I
Столовая была обставлена изразцовой печью, плетеными стульями на витых ножках, буфетом старого дуба, сработанным в парижском предместье Сент-Антуан и под стеклами своих дверок являвшим никелевые жаровни, бокалы для шампанского, цельный сервиз белого фарфора с золотой каймой, никогда, по-видимому, не употреблявшийся. Под портретом Тьера, тускло освещенным висячей лампой, разливавшей свет на скатерть, сложили салфетки мэтр ле Понсар и Ламбуа и умолкли, обменявшись значительным взглядом при приближении служанки, которая внесла кофе.
Открыв палисандровый ларец с ликерами, женщина удалилась, и Ламбуа, сперва бросив недоверчивый взгляд в сторону двери и, очевидно, успокоившись, заговорил со своим сотрапезником:
-- Итак, дорогой ле Понсар, теперь, пока мы одни, побеседуем немного на досуге о занимающей нас теме: вы нотариус; с точки зрения права, каково, по-вашему, истинное положение вещей?
-- Дело обстоит так, -- ответил нотариус, отрезая кончик сигары перочинным ножиком в перламутровой оправе, -- сын ваш умер бездетным. У него не было ни брата, ни сестры, ни их нисходящих. Состоянье, доставшееся ему от матери, делится пополам, как гласит статья 146 Гражданского кодекса, между восходящими по отцовской линии и восходящими по материнской, иными словами, каждому из нас, если только Жюль не растратил своего капитала, вернется по пятьдесят тысяч франков.
-- Хорошо. Теперь остается лишь узнать, не оставил ли бедный мальчик часть своего имущества некоей особе по завещанию.
-- Вопрос, который действительно необходимо выяснить.
Ламбуа продолжал дальше:
-- Допустим, что сто тысяч франков Жюля целы и что он умер без завещания, -- как отделаться нам от этой твари, с которой он вступил в связь? -- И после минутного размышления прибавил: -- Предполагая, что она не учинит никакой попытки шантажа, не предпримет сюда в город скандальной поездки, которая бы скомпрометировала нас.
-- В этом вся штука; но у меня свой план, я думаю отвязаться от негодяйки без особых трат.
-- Что вы подразумеваете -- "без особых трат"?
-- Бог мой! самое большее полсотни франков.
-- Без мебели?
-- Конечно, без мебели... Я прикажу запаковать ее и отправить сюда малой скоростью.
-- Отлично, -- решил Ламбуа, отодвигая от печки свой стул и с трудом протягивая правую распухшую подагрическую ногу.
Ле Понсар прихлебывал из стаканчика. Смакуя коньяк, прищелкнул губами, сложив их сердечком.
-- Изумительно! Все тот же старый коньяк, который вы получаете от дяди?
-- Да, такого не найти в Париже, -- безапелляционным тоном ответил Ламбуа.
-- Еще бы! Но шутки в сторону, -- продолжал нотариус, -- надо быть во всеоружии, и никакие предосторожности не лишни перед отъездом моим в столицу. Подведем еще раз итог всему, что мы знаем о бесстыднице. Нам неизвестны ни родители ее, ни обстоятельства, при которых ваш сын увлекся ею. Очевидно, она не получила никакого образования, это ясно вытекает из почерка и стиля письма, которое она прислала вам и на которое по моему совету вы благоразумно не ответили.
-- В общем, сведений маловато. Я могу повторить вам лишь прежний мой рассказ. Когда врач написал мне, что Жюль опасно заболел, я сел на поезд и, приехав в Париж, застал беспутницу переселившейся к сыну, ухаживающей за ним. Жюль уверял меня, что эта женщина -- его служанка. Я не повершГни словечку, но, повинуясь предписаниям врача, запретившего раздражать больного, вынудил себя смолчать. К несчастью, тифозная лихорадка прогрессировала, я остался и до конца терпел присутствие мнимой служанки. Впрочем, надо отдать ей справедливость, она вела себя предупредительно. Вы знаете, что после кончины немедленно перевезли сюда тело моего бедного Жюля. Поглощенный покупками и разъездами, я с нею не видался и ничего не слыхал о ней с тех пор вплоть до письма, в котором она заявляет, что беременна, и просит помочь ей, прислав хотя немного денег.
-- Прелюдия шантажа, -- заметил нотариус, помолчав. -- А какова она как женщина?
-- Высокая, красивая девушка, черноволосая, с карими глазами и ровными зубами. Неразговорчива, с виду невинна и скромна, но производит впечатление особы искушенной и опасной. Боюсь, мэтр ле Понсар, что вы проиграете партию.
-- Ба, ба, ба! Вряд ли у этой курочки такие острые зубки, чтобы загрызть старую лису вроде меня. К тому же у меня в Париже есть товарищ, полицейский комиссар. В случае нужды он мне поможет. Какой бы пронырой она ни оказалась, я тоже не простак и не сплошаю, если она затеет брыкаться. В три дня экспедиция закончится, я возвращусь и в награду за усердные старания снова потребую у вас стаканчик вашего старого коньяку.
-- И мы разопьем его с легким сердцем. Да, знаете! -- воскликнул Ламбуа, на миг забыв свою подагру. -- Ах, дурачок! -- продолжал он, заговорив о сыне. -- Представьте, до этого открытия он не причинял мне никаких хлопот. Добросовестно занимался своим правом, выдерживал экзамены, жил даже, пожалуй, слишком нелюдимо, дикарем, без товарищей и без друзей. Никогда, ни разу не делал долгов и вдруг дал себя опутать женщине, которую он выудил неведомо откуда! Нет, согласитесь сами...
-- Это в порядке вещей: в тихом омуте черти водятся, -- изрек нотариус, который встал и грел у печки ноги, подняв полы сюртука. -- Старая история, -- продолжал он, -- они встречают женщину, которая кажется им менее наглой, нежнее остальных, воображают, что обрели сокровище, и тогда пиши пропало! Первая встречная вертит ими как заблагорассудится, будь она даже безобразна и неуклюжа, как гусыня!
-- Хорошо вам говорить, -- возразил Ламбуа, -- Жюль не такой был мальчик, чтобы сесть ему на голову.
-- Господи! -- философски рассуждал нотариус, -- теперь мы с вами люди пожилые и недоумеваем, как эти юбки так легко обольщают молодежь. Но когда перенесешься во времена проворной юности, -- ах! и нам женщины кружили голову. Вот вы удивляетесь, а ведь вы тоже не всегда посматривали со сторонки? Так-то, старина!
-- Черт возьми! До женитьбы мы развлекались как весь мир, но позвольте, ни вы, ни я не были настолько простофилями, чтобы -- скажем прямо -- впутаться во внебрачную связь.
-- Разумеется.
Они усмехнулись. Дыхание юности овеяло их и брызнуло пузырьком слюны на вздутых губах Ламбуа, зажгло искорки в глазах старого нотариуса. Они всласть пообедали, пили старое вино, слегка выцветшее, фиолетового цвета. В теплом замкнутом помещении раскраснелась голая кожа их черепов, увлажнились губы, возбужденные явлением вторгшейся к ним женщины, и им захотелось распоясаться здесь на просторе без свидетелей. Развязались мало-помалу языки, и в двадцатый раз начали они посвящать друг друга в свою расценку женских прелестей.
На взгляд мэтра ле Понсара, женщины хороши лишь полные, маленькие, пышно разодетые. Ламбуа предпочитал высоких, худощавых, не надевающих крикливых нарядов. Изысканность на первом плане.
-- Э! Изысканность -- дело пустяшное, парижский шик -- это я понимаю, -- сказал нотариус, в глазах которого загорелись огоньки. -- Самое главное, в постель не уложить с собою мумии.
И, вероятно, он поведал бы свою теорию блуда, если б не прервала его кукушка, шумно прокуковавшая часы над дверью.
-- Черт побери! Десять! Пора возвращаться в пенаты, иначе не встанешь завтра к первому поезду.
И нотариус натянул свое пальто. Свежий воздух передней охладил пыл их воспоминаний. Они обменялись рукопожатием, озабоченные, чувствуя, как теперь, когда рассеялись видения женщин, в них нарастает ненависть к этой незнакомке. С ней они хотели бороться в предположении, что она ретиво будет оспаривать у них наследство, на которое дает им право кодекс -- памятник правосудия, обожаемый ими как святая святых.
II
Тридцать лет тому назад мэтр ле Понсар обосновался нотариусом в Бошампе, местечке, расположенном в департаменте Марны, унаследовав свою должность от отца, состояние которого, увеличенное проделками сомнительной честности, давало неистощимую пищу для сплетен в медлительном течении провинциальных вечеров.
Окончив курс наук, мэтр ле Понсар перед возвращением на родину провел некоторое время у парижского стряпчего, который посвятил его в вероломнейшие ухищрения делопроизводства.
Уже тогда отличался он уравновешенным нравом и тратил деньги не слишком скупо, но только до предельной суммы. Позволял себе во время парижского искуса мотать по мелочам, не скряжничал излишне с женщинами, но в обмен требовал уплаты наслаждениями, которые расценивал по тарифу таблицы сладострастия, составленной им для своего обихода. Справедливость во всем, -- рассуждал он и, платя звонкою монетой, мнил себя вправе на свои деньги получать ростовщический процент утех, требовал от должницы столько-то процентов ласками, столько то обязательной предупредительности.
В его глазах только хорошая еда и женщины претворялись в ценности, которыми уравновешивались вызванные ими траты. Все остальные радости жизни не что иное как обман, и никогда не достичь им того восторга, которым веселят сердце даже бездейственные деньги, когда их на досуге созерцаешь в сундуке. Поэтому он ввел у себя в обиход мелкие изощренности, изобретенные провинцией, в которой скупость держится с цепкостью проказы. Пользовался особыми подставками, насаживая огарки на иглу, чтобы палить свечи до последней крупицы фитиля. От каменного угля и кокса у него делалось удушье, и он зажигал у себя в камине тот вдовий огонек, когда два одиноких полена рдеют без пламени и без тепла. Чтобы подешевле приобрести вещь, бежал на другой конец города и чувствовал удовлетворение, сознавая, что другие платят дороже в неведении особенных мест, которые он, однако, остерегался выдавать, и втихомолку смеялся, весьма гордясь собой, считая себя продувным парнем, когда товарищи похвалялись перед ним мнимыми выгодами.
Подобно большинству провинциалов, нелегко доставал он из кармана кошелек. Входил с твердым намерением купить, боязливо исследовал товар, и хотя вещь нравилась ему, казалась дешевле и добротнее, чем всюду, он в решительный миг колебался, спрашивал себя: да полно, так ли нужна эта покупка, сможет ли обладание ею возместить расход? Подобно большинству провинциалов, не отдавал своего белья стирать в Париже из опасения прачек, которые, говорят, травят его хлором. Но в сундуке пересылал все по железной дороге в Бошамп, ибо в деревне, всякому известно, прачки честные и гладильщицы смирные.
В общем, лишь плотские страсти были настолько могучи, чтобы до некоторой степени одолевать его влечение к стяжанию. Необычно осторожный, когда требовалось помочь другу, мэтр ле Понсар не дал бы в долг, и чем помочь сотней су товарищу, умирающему с голода, предпочел бы, если уж нельзя увернуться от услуги, скорее угостить его заимообразно восьмифранковым обедом, памятуя, что сам он тоже будет участником трапезы и тем извлечет известную выгоду из своего расхода.
После смерти отца, водворившись в Бошампе, он не преминул жениться на женщине богатой и безобразной. От нее у него родилась дочь, не менее безобразная, болезненная, и он выдал ее совсем еще подростком за Ламбуа, которому шел тогда двадцать пятый год и купеческое положение которого слыло в городке "преуспевающим".
Овдовев, мэтр ле Понсар продолжал свое нотариальное дело, хотя часто чувствовал желание продать его и переселиться на постоянное жительство в Париж, где пронырство и ловкие ухватки его не заглохли бы в атмосфере столь заплесневелой и пресной.
И, однако, где еще нашел бы он среду более благоприятную и менее враждебную? В Бошампе он был самым уважаемым лицом; здесь не скупились по отношению к нему на поклонение, которое, говоря правду, слагалось из почтения и страха. Вслед за похвалами, которые воскуривались его имени, обычно проскальзывала такая осторожная фраза: "Так или иначе, но полезно быть в числе его друзей". И, судя по кивкам, которыми встречалось это замечание, позволительно предположить, что месть мэтра ле Понсара не была пустой угрозой.
Самый облик его подстерегал неосведомленных, сбивал их с толку. Его водянистая кожа, скулы, испещренные розовыми жилками, горбатый нос со вздернутым кончиком, седые волосы, откинутые на затылок и ниспадающие на уши, его рабочие плечи виноградаря, веселое брюхо жирного священника -- все влекло своим добродушием, и неосторожный, которого сперва тянуло довериться, в шутку похлопать нотариуса по животу, сейчас же застывал под его свинцовым взглядом, под стужею его холодных глаз.
Никто в Бошампе не разгадал, в сущности, характера этого старца, которого восхваляли прежде всего как видимое воплощение парижской изысканности в провинции, и который не изменил, однако, своему происхождению оставаясь чистейшим провинциалом и после пребывания в столице.
Он являлся в глазах всего города чистейшим парижанином, ибо платье и мыло получал из Парижа, выписывал "La Vie Parisienne", от терпимых вольностей которой зажигались его свинцовые зрачки. Эти светские вкусы он умерял подпиской на "Мольериста", журнала, в котором несколько любителей трудились над освещением темной жизни "великого комика". Сотрудничал в журнале даже сам -- ему понятен был мольеровский смех -- и столь сильно любил эту общепризнанную знаменитость, что перелагал в стихи "Мещанина во дворянстве". Уже семь лет корпел он над этим удивительным занятием. Тщась дословно передать текст, пожинал безмерное почтение за свою благородную работу, иногда прерываемую, чтобы мастерить стишки по случаю, которые читал в интимном кругу в дни рождений и празднеств, когда провозглашались тосты.
Был он в высокой степени провинциалом. Любил сплетни, был чревоугодник и скряга. Подавлял свои любострастные наклонности, которые в маленьком городке не мог удовлетворить, не возбуждая сплетен и пересудов, и предавался прелестям обжорства, задавал лакомые обеды, скаредничая на освещении и сигарах. Мэтр ле Понсар поесть умеет, говаривали сборщик налогов и мэр, завистливо превозносившие его обеды. На первых порах эта роскошная трапеза и выписка дорогого парижского журнала превышали даже ту дозу парижанства, которую Бошамп мог переварить. Нотариус рисковал приобрести репутацию фата и транжира. Но вскоре сограждане поняли, что он из их числа, одушевлен теми же страстями, так же ненавидит, как они. Дело в том, что, храня, конечно, профессиональные тайны, мэтр ле Понсар поощрял злословие, развлекался пересудами, обожал наживу, превозносил накопление, и сограждане в упоенье внимали его речам, блаженно потрясенные до глубины души теориями, которым они готовы были каждодневно поучаться и которые всегда казались им новыми, всегда захватывающими. Тема для них неистощимая. Повсюду говорили лишь о деньгах. Произнося чье-либо имя, сейчас же исчисляли вслед за тем его имущество, перебирали, что у человека есть и чего он может ожидать. Чистые провинциалы упоминали при этом даже о родителях, рассказывали анекдоты, по возможности зложелательные, исследовали происхождение богатства, толковали о нем и вкривь и вкось.
Ах! это большой ум, одаренный великой скромностью! -- говорилось в избранном буржуазном обществе Бошампа. И какой изысканный человек! -- добавляли дамы. Как жаль, что он стоит несколько особняком! -- подхватывал хор, ибо мэтр ле Понсар, ради вящего поддержания своего престижа, кокетливо облекался некоторой неприступностью, несмотря на воскуряемый ему фимиам. Часто уезжал по делам в Париж, и бошампское общество, в складчину выписывавшее "Фигаро", испытывало легкое изумление от того, что газета не отмечает приезда в Париж столь важной особы в рубрике "Прибывшие и выбывшие", где ежедневно переименовываются уехавшие и приехавшие "в наши стены" халифы промышленности и дворянчики, печатаемые к живейшему удовлетворению читателя, которого, конечно, не могут не занимать эти лица, большей частью неизвестные ему даже по именам.
Слава, осиявшая мэтра ле Понсара, косвенно озарила его зятя и друга Ламбуа, бывшего чулочника, разбогатевшего торговлей в Реймсе и удалившегося на покой в Бошамп. Вдовый, подобно тестю, и совершенно праздный, Ламбуа заполнял свой досуг делами кантона, интересовался здравием животных и успешностью произрастания злаков. Осаждал депутатов, префекта, су-префекта, мэра, советников, помышляя о выборах в генеральный совет, в который хотел выставить свою кандидатуру. Участвовал в избирательных комитетах, отравлял жизнь своим депутатам, донимал их рекомендациями, обременял поручениями, разглагольствовал в собраниях, говорил о нашей эпохе, которая стремится к будущему, утверждал, что поставленный перед народным трибуналом депутат счастлив вновь окунуться в недра своих доверителей, восхвалял величественное самодержавие народа, объединенного в комиссиях, подчеркивал мирное оружие избирательного бюллетеня, цитировал даже несколько изречений де Токвиля о децентрализации, без передышки битых два часа выкладывал тот политический товар, который действует наверняка. Грезил о полномочиях генерального советника, ибо еще не настолько окреп, чтобы овладеть креслом своего депутата, который Догадывался о его происках и бдительно оберегал свое место от воровских покушений.
Мечтая насытить свои вожделения, думал не о себе одном, но и о сыне, которого предназначал к священно-служению префекта. Ламбуа надеялся, что своим искательством, своими ухищрениями он добьется назначения Жюля супрефектом, когда тот окончит курс наук. Предполагал, что вследствие усиленного его давления депутаты поставят сына во главе департамента Марны, и тогда родное дитя Ламбуа, бывшего чулочника, удалившегося от дел, будет руководить его согражданами, управлять родимым департаментом, В облечении сына столь высокой степенью ему, очевидно, чудилось как бы некое дворянство, жалуемое его семье, простолюдинством которой он, однако, кичился как своего рода знатностью, противопоставляемой истинной родовитости, которую он хулил и которой втайне завидовал.
Но рушилась башня всех этих стремлений. Смерть ребенка омрачила его будущее тщеславие, заволокла горизонты его спеси. Справившись с ударом, он в личном честолюбии растворил честолюбие семейное, перенес последнее на первое. Столь же жадно домогался вступления в генеральный совет и при поддержке мэтра ле Понсара, напутствовавшего каждый его шаг, исподволь, без помех, подвигался к намеченной цели, иногда пресмыкаясь и надеясь на благоприятные выборы, без серьезных соперников, без тяжелых расходов. Все протекало соответственно его желаниям, и вдруг перед ним восстала угроза распутницы, собирающей местный люд вокруг маленького Аамбуа, заключенного во временной темнице ее взбухшего чрева.
В часы излияний Жюль поделился, наверно, с ней моими замыслами, горестно подумал он в тот день, когда получил просьбу о деньгах, подписанную этой женщиной.
-- Ах! Это наше слабое место, наша ахиллесова пята, -- прочтя послание, вздохнул нотариус и наперекор принципам, которыми они кичились, оба пожалели о старых "грамотах заточения", дававших некогда возможность по сходным основаниям упрятывать людей в Бастилию.
III
-- Что может быть лучше этого на свете? -- прохрипел мэтр ле Понсар, после обильного завтрака, восседавший в ротонде Пале-Рояля, которую он, подобно всякому истому провинциалу, считал единственным местом, где можно напиться настоящего кофе. Отдувался, отяжелевший, откинув слегка голову и чувствуя, как блаженная истома переливается по всем его жилам. Ему везло, день обещал выдаться удачным. В девять утра он наведался к нотариусу, который в Париже вел дела внука. Никаких следов завещания. Оттуда забежал в Лионский кредит, где хранились деньги, мысль о возможной растрате которых смущала его сны, -- вклад был цел. Нет, решительно с плеч свалилась самая тяжкая забота: женщина, с которой ему предстояло помериться силами, не обладала, по крайней мере по его разумению, никаким юридическим козырем. -- Да, день начинается под счастливой звездой, -- пробормотал он, выпуская маленькими голубыми кольцами дым сигары.
Потом на него напало философическое раздумье над жизнью, столь часто сменяющее первое оцепенение людей, у которых ум колобродит, когда радостен наполненный желудок. Как хотите, а женщины словно сговорились сжирать мужчин! -- думал он. И продолжил развивать эту мысль, которая постепенно разветвилась, слилась со всеми прелестями, облекающими женщину ее роковой властью. Думал о трапезе бедер, о десерте рта, о салатах грудей, смаковал воображаемые подробности, которые наконец сблизились, слились воедино -- в женщину сладострастно нагую, всем обликом своим подсказавшую ему второе изречение, столь же общеизвестное и бывшее лишь напрасным подтверждением предыдущего: "Они обуздают самого строптивого".
Да, он в этом смыслил кое-что, мэтр ле Понсар, сангвинический нрав и широкий размах которого не уменьшились с годами.
Зрение заметно ослабело к шестидесяти, но тело оставалось бодрым, прямым. После смерти жены он страдал мигренями, плохим пищеварением, и врач, не колеблясь, приписывал это постоянному воздержанию, на которое обречен был нотариус в Бошампе.
Пробил шестьдесят пятый год, а все еще осаждали его сластолюбивые вожделения. В юности и в зрелом возрасте здоровый аппетит позволял ему наслаждаться досыта не столько обилием яств, сколько их добротностью. Под старость он сделался лакомкой. Но и здесь провинция преобразовала по своему подобию его влечения. Его воздыхания об изяществе обличали в нем человека далекого от Парижа, богатого мужика, выскочку, который покупает побрякушки, хочет мишуры, ослеплен крикливым бархатом, тяжелым золотом. Прихлебывая из чашечки, как в Бошампе, когда, переваривая обед, он восседает за своим бюро перед слоями папок, -- вызвал теперь нотариус видения утонченных пленительных утех, всецело слетавших со страниц "La Vie Parisienne", которую он выписывал и прочитывал с благоговением, словно требник. Она раскрывала ему перспективы шика, казавшиеся тем желаннее, что в юности у него не хватало ни изобретательности, ни денег, чтобы приблизиться к ним. Да и сейчас, пожалуй, поколебался бы самолично проверить их на деле. Отвращаемый от таких трат врожденной родовой скупостью, ограничивался созданием идеала, который охотно признавал недосягаемым, жаждал лишь коснуться его, а если отведать, то подешевле и в условиях, возможно, менее унизительных, ибо здравый смысл уравновешенного старца нотариуса смирял поэзию площадей, и он откровенно признавался себе, что в его возрасте неуместна надежда нравиться женщинам.
Таковы были мысли, посетившие его в Париже, когда, одинокий и свободный в своих поступках, укрывшись от взглядов городка, сидел он с туго набитым кошельком, с головой, слегка распаленной поддельным бордо.
Прочел последний номер "La Vie Parisienne", в которой все восхищало его, начиная с обсахаренных рассказцев и рисунков первых страниц и кончая соблазнами реклам. Его воспламеняли стремительные победы конницы и поражения светских дам, хотя он сомневался, чтобы так грешило Сен-Жерменское предместье; но еще острее, чем этот пустой звон, поразительно неправдоподобный, влекла его в мечтанья реклама, точная, ясная, чуждая лживой оболочки сказки. И хотя он учитывал неизбежные преувеличения, вызываемые потребностию сбыта, но все же был изумлен и одурманен непреложной достоверностью объявлений, восхвалявших вещь существующую, покупаемую -- вещь, которую никак нельзя счесть выдумкой журналиста, уткой, измышленною для статьи.
Крем "Мамилла" погрузил его в улыбку, не преминул раскрасить пред ним зрелище в меру закругленной шеи.
Самое чувство недоверия, которое, если поразмыслить, напрашивалось на благодеяния этого снадобья, столь ретиво возглашаемые, даже оно помогало ему унестись в приятное блужданье, в котором меж строк рекламы он отчетливо читал неписаный способ употребления помады, видел, как творится действие, как нежно натирается шея, высвобожденная из рубашки, и нагота сжимаемых грудей окрыляла его грезы, по ступеням перенесшиеся к тем исполинским грудям, которые он так любил чувствовать в своих руках. Эта напичканная делопроизводством, насыщенная восторгами стяжания старая душа размякла, погрузившись в фантастическую ванну, в газетное омовение, сверкавшее лучами благовоний, ярлычки которых лирическими напевами звенели, возглашая сомнительное восхваление коже, восстановляемой и умащаемой, щекам, освобождаемым от морщин, носам, избавляемым от прыщей!
Да, я решительно не создан жить в такой дыре, в провинциальной глуши, вздохнул мэтр ле Понсар, ослепленный этим шествием изысканности, которое развертывалось в его мозгу. И втайне польщенный, усмехнулся, лишний раз убеждаясь, что он обладает душой поэта. По ассоциации идей, от рассуждений о женщинах вообще перескочил к мысли о той, которая послужила причиной его путешествия. Любопытно будет взглянуть на эту дурочку. Если верить Ламбуа, она соблазнительная, разбитная бабенка с карими глазами, толстая смуглянка. Ого! Если так, то у Жюля был хороший вкус. Попытался представить себе ее, создал идеальный облик в ущерб подлинной женщине, которая неотвратимо разочарует его по сравнению с воображаемой роскошной блудницей, подробно рисовавшейся ему своими полными манящими прелестями.
Но потухла игра воображения, и он вернул свое спокойствие, посмотрел, который час: еще рано идти к любовнице внука; и он попросил слугу подать ему газеты. Пробегал их без любопытства. В его мыслях царила женщина, сгибала волю, хотевшую окунуться в политику, исключительная, внедрилась в его мозг, восставала перед глазами.
Показавшись самому себе смешным, покачал головой и, чтобы рассеяться, оглядывал кофейную, пытался проследить линии труб, предназначенных снабжать газом изумительные люстры с подвесками, спускавшиеся с потолка, который был закопчен подобно старой пенковой трубке.
Развлекался, считая ложки, веерообразно выглядывавшие из мельхиоровой урны, стоявшей на прилавке. Разнообразия ради рассматривал в окна пустынный в эти часы сад, который раскидывался со своими обезображенными статуями, пестрыми киосками и аллеями дерев, кривоство-лых, опушенных зеленью. Вдали фонтанчик вздымался над блюдечком, подобный полковничьему плюмажу. Это напоминало один из тех игрушечных садиков, которые всегда пахнут клейстером и елью, -- выцветшую новогоднюю безделку, стиснутую меж четырьмя стенами одинаковых домов, словно в большой открытой коробке, сделанной из домино.
Быстро наскучило ему это зрелище. Снова занялся он внутренностью кофейной. Здесь тоже было почти пусто. Два иностранца курили. Троих господ почти не было видно из-за развернутых газет. На виду остались лишь пальцы рук, а под столом виднелись коротковатые панталоны и башмаки. На стуле слуга позевывал с салфеткой через плечо, и подводила счета кофейная дама. Мэтру ле Понсару нравился источаемый этим уголком смутный затхлый запах Реставрации, смешанной с Луи-Филиппом. Казалось, душа старой национальной гвардии, шерстяных колпаков и белых штанов овевает этот круглый стеклянный ящик, где провинциалы и иностранцы утоляли жажду, не оставляя по себе никаких следов. Наконец он поднялся и ушел. Погода стояла сухая и холодная. Рассеялись чары. Нотариус вылупился из человека, одержал верх делец; кончилось пищеварение; он прибавил шагу.
Я рискую не застать ее дома, пробормотал он, но лучше было не предупреждать о моем посещении. Она, конечно, не успела еще принять мер. Мне легче справиться с ней, захватив ее врасплох.
Трусил по улицам, сверялся с эмалированными дощечками на домах, боясь заблудиться в Париже, который в этой части был ему незнаком, с грехом пополам добрался до улицы Фур, всматривался в номера и остановился перед новым домом. Комфортабельными показались ему стены вестибюля, оштукатуренные под цвет миндального пирожного, ковры под медными прутьями, стеклянные шарики перил, широкая лестница. Суровым и пышным выглядел привратник, похожий на сановника протестантской церкви, видимый сквозь большую дверь с витражными стеклами. Но потянул дверную ручку, и впечатление изменилось. Казалось, какой-то сыч священнодействовал в каморке, смердевшей луком и капустой.
-- Госпожа Софи Муво? -- спросил нотариус.
Привратник смерил его взглядом и ответил осипшим от частых возлияний голосом:
-- Четвертый этаж, третья дверь направо, в конце коридора.
Мэтр ле Понсар начал восхождение, проклиная нескончаемость ступеней. Взобравшись на четвертый этаж, отдышался, осмотрелся в темном коридоре и, ощупью пробираясь вдоль стен, нашел третью дверь, в скважине которой торчал ключ. После тщетных поисков звонка или колокольчика осторожно и тихо постучал рукоятью зонта.
Открылась дверь. Женская фигура обрисовалась во мраке. Мэтр ле Понсар проник в совершенную тьму. Объявил свое имя, звание и положение. Не говоря ни слова, женщина отворила вторую дверь и провела его в маленькую спальню. Ночь сменилась сумерками средь бела дня. Свет упадал во двор, шириной с каминную трубу, и, печальный, серый, покато изливался в комнату сквозь глухое чердачное окно.
-- Бог мой! А у меня не прибрано, -- произнесла женщина.
Мэтр ле Понсар сделал безразличный жест и начал:
-- Я уже имел честь объявить вам, сударыня, что я дед Жюля. Как сонаследник усопшего и доверенный отсутствующего Ламбуа, я сперва попрошу вашего позволения заняться бумагами, оставленными моим внуком.
Женщина смотрела на него, ошеломленная и жалостная.
-- Так как же?
-- Да, но я, право, не знаю, где Жюль хранил свои дела. В одном из ящиков он складывал письма: вот здесь, в этом столе.
Мэтр ле Понсар склонил голову, снял перчатки, сложил их на поля шляпы и уселся перед одним из тех маленьких бюро красного дерева, у которых трудно выдвинуть дощечку, обтянутую бараньей кожей. Он успел привыкнуть к полумраку комнаты и понемногу различал мебель. Над бюро фотография Тьера чуть косо висела на зеленом шнурке, завязанном в кольцах рамы, фотография, подобная украшавшей столовую в Бошампе -- по-видимому, этот государственный человек был предметом особого поклонения в семье Ламбуа. Налево протянулась смятая кровать со скомканными подушками, направо вздымался камин, заставленный лекарственными склянками; на другом конце комнаты позади мэтра ле Понсара приютилась низенькая кушетка, обтянутая голубым репсом, выцветшим и порыжевшим от солнца и пыли.
Женщина села на кушетку. Нотариуса стесняло ощущение постороннего у себя за спиной, и, полуобернувшись, он попросил женщину не прерывать из-за него своих занятий, поступать совершенно как дома, и намеренно подчеркнул слегка эти слова, делая первые шаги к сближению. Она не поняла, очевидно, смысла, вложенного им в свою речь, и по-прежнему восседала безмолвная, упрямо рассматривая камин, украшенный флаконами.
Черт возьми! Девица не из податливых, подумал мэтр ле Понсар, рта не раскрывает из страха себя скомпрометировать. И повернувшись спиною к ней, а животом к столу, начал сердиться на такое вступление. Если оправдаются его сомнения и женщина эта действительно усвоила систему, которую он предполагал, то ему предстоит ставить точки над и вслепую двигаться вперед, наудачу ринуться на врага; неужели в руках у нее есть завещание? -- спросил он себя, и вдруг виски его оросились потом.
И тревожила и раздражала нотариуса ее наружность, которую он успел подметить, пока наклонялся к ней. Никакой мысли невозможно было прочесть на лице этой женщины, казавшейся смятенною и онемевшей. Пусто смотрели карие глаза, превознесенные Ламбуа. Не проскальзывало в их блеске никакого определенного намека.
Мэтр ле Понсйр размышлял, разбирая кипы писем. Кончилось благополучное пищеварение и улетучился принесенный им с собой оттенок благосклонности. Однако какая эта девка замараха! Хорошо сложенная, но скорее тощая, чем полная, одета она была в серый фланелевый капот с коричневыми полосами, в голубой фартук, фильдекосовые чулки, заправленные в старые башмаки со стоптанными подметками и расцарапанными каблуками.
Безразличием, даже презрением сменилась инстинктивная снисходительность, которой он проникся к женщине, им измышленной, к красивой, дебелой распутнице с ямочками на щеках, обутой в шелковые чулки и сатиновые туфли, пахнущей пряностями и дорогой пудрой! Бог мой, какой еще юнец был бедный Жюль! -- подвел он мысленно итог. И вдруг в мозгу его вспыхнула мысль об ее беременности.
Извлек очки, которые, как подобает старому ловеласу, спрятал, мечтая встретить женщину изящную, полную, и порывисто повернулся.
И впрямь слегка раздались и выступали бедра. Живот выдавался под фартуком. По пристальном рассмотрении лицо показалось несколько помятым. Нет, в письме она написала сущую правду. Женщина взглянула на него, изумленная таким упрямым любопытством. Мэтр ле Понсар счел полезным прервать молчание.
-- Есть у вас контракт? -- спросил он.
-- Контракт?
-- Да. Подписал ли Жюль с домовладельцем договор, которым ему обеспечивалось бы при известных условиях пользоваться этой квартирой в течение трех, шести, девяти лет?
-- Насколько мне известно, сударь, -- нет.
-- Тем лучше.
И повернувшись к ней спиной, взялся за работу.
Бегло сверял вскрываемые письма, все маловажные, не заключавшие в себе никаких намеков на эту женщину, мысль о родителях которой тревожила его. Связка следовала за связкой, не обогащая нотариуса никакими сведениями. Ограничился записью адресов лиц, подписи которых значились на письмах, чтобы в случае крайности, если потребуется, написать и посоветоваться с ними. В заключение просмотрел пакет оплаченных счетов, отложенный отдельно. И не преминул спрятать его к себе в карман. В итоге не нашел ни одной бумаги, которая бы проливала свет на волю усопшего. Но почем знать, не утаила ли женщина завещания, рассчитывая предъявить его в удобный миг. И сидел как на иголках, негодуя на внука и на эту девку. Решил выйти из неизвестности, которой отсрочивалось немедленное осуществление его замыслов, и колебался в то же время поставить вопрос круто, опасался раскрыть перед ней слабые стороны своего натиска, признаться в своих страхах и направить этим женщину на путь, о котором, быть может, она не помышляла.
-- О! ото во всяком случае невероятно, -- пробормотал он в ответ на последнее предположение... И наконец решился: -- Послушайте, милочка, -- его отеческий тон удивил Софи, смущенную леденящими, безмолвными взглядами этого нотариуса, -- послушайте, вы хорошо уверены, что не осталось после нашего бедного друга никаких иных бумаг, ибо, говоря откровенно, я поражен, не отыскав ни словечка, ни единой строки, которые бы посвящены были его друзьям. Обыкновенно люди сердечные, -- а Жюль отличался безмерной добротой -- дарят что-нибудь на память лицам, любившим их, ну, хотя безделушку, пустяк, вот нож этот, что ли... подушечку... Как объяснить, что Жюль, располагавший вполне достаточным временем для составления распоряжений, умер, так сказать, столь себялюбиво, не подумав о других?
И выжидательно уставившись на женщину, он увидел, как глаза ее наполнились слезами.
-- Вы с таким самоотречением пеклись о нем, нет, невозможно, чтобы он вас забыл! -- Ив его голосе зазвучали участливые, негодующие ноты.
Тем хуже, подумал он, я играю ва-банк. Подмеченные слезы внезапно напрягли его решимость. Она разнюнилась; если прижать, она сознается во всем. И изменив свою тактику, наперекор прежнему решению поставил вопрос открыто, хотя смягченно, тем более что почувствовал себя увереннее, почти не сомневаясь, что у женщины нет никакого завещания; никогда бы не подумал, что она способна оплакивать память своего любовника, но без запинки объяснил скорбь ее неимением документа.
Утирая глаза, она ответила:
-- Да, сударь, Жюль, когда опасно захворал, хотел оставить мне на прожиток, но умер, не успев написать.
-- Столь легкомысленна юность, -- сурово изрек мэтр ле Понсар.
И умолк, в продолжение нескольких минут скрывая обуревавшее его ликование. Гора свалилась у него с плеч. К нему пришли все козыри.
Встал, с озабоченным видом прохаживался по комнате, исподлобья разглядывал Софи, которая сидела неподвижно, комкая меж пальцами платок.
Нет, у внучка был грубый вкус, она удивительная деревенщина -- эта славная девушка! Искоса посматривал на ее руки, грубоватые, с большим пальцем, потемневшим от шитья, с ногтями, потускневшими на домашней работе, потрескавшимися на кухне. Незаметно для него самого открытие это усилило неприязнь его к женщине. Плохо причесанные волосы, ниспадавшие ей на щеки, распалили его злобу и жестокость. Остановившись перед ней, сказал:
-- Сударыня, перейдем, однако, к делу. Несмотря на всю свою признательность вам за усердные заботы, которыми вы, будучи служанкой, окружили его сына, Ламбуа, разумеется, не может допустить, чтобы такое положение продолжалось. Сегодня пятнадцатое, время удобное, и я сегодня же откажусь от этой квартиры, а завтра распоряжусь отправить мебель. Остается теперь уладить с вами денежный вопрос. Ламбуа полагал, и я присоединяюсь к его мнению, что при выказанных вами отменном прилежании и добронравии Жюль должен был столь преданной служанке платить по меньшей мере сорок пять франков в месяц, цена высокая, как вам известно, даже для Парижа. Ну, а мы, жители деревенские, нанимаем наших прислуг гораздо дешевле, -- но дело не в этом. Нынче пятнадцатое, что составляет пятнадцать дней, да я прибавляю вам еще восемь дней льготных, итого, если не ошибаюсь, вам следует тридцать три франка семьдесят пять сантимов. Благоволите расписаться в получении этой безделицы.
Женщина встала, испуганная.
-- Но я не служанка, сударь. Вы прекрасно знаете, кем я была для Жюля. Я беременна, писала даже.
-- Простите, я перебью вас, -- отразил мэтр ле Пон-саР- -- Если я только верно понял, вы были любовницей Шюля. Тогда разговор совсем другой. Вам не причитается ни гроша.
Ее оглушил этот ловкий удар.
-- Так вот как, -- заговорила она, задыхаясь, -- вы выгоняете меня без денег, с ребенком, который появится на свет. " '
-- Вовсе нет, сударыня, вовсе нет, вы передергиваете. Я не думал гнать вас как любовницу, напротив, я предоставляю вам ваши льготные дни как служанке, это не одно и то же. Прошу, выслушайте меня внимательнее: Жюль как служанку представил вас отцу. Все время, пока проживал здесь Аамбуа, вы играли эту роль. Ламбуа не знает или, во всяком случае, вправе не знать тех отношений, которые связывали вас с его сыном. Теперь он занемог, прикован к дому припадком подагры и, поручив мне поехать вместо себя в Париж для улаживания неотложных дел с наследством, естественно, решил отказаться от услуг служанки, ибо нет больше в живых единственного лица, которое могло бы ими пользоваться.
Софи разрыдалась.
-- Я так ходила за ним, ночей не спала, если бы можно, я поставила бы его на ноги... Жюль ведь любил меня. Ах! сердце было у него доброе, он скорее отказал бы себе во всем, но не причинил бы мне горя. Нет, верьте, он не выгнал бы женщины, которая от него беременна!
-- О! -- суетливо возразил нотариус, -- знаете, оставим лучше вопрос этот в покое. Допустим, что вы действительно беременны, как утверждаете, от Жюля; но согласитесь сами, не приличествует человеку моих лет исследовать тайны вашего алькова. От этой задачи я отказываюсь наотрез. Кстати, -- вдруг спохватился он под наитием неожиданной мысли, -- сколько месяцев вы беременны?
-- Четыре месяца, сударь.
Мэтр ле Понсар глубокомысленно продолжал:
-- Четыре месяца! Но в то время Жюль уже болел и, следовательно, здоровья ради воздерживался, очевидно, от сношений, которые могут позволять себе люди лишь здоровые. Сомнительно, чтобы от него...
-- Но он не лежал в постели четыре месяца тому назад, -- воскликнула Софи, возмущенная этими предположениями. -- Даже врач не навещал его... Он слишком любил меня и...
Мэтр ле Понсар простер руку:
-- Хорошо, хорошо, этого довольно. И слегка уязвленный тем, что попал на ложный путь и что числом месяцев ему не удалось сбить с толку женщину, он резко привосовокупил: -- Еще ранее подозревал я, что излишества послужили причиной болезни Жюля и ускорили его смерть. Но теперь больше не сомневаюсь в этом. Истинное несчастье для людей вроде бедного мальчика, для людей болезненных, натолкнуться на особу, как бы это выразиться... слишком цветущую, слишком брюнетку, -- закончил он, чрезвычайно довольный последним наименованием, которое счел и убедительным и точным.
Ошеломленная обвинением, смотрела на него Софи. Боялась даже отвечать, до того неслыханным показался ей возводимый на нее поклеп. Устрашенная мыслью, что ее чувству можно приписывать смерть человека, о котором она пеклась денно и нощно, женщина задыхалась, и обильнее хлынули пересохшие на миг слезы. Тем временем нотариус подумал, что слезы ее не красят, и даже забавным нашел живот, колыхавшийся в судороге рыданий.
Не располагали его к снисхождению эти мысли. Но разрасталось отчаяние бедняжки, навзрыд плакавшей, закрыв голову руками, и он чуть-чуть смягчился, сознаваясь в душе, что, пожалуй, жестоко так врасплох выбрасывать женщину на мостовую. Недовольный собою, разгневался -- недовольный как своим образом действий, так и призраком затеплившейся в нем жалости.
Невольно подыскивал он решающий довод, который довершил бы ненавистность этой твари, довод, который укрепил бы и оправдал его жестокость, загасил бы вспыхнувшее в нем тревожное, тягостное чувство.
Предложил два вопроса и, чтобы выпытать правду, начал со лжи, обманывал самого себя и в предвзятом самовнушении добивался от женщины желанного ответа.
-- Не спорю, голубушка, я не забываю отношений, которые вас связывали с моим внуком. Ничуть не обесценивая ваших заслуг, позвольте заметить вам, что не он первый сорвал цвет этих прелестей. -- И нотариус послал ей приветственный, любезный жест. -- Или, как принято говорить у нас, юристов: где нет ущерба, там нет и возмещения.
Софи по-прежнему тихо плакала и не ответила ни слова.
Отлично, подумал мэтр ле Понсар, она не спорит. Я не ошибся, Жюль был не первый любовник ее, а с такой...
-- Во-вторых, -- продолжал он, -- вы, конечно, понимаете, что не могла длиться беспорядочная связь, в которой вы проживали с моим внуком. Так или иначе, но вас ожидал разрыв. Жюль был бы назначен супре-фектом в провинцию, женился бы почетно и выгодно или покинул бы вас, был бы, наконец, покинут вами по причинам, которые известны единому лишь будущему: в обоих случаях вашим отношениям уготован был вынужденный конец.
-- Нет, сударь, -- пылко возразила она, подняв голову. -- Нет, Жюль не бросил бы меня. Он женился бы на матери своего ребенка, сколько раз он мне это обещал.
Какова негодница попалась мне! -- подумал нотариус. Рассеялись его сомнения. Девка, не могшая оправдаться хотя бы тем, что она отдалась внуку девственницей, осмелилась питать брачные замыслы.
Это чудовищно! И такую неряху мы заполучили бы в свою семью!
Он был огорошен. В мимолетном видении представил себе, как Жюль, пройдя весь городок, подводит женщину к порогу его дома, вводит в семью, повергнутую в ужас этим неравным браком. Представил, как, не умея держаться, ни есть, ни сесть, она молола бы чепуху, компрометируя его положение смехотворностью своего настоящего, позором прошлого!
Хорошо еще, что мы от нее дешево отделались!
И его решение вдруг стало непреклонным.
-- Угодно вам подписать расписку или нет? -- сухо спросил он.
Она ответила отрицательным жестом.
-- Подумайте хорошенько, я открываю вам выход, а вы отказываетесь. Берегитесь, как бы я не закрыл его пред вами сам.
Видя, как она упорно молчит, затаил свою злобу и, скрестив руки, заговорил отеческим тоном:
-- Доверьтесь мне, не учиняйте сумасбродств. Прежде всего вам это нисколько не поможет. Поразмыслите, что произойдет, если вы откажетесь подписать расписку. Без крова и без гроша в кармане, не успев устроиться, вы очутитесь на мостовой, и вам будет некогда устраиваться. Ради невинного малютки, которого вы носите, не безумствуйте, отвергая мое предложение. Поверьте, оно единственно приемлемое, ибо примиряет интересы обеих сторон. Ну, в добрый час...
И подсунул ей бумагу. Софи оттолкнула ее рукой:
-- Нет, не подпишу, а там посмотрим. Будь что будет, но я хочу воспитать его ребенка, который вместе с тем и мой.
-- Немедленно же попросите меня быть крестным отцом и заплатить жалованье кормилице. -- Мэтр ле Понсар чуть не издевался, таким нелепым показалось ему это притязание! -- Отыскание отца, милая моя, воспрещено, и чтобы знать это право, не надо быть особым законником. Однако пора решать, я тороплюсь. Повторяю вам второй, и последний, раз: или вы служанка Жюля, и значит, вправе получить уплату в размере тридцати трех франков семидесяти пяти сантимов, или вы его любовница, и в таком случае вам не следует ничего. Выбирайте из других решений то, которое сочтете выгоднее.
"Имя сему -- дилемма, если только я в здравом уме и памяти", -- очень довольный произнес он мысленно. Взял шляпу и зонт.
Софи негодующе закричала:
-- Хорошо, увидим, что мне остается делать.
-- Ничего, верьте мне, красавица, ровно ничего. В ожидании лучшего, до завтрашнего полудня, вам есть когда подумать. Проистечении этого срока я заберу вещи и уеду, а ключ от квартиры верну домовладельцу. Утро вечера мудренее. Позвольте мне распрощаться с вами в надежде, что ночь послужит вам на пользу и завтра вы поведете себя благоразумнее.
Учтиво поклонившись и видя, что она не двигается, словно окаменелая, иронически попросил не беспокоиться провожать его и потихоньку открыл и закрыл дверь, как подобало человеку благовоспитанному.
IV
Госпожа Шампань любила внимать собственным речам с высоты своей конторки. Она была женщина перезрелая, астматическая и дородная, распухшая и белая. Морщины и вкривь и вкось, полосовали лоб, сплетались вокруг глаз, бороздили щеки, темными желобками изрыли ее лицо, как будто бы под кожу проникла пыль веков и запечатлелась неизгладимыми нитями на ее поверхности. Госпожа Шампань отличалась велеречивой болтливостью, была убеждена в своей значимости и уважалась в околотке, провозгласившем ее влиятельной и справедливой. И она действительно пеклась о бедняках, составляла прошения, посылаемые на имя великих Франции, которые часто получали их, неведомо зачем.
Хуже зато обстояли ее личные дела. Она владела писчебумажной и газетной лавочкой на улице Старой Голубятни, возле Красного Креста, и выручала ровно столько, чтобы свести концы с концами. Но все же мнила себя счастливой, ибо сбывались интимнейшие ее вожделения, ее страсть к сплетням. Она блаженствовала в этой лавке, воистину походившей на осведомительное агентство, на крошечную полицейскую префектуру, где без преступления и наказания обсуждались в судном разбирательстве домашние измены и распри, уплаченные займы и непогашенные долги.
Во главе бедноты, покровительствуемой ею и рекомендуемой милосердию знатных дам, стояла госпожа Дориатт, шестидесятивосьмилетняя женщина, худая и сгорбленная, с елейными глазами, впалым, беззубым ртом и ханжеским выражением лица. Она слегка походила на одну из тех нищих, которые взывают о милостыне у подножия церковных папертей. И действительно, она посещала храмы, пребывала в наилучших отношениях с духовенством Сен-Сюльпис и благоговела перед Пресвятой Девой.
Восседая на этот раз в лавочке на стуле, госпожа Дориатт жаловалась на свои ноги, которые отказываются служить ей, на свои мозолистые ступни, широкие, надсаженные ступни, без устали шагающие в просторных башмаках.
Госпожа Шампань покачивала головой в знак соболезнующего понимания, но вдруг воскликнула:
-- Постойте, ведь это Софи! Да, но какие глаза!
-- Где? -- спросила, вытягивая шею, Дориатт.
Лавочница не успела ответить. Звякнул звонок, открылась дверь, вошла Софи Муво с распухшими от слез веками и зарыдала пред обеими женщинами.
-- Что случилось? -- спросила ее госпожа Шампань.
-- Никогда не следует так плакать! -- подхватила Дориатт.
Они засуетились около нее, усадили на стул, заставили для подкрепления выпить травяной настойки и, воспользовавшись случаем, пропустили по стаканчику сами.
-- А теперь расскажи нам все без утайки, -- объявила госпожа Дориатт, проведя по губам обшлагом рукава.
Осаждаемая обеими женщинами, глаза которых горели любопытством, Софи поведала о сцене, имевшей место между ней и дедом Жюля.
Наступило мгновенное молчание.
-- Старая образина! -- воскликнула госпожа Дориатт, и прорвалось в этом крике негодование, душившее ее старую душу.
Госпожа Шампань, женщина хладнокровная, погрузилась в раздумье.
-- Когда он вернется? -- спросила она Софи.
-- Завтра, до полудня.
Лавочница подняла палец и подобно оракулу изрекла приговор:
-- Нам надо спешить, ничего не бойся, говорю я тебе. Ты беременна, не так ли? А значит, семья обязана платить тебе на пропитание. Я не искушена в законах, но кое-чего знаю. Все дело в том, чтобы не позволить себя околпачить. Провались я на этом месте, если не расправлюсь с этим старым крокодилом! Нет, меня он не надует!
И встала.
-- Шляпу и шаль, -- обратилась она к застывшей от изумления Дориатт. Надела их. -- Я оставляю на вас лавку, голубушка, мы мигом. Ну, а ты, моя девочка, не надрывай слезами глаз и следуй за мной. Пойдем к моему адвокату, это здесь рядом.
Перед такой непоколебимой самоуверенностью Софи подавила свои слезы.
-- Он великолепный человек, -- говорила госпожа Шампань в пути. -- Балло, видишь ли, заставит раскошелиться хоть стену. Затруднений для него не существует. Он всезнающ. Сюда, пришли. Нет, подожди, я отдышусь.
Тяжко поднялись на четвертый этаж и остановились перед дверью, украшенной медной дощечкой, на которой была выгравирована красно-черная надпись: "Балло, взыскиваю долги, прошу покорно повернуть ручку". Госпожа Шампань задыхалась, прислонившись к косяку. Глупо быть такой толстой, вздохнула она. Потом отерлась и с сосредоточенным лицом открыла дверь, как если бы входила в церковь.
Они проникли в канцелярию, переделанную из столовой, и увидели окно, перед которым возвышались черные крашенные столы, за которыми сидели двое скрюченных людей: старик, с черепом, покрытым пухом, и молодой -- чахоточный, косматый. Ни тот, ни другой писец даже не потрудились повернуть головы.
-- Можно видеть господина Балло? -- осведомилась Шампань.
-- Не знаю, -- не поворачиваясь, ответил старец.
-- Он занят, -- через плечо бросил юноша.
-- В таком случае мы подождем.
И госпожа Шампань завладела стульями, которых ей никто не предложил. Молча уселись. Потупив глаза, неспособная связать двух мыслей, сидела Софи, еще плохо оправившаяся от удара, нанесенного ей сегодня утром нотариусом.
Лавочница осматривалась в комнате, меблированной серыми этажерками, на которых лежали папки и бумажные кипы, перевязанные шпагатом. Пахло плохо вычищенными сапогами, пригорелым жиром и подсохшими чернилами. 11о временам гул голосов доносился из-за зеленой двери, расположенной против окна.
-- Там его кабинет, -- конфиденциально сообщила госпожа Шампань своей протеже, которая не ощутила ни малейшего облегчения от этого любопытного открытия.
Сперва госпожа Шампань обдумывала, что ей следует спросить, затем чтобы убить время, занялась созерцанием башмаков старого писца, их обтрепанными голенищами, резинками, свившимися на-подобие червей, и стоптанными каблуками. Она успела задремать, когда распахнулась зеленая дверь и, с низкими поклонами проводив до площадки посетителя, адвокат вернулся, узнал госпожу Шампань и пригласил ее войти.
На цыпочках последовали за ним обе женщины, вставшие при его появлении. Учтиво указал им на стулья, а сам развалился в полукруглом кресле красного дерева и, небрежно играя огромным веслообразным ножом, предложил клиенткам поведать ему о цели их посещения.
Софи начала свою повесть, но Шампань тоже заговорила вместе с нею, вплетая свои личные размышления в запутанное изложение событий. Наскучив этим словоизвержением, Балло сам начал задавать вопросы последовательно и умолял госпожу Шампань замолчать, позволить высказаться сперва особе, непосредственно затронутой.
-- Так вы ныне желаете... -- спросил он, ознакомившись с положением.
-- Мы желаем, чтобы ей оказана была справедливость! -- воскликнула лавочница, сочтя, что настал удобный миг вмешаться. -- Несчастное дитя забеременело от этого мальчика. Сам он умер, ничем не может помочь ей, это ясно, но семья обязана, смею думать, выдавать ей небольшую ренту, достаточную хотя бы на уплату кормилице и воспитание малютки. Они гнусные, бессердечные сквалыги, которые обещали завтра вышвырнуть ее на мостовую, и я хочу знать, что нам теперь делать.
-- Ничего, почтеннейшая.
-- Как ничего! -- воскликнула лавочница, остолбенев. -- Значит, не у кого беднякам искать управы! Значит, есть люди, которые, если им заблагорассудится, могут уморить другого с голоду! Балло пожал плечами.
-- Квартира была на имя покойного, мебель тоже, -- правда? Хорошо. С другой стороны, у Жюля есть наследники, которые вправе распорядиться его имуществом как им вздумается! Что же касается до ваших упований на посмертного ребенка, который якобы обеспечит права барышни, то это чистейшая ошибка. Ничто, слышите вы меня, решительно ничто не заставит их признать отцовство Жюля по отношению к этому ребенку.
-- Господи! Да может ли быть! -- задыхалась госпожа Шампань.
-- Безусловно. Постановления кодекса бесспорны, -- улыбаясь, подтвердил адвокат.
-- Нечего сказать, хорош ваш кодекс! Какая цена ему, позволю себе спросить, если в нем не предусмотрены такие случаи!
-- Напротив, милейшая госпожа Шампань, напротив -- предусмотрены. Сами вы видели, что барышне воспрещено отстаивать свои притязания законными путями.
-- Пойдем, пойдем отсюда, дочь моя, -- гневно воскликнула лавочница. И встала. -- Малое дитя поймет, что законы писаны мужчинами. Все для себя, и ничего для нас. Попадись только мне дедушка Жюля, я бы выцарапала ему глаза. Не увернулся бы он от меня!
И выведенная из себя лукавым смешком Балло, Шампань совсем потеряла голову и объявила, что если бы над ней позволил себе подобное надругательство мужчина, она отомстила бы во что бы то ни стало, пусть ей угрожал бы даже суд присяжных. Прибавила, что плюет на полицию, судей, тюрьмы. Разливалась добрых десять минут, подстрекаемая Балло, который, увидев, что из дела не выжмешь никакой выгоды, чистосердечно развлекался, в душе симпатизируя этому провинциальному нотариусу и, как знаток, оценив по достоинству его искусную дилемму.
Софи стояла как прикованная, с застывшими глазами. Притупилась после утра мысль, что ей предстоит скитаться без крова и без денег, быть не лучше собаки, выброшенной на мостовую. Горесть жгучая и явная сменилась притихшей туманной тоской. Она спала наяву, неспособная совладать с истомой. Не плакала, смирилась, положилась на Шампань, в ее руки, отдела свою судьбу, отрешилась даже от собственного "я", вместе с лавочницей печаловалась о горе женщины, которая как бы была близка ей, но в которой она уже не сознавала самое себя.
Не понимая этой расслабленности, равнодушного оцепенения, порожденного избытком слез, госпожа Шампань рассердилась.
-- Да встряхнись же, не будь, наконец, такой тряпкой! -- Ив этом восклицании излила остаток своего гнева. Затем притихла и без самоуверенности обратилась к адвокату: -- Итак, господин Балло, это все, что вы нам скажете?
-- Увы, высокочтимая, да. Мне жаль, что я бессилен помочь вам в вашей беде, -- и он учтиво выпроводил их за дверь, рассыпаясь в своей готовности, уверяя госпожу Шампань в своем особом, глубоком уважении.
Уничтоженные, опомнились они лишь в лавке. Пришел черед возмущаться госпоже Дориатт. Шампань прикорнула за прилавком, закрыв голову руками, по временам вздрагивая под вопли старой подруги, мышление которой сегодня казалось особо непоследовательным. Без всякой разумной связи перескочила с Софи на свою жизнь, заговорила о себе, рассказывала о блаженной памяти Дориатте, своем супруге, общественное положение которого она или забыла, или не знала, ибо, вспоминая, что муж носил на платье золотые галуны, она так и не поведала, был ли он маршалом Франции или барабанщиком, привратником или продавцом пирогов.
Фонтан повествований усыпил лавочницу, надломленную волнениями дня. Ее пробудила покупательница, спросившая перьев.
Потягиваясь, она вспомнила об обеде. День клонился к вечеру. В "Восемнадцать Котлов", харчевню, расположенную на Драгунской, возле Красного Креста, отрядили Дориатт принести на троих два супа и две порции баранины. "Я сварю кофе, -- решила госпожа Шампань, -- пока вы сходите за кушаньем, а Софи накроет тем временем на стол".
Двадцать минут спустя они восседали в задней комнате с круглым столом, кувшином, маленькой печью и тремя стульями.
Софи не могла есть. Кусок застревал у нее в горле.
-- Нехорошо, красавица моя, -- сказала Дориатт, евшая как великан. -- Вам следует немного подкрепиться.
Но девушка покачала головой и угостила Тити, собачку-крысоловку, мясом, стывшим на ее тарелке. Дориатт настаивала.
-- Оставьте ее, горе питает, -- здраво рассудила госпожа Шампань, которая в тот вечер тоже страдала совершенным отсутствием аппетита, но по крайней мере осушала стаканы, наполненные красной жидкостью.
Дориатт покорно согласилась и с набитым ртом не испустила ни звука, уплетая за обе щеки. Струйки сока змеились по ее подбородку -- так стремительно истребляла она снедь.
-- Подумаем теперь, -- начала лавочница, погасив спиртовку и разведя кофе в кипятке. -- Обсудим хорошенько, без лишних слов: Софи, как вы намерены завтра поступить?
Девушка печально пожала в ответ плечами.
-- Пожалуй, не мешает сходить к домовладельцу, -- размышляла госпожа Шампань, -- попросить у него отсрочку на несколько дней. - .
-- Ох! Эти буржуа! Они всегда столкуются между собою против бедняков! -- молвила Дориатт в туманном проблеске здравого смысла.
Шампань пробормотала:
-- Дело в том, что старик, наверно, побывал у него, чтобы забрать завтра мебель. Он, очевидно, способен даже заплатить хозяину, лишь бы тот выгнал вас завтра! О! Жестокосердые! Доведись до меня, я бы не позволила так издеваться над собой, несмотря на все их законы. Нет, я показала бы им!
Вдруг оборвала и, посмотрев на Софи, которая по капельке тянула кофе с чайной ложки, воскликнула:
-- Пей так, девочка, это прочищает!
Потом на секунду задумалась, пытаясь связать нить мыслей, прерванных советом, и не вспомнив, продолжала:
-- Довольно сказать тебе, что ты не объешь меня и кусок для тебя найдется здесь всегда. Я без гроша, девочка моя, но это пустяки. Если тебя выгонят, переезжай сюда, и пока что, я накормлю тебя и дам ночлег. -- Новая мысль зародилась вдруг в ее мозгу. -- Постой... ты ведь не слишком понятливая, а что, если с дедом Жюля завтра переговорить мне самой? Может быть, я усовещу его и добьюсь, чтоб он наградил тебя.
Софи благодарно согласилась.
-- Ах! какая вы добрая, госпожа Шампань, -- обнимала она ее. -- Никогда мне бы не справиться одной.
Луч света блеснул в сумраке ее уныния. Убежденная в высокой разумности лавочницы, уверенная в ее основательных познаниях, она не усомнилась счесть для себя завтрашнее присутствие ее благоприятным, утешительным. Знала себе цену, признавала себя бестолковой, неопытной. Потому что покинула родину, деревушку близ Бовэ, ровно ничего не зная, не получив никакого образования от отца с матерью, которые попросту учили ее побоями. Повесть ее жизни отличалась заурядностью.
Сын богатого фермера обольстил ее и бросил сейчас же после изнасилования. Отец заколотил до полусмерти и попрекал за то, что она не сумела выйти замуж. Девушка бежала и в Париже нанялась няней в буржуазную семью, где чуть не умирала с голода.
Случайно встретилась с Жюлем, и он влюбился в красивую, свежую девушку, несмотря на свою необразованность выказывавшую ласковый нрав и известный такт. Забитая грубым обхождением, сама она увлеклась этим юношей, робким и слегка неуклюжим, который не помыкал ею, но относился с нежностью. Радостно согласилась на его предложение жить вместе. Связь их была неизменно счастливой. Стремясь нравиться любовнику, она отрешалась от своей грубости, отвыкала понемногу от болтливости, приучалась вовремя молчать. Он ненавидел балы, кофейные, развязных женщин, перед которыми окончательно терялся, и с удовольствием сидел дома возле женщины, которая чаровала его своей простодушной прелестью, дарила ощущением уюта.
Но вот настал день, когда она почувствовала себя беременной, и Жюль мужественно встретил будущего ребенка, польщенный, с юной важностью возлагая на себя столь значительные обязательства.
Вдруг неизвестно отчего молодого человека постигла тяжкая болезнь. Иссякло радостное течение их совместной жизни. Помимо треволнений и мук, внушаемых Софи этой болезнью, ее страшил вероятный приезд отца Жюля. Она изобретала средства отсрочить, если уж нельзя отразить, наступление опасности. Любовник посылал в коробе грязное белье к отцу, она стала носить носки и рубашки, чтобы загрязнить их перед отправкой в деревню. Сперва такая хитрость удалась, но вскоре Ламбуа обеспокоился, изумленный столь долгим отсутствием обычных писем сына. Больной напряг силы и нацарапал несколько строк, своей туманной неуверенностью превративших отцовское удивление в тревогу. С другой стороны, врач, считая пациента погибшим, нашел нужным предуведомить семью, и Ламбуа не преминул прибыть.
Она затворилась в кухне, ограничилась скромной ролью служанки, варила микстуры, губ не размыкала и, несмотря на душившие ее рыдания, напускала на себя равнодушие современной прислуги к умирающему, которого смела ласкать только, когда отец уходил к себе в гостиницу.
Но, невзирая на всю бесхитростность, на свою недалекость, не подозревая даже о намеках и рекомендациях врача, она отлично понимала, что ей не обмануть отца своими уловками. Притом же множество мелочей выдавало их сожительство: матрас, совлеченный с постели и постланный на паркет столовой, голая комната служанки, один умывальник, две зубные щетки в стакане, одна банка с помадой на туалете. Предусмотрительно убрав из зеркального шкапа свои платья, она забыла о других предосторожностях, до такой степени ее смутил этот неожиданный приезд отца. Мало-помалу заметила свои оплошности, наивно старалась припрятать смущающие предметы, не догадываясь, что ее хлопоты разогнали последние сомнения Ламбуа.
Он держался с превеликим достоинством. Принимал услуги Софи, бережливости ради заказывал ей обед и даже не гнушался похваливать некоторые кушанья. Никогда не проронил ни единого намека на роль, играемую этой женщиной. Аишь после смерти сына дал понять, что знает истину. Вернул Софи фотографию, найденную им в одном из приотворенных ящиков бюро, и присовокупил: сударыня, я возвращаю вам портрет, которому отныне здесь не место. И как бы забыл о ней, поглощенный хлопотами похорон, перевезением тела в провинцию, не слал ей ни вестей, ни денег.
С этого дня она пребывала в состоянии, близком к оцепенению, выплакала все слезы о своем бедном Жюле, больная от усталости, терзаемая беременностью, тратя по нескольку су в день и все еще надеясь, что отец любовника придет ей на помощь. Средства иссякли, она написала ему письмо и в лихорадочном ожидании вся жила надеждой на ответ, которого не дождалась, и вот теперь к ней явился этот страшный старик, выгонявший ее на улицу.
Наконец-то ей улыбнулось счастье. Ей соглашалась помочь госпожа Шампань, с которой она познакомилась, покупая газеты и чернила и предаваясь с ней ежедневным разговорам утром по пути на рынок. У нее язык искусный, думала Софи, хорошо подвешенный, и большой житейский опыт; притом же женщина она положительная, купчиха, была обвенчана в законном браке. Не то что я, бедная, беззащитная девушка, без общественного положения, над которой можно надругаться и которую намерен преследовать нотариус. Перескочив от одной крайности к другой -- от подавленного столбняка к пылкой надежде, Софи преисполнилась уверенностью, что ее бедствиям подходит конец, и то самое, о чем молодая девушка подумывала втихомолку, со свойственной ей нелепостью во всеуслышание возгласила Дориатт:
-- Дело ваше в шляпе, душечка; поверьте, что люди благопристойные всегда сумеют столковаться, -- и прибавила, что, без сомнения, Софи преувеличивает угрозы этого нотариуса, не могущего быть дурным человеком уже в силу своих богатств, которые она в неисповедимом наитии вообразила вдруг неисчислимыми. Измыслив нотариальное богатство, госпожа Дориатт не за страх, а за совесть охвачена была теперь безмерным уважением к старцу, которого до сих пор она столь сурово поносила.
Госпожа Шампань также прониклась, в свою очередь, известной гордостью при мысли, что ей предстоит разговор с таким почтенным барином, который будет беседовать с ней как со светской дамой. Великой важностью в собственных глазах облекли ее эти полномочия. На целые месяцы такой предмет для разговоров! Какое почитание околотка, который восхвалит ее добросердечие, превознесет ее дипломатическую находчивость, прокричит об ее весе и светскости! И утопала в этом мечтании, блаженно улыбаясь, заранее предвкушая желанные плоды своего завтрашнего сладкогласия.
-- Есть у него орден? -- вдруг спросила она Софи. Девушка не заметила красной ленточки на сюртуке этого человека. Лавочница огорчилась, ибо свидание вышло бы тогда еще величественнее.
Но утешилась, повторяя себе, что ни разу в жизни не открывалось ей подобного случая выказать в такой степени свои таланты и явить свои милости.
Печаль первого мгновения сменилась в лавочке излияниями радости.
-- Пропустим по стаканчику, красавица моя, -- предложила Софи госпожа Шампань. -- А вы, голубушка? -- спросила она Дориатт.
Эта не заставила долго себя упрашивать. Протянула чашку, надеясь, что, быть может, ее наполнят доверху, но лавочница нацедила ей не больше чем с наперсток, и они выпили все втроем, пожелав друг другу долгого здравия и всяческой удачи.
Приспел час запирать лавку, и ободренная, почти успокоенная после таких тревог, Софи больше не сомневалась в успехе предприятия, гадала о величине суммы, которую получит, наперед распределяла ее на несколько частей: столько-то на акушерку, столько-то на кормилицу, столько-то на себя, пока подыщет место.
-- Не худо будет малость отложить на непредвиденные случаи, -- благоразумно посоветовала госпожа Шампань, и они засмеялись, подумав, что жизнь не без добра. Наэлектризованная этими восторгами собачка Тити затявкала, прыгнула на стол как угорелая и, обмахивая радостные лица трех женщин плюмажем своего хвоста, способствовала общему веселью.
-- Погодите! -- вдруг воскликнула госпожа Дориатт. Встала, нашла старую колоду карт и начала гадать.
-- Увидишь, душечка, как тебе завтра повезет. Снимай. Нет, левой, ты ведь незамужняя. -- И наугад вытягивала по три карты, смотрела, не попались ли ей в них две одномастные, и тогда выкладывала на столе ряд к ряду ту из них, которая была ближе к ее большому пальцу. -- Ты брюнетка, значит, трефовая дама. Пиковая дама тоже брюнетка, но обязательно или вдова, или дурная женщина, а ты, милочка, совсем напротив.
В таком порядке она трижды перебрала колоду в тридцать две карты, всякий раз откидывая часть карт себе в подол. На столе осталось семнадцать карт.
Непреложное нечетное число. Начиная от своей героини, трефовой дамы, пальцами отсчитывала госпожа Дориатт справа налево -- раз, два, три, четыре, пять, останавливаясь на пятой карте. И торжествующе воскликнула:
-- Трефовая девятка -- к деньгам! Раз, два, три, четыре, пять, король -- человек степенный. Раз, два, три, четыре, пять...
-- Шесть, извольте кашу съесть. Семь, восемь, девять, пожалуйте рубашку мерить! -- прибавила госпожа Шампань.
Но опьяненная успехом Дориатт пропустила мимо ушей ребяческое вторжение госпожи Шампань.
-- Пять! -- продолжала она, -- бубновая девятка -- это бумаги, рядом с трефовым королем, который законоведец. Как по-писаному. Спи всласть, девочка. Судьба хранит тебя.
-- А завтра не за горами, -- вставила Шампань, перемешивая движением руки все карты. -- Пора спать. Завтра рано вставать. -- И пожала руку Дориатт, обещавшей заменить ее сейчас же, как откроется лавка. В обе щеки расцеловала Софи и посоветовала ей прибрать завтра квартиру, с утра принарядиться. Взволнованная, словно накануне праздничной поездки, размышляла затем госпожа Шампань, как завтра она украсится всеми своими драгоценностями, наденет лучшее платье, чтобы быть на высоте обстоятельств и внушить уважение этому нотариусу, который, конечно, будет польщен, очутившись в обществе подобной дамы, выказавшей столь любезную готовность пойти ему навстречу.
V
В мои годы! Быть одураченным женщиной, работающей у Петерса! Мэтр ле Понсар сожалел о своем промахе, непонятном порыве, бессмысленном движении, которое как бы принудило его предложить этой женщине угощение и проводить ее до дому.
Заметим, что голова его отнюдь не была затуманена винными парами. Негодница подсела к нему за стол и, несмотря на его откровенное предупреждение, что она только даром потеряет время, болтала с ним разный вздор. Мужчины входили и кланялись ей, а она здоровалась с ними за руку и говорила вполголоса. Из этого пустяка родилось, быть может, в недрах души его инстинктивное решение обладать ею. Или заговорил голос старшинства, каприз человека, который пришел первым и стремится сохранить свое место. Зашевелилась ли в нем досада старика, увидевшего более молодых соперников, своего рода самолюбие старого сластолюбца, вожделеющего женщины, не стесняясь платой! Но нет, совсем не то. Его пронизал неодолимый порыв, независимое от воли движение, ибо в тот миг он отнюдь не был снедаем плотской страстью, и самая наружность этой женщины совсем не отвечала его вкусам. Погода стояла, с другой стороны, сухая и холодная, так что мэтр ле Понсар в оправдание своего падения не мог сослаться ни на давящую жару, ни на дождливые расплавленные небеса, когда почти беззащитно попадает в руки подстерегающих добычу женщин расслабленный мужчина. Итак, по здравом размышлении, приключение это оставалось необъяснимым.
Дорогой в экипаже он казался себе смешным, называл встречу глупостью, которая чревата неприятностями. Но в то же время чувствовал себя бессильным расстаться с женщиной, движимый тем причудливым наваждением, которое ведомо людям, запоздавшим вечернею порой, и которого не объяснит никакая психология.
Бередил свою рану, повторяя: "Если б видели меня! Я похож на старого волокиту!" Пробормотал, расплачиваясь с кучером, пока женщина звонила у своего подъезда: "Сейчас начнется испытание. Она предложит мне руку, чтобы я не сломал себе шеи в темноте на ступенях, а у себя в комнате начнет вымогать деньги. Бог мой, какая я дубина!" Но тем не менее поднялся к ней, и все разыгралось как по нотам.
Сперва он ощутил, впрочем, некоторое облегчение после предвкушаемых печалей. Квартира была меблирована с роскошью, дурного тона которой он не замечал. Олицетворением возбуждающей изысканности и комфортабельной неги показались ему: камин, закутанный поддельными бархатными тканями, таган с точеными резными шарами, новые медные часы, подсвечники, сжимавшие розовые свечи, которые погнулись от жары, диваны, покрытые вязаными кружевами, мебель туевая и палисандровая, высокая кровать в спальне, консоли, украшенные поддельными саксонскими безделушками, рыночный хрусталь, статуэтки 1ревэна. Снисходительно рассматривал он стоявшие часы, пока женщина освобождалась от шляпы.
Повернувшись к нему, она заговорила о делах.
Дрожа выпускал нотариус золотой за золотым, которые женщина невозмутимо тянула с него то вкрадчивыми, то повелительными вымогательствами.
Созерцая корсаж, казавшийся ему тяжелым, теплым, и шелковые красные чулки, в отблесках свечей трепетавшие на полных с виду икрах и упругих ляжках, он слегка мирился со своей старческой слабостью, приведшей его к женщине в столь поздний час.
Чтобы ускорить опустошение кошелька, женщина расположилась у него на коленях.
-- Я ведь тяжелая, правда?
Учтиво утверждал обратное, несмотря на свои сгибавшиеся ноги. Тщился подбодриться, убедить себя, что эта тяжесть, -- вернейшее доказательство массивного, упитанного тела, которое он почуял. Но тускнела перспектива вволю смять ее, насладиться, его отрезвляли, расхолаживали подсчет расходов, сознание творимой глупости, сопряженное с неизъяснимым оцепенением воли.
Чем дальше, тем женщина становилась ненасытнее. Наряду с сомнительными обещаниями идеальных ласк она, не довольствуясь полученным, требовала все новых золотых. Тупость ее разговора, дружелюбных словечек, вроде "мой жирный песик", "милочка мой", "мой карапузик", довершила унылое отупение старца, ясновидение которого не обольщалось приправой, уснащавшей ее требования. "Будь добренький -- увидишь, какая я умница, останешься доволен".
Изнемогший до крайности, убежденный, что самыми заурядными будут возвещаемые ею необычайные утехи, он жадно желал исчерпать их, дабы спастись бегством.
Это желание окончательно преодолело его сопротивление, и он позволил ограбить себя до ниточки.
Тогда женщина пригласила его снять сюртук, расположиться поудобнее. Сама разделась, сбросила платье, скомкала, что могла. Нотариус приблизился, но увы! Эта заманившая его толстушка оказалась и перезрелой и поддельной. Последнее разочарование она еще усугубила всем, чем только может в постели досадить сердито настроенная женщина. Подчеркивала свое равнодушие к его заигрываниям, отталкивала его голову, ворчала: "Нет, оставь, ты надоедаешь мне". А в ответ на его просьбы отвечала с сухой, презрительной гримасой, что он ошибается, она не из таких, за кого он ее принимает?
Нотариус испустил вздох облегчения, очутившись за порогом двери. Ах! Глупее нельзя быть обокраденным! И кровь залила ему лицо при воспоминании об отвратительных подробностях этой сцены.
Его душили столь злосчастно вымученные деньги. Невольно начал рисовать себе полезные вещи, которые бы можно было приобрести на эту сумму.
Предался обычной праздной думе людей, легковерно поплатившихся своей мошной, сопоставлял, как из бережливости он не решается купить себе вещь приятную и полезную, а те же деньги не задумываясь бросает бесплодно и бессмысленно.
-- Я! ты... советую тебе быть шелковой, -- заключил он, вспомнив о любовнице внука, сливая обеих женщин в едином негодующем порыве.
Улыбнулся, уверенный, что уничтожит Софи Муво, безнаказанно подвергнет ее поношениям, выместит на ней обиды, нанесенные ему корыстолюбием ее пола. Домовладелец, прельщенный возможностью немедля же вступить во владение квартирой, выразил нотариусу свою полнейшую готовность во всем ему содействовать, предварительно высказав несколько общих мыслей об опасностях распутства и глубокой развращенности века. Привратник почтительно поклонился, когда мэтр ле Понсар, предварив его, что завтра будет вывезена мебель, распорядился, чтобы тот в случае нужды помог изгнанию женщины и хранил ключ. Две скользнувшие в руку стража пятифранковые монеты обрызгали елейностью его лицо и смягчили лютеровскую суровость осанки. Тридцать три франка семьдесят пять сантимов и десять франков, составляют сорок три франка семьдесят пять, высчитал нотариус. Как раз цифра, которую я наметил моему старинушке Аамбуа -- франков пятьдесят, не больше.
Все предосторожности были приняты. Ровно в полдень явятся возчики, вынесут мебель и по железной дороге отправят ее в Бошамп на товарной платформе, в фуре со снятыми колесами.
Висел еще один-единственный вопрос. Софи казалась мэтру ле Понсару исключительно лукавой. Молчание, которым она окутывалась, усвоенная ею система непрерывных слез смущали нотариуса, чуявшего хитрость в полной растерянности и подавленном скудоумии девушки. Он был глубоко убежден, что под этим слезливым оцепенением таится засада, и его не покидал страх, что она приедет в Бошамп и учинит там скандал своим появлением. По зрелом размышлении он решил обратиться к дружескому содействию своего старого приятеля, полицейского комиссара, через него познакомился с комиссаром VI округа и заручился обещанием припугнуть женщину карами правосудия, если она вздумает шуметь.
"Пора, надо прихлопнуть западню и круглехонько расправиться с распутницей", -- подумал мэтр ле Понсар, сверившись с часами. И пошел к улице Фур, разгоняя свою досаду мыслью, что сядет вечером на поезд и наконец вернется в свое гнездышко. Завидя его, привратник в низком поклоне чуть не облобызал его ноги. Поднявшись, мэтр ле Понсар остановился в коридоре и бессознательно подменил невольным властным, резким ударом тот учтивый, осторожный стук, с которым накануне он толкнулся в дверь. В сопровождении Софи проник в комнату и остановился, изумленный зрелищем дородной дамы.
Дама встала, отвесила поклон и уселась снова. Кто бы это мог быть? -- гадал он, созерцая тучную особу, умопомрачительно затянутую в яркое ультрамариновое платье, на корсаж которого ниспадал трехэтажный жирный подбородок.
Смотря на капли розовых кораллов, стекавшие с багровых раковин ушей, созерцая нагрудный крест, болтавшийся на шее, он рассудил, что эта старая дама, наверно, торговка, облекшаяся в свои праздничные одежды. Отвратил презрительно глаза и, перенеся их на девушку, нахмурился. Софи тоже разоделась, разукрасилась всеми драгоценностями, подаренными Жюлем, и была очаровательна в своем убранстве, блистала грудью, красиво очерченной корсажем, бедрами, стянутыми кашемировою юбкой. На ее пагубу, эта красота, этот наряд, которые вчера смягчили бы старца, сегодня, напротив, разгневали его, напомнив о проклятом вечере. Ее гнала сама судьба. Сегодня нотариуса мог бы умилостивить лишь тот растерзанный вид, который оттолкнул его во время первого знакомства.
Подобно тому, как беспощадность внушали ему сбившиеся тогда на лоб волосы, так теперь к жестокости подстрекала ее тщательно уложенная прическа.
Жестким тоном осведомился, надумала ли она подписать расписку.
Вмешалась жирная дама:
-- Бог мой, позвольте мне воззвать, сударь, к вашему добросердечию. Как видите, бедная девочка огорошена всем, что стряслось над ней... и ничего не знает. Я заверила Софи, что вы не бросите ее на муку. Софи, говорю я ей, господин Понсар человек образованный, правосудный. Таких людей бояться нечего... Ведь правда, деточка, говорила я тебе это?
-- Простите, сударыня, -- прервал нотариус, -- я счастлив был бы знать, с кем имею честь...
Толстая дама поднялась и поклонилась.
-- Имя мое Шампань, у меня писчебумажное дело в номере четвертом; Шампань, муж мой...
Мэтр ле Понсар жестом оборвал ее речь и более сухим тоном спросил:
-- Вы, конечно, сродни барышне?
-- Нет, сударь, но это все равно. Я ей как бы мать.
-- В таком случае позвольте вам заметить, сударыня, вас вовсе не касается разбираемый нами вопрос. Кроме барышни, я не хочу иметь дела ни с кем другим. -- И вынул часы. -- Через пять минут здесь будут возчики; предупреждаю вас, что из квартиры я выйду не иначе как с ключом в кармане. А посему, барышня, мне остается лишь просить вас собрать в узел принадлежащие вам вещи и сообщить мне ваш решительный ответ, согласны вы или нет на мое предложение?
-- О, Боже! Мыслимое ли дело! -- вздохнула устрашенная госпожа Шампань.
Но мэтр ле Понсар уставился на нее своим свинцовым взглядом, и рассеялась ее последняя уверенность. В общем, женщина эта, обычно смелая и велеречивая, словно лишилась сегодня утром своего оружия, утратила отвагу.
И впрямь, еще не успела она встать с постели, как на нее обрушилась одна из тех непоправимых бед, которые, точно по сговору, разят бедняков в минуты горя. Госпожа Шампань носила два вставных передних верхних зуба. Каждый вечер вынимала и опускала их в стакан воды. Нынче утром содеяла оплошность, достав костяшки из воды и положив на ночной мраморный столик, откуда собачка Тити стянула их, без сомнения вообразив, что это кость.
Чуть не обмерла лавочница, видя, как песик грызет коронки, поддельную слоновую кость, словом, весь снаряд. С этой минуты она закусывала губы из страха обнажить пробелы челюсти, брызгая слюной, процеживала слова, была подавлена неотвязной мыслью, что у нее нет денег заткнуть свои щели. Гнетущая забота, в связи с боязнью показать нотариусу амбразуры, вырезанные в ее деснах, обессилила ее способности, повергла почтенную даму в отупение. Госпожу Шампань вконец расхолодили сухость старца, его властная речь, презрение, которым он не переставал обливать ее, несмотря на торжественность ее наряда. Тем более что она ни на миг не сомневалась в приветливом приеме и любезной беседе, в обоюдном излиянии учтивостей.
-- Вы поняли меня, не правда ли? -- прибавил мэтр ле Понсар, обращаясь к растерявшейся Софи.
Девушка разразилась рыданиями, и, забыв о зубах, госпожа Шампань, потрясенная, ринулась к ней, со слезами утешала ее и обнимала.
Нотариуса передернуло от этого взрыва. Но сейчас же торжествующая улыбка мелькнула на его лице: снаружи донесся топот извозчиков, взбиравшихся по ступеням. Кулачный удар упал на дверь, которая загудела подобно барабану. Нотариус открыл. Комната наполнилась вечно пьяными упаковщиками.
-- Ого, взгляни, как барынька закатывает глазки!
-- Не знаю, она, должно быть, тяжеленька, -- ответил другой, посматривая на ее живот, и с веселыми глазами подскочил, чтобы подхватить в свои объятия Софи, без чувств поникшую на стуле.
Госпожа Шампань жестом отстранила наглецов.
-- Воды, воды! -- кричала она, вне себя, топчась на месте.
-- Не обращайте внимания и поторапливайтесь, -- сказал рабочим мэтр ле Понсар. -- Я займусь барышней... Пожалуйста, без комедий, -- гневно подступил он к лавочнице, нервно потрясая ее за плечо. -- Потрудитесь отобрать ваше тряпье, или я немедленно прикажу упаковать все без разбору.
И сам поскидал юбки и платья, висевшие на вешалке, и швырнул их в угол, а госпожа Шампань с плачем терла девушке виски.
Та наконец пришла в себя, и когда рабочие под бдительным оком нотариуса, надзиравшего за их выходом, выносили мебель, госпожа Шампань поняла, что игра проиграна, и попыталась спасти последнюю ставку.
-- Сударь, -- заговорила она, подойдя к мэтру ле Понсару на площадке. -- На два слова, если позволите.
-- Я вас слушаю.
-- Если у вас нет жалости к Софи, которая убивалась, ходя за вашим внуком, то позвольте мне воззвать, по крайней мере, к вашему чувству справедливости. Раз вы, по словам вашим, смотрите на Софи как на служанку, то согласитесь, что за все прожитое ею у господина Жюля время она не получила ни гроша жалованья, и заплатите ей за месяцы, которые бедняжка провела у него, чтоб ей было на что приютиться у акушерки и отдать ребенка на прокормление.
Нотариус пожал плечами. В задорном смехе расплылся его рот.
-- Сударыня, -- промолвил он с церемонным поклоном. -- С глубоким прискорбием должен я отвергнуть ваши притязания. Боже мой! И по весьма простой причине. Никто в мире не поверит, чтобы прислуга оставалась служить в доме, хозяин которого ей не платит жалованья. На мой взгляд, уже из того самого, что барышня не бросала места, неопровержимо вытекает, что она ежемесячно получала свою плату. Добавлю, что не принято спрашивать расписок у служанок, и потому отсутствие таких расписок никоим образом не дает права на вывод, что наследники Жюля являются должниками барышни. Возвращаюсь к тому, с чего начал, и в последний раз, сударыня, -- поверьте, что мне надоело бессчетное число раз повторять одно и то же, -- предлагаю Софи Муво выяснить свое положение и в виде исключения из указанного мною правила подписать настоящую расписку. В обмен я выплачу ей сумму, на которую она, по разумению моему, имеет право.
-- Но это срам, сударь, низость, грабеж! -- исступленно воскликнула госпожа Шампань.
Мэтр ле Понсар повернулся на одной ноге и показал ей спину, даже не удостоив ее хулы ответом.
-- Говорю вам, оставьте меня в покое, -- крикнул он на лестницу возчикам, пытавшимся выклянчить у него на новый литр. И возвратился в квартиру, нахмурив лоб, заложив руки за спину.
В нем бушевала глухая злоба. Вторжение лавочницы в вопрос, вмешиваться в который, по его мнению, у той не было никаких оснований, укрепило нотариуса в принятом решении, и притом же ему хотелось развязаться, покинуть Париж, ненавистный ему со вчерашнего дня, поскорее вернуться к себе с ночным поездом. Помимо того, он вбил себе в голову, что не перешагнет пятидесяти франков -- суммы, предложенной им Аамбуа как максимум. Считал теперь для себя вопросом чести оправдать свои предвидения, еще лишний раз показать, насколько он человек положительный, когда речь идет о делах. В таком сбережении он усматривал также справедливое возмездие своей вечерней расточительности. Пускай, если им угодно, женщины сами устраиваются промеж себя. Наконец, его взбесила жадность возчиков. Словно все сговорились пригоршнями черпать в его мошне. Отлично! Никто не умаслит его, никто не получит ни гроша! Эти мотивы громоздились в уме его и, крепко сплотившись, отражали тщетные мольбы и неистовства госпожи Шампань, которая утратила всякое самообладание, когда мэтр ле Понсар вернулся в комнаты, и, видя, что дело проиграно, перешла к угрозам.
-- Хорошо же! если так, -- шипела она сквозь зубы, -- то я, я сама двинусь в ваш город, сударь, хотя бы мне пришлось шествовать пешком, и перетряхну все, вы понимаете меня, все! Я принесу вам ребенка и на улицах во всеуслышанье объявлю всю правду. Расскажу, что вы были настолько бессердечны, что не помогли даже родиться этому дитяти на свет...
-- Та, та, та, -- прервал нотариус, открывая бумажник. -- Не угодно ли взглянуть: повестка полицейского комиссара, который вызывает барышню к себе. Еще слово, и я использую бумажку и обещаю вам, что барышня будет успокоена, если только вздумает тронуться из Парижа. Ну, а что до вас, дражайшая моя, то я сочту себя вынужденным и для вас выхлопотать приглашение к этому чиновнику, который, клянусь, образумит вас, если вы не прекратите своих разглагольствований. Попробуйте, явитесь в Бошамп, если вам это так нравится! Будьте спокойны, я скорехонько упрячу вас.
-- Изверг! Чудовище! -- устрашенная, пробормотала госпожа Шампань, пред которой пронеслось видение: анфилады мрачных темниц, крысы, черный хлеб, кружка с водой -- словом, вся жалостная декорация мелодрамы.
Довольный своим удачным выпадом, мэтр ле Понсар спустился во двор, где нагружали последнюю мебель. Затем, когда все было уложено, пригласил привратника следовать за собой и вновь преодолел четыре этажа.
-- Ага, наконец-то мы одумались! -- сказал он, увидя, как госпожа Шампань обмакнула перо в чернильницу и подала его Софи. И в то время, как дрожащие руки обеих женщин соединились, чтобы изобразить росчерк внизу листка, мэтр ле Понсар знаком приказал привратнику связать разбросанные пожитки женщины, а сам взял и сложил расписку, в которой Софи объявляла, что служила в прислугах у Жюля Ламбуа, подтверждала получение сполна своего жалованья и удостоверяла, что отныне никаких денежных притязаний не имеет.
Посмотрим, что ты запоешь, голубушка, с такой бумажкой! И он положил на камине деньги, которые приготовил и отсчитал еще накануне.
-- А теперь, сударыни, позвольте мне откланяться... Потрудитесь переправить эти узлы на двор, -- продолжал он, обращаясь к привратнику.
-- Нет, сударь, нет, это не принесет вам счастья, -- простонала, качая головой, госпожа Шампань и повела прочь изнемогшую Софи, поддерживая ее под руку. -- Все ли ты забрала свое? -- спросила она, поднимая крышку корзины, которую набила сама девушка.
Та подтвердила наклонением головы, и они начали медленно спускаться.
-- Уф! Вот так баня! -- воскликнул мэтр ле Понсар, в одиночестве оставшись хозяином положения. Закурил сигару, от которой учтиво воздерживался, дабы не обеспокоить дам. Окинул взором нагие стены. По привычке к опрятности носком сапога отшвырнул в камин лоскутки тряпок, клочки бумаги, валявшиеся на полу. Сложенная вчетверо записка привлекла его внимание. Поднял ее и пробежал. То был аптекарский рецепт. Лавровишневые капли и челибуховая тинктура. На секунду задумался и, как человек женатый и отец семейства, смутно вспомнил, что эта микстура помогает от тошноты, причиняемой беременностью.
-- Черт возьми! Но этот рецепт может пригодиться девушке! -- И открыв выходящее во двор окно, выждал, пока показались сошедшие вниз женщины, и громко кашлянул. Они посмотрели вверх, а он бросил им бумажку, которая запорхала и упала к их ногам.
Мне не в чем упрекнуть себя, заключил нотариус, затягиваясь сигарой. Обозрел в последний раз квартиру, убедился, что она совершенно пуста, тщательно запер дверь и удалился, возвратив ключ привратнику.
VI
Восемь дней спустя по возвращении мэтра ле Понсара в Бошамп Ламбуа прохаживался у себя в гостиной, тревожно посматривая на часы. Наконец-то! -- мысленно воскликнул он, услыша звякнувший звонок, и устремился в вестибюль, где нотариус, более невозмутимый, чем когда-либо, вешал на олений рог свое пальто.
-- Что случилось? -- спросил он, следуя за Ламбуа в гостиную, где был приготовлен стол для виста.
-- Дело в том, что я получил из Парижа письмо касательно этой женщины!
-- Только-то, -- уронил мэтр ле Понсар, презрительно складывая губы. -- Я думал, что-нибудь важное.
Такая уверенность, видимо, облегчила Ламбуа.
-- Прочтем сперва письмо, пока не подошли эти господа, -- предложил нотариус, искоса взглянув на четыре стула, симметрически расставленных перед столом.
Оседлал нос очками и, подсев к столу возле свечи, попытался расшифровать очень бледные каракули, водянистыми чернилами написанные на очень гладкой, местами протекавшей бумаге.
-- "Милостивый государь! Осмеливаюсь прибегнуть к вашему добросердечию и умоляю вас принять благосклонное участие в моем положении. После того как господин Понсар приезжал и увез мебель, Софи негде было преклонить голову, и я приютила ее, как родную дочь. Она заслуживала этого, сударь, по своему прекраснодушию, ибо, хотя господин Понсар не оказал ей справедливости, на которую она рассчитывала, но ведь всех, сами знаете, по-своему не переделаешь и на всех не угодишь...."
-- Что за стиль, -- воскликнул нотариус. -- Но пропустим это ненужное словоизвержение и перейдем к делу. Ага! вот оно!
-- "С Софи приключился выкидыш, весьма злосчастный. Муки схватили ее в задней комнате, где я занимаюсь разными хозяйственными делишками, чтобы в лавке, куда входит народ, всегда было чисто. Госпожа Дориатт..."
-- Кто это -- госпожа Дориатт? -- осведомился Ламбуа. Нотариус знаком ответил, что ему неизвестно даже имя дамы, и продолжал:
-- "Госпожа Дориатт сперва не поверила, что начинается выкидыш. Подумала, что удар, нанесенный девушке выгнавшим ее господином Понсаром, перевернул в ней всю кровь, и побежала к знахарю достать бузины и, вскипятив снадобье, дала Софи вдыхать пары, чтобы отвлечь воду, которая, по мнению ее, прилила у той к голове. Но боли сидели в животе, и она так мучилась, что чуть не задыхалась от воплей. Я тогда перепугалась и побежала на улицу Канет за повивальной бабкой, привела ее с собой, и она сказала мне, что это выкидыш. Спросила, не упала ли Софи и не пила ли абсента и полынной. Я ответила, что нет, но что ее постигло большое горе..."
-- К делу! пропустим этот вздор, -- нетерпеливо прервал Ламбуа. -- Иначе мы не управимся до прихода друзей, а не годится посвящать их в эту глупую историю.
Мэтр ле Понсар пропустил целую страницу и продолжал:
-- "Она умерла, было бы вам известно, естественно, не выжил и ребенок. А я заложила мои серьги и шейный крест, чтобы заплатить повитухе и в аптеку. Денег у меня больше нет, также и у госпожи Дориатт, ибо она всегда без денег.
На коленях умоляю вас, милостивец мой, не оставьте меня, прошу вас, не допустите, чтобы ее закопали в общую яму, как бродячую собаку. Господин Жюль так любил ее, поверьте, он расплакался бы, видя, как она несчастна. Прошу вас, пришлите мне денег на погребение.
Полагаясь на ваше великодушие..."
Отлично... "и прочее", -- кончил нотариус. -- Подпись: "вдова Шампань".
Ламбуа и ле Понсар обменялись взглядами. Затем нотариус, не говоря ни слова, подошел к камину, развел пламя, зацепил письмо госпожи Шампань концами щипцов и спокойно наблюдал, пока оно горело.
-- Отнесено в разряд оставленных без последствий, -- сказал он, выпрямляясь и водворяя щипцы на место.
-- Напрасно только тратила три су на марку, -- заметил Ламбуа, окончательно ободренный хладнокровием тестя.
-- Этой смертью наконец вопрос исчерпывается, -- продолжал мэтр ле Понсар и милостивым тоном прибавил: -- Хотя бедняжка наделала нам столько хлопот, но, по совести, мы не должны больше на нее сердиться.
-- Нет, конечно, ни вы, ни я не пожелаем смерти грешному. -- И после молчания лукаво заговорил: -- Надо, впрочем, сознаться, что наше благоговение к ее памяти запятнано, пожалуй, себялюбием. Ибо если не была страшна эта девушка нам лично, то кто поручится, что, будь она в живых, она вновь не поддела бы чьего-либо сынка или не посеяла бы смуты между мужем и женой.
-- Сущая правда, -- ответил мэтр ле Понсар. -- Смерть этой женщины не заслуживает особого сожаления. Но, знаете, на беду честных людей, не та, так другая. Одна погибнет...
-- Десять народятся, -- подсказал Ламбуа и свое надгробное слово дополнил скорбным наклонением головы.