Вечерело. Жак Марль ускорил шаг. Деревенька Жютиньи осталась позади. Следуя бесконечным шоссе, соединяющим Брэ-на-Сене с Лонгвилем, Жак высматривал по левую руку дорогу, на которую встречный крестьянин указал ему, как кратчайший путь наверх, к замку Лур.

-- Собачья жизнь! -- пробормотал Жак, опустив голову. И безнадежные думы овладели им. Его дела приняли в последнее время плачевный оборот.

В Париже -- потеря всего состояния, результат непоправимого банкротства чересчур изобретательного банкира, на горизонте -- угрожающая череда черных дней. Дома -- свора кредиторов, пронюхавших о его падении и лающих у его дверей с такою яростью, что ему пришлось бежать от них. В замке -- Луиза, его жена, больная, приютившаяся у своего дяди, управляющего замком. Сам хозяин, разбогатевший портной с Больших бульваров, купивший этот замок для перепродажи, оставил его необитаемым, без ремонта и без мебели.

Но это было единственное убежище, на которое Жак и его жена могли теперь рассчитывать. Покинутые после краха всеми, они решили найти какое-нибудь пристанище, какую-нибудь бухту, где могли бы бросить якорь и, в течение временной передышки, собраться с силами для новой борьбы, которая предстояла им по возвращении в Париж. Папаша Антуан, дядя Луизы, неоднократно приглашал Жака приехать провести лето в пустом замке. На сей раз Жак принял это приглашение. Луиза вышла в Лонгвилле, на окраине которого возвышался замок. Жак проехал в том же поезде до Орм, где он надеялся получить кое-какие деньги.

Из этого ничего не вышло. Оказалось, что приятель, к которому направился Жак, не имел возможности, а может быть, и желания отдать долг. Пришлось выслушать горячие протесты; неопределенные обещания, а в результате проглотить весьма определенный отказ. Тогда, не теряя времени, он взял курс на замок, где Луиза, прибывшая туда еще с утра, должна была ждать его.

Его терзало беспокойство. Уже в течение ряда лет болезнь его жены ставила в тупик врачей. Это была болезнь, непостижимые стадии которой сбивали с толку специалистов. В резком чередовании этих стадий Луиза то худела, то вновь полнела, причем, в течение меньше чем двух недель худоба сменяла у нее полноту и так же быстро исчезала. Болезнь сопровождали странные боли, пронизывающие тело страдалицы, словно снопом электрических искр, колющих пятки, буравящих колена, вызывающих подергивания и крики. Целый букет явлений, приводящих к галлюцинациям, обморокам и потере сил, причем в момент, когда, казалось, наступала агония, каким-то необъяснимым поворотом процесса к больной возвращались сознание и чувство жизни.

После краха, выбросившего их без гроша на улицу, болезнь Луизы обострилась и усилилась. И это было единственное, что можно было установить. Пока не было особого повода для тревоги или беспокойства; подавленное состояние как будто ослабевало, лицу возвращался румянец, и тело становилось крепче. Болезнь, таким образом, обрисовалась как немощь главным образом духовная. Она усиливалась или спадала в зависимости от событий -- прискорбных или благоприятных.

Путешествие прошло чрезвычайно тяжело. То и дело наступали обмороки, молниеносные боли, ужасное расстройство деятельности мозга. Двадцать раз в течение пути Жак готов был прервать поездку, высадиться на любой станции и взять номер в гостинице. Он не переставал упрекать себя за то, что взял с собою Луизу в таком состоянии. Но Луиза упорно стояла на том, чтобы путешествие продолжалось, и Жак успокаивал себя мыслью, что она все равно не выжила бы одна в Париже, не вынесла бы ужаса безденежья и позора оскорбительных требований, жалоб и угроз.

Ему стало легче на душе, когда на станции он увидел папашу Антуана, выехавшего в одноколке навстречу племяннице, чтобы забрать ее и багаж. Но теперь, подавленный плоским однообразием шоссейной дороги, Жак снова упал духом. Его томило неопределенное предчувствие, и хотя он сознавал его преувеличенность, он не мог от него освободиться. Он почти страшился достигнуть цели своего путешествия, боясь найти жену еще более страдающей или даже не застать ее в живых. Он боролся с собой, был готов бежать, чтобы рассеять страшные опасения, и останавливался, дрожа на дороге, ощущая то особую резвость, то какую-то тяжесть в ногах.

Внешние впечатления заслонили и отодвинули на несколько минут внутренние его видения. Его глаза остановились на дороге, напряглись, и это напряжение внимания заставило замолчать гложущую сердце тоску.

По левую руку он заметил наконец тропинку, про которую ему говорили, тропинку, поднимавшуюся змейкой до горизонта. Жак миновал маленькое кладбище, окруженное крытой розовой черепицей оградой, и вступил на дорогу, изрытую двумя колеями, отполированными колесами телег. Вокруг него простирались полосы полей, границы которых тонули в неверном свете. На высоте вдали заполняло небо большое строение, похожее на огромный сарай с черными и жесткими очертаниями. Над ним текли молчаливые потоки красных облаков.

"Приближаюсь" -- сказал он себе. Он знал, что за этим сараем, который в действительности был старой церковью, прятался в окружающих лесах замок.

Видя, как приближается к нему старая церковь, окна которой, расположенные друг против друга по обе стороны корабля, пылали пожаром облаков, Жак чувствовал, что к нему понемногу возвращается мужество.

Черное и красное кружево церкви, ее окна, похожие переплетенными свинцовыми нитями розетками на гигантские паутины, повешенные над пылающим очагом, показались ему мрачными. Он перевел взгляд выше. Пурпурные волны продолжали катиться по небу. Внизу пейзаж представлял совершенную пустыню. Крестьяне притаились, скот был загнан в стойла. Во всей долине, даже прислушавшись, нельзя было уловить никакого звука, кроме едва слышного лая собаки, доносившегося издалека, с холмов.

Тихая грусть охватила его, грусть, иная, чем та, которая владела им, когда он шел по шоссе. Все личное в его тоске исчезло. Она расширилась, раздалась, потеряла собственное свое существо, как бы выступила из него, чтобы слиться с несказанной меланхолией, источаемой природой, оцепеневшей в тяжком покое вечера. Эта скорбь, смутная и неопределенная, ограждающая душу от тревог реальности, исключающая своею тайной ощущение действительного страдания, принесла Жаку облегчение.

Достигнув вершины холма, Жак обернулся. Ночь спустилась еще ниже. Обширный пейзаж казался теперь бездонной пропастью. Утопающее во тьме дно долины, казалось, углублялось в бесконечность, тогда как края ее, сближенные тенью, представлялись менее широкими. Воронка, полная мглы, рисовалась глазу там, где днем стлался перед глазами амфитеатр, спускающийся мягкими уклонами.

Он медлил в этой дымке. Мысли его, растворившиеся было в охватившей его меланхолии, вновь обрели связность и, вернув его к реальности, ударили в самое сердце резким толчком. Он вспомнил о жене, вздрогнул и пустился в путь. Около портала, на повороте дороги, он увидел в двух шагах от себя замок Лур.

Этот вид рассеял его тяжкие думы. Замок, о котором он так часто слышал, никогда дотоле не видев его, вызвал его любопытство, и Жак принялся разглядывать его.

Когорты облаков скрылись. Торжественная поступь огненного заката сменилась мрачным молчанием пепельного неба. То там, то тут плохо перегоревшие уголья заката еще рдели в дыму облаков и освещали замок с тыла, подчеркивая жесткую линию ребра крыши, высокие силуэты труб и две башни с остроконечными шатрами -- квадратную и круглую. При этом освещении замок казался раскаленными развалинами, за которыми тлел плохо погашенный пожар. Жак не мог не вспомнить историй, которыми угощал его указавший ему дорогу крестьянин. Змеящаяся дорога к замку называлась дорогой Огня. Она была проложена ночью напрямик через поля сапогами крестьян, бежавших из Жютиньи гасить пожар, вспыхнувший в замке.

Вид замка, который, казалось, и сейчас еще был пожираем глухим огнем, довел до последнего предела нервное возбуждение, охватившее Жака еще с утра и в течение целого дня увеличивавшееся. Судорога опасений, то отступающих, то возникающих вновь, и внезапные приступы тревоги удесятерились. Он лихорадочно позвонил у калитки, пробитой в стене. Звяканье колокольчика принесло ему некоторое облегчение. Прильнув ухом к дереву калитки, он вслушивался. Никакого признака жизни за оградой. Страхи и опасения Жака усиливались с каждым мгновением. Он повис, изнемогая, на веревке звонка. Наконец вместе с шуршанием крупного песка послышался скрип деревянных башмаков. В замке заскрежетал ключ. Кто-то изнутри сильно дергал дверь.

Дверь дрожала, но не поддавалась.

-- Толкните же, -- раздался голос. Жак сильно налег плечом на калитку и вместе с дверцей, которая наконец открылась, упал во тьму.

-- Это ты, племянник? -- спросила тень.

Жак очутился в объятиях этой тени, и плохо выбритая щека коснулась его щеки.

-- Да, дядя. А Луиза?

-- Она там, устраивается. Черт возьми, брат, ведь деревня тебе не город. Тут нет, как у вас, целой кучи всяких там штуковин для разных удобств.

-- Разумеется. Я знаю. Ну, а как она?

-- Луиза -- хорошо. Она с Нориной. Они чистят, они метут, они приколачивают -- чистая беда! Но их это забавляет. Это им на пользу. Хохочут так, что не знаешь, кого слушать.

Жак вздохнул с облегчением.

-- Пойдем к ним, малый, -- продолжал старик. -- Мы им пособим закончить поскорее. Норине пора на скотный двор. Поторопись, не то промокнем. Ты поспел как раз вовремя. Гляди-ка на небо: видишь, как нахмурилось.

Жак последовал за стариком. Они шли невидимыми аллеями, обсаженными старыми деревьями, присутствие которых выдавало лишь прикосновение ветвей. В светлых промежутках неба, где скользили лоскутья тюлевых облаков, игольчатая листва, похожая на хвои сосен, возносила на огромную высоту колючие верхушки уже невидимых утопавших во мраке стволов. Жак не мог представить планировку сада, через который они шли. Вдруг впереди открылся просвет. Строй деревьев прекратился. Ночь стала пустой, и в конце опушки обозначилась бледная масса замка, и Жак увидел на крыльце две женские фигуры.

-- Ну что, как живешь? -- закричала тетка Норина и механическим движением деревянной куклы положила свои руки на плечи Жака.

В два слова Жак и Луиза поняли друг друга. Ей было лучше. Он вернулся без денег, не солоно хлебавши.

-- Норина, ты поставила вино на холодок? -- спросил папаша Антуан.

-- Ну, да, а пока вы тут копаетесь, пойду-ка заправлю суп.

-- Там наверху, все у вас готово? -- спросил старик, обращаясь к Луизе.

-- Да, дядя. Только нет воды.

-- Воды. Ее так и не хватает. Я вам накачаю ведро.

Тетка Норина, широко шагая, исчезла во мраке. Папаша Антуан двинулся меж деревьев в другом направлении. Жак остался с женой наедине.

-- Да, мне лучше, -- сказала она, целуя его. -- Движение принесло мне пользу. Но пойдем наверх. Я обыскала весь замок и нашла комнату, в которой почти можно жить.

Они проникли в коридор, похожий на тюремный. При свете спички Жак увидел огромные стены из тесаного камня, почерневшие, прорезанные дверями, подходящими для темниц. Над ними нависали готические своды, грубо обтесанные, словно высеченные в скале. Пахло погребом. Плиты, которыми был выложен пол, колебались при каждом шаге.

Коридор резко повернул, и они очутились в гигантском вестибюле, с облупленными стенами, расписанными под мрамор. Здесь начиналась лестница с перилами кованого железа. Поднимаясь, Жак обратил внимание на маленькие окна и двойной крест переплета.

Врывавшийся через разбитые стекла ветер колебал мрак, сгустившийся под сводами и потрясал в верхних этажах двери, отвечавшие жалобными стенаниями.

Жак и Луиза остановились на первой площадке.

-- Здесь, -- сказала Луиза.

Перед ними были три двери. Одна прямо напротив и две по бокам в нишах.

Полоска света просачивалась из-под первой. Жак вошел, и тотчас же невыразимая тоска овладела им.

Это была большая комната, оклеенная по стенам и по потолку обоями, имитирующими виноградную беседку. По фону цвета морской воды наискось проходили ярко-зеленые полосы. Отделка серого дерева венчала притолоки дверей. На камине бурого мрамора маленькое зеленоватое зеркало, вделанное в серую панель, покрыто было черными запятыми проступившей ртути.

Пол комнаты был устлан квадратами когда-то оранжевого цвета. Вдоль стен тянулись шкафы, дверцы которых из натянутого на рамы картона покрыты были шрамами и царапинами.

Несмотря на то, что комната была подметена и окно отворено, запах старого дерева, известки, мокрой пакли и погреба носился над этим мертвым жильем.

"До чего здесь мрачно!" -- подумал Жак и посмотрел на Луизу. Она не казалась подавленной ледяною пустотой этой комнаты. Напротив, она рассматривала ее благожелательно и улыбалась зеркалу, которое отражало ее лицо обесцвеченным зеленым налетом стекла, изуродованным, словно оспой!

И, действительно, подобно большинству женщин, она чувствовала себя приободренной самой неожиданностью этого бивуака, этой игрой в цыганку, раскидывающую свой шатер где и как придется. Она испытывала ребяческую радость, которую дает женщине перемена обстановки, ломка узаконенной привычки, необходимость изощряться и придумывать ловкие ходы, чтобы обеспечить себе пристанище. Эта-то необходимость думать как-то по-иному, непривычному, создавать нечто подобное кочевому гнезду актрисы в поездке, доле которой любая женщина общества в душе всегда завидует, лишь бы она была смягчена, непродолжительна и достаточно безопасна, эта игра в ответственного квартирьера, на которого возложена забота об обеспечении ночлега и пищи, материнская сторона этой заботы -- приготовить мужчине ложе, на котором ему остается только растянуться -- все это мощно подействовало на Луизу и вдохнуло в нее жизнь.

-- Мебель неважная, -- сказала она, указывая на старинную деревянную кровать в алькове, на которой лежали матрац и сенник, на два соломенных стула и круглый стол, очевидно, принесенный из сада, в котором ножки его распухли, а столешница расщепилась под потоками солнца и дождя. -- Но ничего! Завтра мы постараемся достать вещи, которых не хватает.

Жак выразил кивком свое согласие с заключением Луизы. Он охватил взором комнату, заполненную, главным образом, его чемоданами, раскрытыми вдоль стен. Положительно, дождь тоски проливался с чересчур высокого потолка на холодный пол.

Луиза подумала, что ее мужа гнетут мысли о деньгах. Она поцеловала его.

-- Ничего. Как-нибудь выкрутимся, -- сказала она. И, видя, что озабоченность не покидает его, Луиза прибавила: -- Ты, должно быть, голоден. Пойдем отыщем дядю. Мы поговорим потом.

На площадке Жак приоткрыл двери, левую и правую. Он увидел бесконечные бездонные коридоры, в которые выходили комнаты. Это было запустение безмерное. Холодом могилы веяло от этих стен, разлагавшихся в борьбе с ветрами и ливнями.

Он спустился с лестницы и остановился. Скрипение ржавых цепей, колес, не ведающих смазки, и скрежет хриплого блока разрывали тишину ночи.

-- Что это?

-- Это дядя тащит ведро, -- сказала Луиза, смеясь. И она объяснила, что воды мало на этой высоте, и только гигантский колодец, вырытый во дворе, снабжал ею замок. -- Надо минут пять, чтобы поднять ведро. То, что ты слышишь, это скрип веревки, пилящей ворот.

-- Эй, вы там! -- закричал дядюшка Антуан, как только они очутились на дворе. -- Вот вода! И свежая. Тут ведь почва меловая.

Он схватил деревянное ведро, плещущееся и огромное, и понес его на вытянутой руке, как перышко.

-- Пойдем к Норине, -- сказал он, нагнав их, -- потому у меня такая мысль, что она ждет и будет ругаться, если мы опоздаем.

Ночь была темная и сырая. Они шли гуськом по аллее, подняв руки, чтобы защищать лица от ударов черных ветвей, следуя шаг за шагом за стариком, который подвигался спокойно и уверенно, словно днем.

Наконец звездочка света замерцала перед ними совсем низко, мало-помалу выросла, разгорелась, распространилась и растаяла при их приближении, стала сплошная и матовая, без лузей, в квадратной раме окна. Они очутились перед одноэтажной хижиной, состоящей из одной комнаты. В большом камине, под кожухом, края которого заставлены были расписной посудой, кипел на огне чугунный котел. Из под приплясывающей крышки вырывался сильный запах вареной капусты.

-- Садитесь, -- сказала тетка Норина. -- Есть хотите?

-- Еще бы, тетя.

-- Вот так-так, -- сказала Норина, пользуясь выражением, которое крестьяне этих мест употребляют походя, без всякого смысла.

-- Ну-ка попробуй, племянник, -- сказал папаша Антуан. -- Ручаюсь, что будет по душе. Это из моих виноградников в Граффине.

Они чокнулись и выпили вина розового цвета, кислого, отравленного едким привкусом пыли, который приобретают вина, выделанные в чанах, хранивших раньше овес.

-- Да, оно немножко припахивает овсом, -- вздохнул старик, щелкнув языком. -- Чан сыграл со мной эту штуку. В деревне, брат, не то что в городе. Тут заморских вин нету. Так вот на вкус-то оно все-таки недурное винцо.

-- О, мы не имеем никакого права быть разборчивыми, -- сказал Жак. -- В Париже мы ведь пьем поддельные вина, в которых винограда очень мало.

-- Каково! -- протянул старик. -- Впрочем, -- прибавил он, -- это возможно.

-- Вот так-так, -- вздохнула тетка Норина, сложив руки.

Папаша Антуан достал свой карманный нож, открыл его и нарезал хлеб.

Этот приземистый старик был худ, как жердь, и узловат, как виноградная лоза. На его морщинистом лице, разграфленном розовыми линиями на скулах, меж тусклых глаз торчал короткий, костлявый, вздернутый и свороченный налево нос, под которым раскрывался широкий рот, утыканный острыми и очень свежими зубами. Баки в виде кроличьих лапок спускались из-под оттопыренных ушей. Все лицо старика обросло грубыми, жесткими, как щетина, волосами. Полуседые, как и волосы на голове, которые он рукою заправлял под фуражку, они в изобилии росли на губах его, покрывали впадины щек, вылезали из пещер носа, заполняли углубления шеи. Когда он стоял на ногах, он казался слегка согнувшимся, и, как у большей части местных крестьян, работавших в торфяных болотах, у него были "кавалерийские", выгнутые ноги. На первый взгляд он казался хилым и слабым. Но натянутая дуга его груди, мускулистые руки, клещи дубленных пальцев заставляли подозревать недюженную силу, которую не могли сломить самые тяжелые ноши.

Норина, его жена, была еще крепче. Ей тоже было уже за шестьдесят. Более высокая ростом, она была еще более костлява. Ни живот, ни шея, ни круп, ни ляжки, похожие на железные кирки, -- ничто не напоминало в ней женщину. Желтое лицо, пересеченное морщинами, изрытое, как дорожная карта, освещалось глазами странно голубого цвета, колющими, молодыми, почти непристойными на этом лице, борозды и решетки морщин на котором приходили в движение при малейшем движении век и рта. Прямой нос ее оканчивался чем-то вроде лезвия, и кончик его приходил в движение, сопутствуя направлению взгляда. В ней было сразу что-то тревожащее и в то же время потешное, и странность ее жестов еще более увеличивала неприятное ощущение от ее чересчур светлых глаз и глубоко запавшего, лишенного зубов, рта. Казалось, будто ее движения управляются каким-то механизмом. Она поднималась сразу, не сгибаясь в суставах, маршировала, как солдат, вытягивала руки, как автоматическая игрушка, когда надавишь пружину. Сидя, она совершенно бессознательно принимала позы, смехотворность которых в конце концов вызывала досаду. Она принимала позу дам, изображенных на портретах первой Империи: глаза обращены к небу, и левая рука, опираясь локтем на ладонь правой, закрывает рот.

Жак наблюдал за этой четой, грубо вырубленные и закопченные черты которой еще ярче, чем при дневном освещении, подчеркивались деревенской свечкой, высокой, как церковная свеча.

Тем временем старик и старуха, погрузив носы в свои тарелки, допивали последние капли супа. Затем они оба, как по команде, утерли рты обшлагами рукавов. Наполнив стаканы вином, старик стал причитать, ковыряя ножом в зубах:

-- Может быть, это случится еще в ночь.

-- Очень может быть, -- сказала Норина.

-- Я думаю ночевать в хлеву. Как ты скажешь?

-- Господи, отелиться она отелится, но когда -- кто же может знать? Прямо не поверишь, как она страдает, моя бедная Лизарда. Ты только послушай!

И, действительно, глухое мычанье прорезало тишину.

-- Чисто, как человек, -- продолжала Норина. -- Тянет ее, потуги.

И она объяснила с усталым видом, что Лизарда, лучшая ее корова, собирается отелиться.

-- Так ведь это же хорошо, -- сказал Жак. -- Теленок -- это для вас приятный подарок.

-- Ну да, конечно... но чего это ей стоит родить-то! Схватки могут начаться сегодня в ночь и затянуться до завтрашнего вечера. И затем жар же у ней! Если теленок издохнет, и с Лизардой случится несчастие -- это верных пятьсот франков плакали. Тут есть над чем поломать голову.

И они приступили к обычным у крестьян жалобам. Очень трудно жить. День детской гнешь горб над землей, а что это дает? Дай Бог два, два с половиной процента. Если бы не выкармливали скот, с чего бы жить стали? Теперь хлеб, надо прямо сказать, за ничто идет, из-за привозного. Кончится тем, что начнем тополя сажать. Это дает по крайней мере франк в год с фута.

-- Да, -- закончил старик, -- это не как у вас в Париже, где не успеет человек, извините за выражение, повернуться -- глядь -- заработал уже пару экю.

Он остановился и потянулся к свечке, на которой образовался нагар. "С чего это она потекла так?" И, захлопнув свой нож над пламенем, он отделил обуглившийся конец фитиля.

-- Ну, что же это ты? -- продолжал он. -- Что же ты не ешь?

-- Как же, как же, я ем, -- протестовал Жак. -- Нет, спасибо, тетя... я больше не хочу.

Тем не менее, старуха положила ему на тарелку кусок кролика.

-- Ты съешь его, нечего тут. Надеюсь, ты сюда не поститься приехал.

Помолчав секунду, она вздохнула:

-- Вот так-так.

И быстро встала и вышла.

-- Она пошла к Лизарде, -- сказал старик, отвечая на немой вопрос Жака и Луизы. -- Если это случится сегодня ночью, не знаю что и делать. Пастух далеко сейчас. Она успеет околеть, несчастная, пока он соберется двинуться. Ах, Господи, Господи!

И он наклонил голову, стуча ручкою своего ножа по столу.

-- Что же ты, малый, не пьешь? Мое вино тебе не по вкусу?

Жак чувствовал, что голова у него пошла кругом в этой маленькой комнате, которую лоза, пылавшая в камине, наполняла кипящими испарениями.

-- Я задыхаюсь, -- сказал он.

Он встал, приоткрыл дверь и глотнул свежего воздуха. Пахло резким ароматом влажной листвы, с которым смешивался теплый запах навоза.

-- Как хорошо, -- сказал Жак. И он остался на пороге, вглядываясь в эту темную деревенскою ночь. Ни зги не было видно. Тонкие змеящиеся нити дождя пробегали перед его зрачками, расширившимися во тьме. Но это расстройство зрения продолжалось недолго, потому что мгла вдали начала проясняться. Светлая точка пробуравила тьму, вытянулась в острие и резнула рубцом света тетку Норину, сделавшуюся вдруг огромной. Норина сложилась вдвое, как на шарнире. Ноги ее легли горизонтально на землю, а бюст и голова вытянулись и достигли верхушек деревьев.

Норина возвращалась, предшествуемая своею тенью, которую фонарь приводил в движение.

-- Ну, что, тетя, как Лизарда?

-- Я думаю, что сегодня ничего не будет. Вернее всего она отелится завтра около полудня.

Они вошли и опять сели за стол.

-- Племянник, попробуй, чтобы узнать вкус, -- сказал старик, предлагая Жаку ужасный местный сыр, увядший сыр, как его называют крестьяне, род жесткого бри, цвета старого зуба, пахнущего гнилью и отхожим местом.

Жак отказался.

-- Луиза стоя спит, -- сказал он. -- Мы пойдем к себе.

-- И то тебя что-то не слышно, дочка. А все-таки успеете со спаньем, -- сказал старик. -- По чашечке мяты можно еще выпить.

-- Зад у него, что ли, застыл, у этого котла, -- бурчала Норина, разгребая огонь в очаге.

Старик достал из шкафа пучок сухих трав.

-- Нет ничего лучше для желудка, -- объявил он, отбирая листья получше.

Но парижане скорчили гримасу, отведав этого напитка, который показался им эликсиром для полосканья зубов.

Они предпочли выпить коньяку, который тетка принесла в аптекарской бутыли. И по их настояниям папаша Антуан вновь надел свои деревянные башмаки, зажег фонарь и проводил их до замка.