавалось иметь в цвету непальские гусиные лапки. Ее маленький огород был правильно и искусно обработан: за редисками у ней следовал шпинат, а за шпинатом горох. Она умела разводить цветную и брюссельскую капусту. У нее была брюква в августе, курчавая цикория в сентябре, репчатые колокольчики зимой.
Месс Летьерри позволял ей возиться со всем этим только под условием, чтоб она не слишком много работала лопатой и граблями, и главное, чтобы сама не навозила землю. Он приставил к ней двух служанок: одну звали Грациею, а другую Дус; оба эти имени местные, гернсейские. Грация и Дус исполняли всю работу в доме и в саду и пользовались правом иметь красные руки.
Что же касается до месс Летьерри, то его комната был маленький чулан, выходивший окнами на гавань и примыкавший к большим сеням нижнего этажа, где была наружная дверь и куда сходились все лестницы дома. Мебель этой комнаты состояла из койки, хронометра и подзорной трубы. Были там стол и стул. Стены и бревенчатый потолок были выбелены; направо у двери висела прекрасная морская карта Ламаншского архипелага, с надписью: В Фаден Черин-Кросс, No 5, географ его величества. Налево красовался на стене один из тех громадных бумажных платков, на которых рисуют цветные сигналы всех флотов света: по углам флаги Франции, России, Испании и Северо-Американских Штатов, а в центре английский Union Jack {"Юньен Джэк" -- обиходное название учрежденного в 1801 г. государственного флага Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии.}.
XXI
Пока месс Летьерри мог ходить в море, он сам управлял "Дюрандой" и не имел другого кормчего и капитана, кроме самого себя; но, как мы уже сказали, пришла минута, когда месс Летьерри был принужден назначить на свое место другого. Он выбрал для этого сьера Клубена, из Тортеваля, человека очень молчаливого. Сьер Клубен славился на всем прибрежье строгой честностью. Вот каков был помощник и правая рука месс Летьерри.
Сьер Клубен, хотя и смахивал скорее на нотариуса, чем на матроса, был очень способным и искусным моряком. Он был ловкий нагрузчик, сведущий боцман, мощный рулевой, знающий штурман и смелый капитан. Он был всегда осторожен и даже по временам простирал эту осторожность до смелости, что на море очень большая добродетель. Боязнь вероятного умерялась в нем инстинктом возможного. Это был один из моряков, которые смело идут навстречу опасности и умеют из всякого приключения выйти с успехом. Насколько море оставляет человеку самоуверенности, настолько ею и обладал сьер Клубен. Он, кроме того, славился как удивительный пловец; он принадлежал к той расе людей, закаленных в гимнастике волн, которые остаются сколько угодно времени в воде и могут плавать до двух часов кряду. Сьер Клубен был родом из Тортеваля и часто переплывал страшный проход Гануа у мыса Пленмон.
Между прочими достоинствами сьера Клубена его особливо зарекомендовало Летьерри то обстоятельство, что он, зная или угадывая Рантена, указал мессу Летьерри на бесчестность этого человека и прямо объявил ему: Рантен вас об о крадет. Его слова впоследствии вполне подтвердились. Не раз, хотя, конечно, в маловажных делах, месс Летьерри испытал щепетильную честность сьера Клубена и теперь вполне ему доверял все свои дела. Он говорил: Честность вызывает по л ное доверие.
XXII
Месс Летьерри всегда ходил в морской одежде, чувствуя себя как-то неловко в другом платье. Он даже предпочитал простую матросскую рубашку куртке штурмана. Этот наряд заставлял Дерюшетту морщить хорошенький носик. Она ворчала и смеялась в одно и то же время. "Фи, папа, -- восклицала она, -- как вы пахнете смолой". И она с любовью ударяла его по грубому плечу.
Этот добрый старый герой моря вывез из своих путешествий много чудесных, удивительных рассказов. Он видел на Мадагаскаре птичьи перья такой величины, что трех перьев хватило бы для целой крыши на доме. Он видел в Индии стебли щавеля вышиной в девять футов. Он видел в Новой Голландии целые стада индеек и уток, которых стерегли охотничьи собаки в форме птиц агами. Он видел кладбища слонов. В Африке он видел гориллу, нечто вроде человека-тигра в семь футов вышины. В Чили он видел обезьяну, которая обезоружила охотников, трогательно указав им на своего детеныша. В Калифорнии он видел срубленное дерево, в сгнившем дупле которого человек верхом на лошади мог сделать полтораста шагов. В Марокко он видел сражение мозабитов с бискрисами, резавшихся за то, что первые назвали вторых кельб, то есть собаками, а вторые первых -- камзи, то есть людьми, принадлежащими к пятой секте. В Китае он видел въезд в Сайгун Великого Змея, приехавшего из Кантона для совершения в пагоде Хо-Лен праздника Кван-нам, богини моряков. В Рио-Жанейро он видел, как бразильские дамы украшали свои волосы по вечерам фосфористыми мухами, блестевшими как звезды. Он сражался в Уругвае с муравьями, а в Парагвае с пауками-птицами, величиною с голову ребенка, с лапами, покрывающими пространство в треть аршина в диаметре и покрытыми щетиной, которую они, при нападении на человека, вонзают в его тело, как стрелы. На берегах реки Аринос, на притоке Такантина, в девственных лесах Диамантины, он познакомился со страшным народом -- летучими мышами, которые рождаются с белыми волосами и красными глазами, живут в чаще лесов, спят днем, а ночью встают, охотятся и ловят рыбу, видя тем яснее, чем темнее ночь. Близ Бейрута, из лагеря экспедиции, в которой он находился, украли неожиданно дождемер, и призванный на помощь колдун, имевший вместо одежды три кожаных ремня, с таким неистовством зазвонил в маленький колокольчик, приделанный к рогу, что наконец какая-то гиена принесла дождемер. Эта гиена и была вор, укравший его. Все эти достоверные, истинные рассказы так походили на сказки, что очень забавляли Дерюшетту.
Кукла "Дюранды" служила связующим звеном между пароходом и молодой девушкой. На Нормандских островах называют куклой деревянную фигуру, которою украшают нос корабля. Отсюда вместо слова "плавать" здесь говорят "быть между кормой и куклой".
Кукла "Дюранды" была особенно дорога для месс Летьерри. Он приказал столяру сделать ее похожей на Дерюшетту. Она и была Дерюшеттой, конечно, топорной работы. Это было полено, желавшее выдать себя за хорошенькую девушку.
Эта уродливая масса поддерживала, однако, иллюзию в глазах месс Летьерри. Он смотрел на нее с обожанием верующего. Он чистосердечно признавал ее похожей на Дерюшетту.
Месс Летьерри имел две большие радости каждую неделю: радость во вторник и радость в пятницу. Первая радость была -- видеть, как уходила "Дюранда", вторая -- как она возвращалась. Он стоял тогда, облокотившись в окно, смотрел на свое создание и был счастлив.
В пятницу появление месс Летьерри в окне служило сигналом. Когда соседи видели, как он закуривал свою трубку, то все говорили: "А! пароход на горизонте". Один дым служил предвестником другого.
"Дюранда", войдя в гавань, останавливалась под самыми окнами месс Летьерри и бросала канат, которым привязывали ее к большому железному кольцу, прибитому в фундаменте Браве. В эти ночи Летьерри видел прелестные сны, лежа на своей койке и чувствуя, что с одной стороны спит Дерюшетта, с другой -- колыхается "Дюранда".
Место стоянки парохода находилось рядом с набатным колоколом гавани, а перед дверью дома месс Летьерри простиралась набережная, на небольшое пространство.
Эта набережная, этот дом, сад, окрестные переулки и жилища теперь более не существуют. Эксплуатация гернсейского гранита побудила продать эти земли, и теперь на них возвышаются мастерские каменотесов.
XXIII
Дерюшетта росла, а замуж не выходила. Месс Летьерри, сделав ее белоручкой, сделал ее в то же время разборчивой.
Впрочем, он был со своей стороны еще разборчивее. Муж, о котором он мечтал для Дерюшетты, должен был отчасти быть и мужем для "Дюранды". Ему хотелось разом пристроить обеих дочерей. Ему хотелось, чтоб муж одной был бы кормчим другой. Что такое муж? Капитан корабля. Отчего же не быть и у девушки и у корабля одному хозяину? Кто умеет управлять судном, тот сумеет управлять и женой. Обе подвластны луне и ветру. Сьер Клубен был только пятнадцатью годами моложе Летьерри, и потому не мог быть иначе, как временным капитаном "Дюранды". Ей нужен был молодой кормчий, постоянный капитан, настоящий преемник ее изобретателя и творца. Окончательный кормчий "Дюранды" должен был приходиться зятем мессу Летьерри. Отчего же не слить обоих зятьев в одного? Ему нравилась эта мысль. И ему во сне представлялся этот желанный жених. Здоровенный, загорелый матрос, атлет океана -- вот его идеал. Он не совсем походил на идеал Дерюшетты. У нее мечты были нежнее, розовее.
Как бы то ни было, дядя и племянница были согласны в том, что не следовало спешить. Когда соседи увидали, что Дерюшетта может рассчитывать на хорошее наследство, ее осадили женихи, но такие женихи не надежны, -- месс Летьерри это чувствовал. Он бормотал себе под нос: "Невеста золотая, жених медный". И отказывал искателям ее руки. Он ждал, она тоже.
Летьерри не дорожил аристократией. Он отказал в руке Дерюшетты Гандюелю с Джерсея и Бюнье Николену с Серка и даже не принял предложений одного аристократа с Ориньи и члена семейства Эду, которое, очевидно, происходит от Эдуарда-Исповедника.
XXIV
Месс Летьерри помнил раз сказанное слово; Дерюшетта всегда забывала. В этом состояла разница между дядей и племянницей.
Дерюшетта не привыкла давать себе отчета в чем бы то ни было.
Дерюшетта думала только о том, чтобы ей было хорошо. Она, впрочем, замечала, что ее счастье радует и дядю.
Она пела, болтала, жила изо дня в день, бросала слово и проходила мимо, бралась за что-нибудь и убегала.
Дерюшетта просыпалась каждое утро в совершенном забвении того, что делалось и говорилось накануне. Вы привели бы ее в крайнее затруднение вопросом о том, что она делала на прошлой неделе. Это не мешало ей иногда поддаваться какой-то смутной, таинственной тревоге, какому-то предчувствию мрачной стороны жизни, затмевавшему ее радость. И на лазури бывают тучки. Она выходила из-под этих тучек взрывом смеха, не зная, отчего ей было грустно и отчего стало весело. Воспоминание таяло в головке Дерюшетты, как тает снег.
XXV
Жилльят никогда не говорил с Дерюшеттой. Он знал ее понаглядке, как знают утреннюю звезду.
Когда Дерюшетта встретилась с Жилльятом на дороге между портом С<вятого> Петра и Валлем и написала имя его на снегу, -- ей было шестнадцать лет. Накануне месс Летьерри сказал ей: "Смотри, больше не дурить. Ты уж большая девушка".
Имя Жилльят, написанное этой девушкой-ребенком, кануло в неизведанную бездну.
Что были женщины для Жилльята? При встрече с женщинами он пугал их, да и сам пугался. Он говорил с ними только в случаях крайней необходимости. Когда он шел один по дороге и видел вдали перед собою женщину, -- он тотчас же перелезал через плетень или бросался в кусты и убегал. Он бегал даже от старух.
В Рождество, когда он встретил Дерюшетту и когда она смеясь написала его имя, он так переконфузился, что возвратился домой, забыв совершенно, зачем он выходил. Пришла ночь, а ему не спалось. Он думал о тысяче вещей: о том, что следовало бы ему развести в саду черную редиску; что выставка была хороша; что он не заметил, проезжала ли мимо серкская лодка; не случилось ли чего с этой лодкой? -- что он видел заячью капусту в цвету, -- большая редкость в эту пору года. Он никогда не знал хорошенько, чем ему приходилась старуха, недавно умершая; он думал, что она была ему матерью, и вспоминал об ней с удвоенной нежностью. Он думал о женском приданом в кожаном чемодане. Думал о том, что преподобный Джакмэн Герод, вероятно, будет рано или поздно переведен викарием в порт С<вятого> Петра и что С<ен->Сампсоньевский приход сделается вакантным. Он думал, что на другой день Рождества будет двадцать седьмой день лунного месяца и что, стало быть, прилив будет в три часа и двадцать одну минуту, полуотлив -- в семь часов и пятнадцать минут, полный отлив в девять часов тридцать три минуты и полуприлив в двенадцать часов тридцать девять минут. Он припомнил в малейших подробностях костюм горца, продавшего ему волынку, его шапку, украшенную репейником, его узкий кафтан с короткими полами, его юбку, его роговую табакерку, его булавку из шотландского камня, его два пояса, его шпагу, его черный нож с черной рукояткой и голые колени этого солдата, его чулки, клетчатые гетры и башмаки с пряжками. Образ этого шотландца преследовал его как привидение, до лихорадки, до изнеможения и наконец усыпил его. Он проснулся поздно, и первой его мыслию была Дерюшетта.
На следующую ночь он опять видел во сне шотландского солдата. Он сказал себе сквозь сон, что суд съедется 21 января. Ему снился также и старый ректор Джакмэн Герод. Проснувшись, он вспомнил о Дерюшетте и ужасно рассердился на нее; ему стало жаль, что он больше не ребенок и что нельзя пустить камнем в ее окна.
Потом он подумал, что если б он был ребенком, у него была бы мать, и -- принялся плакать.
Ему вдруг вздумалось уехать месяца на три на Шузи или на Минкье. Однако он не уехал.
Он никогда больше не ходил по Валльской дороге.
Он воображал, что имя его, написанное на снегу, отпечатлелось на земле и что все проходят и видят его.
XXVI
Зато Жилльят всякий день видел Браве. И не нарочно, но туда ему лежал путь. Ему всегда лежал путь по тропинке, вдоль стены, окаймлявшей Дерюшеттин садик.
Однажды утром, когда он шел по этой тропинке, торговка, возвращавшаяся из Браве, сказала своей товарке: "Месс Летьерри любит сикале".
Он отвел у себя в саду целую гряду под сикале. Сикале -- капуста, похожая вкусом на спаржу.
Стена садика Браве была очень низка; можно было бы перешагнуть через нее. Одна мысль о том, чтобы перелезть через нее, казалась Жилльяту ужасной. Но ему никто не запрещал, проходя мимо, слышать голоса, говорившие в комнатах или в саду. Он не слушал, но слышал. Он услыхал однажды, что служанки, Дус и Грация, заспорили. Домашний шум. Спор их показался ему благозвучным, как музыка.
В другой раз он услышал голос, не похожий на голоса служанок. Должно быть, говорила Дерюшетта. Он убежал.
Слова, произнесенные этим голосом, врезались ему в память. Он беспрестанно повторял их. Слова эти были следующие: "Потрудитесь дать мне веник!"
Мало-помалу Жилльят прихрабрился. Рискнул остановиться. Случилось однажды, что Дерюшетта сидела у фортепьяно и пела. Окно у нее было открыто, но ее самое не было видно. Она пела свою любимую песенку Бонни-Дунди. Он ужасно побледнел, но имел твердость дослушать до конца.
Наступила весна. Однажды у Жилльята было видение: разверзлось небо, и он увидел Дерюшетту, поливающую латук.
Скоро он перестал ограничиваться остановками. Он изучил ее привычки, узнал, когда она что делала, и поджидал ее.
Он тщательно прятался от нее.
Мало-помалу, по мере того как кусты усеивались бабочками и розами, он привык смотреть по целым часам, как Дерюшетта расхаживала по саду. Он простаивал целые часы неподвижно и молча, прячась за стену от всех и сдерживая дыхание.
Он часто слыхал из своей засады, как Дерюшетта разговаривала с месс Летьерри, сидя на скамейке под густой верандой.
Он угадал, какой запах ей лучше нравился, по цветам, которые она срывала и нюхала. Запах вьюнка нравился ей больше всего, потом шла гвоздика, каприфолия, потом жасмин. Роза была уже на пятом месте. На лилию она только смотрела, но не нюхала ее.
Жилльят составлял мысленно понятие об ней на основании выбора ароматов. Каждый цветок выражал в глазах его какое-нибудь достоинство.
У него поднимались волосы дыбом от одной только мысли о разговоре с Дерюшеттой.
XXVII
Жилльят провел почти все лето за стеною садика Браве, в закоулке, заросшем плющом и хмелем, терновником, дикой мальвой и коровьяком, проросшим в граните. Он сидел там в глубоком раздумье. Ящерицы, привыкнув к нему, грелись возле него на солнышке. Лето было ясное и теплое. Над головой Жилльята двигались взад и вперед облака. Он сидел в траве: все кругом было полно щебетаньем птиц. Он сжимал лоб руками и спрашивал у себя: "Зачем она написала мое имя на снегу?" Морской ветер глубоко вздыхал вдали. По временам в каменоломнях Водю громко раздавалась труба надсмотрщика, извещавшая прохожих, что сейчас произойдет взрыв. Сампсоньевского порта не было видно; виднелись только верхи мачт из-за дерев. Чайки пересекали воздух по временам. Жилльяту становилось невыразимо грустно. Он говорил себе: "Ведь и она тоже думает обо мне; это хорошо". Он думал о том, что Дерюшетта богата, а он беден. Потом он думал, что пароход -- отвратительнейшая выдумка. Он никак не мог вспомнить, какое было число. Он рассеянно смотрел, как огромные черные трутни с желтыми шейками и с короткими крыльями жужжа влетали в расселины стен.
Однажды вечером Дерюшетта, собираясь спать, подошла к окну, чтобы запереть его. Ночь была темная. Вдруг она настрочила ушки. Из глубины мрака неслись какие-то звуки. Кто-то на холме, или у подножья замка Валль, или, может быть, где-нибудь дальше играл на каком-то инструменте. Дерюшетта узнала любимую песенку свою Бонни-Дунди и узнала по звуку, что наигрывала ее волынка. Она ровно ничего не поняла.
С этих пор музыка возобновлялась время от времени в те же часы и по большей части в очень темные ночи.
Дерюшетте это не нравилось.
XXVIII
Прошло четыре года.
Дерюшетте пошел двадцать первый год, а она все еще была не замужем. Кто-то написал где-то: постоянная мысль -- бурав. Со всяким годом она входит глубже на один оборот. Если вздумают вырвать ее из нас в первый год, вместе с нею вырвут у нас и волосы; на второй год -- раздерут нам кожу; на третий размозжат кости; на четвертый ее можно будет вырвать только вместе с мозгом.
Жилльят вступил в этот четвертый год.
Он не говорил еще ни слова с Дерюшеттой. Он только мечтал об ней.
Случилось раз, что, проходя мимо, он увидал в дверях Браве Дерюшетту с месс Летьерри. Он решился подойти поближе. Ему показалось, что она улыбнулась, когда он проходил возле нее. В этом не было ничего невозможного.
Дерюшетта все слышала время от времени волынку.
Слышал и месс Летьерри эту несносную музыку под окнами Дерюшетты. Музыка была не в его вкусе. Он хотел выдать Дерюшетту замуж, когда ей захочется и ему покажется удобным, но совсем просто, без романов и без музыки. Он вышел из себя, стал наблюдать, и ему показалось, что он видел вдали Жилльята. Он запустил ногти в бакенбарды, что служило в нем признаком гнева, и проворчал: Чего он дудит, животное? Кто хочет Дерюшетту, обращайся прямо ко мне, а неч е го играть на флейте.
Около этого времени случилось одно важное событие, впрочем, давно предвиденное. Преподобный Джакмэн Герод был назначен викарием винчестерского епископа, деканом острова и ректором С<вятого> Петра и должен был отправиться в С<ен->Пьер тотчас по водворении своего преемника.
Новый пастор не замедлил приездом. Он был джентльменом нормандского происхождения и звали его мсье Джо Эбенезер Кодре, по-английски Каудри.
Слухи о новом ректоре толковались и вкривь и вкось. Говорили, что он молод и беден, но что молодость его умерялась большой ученостью, а бедность -- большими надеждами. Он был племянником старого и богатого декана в С<ент->Азофе. Когда декан умрет, он будет богат. М<сье> Эбенезер Каудри славился знатным родством; он почти что имел права на титул сэра. О вероисповедании его шли различные толки. Он был англиканом, но терпеть не мог фарисейства.
XXIX
Вот каков был в то время баланс месс Летьерри. "Дюранда" сдержала все свои обещания. Месс Летьерри уплатил все долги и в Бремене, и в С<ен->Мале. Он выкупил из-под залога домик свой Браве и скупил все векселя, бывшие на нем. "Дюранда" приносила теперь чистой прибыли до тысячи фунтов стерлингов и обещала давать еще больше. Перевозка быков составляла одну из прибыльнейших доходных статей судна, и потому нужно было, для большего удобства при нагрузке и выгрузке скота, уничтожить при пароходе шлюпки и лодки. Это, может быть, было неосторожно. У "Дюранды" остался только один баркас, но баркас, правда, отличный.
Прошло десять лет после покражи Рантена.
Процветание "Дюранды" не внушало доверия; его приписывали случаю. Положение месс Летьерри считали исключительным. Говорили, что он сделал удачную глупость. Кто-то вздумал подражать ему в Каусе, на острове Уайт, но потерпел неудачу. Попытка разорила акционеров. Летьерри сказал: оттого, что машина была не хороша. Все в ответ покачивали головой. Нововведения отличаются тем, что все восстают против них; малейший промах роняет их в общественном мнении. Один из коммерческих оракулов Нормандского архипелага, банкир Джож, из Парижа, на вопрос о пароходном предприятии сказал, поворачивая спину: Вы предл а гаете мне обращение денег в дым, и этот ответ повторяли как образец замечательнейшего остроумия. О Летьерри говорили: "Хорошо, ему удалось, но он не рискнул бы начать снова". Пример его пугал, а не вызывал подражания. Никто не осмелился бы соорудить вторую "Дюранду".
XXX
Равноденствие дает о себе знать Ламаншу заблаговременно. Море узко, стесняет ветер и бесит его. С февраля начинаются западные ветры и бьют волны во все стороны. Плавание тогда становится опасным; береговые жители часто посматривают на сигнальную мачту и подумывают не без тревоги о кораблях, плавающих в открытом море. Море кажется какой-то западней; невидимая труба призывает на бой; страшные порывы вихря колеблют горизонт; дует ужасающий ветер. Мрак свищет и воет. Из глубины туч вздувает щеки грозное лицо бури.
Ветер -- опасность; туман тоже опасность.
Мореплаватели всегда боялись туманов. В некоторых туманах носятся микроскопические, льдистые призмы, которым Мариот приписывает явление колец вокруг планет, ложных солнц и ложных лун. Грозные туманы очень сложного состава; в них соединяются различные пары, неравного удельного веса, с парами водяными и располагаются так, что туман разделяется на поясы и образует настоящую геологическую формацию; внизу йод, над йодом сера, над серой бром, над бромом фосфор. Этим объясняются отчасти многие явления: огонь Св<вятого> Эльма, летающие звезды, упоминаемые Сенекой, два огонька: Кастор и Поллукс, о которых говорит Плутарх. На экваторе шар земной постоянно опоясывает туманный круг: Cloud-ring -- туманное кольцо. Это туманное кольцо прохлаждает тропики так же, как Гольфстрим согревает полюс. В пределах Cloud-ring'a туман опасен. Тут начинается лошадиная широта, Horse latitude; мореплаватели последних веков бросали тут лошадей в море во время бури -- чтобы облегчить груз, во время штиля -- чтобы сэкономизировать запас воды. Колумб говорил: "Nube abaxo es muerto". "Низкое облако -- смерть". Этруски, бывшие для метеорологии тем же, чем халдеи были для астрономии, признавали два владычества: владычество грома и владычество тумана; фульгураты наблюдали за молнией, а аквилеги за туманом. Коллегия жрецов авгуров была в большом почете у тирян, финикиян, пеласгов и всех первобытных мореплавателей древней Маринтерны (Средиземного моря). Происхождение бурь было уже известно древним; оно тесно связано со способом происхождения туманов, и в сущности это один и тот же феномен. На океане бывают три рода тумана: экваториальный и два полярных; моряки называют всех их одним именем: "горшок с сажей".
Туманы равноденствия опасны всюду и особенно в Ламанше. Они мгновенно делают ночь на море. Одна из опасностей тумана, даже когда он не очень густ, состоит в том, что он мешает распознавать перемену глубины по перемене цвета воды; это лишает возможности предвидеть мели или рифы. Часто препятствие близко, а вы и не подозреваете этой близости. Часто из-за тумана не остается ничего другого делать, как бросить якорь или лечь в дрейф. Туман загубил не меньше кораблей, чем ветер.
Несмотря на это, почтовый шлюп "Кашмир" прошел благополучно из Англии во время довольно сильного шквала, воспоследовавшего за туманным днем. Он вошел в порт Св<ятого> Петра при первых лучах дня, в ту самую минуту, когда замок Корнс приветствовал пушечным выстрелом восход солнца. Небо разъяснело. Шлюп "Кашмир" должен был привезти нового ректора в Св<ятой> Сампсон. Немного после прибытия шлюпа разошелся по городу слух о том, что ночью ему встретилась на море шлюпка с экипажем, потерпевшим крушение.
XXXI
В этот вечер, когда на море стихло, Жилльят отправился удить рыбу, не отдаляясь, впрочем, от берега.
Когда в начале прилива, около двух часов пополудни, он возвращался домой мимо Звериного Рога, ему показалось, что на кресле Гильд-Хольм-Ур виднеется какая-то тень: только не тень от скалы. Он направил "Пузана" к той стороне и убедился, что в кресле Гильд-Хольм-Ур сидел человек. Море было уже очень высоко, скалу обступили волны, возвращение было уже невозможно. Жилльят принялся делать этому человеку различные знаки, -- человек не двигался с места. Жилльят подплыл еще ближе. Человек спал.
Он был весь в черном. "Похож на священника", -- подумал Жилльят. Подошел еще ближе и увидел юношеское лицо.
Лицо совершенно незнакомое.
К счастью, скала была высока и море в этом месте довольно глубоко, так что Жилльяту удалось подъехать к самой стене. Прилив так поднимал судно, что Жилльят, стоя на ногах, мог ухватиться за ноги человека. Он стал на край своего судна и поднял руки. Если б он упал в эту минуту, едва ли бы ему удалось вынырнуть. Его непременно бы раздавило между судном и скалой.
Он потянул спавшего за ногу:
-- Эй, что вы тут делаете?
Человек сказал спросонья:
-- Смотрю.
Он сейчас же проснулся окончательно и продолжал:
-- Я только что приехал, забрел сюда, гуляя, провел ночь на море, нашел вид прекрасным, устал и уснул.
-- Еще минут десять, и вы бы утонули, -- сказал Жилльят.
-- Неужели!
-- Прыгайте ко мне в лодку, а то вас зальет.
Жилльят ухватился одной рукой за скалу, а другую протянул к человеку в черном, который легко спрыгнул в лодку. Незнакомец был молод и очень хорош собой.
У него были белокурые волосы в кружок, женственное лицо, ясный взгляд, серьезный вид.
Когда "Пузан" подплыл к берегу и Жилльят вдернул канат в кольцо, он увидал в белой руке молодого человека золотой соверен.
Жилльят тихонько отвел эту руку.
Оба молчали. Молодой человек начал первый:
-- Вы мне спасли жизнь.
-- Может быть, -- отвечал Жилльят.
Канат был привязан. Они вышли из лодки. Молодой человек продолжал:
-- Я обязан вам жизнью.
-- Ну так что же? -- отвечал Жилльят.
За этим ответом Жилльята последовало молчание.
-- Вы из этого прихода? -- спросил молодой человек.
-- Нет, -- отвечал Жилльят.
-- Так из какого же вы прихода?
Жилльят поднял правую руку, указал на небо и сказал:
-- Вот этого.
Молодой человек поклонился ему и ушел.
Пройдя несколько шагов, он остановился, порылся в кармане, вынул из него книгу и возвратился к Жилльяту, протягивая ему эту книгу:
-- Позвольте вам предложить вот это.
Жилльят взял книгу.
Это была Библия.
Минуту спустя Жилльят смотрел вслед молодому человеку, который обогнул угол тропинки, ведущей к С<ен->Сампсону.
Мало-помалу он опустил голову, забыл о новом пришельце, забыл о существовании кресла Гильд-Хольм-Ур. Все для него исчезло в беспредельном просторе мечтательности. Вечной темой мечтаний была Дерюшетта.
Его пробудил чей-то голос:
-- Эй, Жилльят!
Он узнал голос и поднял голову:
-- Что, сьер Ландуа?
То был в самом деле сьер Ландуа в маленьком фаэтоне в одну лошадь. Он остановился на дороге, шагах во ста от Бю-де-ла-Рю, чтобы окликнуть Жилльята, и казался озабоченным чем-то.
-- Новости, Жилльят.
-- Где?
-- В Браве.
-- Что же такое?
-- Некогда рассказывать. Да я слишком далеко от вас. Ничего не услышите.
Жилльят вздрогнул.
-- Мисс Дерюшетта выходит замуж?
-- Нет.
-- Так что же?
-- Ступайте в Браве. Все узнаете.
И сьер Ландуа ударил по лошади.
XXXII
Управляющий пароходом Летьерри, сьер Клубен, был мал, желт и силен как вол. Морю не удалось его спалить. Лицо у него было точно из воску. Глаза блестели скромным светом церковной свечи. Память у него была удивительная, непоколебимая. Для него видеть человека раз было все равно, что записать навеки заметку в книжку. Его лаконический взгляд сразу охватывал всякий предмет. Зрачок как будто снимал слепок с каждого лица и сохранял его навсегда. Как бы потом лицо ни старелось, сьер Клубен всегда его узнавал. Упорную память его нельзя было сбить с пути. Сьер Клубен был молчалив, сдержан, холоден; никогда никакого жеста. Скромный вид привлекал всех к нему с первого взгляда. Многие считали его простяком; у него в углу глаза была какая-то складка удивительной тупости. Мы уже говорили, что мудрено было бы найти моряка лучше его: никто не умел так натянуть парус, чтобы уменьшить напор ветра. Никто не пользовался такой славой религиозного и честного человека. Кто бы его заподозрил, сделался бы сам подозрительным. Он был дружен с Ребюше, менялой в С<ен->Мало, в улице С<вятого> Викентия, рядом с оружейником, и Ребюше говаривал: "Я бы отдал свою лавку на сохранение Клубену!" Клубен был вдов. Жена его была такою же честной женщиной, каким он был честным человеком. Она умерла с репутацией несокрушимой добродетели. Эта чета олицетворяла в Тортевале идеал английского эпитета: почтенный (respectable). Госпожа Клубен была лебедью; сьер Клубен -- горностаем. Пятно убило бы его. Он не мог найти булавки без того, чтобы не отыскать ее хозяина. Он объявил бы барабанным боем о находке коробки со спичками. Он вошел однажды в кабак в Сен-Серване и сказал целовальнику: "Я завтракал здесь три года тому назад, вы ошиблись в счете", -- и отдал ему лишние шестьдесят пять сантимов. Удивительная честность и тонкие стиснутые зубы.
Он всегда был будто настороже. Кого же он боялся? Вероятно, мошенников.
Каждый вторник он отводил "Дюранду" из Гернсея в С<ен->Мало, оставался там дня два, чтобы нагрузиться, и уезжал обратно на Гернсей в пятницу вечером.
В то время в гавани С<ен->Мало был маленький трактир, известный под названием "Трактир Жана".
Постройка нынешних набережных уничтожила этот трактир. В эпоху же, о которой мы говорим, море доходило до ворот Св<ятого> Викентия и до ворот Динан; С<ен->Мало и С<ен->Серван сообщались во время отлива посредством тележек, которые сновали взад и вперед между кораблями, ловко избегая вех, якорей и цепей и рискуя иногда задеть кожаными своими фартуками за нижние реи или за палку бом-кливера. Между двумя приливами извозчики гнали лошадей своих на песчаную отмель, куда часов через шесть ветер гнал волну. На этой же самой отмели бродили некогда те двадцать четыре сторожевые собаки С<ен->Мало, которые заели морского офицера в 1770. Их уничтожили вследствие этого избытка усердия.
Сьер Клубен останавливался в трактире "Жан". Там помещалась французская контора "Дюранды".
Таможенные и береговые сторожа всегда пили и ели в трактире "Жан". У них был свой особый стол. Таможенники Биника встречались тут с таможенниками С<ен->Мало.
Бывали здесь и судовщики, но они садились за другой стол.
Сьер Клубен садился то за один, то за другой стол, впрочем, охотнее за стол таможенников, чем за стол судовщиков, хотя и те и другие принимали его одинаково радушно.
Стол в трактире "Жан" был очень хорош. Там подавались изысканные туземные и иноземные напитки. Щеголь матрос из Бильбао нашел бы там свою хеладу. Там пили стоут, как в Гринвиче, и темный гез, как в Антверпене.
За столом судовщиков красовались иногда старые, бывалые капитаны и судостроители. Тут разменивались новостями: говорили громко и делали жаркие возражения. За столом таможенников и береговых сторожей говорили не так громко.
Факты из полицейской и таможенной деятельности не любят большой ясности и публичности.
За столом судохозяев председательствовал старый капитан Жертрэ-Габуро. Жертрэ-Габуро был не человек, а барометр. Навык моря дал ему удивительную способность предсказывать погоду. Он знал, какая погода будет завтра. Он вслушивался в ветер, как доктор в дыхание больного, и щупал пульс у прилива и отлива. Он говорил тучам: покажи мне язык. То есть молнию. Он был врачом волн и шквалов.
Океан был его пациентом; он обошел кругом света, как доктор обходит клинику, и выследил все климаты, как в здоровую, так и в нездоровую их эпоху. Он знал до тонкости патологию времен года. Часто можно было услышать от него замечание, вроде следующего: барометр опустился однажды, в 1796 году, на три градуса ниже бури. Он был моряком из любви к искусству. Он ненавидел Англию так же пламенно, как любил море. Он основательно изучил английский флот, чтобы знать все его слабые стороны. Он был источником всяческих знаний; справочной книгой, календарем, тарифом. Он знал наизусть таксу сбора с маяков, особливо английских; пенни с тонны здесь, фартинг -- там.
Он говорил: "Маяк Малого утеса, сжигавший прежде только двести галлонов масла, теперь сжигает тысячу пятьсот!" Однажды он занемог на корабле и был совсем при смерти; весь экипаж окружал его койку; вдруг посреди своей агонии он перестал на минуту стонать, чтобы сказать корабельному плотнику: "Хорошо было бы приладить в брам-эзельгафте по гнезду с каждой стороны для чугунного шкива с железною осью, чтобы пропускать брам-гордени".
Редко случалось, что за столом судовщиков и за столом таможенных разговаривали об одном и том же предмете. Однако этот редкий случай представился в первых днях февраля, именно в то время, до которого мы довели наш рассказ. Трехмачтовый корабль "Тамолипа", капитан Зуелла, пришедший из Чили и туда же возвращавшийся, обратил на себя всеобщее внимание. За столом судовщиков рассуждали об его грузе, за столом таможенных -- об его подозрительном виде.
Капитан Зуелла, из Капиапо, был чилиец. Он сражался с удивительной независимостью в войнах за независимость, то держа сторону Боливара, то Морило, смотря по тому, что ему было выгоднее. Он нажил себе богатство тем, что услуживал всем. Он принадлежал к той великой партии, которую можно назвать партиею личной выгоды. Он по временам являлся во Францию по коммерческим делам и, судя по слухам, охотно принимал к себе на корабль всяких беглецов, банкротов и политических изгнанников, только бы они хорошо платили. Способ нагрузки этого опасного товара был очень прост. Беглец дожидался в каком-нибудь уединенном месте берега, и Зуелла посылал за ним лодку в минуту снятия с якоря. Он таким образом в прошлую свою поездку увез одного молодца, замешанного в процессе Бертона; а теперь говорили, что он намерен способствовать бегству нескольких людей, скомпрометированных в деле Бидасаа. Полиция зорко следила за ним.
Времена, описываемые нами, были эпохой бегств. Реставрация была реакцией; революция порождает эмиграцию, реставрация -- изгнание. В первые семь или восемь лет после восстановления Бурбонов паника была повсеместная в финансах, в промышленности и особливо в торговле, где банкротства следовали одно за другим. В политическом мире бежал всякий, кто мог. Поставить себя в безопасное положение -- вот что было общим стремлением. Беглецы стремились в Техас, в утесистые горы, в Перу и Мексику. Беранже в одной из своих песен говорит: "Дикие, мы французы, пожалейте нашу славу". Покидать отечество было единственным средством спасения. Но ничего не может быть труднее, как бегство; это простое, по-видимому, слово заключает в себе страшные бездны. Все служит преградой беглецу. Чтоб скрыться, надо переодеться. Многие значительные и даже знаменитые люди должны были прибегнуть к этому средству, употребляемому мошенниками. И еще они редко пользовались успехом. Они слишком привыкли действовать открыто, нараспашку, так что им было чрезвычайно трудно прикидываться, играть роль. Беглый каторжник в глазах полиции был гораздо менее подозрителен, чем генерал.
Можно ли себе представить невинность гримирующуюся, добродетель, изменяющую свой голос, славу, надевающую маску? Встретив на улице человека подозрительного, вы смело могли сказать: это какая-нибудь знаменитость, отыскивающая фальшивый паспорт. Странные увертки беглеца не доказывали вовсе, что перед вами стоит не герой. За этими бегствами честных людей скрывались менее подозреваемые и преследуемые бегства мошенников. Негодяй, принужденный скрыться от кары правосудия, пользовался общим смятением, становился в ряды изгнанников и часто, благодаря своему искусству, казался в этом полумраке более честным, чем честные люди. Ничто не может быть столь неловким, как честность, преследуемая законом. Она ничего не понимает в своем странном положении и делает глупости на каждом шагу.
Надо заметить еще странную особенность, что бегство, преимущественно для бесчестных людей, открывало дорогу ко всему. То количество образования, которое каждый мошенник приносил с собою из Парижа или Лондона, служило ему приданым, рекомендовало его в глазах первобытных или диких народов и делало его просветителем невежества. Бежавший отсюда вследствие преследования закона очень легко мог сделаться там священником. В подобных исчезновениях было нечто фантасмагорическое, и многие бегства приводили к результатам, о которых беглецы и во сне не мечтали.
Содействовать бегству было особой промышленностью, и чрезвычайно выгодной от многочисленности подобных случаев. Эта спекуляция служила добавлением многих торговых операций. Кто хотел спастись в Англию, обращался к контрабандистам; кто хотел спастись в Америку, обращался к таким бывалым пройдохам, как Зуелла.
XXXIII
Зуелла приходил иногда поесть в трактир "Жан". Сьер Клубен знал его в лицо.
Впрочем, сьер Клубен не был горд; он не гнушался знать в лицо мошенников. Он даже доходил до того, что иногда знал их лично, здоровался с ними на улице и жал им руку. Он говорил по-английски и по-испански с контрабандистами. Он объяснял свое странное поведение в этом отношении различными изречениями: "Можно извлечь добро из знакомства со злом". "Кормчий должен зондировать пирата, ибо пират подводный камень". "Я пробую мошенника, как доктор пробует яд". -- На это нечего было отвечать. Все оправдывали капитана Клубена. Ничто не могло его скомпрометировать. Что бы ни сделал Клубен, все было хорошо и относилось к его добродетели. Его непогрешимость была единодушно всеми признана. Кроме того, он очень ловкий человек, говорили про него, -- и многие его знакомства, которые скомпрометировали бы другого человека, только упрочивали за ним славу ловкого, смышленого человека.
Сьер Клубен принадлежал к категории людей, которые могут беспрепятственно входить в рассуждения с бандитами и мазуриками. Мимо идущие честные люди понимают, зачем это делается, и подмигивают им в знак удовольствия.
"Тамолипа" кончила нагрузку и готовилась к отплытию.
В один из вторников, вечером, "Дюранда" вошла в С<ен->Мало еще засветло. Сьер Клубен, стоя на палубе, руководил входом в гавань и увидел двух разговаривавших людей возле Малой Бухты, на песчаной отмели, между двумя скалами, в очень уединенном месте. Он навел на них подзорную трубу и узнал одного из них. Это был капитан Зуелла. Он, кажется, узнал и другого.
Этот другой был очень высок и с проседью. На нем была шляпа с широкими полями и длинная, степенная одежда друзей (квакеров). Он скромно опускал глаза.
Придя в трактир "Жан", сьер Клубен узнал, что "Тамолипа" намеревается выступить в море дней через десять.
Впоследствии оказалось, что он наводил еще кое-какие справки.
В сумерках он зашел к оружейнику в улице Св. Викентия и сказал ему:
-- Знаете вы, что такое револьвер?
-- Да, -- отвечал оружейник, -- американская штука.
-- Это пистолет, возобновляющий свою речь.
-- В самом деле: он может спросить и ответить.
-- И заставить замолчать.
-- Правда, господин Клубен. У него вращающееся дуло.
-- И пять или шесть пуль.
Оружейник приподнял край губы и испустил легонький свист, что вместе с покачиванием головы выражает, как известно, удивление.
-- Славная штука, господин Клубен. И, должно быть, пойдет в ход.
-- Я желал бы приобрести шестиствольный револьвер.
-- У меня таких нет.
-- Как нет? У вас, у оружейника?
-- Я еще не заводил этого товара. Во Франции все еще делают только пистолеты.
-- Черт возьми!
-- Револьверов вовсе нет в продаже.
-- Черт возьми!
-- У меня есть отличные пистолеты.
-- Я хочу револьвер.
-- Оно, конечно, выгоднее. Но постойте...
-- А что?
-- Да кажется, что в С<ен->Мало можно купить такую штуку, по случаю.
-- Револьвер?
-- Да.
-- И продается?
-- Да.
-- А где?
-- Я, кажется, знаю, где. Я справлюсь.
-- Когда вы можете дать мне ответ?
-- По случаю. Но отличный!
-- Когда же мне прийти за ответом?
-- Уж если я вам достану револьвер, можете быть уверены, что он будет хорош.
-- А когда вы мне дадите ответ?
-- В следующий приезд.
-- Только не говорите, что для меня, -- сказал Клубен.
XXXIV
Сьер Клубен нагрузил "Дюранду" множеством быков и несколькими пассажирами и, как всегда, выехал из С<ен->Мало в пятницу утром.
В эту же самую пятницу, когда пароход был в открытом море и капитану можно было отлучиться на несколько минут с своего поста, Клубен вошел в каюту, заперся в ней, вытащил из угла дорожный мешок, положил свое платье в мягкое отделение, а в твердое поклал сухарей, несколько коробок с консервами, несколько фунтов какао в плитках, хронометр и подзорную трубу, запер мешок и пропустил в ушки приготовленный кабельтов, чтобы иметь возможность вздернуть его в случае надобности; потом он спустился в трюм, прошел в канатный кубрик и возвратился оттуда с канатом с узлами и железными крючьями, которые употребляются конопатчиками на море и ворами на суше. Они помогают взбираться на крутизны.
Прибыв в Гернсей, Клубен отправился в Тартевалль и пробыл там тридцать шесть часов. Он взял с собой мешок и узловатую веревку и не принес их обратно.
Скажем раз навсегда, что Гернсей, о котором идет речь в этой книге, -- древний Гернсей, остатки которого можно разве найти в деревнях. Там он еще жив, но в городах его нет и помину. Это замечание следует отнести и к Джерсею. Благодаря прогрессу, благодаря удивительной предприимчивости маленького отважного населения этих островов, все изменилось на Ламаншском архипелаге за последние сорок лет. Везде, где был мрак, -- теперь свет. Сделав эту оговорку, мы можем продолжать.
В те же старые времена контрабанда была очень деятельна на Ламанше. Особенно много контрабандистов было на западном берегу Гернсея. Люди всеведущие и знающие теперь до малейших подробностей все, что происходило за полвека, приводят даже имена некоторых из этих судов, почти все астурийских и гипоскоанских. Несомненно то, что не проходило недели без того, чтобы не пришло их два или три, или в бухту Святых, или в Пленмонт. Это было почти похоже на правильные рейсы. Одна пещера в Серке называлась и до сих пор называется Лавочкой, потому что в ней скупали контрабанду. Промышлявшие этой торговлей в Ламанше говорили на особом языке, теперь позабытом.
Контрабандист знал многое, о чем ему приходилось молчать; непоколебимая верность была для него законом. Главным достоинством контрабандиста была скромность и уменье хоронить концы в воду. Иначе контрабанда немыслима.
Контрабандист давал слово молчать обо всем и держал слово твердо. На него можно было положиться смело. Судья-алькальд Ойарзуна поймал однажды контрабандиста и подверг его пытке, чтобы заставить его выдать сообщников. Контрабандист никого не выдал. А главным сообщником был сам судья-алькальд. Судья, чтобы соблюсти закон, подверг товарища пытке, а тот вынес мужественно пытку, чтобы не нарушить клятвы.
В то время самыми знаменитыми контрабандистами в Пленмонте были Бласко и Бласкито. Они были токайосы, то есть тезки, а для католика-испанца иметь одного патрона в раю то же, что быть детьми одного отца на земле.
Зная хорошо все ходы и лазейки контрабанды, ничего нет легче и вместе с тем труднее вести разговор с этим людом. Достаточно не бояться ночи, пойти в Пленмонт и стать лицом к лицу с этим таинственным вопросительным знаком.
XXXV
Пленмонт близ Тортеваля -- один из трех углов Гернсея. На самом краю мыса высится над морем холм, обросший травой.
Холм этот совершенная пустыня.
Он кажется еще тем более пустынным, что на нем виднеется одинокий дом.
Дом этот прибавляет ужас к пустоте и к уединению.
В нем, говорят, ходят привидения.
Во всяком случае, вид у него престранный.
Он одноэтажный, построен из гранита и стоит посреди травы. Он вовсе не похож на развалину. Стены толсты, крыша крепкая. Из крыши торчит кирпичная труба. Фасад со стороны океана образует одну сплошную стену. При ближайшем рассмотрении этого фасада в нем оказывается окно, только замурованное. Слуховые окна, выходящие одно на восток, другое на запад, тоже замурованы. Только в стороне, выходящей на сушу, есть дверь и окна. Но дверь замурована. Оба окна нижнего этажа тоже замурованы. В первом этаже есть два окна открытых, и это сразу бросается в глаза; но и замурованные окна не так грозны и страшны, как эти открытые окна. Они кажутся какими-то черными призраками посреди белого дня. В них нет ни стекол, ни даже рам. Точно отверстия двух вырванных глаз. Дом кажется совершенно пустым. Сквозь зияющие рамы виднеется полное запустение. Ни обоев, ни карнизов, ни штукатурки, -- голый камень. Точно гробница с окошками, чтобы можно было привидениям выглядывать иногда. Дожди размывают фундамент со стороны моря. Несколько кустов терновника лепятся по низам стен. На горизонте никакого человеческого жилья. Это пустыня -- царство мрака и безмолвия. Если, однако, вы останетесь и приложите ухо, вы услышите как будто смутное, глухое биение испуганных крыльев. Над замуравленной дверью, на камне, образующем перекладину, выгравированы буквы: Elm-Pbilg и год: 1780.
Ночью все это озаряется мрачным лунным светом.
Море обступило этот дом со всех сторон. Местоположение великолепное и вследствие этого зловещее, загадочное. Прелесть местности является загадкой. Отчего тут никто не живет? Окрестность такая красивая, дом такой славный, прочный? Отчего такое запустение? К вопросам рассудка присоединяются и вопросы воображения. Пашня -- отчего ее не обрабатывают? Хозяина нет. Дверь замурована. Отчего же здесь нет людей? Что же в этом доме особенного? Если ничего нет особенного, так отчего же не видно ни души? Воображение рисует бурный ветер, хищных птиц, диких зверей, скрывающихся людей. Чей это притон? Невольно думается, что целые потоки дождя и града должны вливаться в эти окна, как в какую-нибудь бездну. На внутренней стене следы непогод, потеки бурь. По замурованным комнатам разгуливает ураган, проникая сквозь раскрытые настежь окна. Уже не было ли там совершено преступление? Не слышно ли там по ночам воплей и стонов? Как-то не верится, чтобы этот дом был совершенно безмолвен. Не верится, чтобы в нем не происходило чего-нибудь особенного. Черной ночи просторно там. Что-то там творится в полночь? Глядя на него, точно глядишь на какую-нибудь тайну. Так как мечтательность не лишена своего рода логики, невольно спрашиваешь, что может происходить в такой трущобе между вечерними и утренними сумерками? Не встречает ли бесконечное разнообразие сверхъестественной жизни какой-нибудь преграды на этой пустынной вершине, которая заставляет ее делаться видимой, осязаемой? Вся эта каменная громада полна священного ужаса. Мрак, наполняющий ее, больше, чем мрак; это что-то неизвестное, неведомое, страшное. Западет солнце, рыбачьи лодки причалят к берегам, птицы смолкнут, пастух угонит коз домой, из-под колод выскользнут змеи, на небе проглянут звезды, дунет вечерний ветерок, настанет полная тьма, а окна эти все будут по-прежнему настежь. Широкое поле мечтам и гаданьям, и народное суеверие, тупое и глубокомысленное в одно и то же время, объясняет себе страх, внушаемый мрачным домом, -- и привидениями, и туманными призраками, и блуждающими огоньками, и таинственным общением душ с неземными тенями.
Одним словом, этот дом почитали пристанищем привидений.
Умы верующие удовлетворялись таким объяснением. Умы неверующие толковали опять и это на свой лад. Ничего не может быть проще этого дома, говорили они. Это старинный наблюдательный пункт времен войн революции и империи и притон контрабанды. Он был и построен для этих целей. Война кончилась, дом бросили. Его не сломали потому, что он мог быть полезен впоследствии. Дверь и окна нижнего этажа замуровали, чтобы нельзя было взойти туда; замуровали окна со стороны моря, чтобы предохранить комнаты от южных и западных ветров. Вот и все.
Невежды и суеверы стоят на своем. Во-первых, дом вовсе не был построен во времена революционных войн. На нем стоит 1780 год -- стало быть, он существовал еще гораздо раньше революции. Затем он не мог быть никаким постом; на нем буквы Elm-Pbilg -- двойной вензель двух фамилий, доказывающий, что дом был построен для молодого хозяйства. Стало быть, в нем жили. Отчего теперь не живут? Зачем замуровали двери и все окна, кроме двух верхних? Надобно было бы все замуровать или уж ничего. Отчего нет при окнах ставень? Отчего нет и рам? Отчего нет и стекол? Защищают дом от южных ветров и дождей и впускают северные ветры.
Люди доверчивые не правы, конечно, не правы и люди положительные. Загадка остается неразгаданной.
Положительно только то, что дом этот очень полезен контрабандистам.
Конечно, многие из ночных явлений, которыми славился старый дом, можно было бы объяснить тайными и непродолжительными наездами, коротенькими посещениями прибывающих и уезжающих людей, предосторожностями или иногда нахальством некоторых подозрительных промыслов, скрывающихся для того, чтобы делать темные дела, и показывающихся иногда, чтобы пугать людей.
В эту эпоху, теперь уже далекую, многое было возможным, что теперь совершенно немыслимо. Полиция была далеко не тем, что она теперь, особливо в маленьких местечках.
Прибавим, что если эта трущоба была, как говорят, удобна для людей, промышляющих темными делами, им было там удобно и просторно именно потому, что дом был на дурном счету. Дурная слава предохраняла его от доносов. Никто не пойдет жаловаться полиции на привидения.
Надобно припомнить, что все это относится к эпохе, когда суеверие навешивало на стены Пленмонта, на гвоздях, виднеющихся до сих пор, -- крыс без лап, летучих мышей без крыльев, скелеты мертвых животных, жаб, раздавленных между страницами Библии, пучки волчьих бобов, -- рассчитывая умилостивить этими приношениями вампиров, лярв и вурдалаков. Всегда были люди, веровавшие в бесов и колдунов, и люди довольно высокопоставленные. Цезарь обращался за советами к Сагане, а Наполеон -- к Ленорман.
Как бы то ни было, если в этом доме и было что-нибудь особенное, никому не было дела до этого; кроме некоторых случайных исключений, туда никто не заглядывал; он был совершенно заброшен; кому охота подвергать себя риску недобрых встреч.
Благодаря страху, отдалявшему всех наблюдателей и свидетелей, в дом этот всегда было легко забраться ночью, при помощи веревочной лестницы или просто первого встречного шеста. Запас одежды и съестных припасов, принесенный с собой, давал возможность выжидать там преспокойно случая улизнуть куда-нибудь подальше. Предание гласит, что лет сорок тому назад в страшном Пленмонтском доме жил некоторое время какой-то беглец из мира политического или из мира финансового и уехал оттуда на рыбачьей лодке в Англию. Из Англии немудрено добраться и до Америки.
То же самое предание гласит, что съестные припасы, оставленные раз в этой трущобе, оставались в ней неприкосновенными. О сохранности приношений заботился сам Люцифер, не менее контрабандистов заинтересованный в возвращении принесшего.
С вершины, на которой стоит дом, виднеется на юго-востоке, в миле от берега, утес Хануа.
Утес этот знаменит. Он делал на веку своем все мерзости, на какие только способна скала. Это был один из самых страшных морских разбойников. Он коварно подстерегал корабли по ночам. Он расширил Тортевальское и Роканское кладбище.
В 1862 г. на нем устроили маяк.
Теперь утес Хануа светит кораблям, бывшим жертвам своим. У бывшей западни очутился в руках факел. Моряки ищут на горизонте как покровителя и руководителя скалу, от которой бегали, как от напасти. Хануа превратился из пугала в сторожа, из разбойника в жандарма.
Хануа всех три: Большой Хануа, Малый Хануа и Чайка. "Красный огонек" светит теперь на Малом Хануа.
Этот утес составляет частицу группы рифов, отчасти подводных, отчасти выставляющихся из моря. Он царит над ними.
Пролив между Хануа и Пленмонтом переплыть трудно, но не невозможно. Припомним, что это было одною из ловких проделок сьера Клубена. Пловец, знающий хорошо дно, отдыхает по дороге на двух станциях, на Круглой Скале и, немного дальше, влево, на Красной Скале.
XXXVI
В субботу, проведенную сьером Клубеном в Тортевале, совершилось странное событие, обнаружившееся только много времени спустя. Многое, как мы сейчас говорили, остается в неизвестности, потому что свидетели набрались не в меру страху.
В ночь с субботы на воскресенье, если мы не ошибаемся, трое детей взобрались на Пленмонтскую вершину. Они возвращались домой с моря. То были "разорители гнезд". Всюду есть скалы и ущелья по прибрежью, есть и множество маленьких разорителей гнезд. Мы говорили уже о них однажды. Читатель помнит, может быть, что Жилльят преследовал их, в видах птиц и их собственной безопасности.
Разорители гнезд -- особый вид уличных мальчишек, отличающихся беззастенчивостью.
Ночь была очень темна. Густые слои туч скрывали зенит. Три часа пробило на Тортевальской колокольне, округленной, и остроконечной, и похожей на шапку волшебника.
Отчего эти дети возвращались так поздно? Очень просто. Они отправились искать гнезд чаек. Пора была теплая, и птицы уже начинали выводить гнезда. Дети увлеклись поисками и забыли о времени. Прилив не дал им добраться вовремя до маленькой бухты, где они причалили свою лодку, и им пришлось ждать отлива на одной из оконечностей утеса. Вот отчего они так запоздали. Такие запаздывания отзываются на матерях лихорадочной тревогой. Радость встречи выливается в гневе, и накопившиеся слезы превращаются в тумаки. Потому-то и они спешили домой не без тревоги. В поспешности этой, впрочем, проглядывало желание отсрочить возвращение елико возможно или даже вовсе не возвращаться. В перспективе у них были поцелуи с примесью пощечин.
Одному из них нечего было бояться; он был сирота. Он был родом француз, без роду и племени, и в эту минуту совершенно довольный тем, что у него не было матери. Никто не интересуется им, и никто не побьет его. Двое других были из Тортевальского прихода.
Взобравшись на вершину скал, разорители гнезд достигли до страшного дома.
Им сперва стало страшно, как стало бы страшно всякому прохожему, и особенно ребенку, в таком месте и в такую пору.
Им очень хотелось убежать во все лопатки и очень хотелось остановиться и посмотреть.
Они остановились.
И посмотрели на дом.
Он стоял весь черный, страшный.
Он казался, посреди обнаженной вершины, какою-то темной грудой камней, симметричным и отвратительным наростом, высокою прямоугольной массой, чем-то похожим на огромный черный алтарь.
Первым побуждением детей было убежать; вторым -- подойти. Они никогда не видали этого дома в такие часы. Смесь страха с любопытством не диковинка, с ними был французик, что побудило их подойти.
Заглянув в птичьи гнезда, отчего бы не заглянуть и в гнездо нечистой силы.
От одного к другому можно добраться и до демона. После воробьев домовые. Хочется переиспытать на себе самом все, чем стращали в детстве родители. Как приятно было бы знать столько, сколько знают старухи.
Все это смешение идей и побуждений в головах гернсейских разорителей имело в результате отвагу. Они направились к дому.
Впрочем, у них был отличный коновод. Мальчик решительный, один из детей, смахивающих на взрослых. Он был подмастерьем у конопатчика, спал на соломе под навесом, зарабатывал сам себе насущный хлеб, говорил басом не по летам, любил лазить по деревьям и по стенам, относился без всяких предрассудков к соседским яблокам мимоходом и работал на военных кораблях. Круглый сирота и уроженец Франции -- две причины, чтобы быть смелым. Он отдавал бедному последний грош, не глядя, был очень добр и очень зол в одно и то же время. В настоящую минуту он зарабатывал по шиллингу в день, починяя рыбачьи лодки. Он бросал дело, когда его брала охота погулять, и отправлялся на поиски гнезд. Таков был маленький француз.
В уединении и тишине обстановки было что-то зловещее, страшное. Безмолвная обнаженная вершина резко загибалась вниз и падала в пропасть. Море внизу молчало. Ветра не было. Трава не шевелилась.
Разорители подвигались потихоньку, поглядывая на дом. Впереди всех был француз.
Один из них, рассказывая впоследствии об этом, прибавил: Дом ни гугу.
Они подошли, притаив дыхание, как подходят к дикому зверю.
Они взобрались на бугорок позади дома, примыкающий со стороны моря к маленькому перешейку, почти непроходимому. Они подошли довольно близко, но видели еще только южный фасад, весь замурованный; они не решались повернуть налево и взглянуть на другой фасад, с двумя разверстыми окнами.
Маленький подмастерье ободрил их, шепнув: "Повернем на другой галс. Там-то и есть самая суть. Надо непременно посмотреть на черные окошки".
Они повернули на другой галс и зашли с другой стороны дома.
Оба окна были освещены.
Дети убежали.
Когда они отбежали довольно далеко, французик обернулся.
-- Эге, -- сказал он, -- огонек погас.
В самом деле, в окнах ничего не было видно.
Силуэт трущобы обрисовался черной массой на темно-синем небе.
Страх не пропал, но любопытство возвратилось. Разорители подошли поближе.
Вдруг оба окна снова разом осветились.
Тортевальцы опять драла. Бесенок француз ни взад, ни вперед.
Он стоял неподвижно перед окном и глядел на него во все глаза.
Свет погас и снова вспыхнул. Что за ужас! Отражение падало тусклой полоской на траву, мокрую от ночной росы. Иногда на внутренней стене трущобы рисовались огромные черные профили и тени громадных голов.
Видя, что подмастерье ни с места, товарищи возвратились шаг за шагом, дрожа и замирая от любопытства. Подмастерье сказал им чуть слышно:
-- Тут нечистая сила ходит. Я сейчас видел чей-то нос.
Тортевальцы спрятались за француза и, приподнявшись на цыпочки, принялись тоже смотреть, сделав его щитом и чувствуя себя безопасными за его спиною.
Трущоба тоже как будто глядела на них. В огромном безмолвном теле ее тлело два красных глаза. То были окна. Свет затмевался, снова проглядывал, опять скрывался, как подобает такому свету. Эти зловещие переходы, вероятно, зависят от суеты, господствующей в притонах ада. Точно потайной фонарь.
Вдруг черная плотная фигура, очень смахивавшая на человека, как будто выросла в окне и исчезла внутри дома. Точно взошел кто-то.
Нечистая сила всегда входит через окна.
Свет на мгновение стал еще ярче, потом погас и больше не появлялся. Дом опять стал темен. Тогда в нем раздался шум, похожий на голоса. Это всегда так бывает. Видишь и не слышишь или не видишь, но слышишь.
Ночь на море особенно мрачна. Там она как-то безмолвнее, темнее, чем на суше. Когда нет ни ветра, ни волн, слышно, как пролетит муха, тогда как часто не слышно и орлиного полета. Эта могильная тишина придает особую рельефность всякому шуму.
-- Посмотрим, -- сказал французик. И сделал шаг вперед.
Товарищам его было так страшно, что они решились идти за ним. Они не решались убежать без него.
Они миновали довольно большую кучу хворосту, подействовавшую на них успокоительно. Вдруг из-под хвороста вспорхнула ночная птица и пролетела возле самых детей, поглядев на них круглыми, блестящими глазами.
Группа сзади француза немножко вздрогнула. Он сказал птице:
-- Опоздал, воробушек. Опоздал. Я хочу видеть.
И подвинулся вперед.
Хрустение хвороста под его толстыми башмаками не мешало слышать шума в доме, повышавшегося и понижавшегося со спокойной последовательностью разговора.
Немного погодя он прибавил:
-- Впрочем, дурачье только верит в привидения.
Отвага одного в опасные минуты ободряет остальных и побуждает их идти вперед.
Оба тортевальских мальчугана пустились в путь вслед за подмастерьем.
Страшный дом точно увеличивался в объеме. В этом оптическом обмане была доля страха и доля истины. Дом в самом деле рос, потому что они подходили к нему ближе.
Между тем голоса в доме становились все громче и громче. Дети слушали. Это было что-то среднее между шепотом и говором. Иногда два, три слова явственно отделялись от общего полутона. Слова эти звучали как-то странно. Дети остановились, послушали, потом опять двинулись вперед.
-- Это говорят духи, -- прошептал подмастерье, -- только я не верю в духов.
Маленьким тортевальцам очень хотелось спрятаться за кучу хвороста, но они отошли уже от нее довольно далеко, а приятель их продолжал идти вперед. Они боялись остаться с ним и уйти от него.
Они шли за ним шаг за шагом, тяжело дыша.
Он повернулся к ним и сказал:
-- Вы знаете, что это все вздор. Никаких духов нет.
Дом становился все выше и выше. Голоса становились все явственнее и отчетистее. Они подходили все ближе и ближе и наконец остановились.
Свет в окнах казался тусклым. Точно от потайного фонаря -- необходимой принадлежности ночных сборищ.
Один из тортевальцев рискнул сказать:
-- Это не духи, а белые женщины.
-- Что это такое висит из окна? -- спросил другой.
-- Похоже на веревку.
-- Это змея.
-- Веревка, -- сказал француз тоном авторитета, -- веревка с виселицы. Только я этому не верю.
И он в три прыжка очутился у стены. В отваге его было что-то лихорадочное.
Товарищи, дрожа, пошли за ним и прижались к нему, один справа, другой слева. Они приложили ухо к стене. Говор в доме продолжался. Вот что говорили духи:
-- Стало быть, решено?
-- Решено.
-- Сказано?
-- Сказано.
-- Человек будет ждать здесь и уедет в Англию с Бласкито?
-- Заплатив деньги.
-- Заплатив, конечно.
-- Бласкито возьмет его на свою лодку.
-- Не спрашивая, откуда он.
-- Это до нас не касается.
-- Не спрашивая его имени.
-- Имени не спрашивают, только взвешивают кошелек.
-- Ладно. Человек будет ждать здесь в доме.
-- Что ж он будет есть?
-- Будет сыт.
-- Чем?
-- Да вот тем, что я принес в мешке.
-- Хорошо.
-- Можно оставить мешок здесь.
-- Контрабандисты не воры.
-- А когда выедете?
-- Завтра утром. Если бы ваш человек был готов, мы бы взяли его с собой.
-- Он не готов.
-- Его дело.
-- Сколько дней придется ему просидеть в этом доме?
-- Два, три, четыре. Меньше или побольше.
-- Наверное ли приедет Бласкито?
-- Наверное.
-- Сюда?
-- Сюда.
-- Когда?
-- На будущей неделе.
-- В пятницу, в субботу или в воскресенье.
-- Непременно приедет.
-- Он мне тезка.
-- Он во всякую погоду ездит?
-- Во всякую. Ничего не боится. Я Бласко, а он Бласкито.
-- Стало быть, он наверно приедет на Гернсей?
-- Один раз приезжаю я, в другой раз -- он.
-- Понимаю.
-- Считая с будущей субботы, ровно через неделю, -- не пройдет и пяти дней, как Бласкито приедет.
-- А если море будет неспокойно?
-- Буря, что ли?
-- Да.
-- Бласкито все-таки приедет, только не так скоро.
-- Откуда?
-- Из Бильбао.
-- А куда он поедет?
-- В Портланд.
-- Хорошо.
-- Или в Тор-бай.
-- Еще того лучше.
-- Ваш человек может быть спокоен.
-- Бласкито не изменит?
-- Изменяют только подлецы. Мы же люди храбрые. Измена -- исчадие ада.
-- Никто не слышит, что мы говорим?
-- Никто. Страх делает из этой местности пустыню.
-- Я знаю.
-- Да и кто решился бы нас подслушивать?
-- Правда.
-- Впрочем, если бы и подслушали, то ничего не поняли бы. Мы говорим на своем особом языке, и никто кроме нас его не знает. Так как вы его знаете, значит, вы из наших.
-- Я пришел сговориться с вами.
-- Ладно.
-- Теперь я уйду.
-- Ладно.
-- Скажите, если пассажиру захочется не в Портланд и не в Тор-бай.
-- Пускай возьмет с собой квадрупулов.
-- Бласкито сделает ли все, что человек захочет?
-- Бласкито сделает все, что квадрупулы захотят.
-- Сколько нужно времени, чтобы доехать до Тор-бая?
-- Судя по ветру.
-- Часов восемь?
-- И меньше, и больше.
-- А будет ли Бласкито слушаться пассажира?
-- Если море будет слушаться Бласкито.
-- Ему хорошо заплатят.
-- Золото -- золотом. А ветер -- ветром.
-- Справедливо.
-- Человек золотом все может сделать. Как Бог ветром.
-- Человек, рассчитывающий ехать с Бласкито, будет здесь в пятницу.
-- Хорошо.
-- А когда приезжает Бласкито?
-- Ночью. Приезжает ночью и уезжает ночью. У нас есть жена -- море и сестра -- ночь. Жена иногда обманывает; сестра никогда.
-- Стало быть, решено? Прощайте, господа.
-- Прощайте. Стаканчик водки?
-- Благодарю.
-- Лучше сиропа.
-- Верю на слово.
-- Меня зовут Честью.
-- Прощайте.
-- Вы дворянин, а я рыцарь.
Ясно, что только одни черти могли говорить таким образом. Дети не стали слушать дальше и пустились бежать. На этот раз побежал и французик, убедившись наконец в основательности опасений товарищей.
Во вторник, последовавший за этой субботой, сьер Клубен возвратился с "Дюрандой" в С<ен->Мало.
"Тамолипа" стояла все еще на рейде.
Сьер Клубен спросил у хозяина трактира "Жан":
-- Когда же выйдет в море "Тамолипа"?
-- Послезавтра, в четверг, -- отвечал хозяин.
В этот вечер Клубен ужинал за столом сторожей и, вопреки обычаю, ушел после ужина. Следствием этого ухода было то, что он не заседал в конторе "Дюранды" и нагрузка ее почти вовсе не состоялась.
Странная небрежность в таком точном человеке.
Он, кажется, довольно долго беседовал с приятелем своим менялой.
Он возвратился часа через два после того, как позвонили тушить огни. Стало быть, около полуночи.
XXXVII
Лет сорок назад в С<ен->Мало был переулок по прозванию Кутанхез. Это переулок теперь уничтожен в видах изящества города.
Он состоял из двух рядов деревянных домов, наклонившихся один к другому, между которыми протекал ручеек, носивший громкое название улицы. Проходить по этой улице надобно было, расставив ноги по обе стороны ручья и беспрестанно задевая то головой, то локтем за дома направо и налево. У этих старых, средневековых нормандских балаганов были почти человеческие профили. Лачуги смахивали на ворожей.
Осунувшиеся крыши, кривые навесы, покачнувшиеся двери напоминали губы, подбородки, носы и брови. Слуховое окно -- кривой глаз. Щека морщинистая -- бородавчатая стена. Они все скучились, как будто для какого-нибудь зловещего совещания.
Один из домов улицы Кутанхез, самый большой и самый знаменитый, прозывался Жакрессардой.
Жакрессарда была притоном людей, не имеющих постоянного жилья. Во всех городах, и особенно в приморских портах, население выделяет из себя подонки. Люди без рода и племени, искатели приключений, шарлатаны, химики, все виды лохмотья, все способы носить лохмотья, -- вот из чего состояло население этого дома. Все это накапливается в углах, по которым время от времени проходит метла, называемая полицейским обыском.
В трущобах этих кроются не тяжкие преступники, не бандиты, не крупные продукты невежества и нищеты. Единственный представитель убийства там -- какой-нибудь отпетый пьяница: воровство не переходит за пределы плутней. Это плевки общества. Бродяги, а не разбойники. Однако доверяться им не следует.
Жакрессарда была скорее двором, чем домом, и скорее колодцем, чем двором. У нее не было окон на улицу. Высокая стена с низенькой дверью служила фасадом. Поднимали защелку, толкали дверь, и вы на дворе.
Посреди двора виднелось круглое отверстие, окаймленное каменной настилкой в уровень с почвой. Это -- колодезь. Двор был маленький, колодезь большой. Избитая мостовая наполняла остальное пространство двора.
Квадратный двор был обстроен с трех сторон; прямо против двери, справа и слева, были жилые строения.
Если бы вы вошли туда поздно вечером, немножко рискуя своей безопасностью, вы услышали бы как будто шум множества дышащих людей, и, если бы было достаточно лунного или звездного света для того, чтобы придать формы темным очертаниям, мелькающим перед вами, -- вы бы увидели.
Двор. Колодезь. Вокруг двора, против двери, навес в виде подковы, ветхий и совсем открытый, с крышей, подпертой каменными столбами, в неравном расстоянии; в самой середине колодезь, вокруг колодца, на соломенной подстилке, виднелись круглым ожерельем прямые подошвы, стоптанные каблуки, пальцы, высунувшиеся из башмачных дыр, и множество босых пяток, ног мужских, женских, детских. Все эти ноги спали.
За пределами ног, глаз, проникая в полусвет навеса, различал туловища, головы, лохмотья обоих полов, смешение всякого человеческого отребья на грязной подстилке. Это общая спальня. За право входа платилось по два су в неделю. Ноги касались колодца. В бурные ночи их мочил дождь, а зимой заносило снегом.
Что это были за существа? Неизвестно. Они приходили вечером и уходили утром. Некоторые проскальзывали только на одну ночь и ничего не платили. Большинство не ело ничего целый день. Всевозможные пороки, всевозможные бедствия засыпали сном изнеможения на общей грязной постели. Над всеми витали почти одни и те же сны. Мрачное сходбище, где в одних и тех же миазмах скоплялись и двигались и усталость, и изнеможение, и беспросыпное пьянство, и дневное шатанье без куска хлеба, без доброго помысла, и бледные лица с закрытыми глазами, искаженные угрызениями совести или преступными замыслами, и растрепанные косы, полные сору, и лица с потухшим взором смерти. В этой яме разлагалась человеческая гниль. Их забросила туда судьба, странствования, корабль, только что вчера приехавший из далекого края, выход из тюрьмы, случайность, ночь. Всякий день тяжелая доля выпоражнивала туда свою корзину. Кто хотел -- входил, кто мог -- спал, кто смел -- говорил. Потому что там шептались по большей части. Все спешили забыться во сне, так как не было никакой возможности стушеваться, скрыться в темноте. Они брали у смерти что могли. Они закрыли глаза, чтобы избавиться от агонии, возобновлявшейся всякий день. Откуда они? Это грязная пена волны, это отребье общества.
Не всякий пользовался там соломой. Множество полуобнаженных существ валялись просто по земле, они припадали к ней, выбитые из сил; и поднимались в совершенном оцепенении. Колодезь без перил и без крыши, всегда разверстый, имел до тридцати футов глубины. В него лил дождь, падали гады, просачивались все нечистоты двора. На краю стояло ведро для доставания воды. Пил, кому была охота. А кому было скучно, те топились. От сна на навозе незаметно переходили к вечному сну. В 1819 году из него вытащили четырнадцатилетнего ребенка.
Чтобы не рисковать ничем в этом доме, надобно было принадлежать к кружку. На людей посторонних здесь смотрели крайне враждебно.
Знали ли друг друга эти существа? Нет. Они распознавали друг друга по чутью.
Хозяйка была женщина молодая, довольно красивая, в чепчике с лентами и с деревянной ногой.
Двор пустел на рассвете; все обычные посетители расходились по разным сторонам.
На дворе был петух и куры, копавшиеся в навозе целые дни. Его пересекало горизонтальное бревно на столбах, напоминовение о виселице, вовсе не уместное здесь. Часто, на следующий день после дождливых вечеров, на бревне этом сушилось мокрое и грязное шелковое платье женщины с деревянной ногой.
Над навесом был этаж и над этажом -- чердак. Гнилая деревянная лестница вела наверх; лестница эта ходила ходуном под тяжелым шагом хромой женщины.
Временные жильцы, на ночь или на неделю, жили на дворе; жильцы постоянные помещались в доме.
Окна без рам; комнаты без дверей; печи без труб; вот каков был дом. Из одной комнаты в другую проходили безразлично и через длинное, квадратное отверстие, служившее дверью, и через треугольные отверстия перегородок. Упавшая известка с потолков покрывала пол. Нельзя было не удивляться тому, что еще дом стоял. Ветер шатал его. На избитых ступеньках лестницы не держалась, скользила нога. Все было ветхо, гнило, шатко. Зима проникала в комнаты, как вода в губку. Изобилие пауков ручалось за прочность здания. Мебели никакой. Два или три соломенника по углам, сквозь дыры в них виднелось больше сору, чем соломы. Там и сям кружки или чашки для разных употреблений. Атмосфера теплая и отвратительная.
Окна выходили на двор. Двор походил на подонки помойного ушата. Трудно описать все, что там гнило, ржавело, плеснело. Все старое, разрушающееся падало со стен, падало с людей и браталось в одной общей груде. Лоскутья сеялись на щебень.
Кроме населения наносного, помещающегося на дворе, в Жакрессарде были три жильца: угольщик, тряпичник и делатель золота. Угольщик и тряпичник занимали каморки первого этажа, химик, делатель золота, помещался на чердаке. Неизвестно, где спала женщина. Делатель золота был отчасти поэтом. Он жил под самой крышей, в каморке с узеньким окном и с огромным каменным камином, широким раздольем для ветра. Так как окно было без рамы, он забил его куском толя от старого корабля. Толь этот пропускал мало света и много холода. Угольщик платил мешком угля время от времени, тряпичник платил по сетье (мере) зерна в неделю для кур, делатель золота ничего не платил. Он уничтожал в своей каморке все, что было деревянного, и беспрестанно вытягивал из стены и из потолка планки для топки плавильника. Над постелью тряпичника, на перегородке, виднелось два столбца цифр, выводимых тряпичником неделю за неделей; столбец 3 и столбец 5, судя по тому, что стоил сетье зерна: три лиарда или пять сентимов. Плавильник делателя золота был старая лопнувшая бомба. Он весь углубился в химические превращения. Он иногда говорил об них на дворе бродягам, которые смеялись над ним. Он говорил: Они полны предрассудков. Он решился не умереть, не бросив философическим камнем в окно науки. Плавильник поедал много топлива. Он съел перила у лестницы. Он изводил весь дом маленьким огнем. Хозяйка говорила ему: "У меня скоро ничего не останется". Он обезоруживал ее стихами.
Такова была Жакрессарда.
Ребенок, может быть карлик, лет двенадцати или шестидесяти, с зобом и с метлой в руках, был единственным слугою дома.
Обычные посетители входили через надворную дверь; публика входила через лавку.
Что такое была лавка?
В высоком фасаде на улицу был просвет направо от надворного входа, прямоугольный просвет, служивший в одно и то же время и дверью, и окном, со ставней и рамой, единственной ставней во всем доме, с петлями и задвижками, и с единственной рамой со стеклами. За этим выступом на улицу была маленькая комната, отгороженная от навеса -- спальни. Над дверьми виднелась надпись углем: Здесь редкости. На трех полочках виднелись фаянсовые горшки, китайский зонтик, весь переломанный, мятые шляпы, старые пуговицы, табакерка с портретом Марии Антуанетты и с разрозненным томом алгебры Баумбертрана. Это -- лавочка. Этот хлам -- редкости. Лавочка соединялась задней дверью с двором. В ней был стол и табурет. Женщина на деревяшке была конторщицей.
XXXVIII
Клубена не было в трактире "Жан" весь вечер вторника; не было и в среду вечером.
В среду, в сумерках, двое людей вошли в переулок Кутанхез и остановились перед Жакрессардой. Один из них стукнул в окно. Дверь лавочки отворилась. Они вошли. Женщина на деревяшке улыбнулась им улыбкой, которою она обыкновенно потчевала буржуа (мещан). На столе стояла свечка.
Эти двое людей были в самом деле буржуа.
Один из них сказал:
-- Здорово, женщина. Я пришел за делом.
Женщина на деревяшке вторично улыбнулась и вышла чрез заднюю дверь на двор. Через минуту задняя дверь опять отворилась, и на пороге показался человек, в блузе и в фуражке, и с очертаниями какой-то вещи под блузой. В волосах у него и в складках блузы виднелись соломинки, и он, казалось, только что проснулся.
Он подошел ближе. Его оглядели. Человек в блузе имел вид изумленный. Он сказал:
-- Вы оружейник?
Один из пришедших отвечал:
-- Да. А вы -- парижанин?
-- Красная Кожа. Да.
-- Покажите.
-- Извольте.
Он вытащил из-под блузы револьвер, орудие очень редкое в Европе в ту эпоху.
Револьвер был совершенно новый. Оба буржуа осмотрели его. Оружейник попробовал механизм. Потом передал пистолет товарищу своему, который стоял спиною к свету.
Оружейник продолжал:
-- Сколько?
Блузник отвечал:
-- Я привез его с собой из Америки. Другие привозят обезьян, попугаев, животных, как будто французы дикари какие. А я привез вот это. Полезное изобретение.
-- Сколько? -- повторил оружейник.
-- Он вертится кругом.
-- Сколько?
-- Паф. Первый выстрел. Паф. Второй выстрел. Паф... да что! Град да и только. Можно сказать, постоит за себя.
-- Сколько?
-- Шесть дул.
-- Да сколько же?
-- Шесть дул -- шесть луи.
-- Хотите пять?
-- Нельзя. По луи за пулю. Это цена.
-- Ну, будьте же благоразумны.
-- Я сказал настоящую цену. Посмотрите сами, что за штука.
-- Я смотрел.
-- Дуло вертится во все стороны, как Талейран. Просто игрушка.
-- Видел.
-- А дуло -- испанской выделки.
-- Знаю.
-- Вот ведь как это делается. Собирают всякое железное старье: старые гвозди, сломанные подковы...
-- И старые косы.
-- Я только что хотел прибавить это, господин оружейник. Всю эту дрянь распаривают до седьмого пота, и выходит великолепное железо...
-- Да, но с трещинами, с бугорками, с кривизнами.
-- Этой беде можно помочь. Стоит только подложить это железо под большой молот да выжарить его хорошенько, повытянуть, подровнять, и из такого-то железа и делаются такие дула.
-- Вы, должно быть, занимались этим ремеслом?
-- Я всякими ремеслами занимался.
-- Дуло светловато-водянистого цвета.
-- Да в этом-то и есть прелесть, господин оружейник. Это от сурьмяного масла.
-- Ну-с, так мы предлагаем вам пять луи?
-- Позвольте заметить вам, сударь, что я имел честь сообщить вам крайнюю цену.
Оружейник понизил голос.
-- Послушайте, парижанин. Пользуйтесь случаем. Избавьтесь от этого. На что вам такая штука? Это так и бросается в глаза.
-- В самом деле, -- сказал парижанин, -- оно немножко броско. Конечно, буржуа лучше пойдет такая вещица.
-- Хотите пять луи?
-- Нет, шесть. По одному за дуло.
-- Ну, шесть наполеонов?
-- Шесть луи.
-- Вы, стало быть, не бонапартист? Вы предпочитаете луи наполеону?
Парижанин усмехнулся.
-- Наполеон лучше, -- сказал он, -- но луи дороже.
-- Шесть наполеонов.
-- Шесть луи. Ведь разница в двадцати четырех франках.
-- В таком случае дело не склеится.
-- Ладно, пусть мое останется при мне.
-- Пусть остается.
-- Пусть никто не говорит, что я задаром отделался от такого сокровища: ведь это изобретение.
-- Прощайте, в таком случае.
-- Ведь это прогресс в пистолетном деле. Индейцы называют его норта-у-ха.
-- Пять луи золотом -- деньги.
-- Норта-у-ха значит короткое ружье. Многие не знают этого.
-- Хотите пять луи и экю в придачу.
-- Буржуа, я сказал шесть.
Человек, стоявший спиной к свету и не сказавший еще ни слова, вертел револьвер в руках во все время разговора. Он подошел к оружейнику и шепнул ему:
-- Хорош ли он?
-- Отличный.
-- Я даю шесть луи.
Минут через пять парижанин по прозванию Красная Кожа прятал в потайной карман блузы своей шесть золотых луи, а оружейник и покупатель, с револьвером в кармане, вышли из улицы Кутанхез.
XXXIX
На следующий день, в четверг, неподалеку от С<ен->Мало, около мыса Декомче, где скалы высоки и море глубоко, произошло нечто трагическое.
Каменистая коса, похожая на острие копья, соединяющаяся с землею узким проливом, врезывается большой остроконечной скалой. Ничто не бывает чаще в архитектуре моря. Переход от берега к остроконечной скале довольно крут и затруднителен.
На скале около четырех часов вечера стоял человек в широком форменном плаще и, вероятно, вооруженный, судя по прямым и угловатым складкам плаща. На этой скале была довольно большая плоскость, усеянная кусками гранита, похожими на громадную мостовую. В промежутках этих камней росла коротенькая густенькая трава. Плоская вершина скалы заканчивалась со стороны моря свободным пространством, падавшим в воду вертикальным откосом. Откос, высившийся над морем на шестьдесят футов, казался отрезанным нарочно, по мерке. Левый угол его разрушился и представлял из себя одну из натуральных лестниц, часто встречающихся в гранитных прибрежьях и по неуклюжим ступенькам которых могли бы только ходить разве великаны да клоуны. Эта скалистая лестница спускалась в море и терялась в нем. Мудрено было бы подобрать что-нибудь опаснее ее. Между тем, в крайнем случае, по ней можно было сойти на корабль под самым откосом скалы.
Дул ветер. Человек в плаще стоял твердо на ногах, прищурив один глаз и глядя другим в подзорную трубу. Он подошел к самому краю откоса и стоял неподвижно, не сводя глаз с горизонта. Прилив был в полной силе. Волны бились о подножие скалы.
Человек смотрел на эволюции корабля в открытом море.
Корабль этот с час назад вышел из порта С<ен->Мало и остановился за Банкетье. Он был о трех мачтах. Он не бросил якоря, может быть потому, что дно не позволяло. Он лег только в дрейф.
Человек, судя по форменному плащу, береговой сторож, следил за всеми движениями трехмачтовика. Корабль вытянул шток у бизань-мачты и обрасопил крюсель как можно ближе, чтобы стеснить паруса и поменьше подвергаться влиянию ветра и течения. Благодаря этой мере он передвигался не больше как полулье в час.
В открытом море и на вершине скалы было еще совсем светло. Внизу на берегу начинало темнеть.
Береговой сторож так увлекся созерцанием корабля, что стоял не оглядываясь. Он стоял спиной к безобразной лестнице, соединявшей скалистую вершину с морем. Он не видел, что на лестнице что-то шевелилось. Там, вероятно до прихода сторожа, кто-нибудь спрятался за одним из выступов. Время от времени из-за камня выставлялась голова, смотрела наверх и следила за движениями сторожа. Голова эта, в широкой американской шляпе, принадлежала квакеру, дней десять тому назад разговаривавшему с капитаном Зуелла на отмели, возле малой бухты.
Вдруг внимание берегового сторожа удвоилось. Он быстро обтер рукавом стекло подзорной трубы и уставил ее на трех-мачтовик.
От корабля отделялась черная точка.
Черная точка, похожая на муравья в море, была лодка.
Лодка, казалось, приближалась к берегу. На ней виднелось несколько матросов.
Она быстро двигалась по направлению к выступу Деколле.
Зрение сторожа напрягалось до последней степени. Он не терял из виду ни одного из движений лодки. Он подошел к самому краю отвесной скалы.
В эту минуту на верху лестницы показался квакер. Сторож не видал его.
Квакер приостановился, опустив руки и стиснув кулаки, посмотрел на спину сторожа глазом целящегося охотника.
Четыре шага отделяли его от сторожа; он выставил ногу вперед, потом остановился; сделал еще шаг и опять остановился; он не делал никакого другого движения, кроме перестановки ног; все остальное тело его было неподвижно; ноги бесшумно двигались в траве; он сделал третий шаг и остановился; он почти касался сторожа с трубой в руке. Квакер медленно приподнял обе руки свои на высоту ключиц сторожа, потом быстро опустил их, и кулаки его ударились о плечи сторожа. Сотрясение было страшное. Сторож не успел крикнуть. Он полетел головой вперед прямо в море. Подошвы его мелькнули молнией в воздухе. Точно камень в воду. И опять все закрылось.
По темной воде разошлось два, три круга.
На траве осталась только труба сторожа, выбитая у него из рук ударом.
Квакер нагнулся, посмотрел, как сглаживались круги под скалой, подождал несколько минут, потом выпрямился и пропел сквозь зубы:
Полицейский умер,
Потерявши жизнь.
Он нагнулся еще раз. Ничего не было видно. Только на том месте, где потонул сторож, на поверхности воды образовался какой-то темноватый сгусток, расширявшийся по колебавшимся волнам. Вероятно, сторож разбил себе череп о какую-нибудь подводную скалу. Кровь его всплыла и образовала пятно над водою. Квакер, глядя на это красноватое пятно, заметил:
-- За четверть часа до смерти он еще...
Он не кончил.
Сзади него кто-то сказал очень мягким голосом:
-- Это вы, Рантен. Здравствуйте. Вы убили человека.
Он обернулся и увидел шагах в пятнадцати от себя маленького человека с револьвером в руке. Он отвечал:
-- Как видите. Здравствуйте, сьер Клубен.
Маленький человек вздрогнул.
-- Вы меня узнаете?
-- Ведь вы же узнали меня, -- возразил Рантен. Между тем на море раздался плеск весел. То приближалась лодка, завиденная береговым сторожем.
Сьер Клубен сказал вполголоса, как будто про себя:
-- Ловко сделано.
-- Что вам угодно? -- спросил Рантен.
-- Ничего особенного. Мы с вами не видались лет десять. Вы, должно быть, поразжились с тех пор. Как вы поживаете?
-- Хорошо, -- сказал Рантен. -- А вы?
-- Очень хорошо, -- ответил сьер Клубен. Рантен сделал шаг к сьеру Клубену.
Легонький, сухой звук донесся до его слуха. Сьер Клубен взвел курок.
-- Рантен, между нами пятнадцать шагов. Расстояние хорошее. Оставайтесь на своем месте.
-- Чего вы от меня хотите? -- сказал Рантен.
-- Хочу поговорить с вами.
Рантен не двигался. Сьер Клубен продолжал:
-- Вы убили берегового сторожа.
Рантен приподнял край шляпы и отвечал:
-- Вы уже сказали мне это.
-- Не в таких точных выражениях. Я сказал: человека; а теперь говорю: берегового сторожа, под нумером шестьсот девятнадцатым. Он был отец семейства. Оставил жену и пятерых детей.
-- Так и быть должно, -- сказал Рантен. Оба помолчали с минуту.
-- Береговые сторожа -- люди выборные, -- сказал Клубен, -- почти все старинные моряки.
-- Я заметил, -- сказал Рантен, -- что все вообще оставляют жену и пятерых детей.
Сьер Клубен продолжал:
-- Угадайте, что мне стоит этот револьвер?
-- Славная штука, -- отвечал Рантен.
-- Во что бы вы его оценили?
-- По мне -- ему и цены нет.
-- Он стоит мне сто сорок четыре франка.
-- Вы купили его, должно быть, в оружейной лавке, в переулке Кутанхез, -- сказал Рантен.
Клубен продолжал:
-- Он и не крикнул. Падение порвало голос.
-- Сьер Клубен, сегодня ночью быть ветру.
-- Я один в секрете.
-- Вы все еще живете в трактире "Жан"? -- спросил Рантен.
-- Да, там недурно.
-- Я там едал отличную капусту.
-- Вы, должно быть, ужасно сильны, Рантен. Какие у вас плечи. Не хотел бы я попасть вам под руку. Я родился таким тщедушным, что сомневались, останусь ли я в живых.
-- Однако вы живете ничего себе.
-- Да, я все еще живу в старом трактире "Жан".
-- Знаете ли, сьер Клубен, отчего я вас узнал? Оттого, что вы меня узнали. Я сказал себе: это не может быть не кто иной, как Клубен.
И он подвинулся на шаг вперед.
-- Станьте на прежнее место, Рантен.
Рантен отодвинулся и пробормотал:
-- Перед этой махиной становишься ребенком, право.
Сьер Клубен продолжал:
-- Представьте себе. Направо, у С<ент->Енога, в трехстах шагах отсюда, другой береговой сторож, под нумером шестьсот восемнадцатым, и сторож еще живой, а влево близ С<ен->Люнера таможенный пост. То есть семь вооруженных людей, которые могут быть здесь минут через пять. Скалу оцепят. Нельзя будет уйти. У подножия скалы найдут труп.
Рантен покосился на револьвер.
-- Вы правы, Рантен. Славная это штука. Может быть, он заряжен только порохом. Но не все ли равно. Выстрел привлечет вооруженную толпу. А выстрелов у меня шесть.
Перемежающийся плеск весел становился очень явственным. Лодка была близка. Большой человек смотрел пристально на маленького человека. Сьер Клубен говорил все более и более спокойным и кротким голосом:
-- Рантен, люди в лодке, когда узнают, что вы здесь сделали, помогут вас арестовать. Вы заплатите капитану Зуелле десять тысяч франков за проезд. Кстати, пленомонтские контрабандисты взяли бы с вас дешевле; но они довезли бы вас только до Англии; да, впрочем, вам нельзя показаться на Гернсее, где вас все имеют честь знать. Возвратимся к главному вопросу. Если я выстрелю, вас арестуют. Вы заплатите Зуелле за бегство десять тысяч. Вы дали ему пять тысяч задатку. Зуелла останется при пяти тысячах и уедет. Вот в чем штука, Рантен. А вы славно выряжены. Эта шляпа, длинное платье и гетры совершенно изменяют вас. Вы забыли очки. Хорошо, что вы отпустили бакенбарды.
У Рантена показалась на лице улыбка, очень похожая на гримасу. Клубен продолжал:
-- Рантен, на вас американские панталоны с двойными карманами. В одном кармане у вас часы. Оставьте их себе.
-- Благодарю вас, сьер Клубен.
-- В другом -- маленький железный ящичек на рессоре. Старинная матросская табакерка. Выньте-ка ее и бросьте ко мне.
-- Да это кража!
-- Кричите караул.
И Клубен пристально посмотрел на Рантена.
-- Послушайте, месс Клубен, -- сказал Рантен, делая шаг вперед и протягивая руку.
Месс была лесть.
-- Стойте на месте, Рантен.
-- Месс Клубен. Я предлагаю вам половину.
Клубен выставил кончик револьвера.
-- Рантен, за кого вы меня принимаете? Я человек честный.
И он прибавил немного погодя:
-- Мне надобно все.
Рантен проворчал сквозь зубы:
-- Малый не промах.
Между тем глаза Клубена вспыхнули. Голос стал резок как сталь. Он вскрикнул:
-- Я вижу, что вы ошибаетесь. Вы -- вор, а я -- возмездие. Послушайте, Рантен. Десять лет тому назад вы уехали ночью с Гернсея, взяв из кассы ассоциации пятьдесят тысяч франков собственных ваших денег и забыв оставить там пятьдесят тысяч, принадлежавших другому. Эти пятьдесят тысяч франков, украденных вами у товарища вашего, достойного месс Летьерри, составляют теперь с десятилетними процентами восемьдесят тысяч шестьсот шестьдесят шесть франков и шестьдесят шесть сантимов. Вчера вы заходили к меняле. Я назову его вам. Ребюше, в улице Св<ятого> Викентия. Вы отсчитали ему семьдесят шесть тысяч франков французскими банковыми билетами, взамен которых он дал вам три билета английского банка в тысячу фунтов стерлингов каждый, кроме добавочной суммы. Вы положили эти билеты в железную табакерку, и эта железная табакерка у вас в правом кармане. Три тысячи фунтов стерлингов составляют семьдесят пять тысяч франков. Я удовлетворюсь этим, во имя месс Летьерри. Я еду завтра на Гернсей и передам ему эту сумму. Рантен, трехмачтовик этот "Тамолипа". Вы отправили на него свою поклажу вместе с остальной кладью экипажа. Вы хотите уехать из Франции. У вас есть на то причины. Вы едете в Арекипа. За вами прислали лодку. Вот она, уж близко. Теперь от меня зависит, отпустить вас или заставить остаться. Довольно слов. Бросайте сюда железную табакерку.
Рантен сунул руку в карман, вытащил из него ящичек и бросил Клубену. То была железная табакерка. Она покатилась к ногам Клубена.
Клубен нагнулся, не опуская головы, и поднял табакерку левой рукой, не сводя с Рантена двух глаз своих и шести дул револьвера.
Потом он крикнул:
-- Друг мой, повернитесь спиной!
Рантен повернулся спиной. Сьер Клубен положил револьвер под мышку и открыл табакерку.
В ней оказалось четыре банковых билета, три по тысяче фунтов и один в десять фунтов.
Он сложил три билета по тысяче фунтов, положил их обратно в железную табакерку, захлопнул ее и опустил к себе в карман.
Потом он поднял с земли камень, обернул его в десятифунтовый билет и сказал:
-- Теперь перевернитесь. Рантен опять стал к нему лицом.
Сьер Клубен продолжал:
-- Я говорил вам, что будет с меня и трех тысяч фунтов. Вот вам десять фунтов обратно.
И он бросил Рантену камень с билетом.
Рантен толчком ноги спустил и камень и билет в море.
-- Как хотите, -- заметил Клубен. -- Вы, должно быть, богаты. Это меня успокаивает.
Плеск весел, постепенно приближавшийся во время этого разговора, вдруг прекратился. Значит, лодка подъехала к подножью скалы.
-- Вас ждет фиакр. Можете ехать, Рантен.
Рантен повернулся к лестнице и ушел.
Клубен осторожно подвинулся на край откоса и посмотрел, как тот спускался.
Лодка остановилась на самой последней ступени скал, на том самом месте, куда упал береговой сторож.
Глядя на спускавшегося Рантена, Клубен ворчал про себя:
-- Бедняга шестьсот девятнадцатый номер! Он воображал, что он один тут. Рантен думал, что их двое. А я знал, что нас было трое.
Он заметил на траве подзорную трубу, оброненную сторожем, и поднял ее.
Плеск волн возобновился. Рантен прыгнул в лодку, и она снова выбралась в открытое море.
Когда Рантен очутился на лодке и скалы стали быстро отодвигаться от него, он выпрямился во весь рост, лицо его сделалось страшным, он погрозил кулаком и вскрикнул:
-- Га! Сам черт не что иное, как каналья!
Через несколько секунд до слуха Клубена, все еще стоявшего на краю утеса и смотревшего на лодку в трубу, отчетисто донеслись слова, произнесенные громким голосом, заглушавшим плеск волн:
-- Сьер Клубен, вы человек честный, но вы позволите мне известить Летьерри о вашем поступке: у нас в лодке есть матрос с Гернсея, из экипажа "Тамолипы", по имени Агье-Тостевен. Он возвратится в С<ен->Мало в следующую поездку Зуеллы и расскажет, что я отдал вам три тысячи фунтов стерлингов для передачи месс Летьерри.
То был голос Рантена.
Сьер Клубен любил делать все обстоятельно. Он стоял все почти на том же месте, не сводя глаз с лодки. Он видел, как она уменьшалась, исчезала и снова появлялась на волнах, как она приблизилась к кораблю, как высокая фигура Рантена очутилась на палубе "Тамолипы".
Когда лодку подтянули и подвязали, "Тамолипа" тронулась. С берега занялся ветерок и надул паруса. Труба Клубена не сходила с очертаний корабля, все более и более упрощавшихся, и через полчаса "Тамолипа" была только черной точкой на бледном, сумрачном небе.
XL
В этот вечер сьер Клубен опять возвратился поздно.
Одною из причин его неисправности было то, что он зашел по дороге к воротам Динан, где было много кабаков. Он купил в одном из этих кабаков, где его никто не знал, бутылку водки и опустил ее в глубокий карман куртки, как будто желая, чтобы ее никто не увидел; потом, так как "Дюранда" должна была пуститься в путь на следующее утро, он осмотрел ее сверху донизу, чтобы посмотреть, все ли в порядке.
Когда сьер Клубен возвратился в трактир "Жан", в низенькой зале не было уже никого, кроме старого капитана Жертре-Габуро за кружкой пива и с трубкой в зубах.
Жертре-Габуро приветствовал сьера Клубена между глотком пива и затяжкой табаку.
-- Good-bye {До свиданья (англ.). }, капитан Клубен.
-- Здравствуйте, капитан Жертре.
-- Ну вот, "Тамолипа" уехала.
-- Я, право, и не заметил, -- сказал Клубен.
Капитан Жертре-Габуро плюнул и сказал:
-- Зуелла дал тягу.
-- Когда же?
-- Сегодня вечером.
-- Куда он едет?
-- К черту.
-- Это так; но куда именно?
-- В Арекипа.
-- Я и не знал, -- сказал Клубен.
И прибавил:
-- Пойду спать.
Он зажег свечу, подошел к двери и возвратился.
-- А вы были в Арекипа?
-- Да. Давно только.
-- Где там пристают?
-- Везде понемногу. "Тамолипа" не будет приставать.
Жертре-Габуро вытряс пепел из трубки на край тарелки и продолжал:
-- Помните "Троянскую Лошадь" и трехмачтовый "Трент-музен"? Они еще отправлялись в Кардифф. Я не советовал им ехать из-за погоды. Хороши же они и вернулись. "Троянская Лошадь" везла скипидар, стала течь и подмочила весь груз. А трехмачтовик пострадал сверху; водореза, решетчатого помоста на гальюне, боканца, якорей -- как не бывало. Большой кливер сломан. Винты и ватерштаги -- пиши пропало, фок-мачта ничего; только погнуло маленько. Железа на бугшприте и следа нет. В бакборде -- дыра в три квадратных фута. Вот что значит не слушаться знающих людей.
Клубен поставил свечку на стол и принялся перекладывать с одного места на другое булавки, торчавшие у него на отвороте куртки. Он сказал:
-- Вы сказали, капитан Жертре, что "Тамолипа" не будет приставать?
-- Нет. Она едет прямо в Чили.
-- В таком случае она не может дать о себе вести дорогой?
-- Извините, капитан Клубен. Во-первых, она может передавать депеши всем встречным судам, едущим в Европу.
-- Правда.
-- Во-вторых, на то есть морской почтовый ящик.
-- Что вы называете морским почтовым ящиком?
-- Вы разве не знаете, капитан Клубен?
-- Нет.
-- Когда вы минуете Магелланов пролив.
-- Ну-с?
-- Всюду снег, скверные ветры, грошевое море.
-- Ну-с?
-- Когда вы обогнете Монмутский мыс.
-- Хорошо. Дальше?
-- И мыс Валентина.
-- Дальше?
-- И мыс Исидора.
-- Дальше?
-- Вы увидите мыс Анны.
-- Прекрасно. Но что же вы называете морским почтовым ящиком?
-- Сейчас узнаете. Справа горы, слева горы. Бездна пингвинов, глупышей. Страшное место. А! Тысяча обезьян! Какая там передряга! И без бури не знаешь, как быть. Тут-то начинают сбавлять паруса. Тут тебе сменяют большой парус фокой и фоку -- стеньгой -- стакселем. Ветер так и бьет, так и ломит. И иногда четыре, пять, шесть дней в дрейфе. Часто от совершенно новехоньких парусов остается одна корпия. Что за волны! Трехмачтовики прыгают, как блохи. Я видел раз, как с одного английского брига, "True-blue" {Верный, стойкий (англ.).}, унесло юнгу ко всем чертям. Как бабочку! Да что! Я видел, как снесло боцмана хорошенькой шхуны "Revenue" {Таможня (англ.).} с фок-мачты и убило на месте. Оттуда редко кто выберется целиком. Пятидесятипушечные фрегаты тонут, как дырявые корзины. А что за чертовский берег! Нарезано, настрижено скал, точно нарочно. Вы подходите к Голодному Порту. Тут уж так скверно, что и сказать нельзя. Никогда не видывал таких волн. Ад, да и только. Вдруг вы видите два слова красными буквами: Post-Office {Почта (англ.).}.
-- Что это значит, капитан Жертре?
-- А то значит, капитан Клубен, что, обогнув мыс Анны, вы увидите на огромном камне футов во сто вышиной огромный шест. У шеста на шее бочонок. Этот бочонок и есть почтовый ящик. Англичане написали на нем Post-Office. Кто их просил? Это почта океана; она вовсе не принадлежит английскому королю. Этот ящик общее достояние. Он принадлежит всем флагам. Всякое мимо идущее судно отправляет к шесту лодку за письмами. Суда из Антлантики посылают письма в Европу, а суда из Тихого океана в Америку. Офицер, командир лодки, кладет ваши письма в бочонок и берет из него письма, положенные другими. Вы доставите эти письма; а судно, которое прибудет после вас, доставит ваши письма. Так как суда ходят в противоположные стороны, то материк, откуда вы едете, всегда тот, куда я еду. Я отвожу ваши письма, вы мои. Таким образом можно писать друзьям. Письма доходят.
-- Как странно, -- прошептал в раздумье Клубен. Капитан Жертре обратился к своей кружке.
-- Представьте себе, что этот плут Зуелла напишет мне, бросит свои каракули в бочонок на Магеллане, а через четыре месяца они будут у меня в руках. Что, капитан Клубен, вы едете завтра?
Клубен так задумался, что не слыхал ничего. Капитан Жертре повторил вопрос. Клубен очнулся.
-- Конечно, капитан Жертре. Это мой день. Я приду завтра утром.
-- Если б я был на вашем месте, я бы не поехал. Капитан Клубен, собачья шкура воняет, и морские птицы кружатся уж второй день около маяка. Плохие признаки. У меня есть штурмовой камешек; он знает свое дело. У нас второй октант луны: высшая степень сырости. Я сейчас видел, что бедренец свернул листики, а трилистник на поле весь вытянулся. Из земли выходят черви, мухи кусаются, пчелы не отлетают от ульев, воробьи хлопочут. Слышен далекий звон колоколов. Я слышал сегодня, как звонили в С<ен->Люнере. Да и солнце село грязно. Завтра быть туману. Не советую вам ехать. Я тумана боюсь больше, чем урагана. Туман прехитрая бестия.