На фоне пейзажа, какого не создать природе, -- пейзажа, где солнце бледнеет изысканно смягченными, восхитительными, золотисто-желтыми тонами, где под небом болезненно сияющим опаловые горы над синеющими долинами подъемлют кристальную белизну своих вершин; на фоне пейзажа, недостижимого художникам, сотканного из видений призрачного, из безмолвных трепетаний, из колыханья воздушных паров, -- песнь возносится, песнь необычно величавая, царственная кантика, исторгаемая душой усталых паломников, толпой бредущих издалека.
И звучит эта песнь, чуждая женских излияний, ласковых молитв всей современной благодати, отважно домогающихся, чтобы отпустил Господь любовное свидание, и возносится с той убежденностью в прощении, с той верой в искупление, которыми проникнуты были смиренные души Средневековья. Исполненная почитания, возвышенная, мужественная и честная, свидетельствует она о безмерных тяготах грешника, нисшедшего в склепы своего сознания, о неизменном отвращении духовного ясновидца, лицом к лицу столкнувшегося с нечестием и грехами, накопленными в пучинах души, и, испустив вопль искупления, возвещает о сверхчеловеческом счастье новой жизни, о несказанных восторгах обновленного сердца, как бы преображенного лучами мистической сверхсущности.
Понемногу слабея, стихает песнь, валяются пилигримы, темнеет твердь небесная, гаснет сияющая пелена дня, и сумеречными отблесками затопляет оркестр картину необычайного, сотворенного пейзажа. Краски слабеют, распыляются оттенки, звуки утончаются, как слюда, и умирают в последнем эхе распева, который теряется вдали. Ночь упадает на созданную человеческим гением бесплотную природу, проникновенно застывающую в тревожном ожидании.
Облако выплывает, переливаясь радугой редкостных цветов -- потухающих фиалок, умирающих роз, предсмертно белых анемонов и развевает свои кудрявые хлопья, в которых сливаются восходящие оттенки, струятся неведомые ароматы, где библейский привкус мирры мешается с любострастно затейливыми запахами современных благовоний.
Вдруг оркестр гремит средь музыкального пейзажа, эфирного и драматического, узором геральдической мелодии. Несколькими смелыми начертаниями с ног до головы освещает приближающегося Тангейзера. Лучи блещут в сумраке, завитки облаков облекаются в манящие формы бедер и, упруго закругляясь, трепещут шеи, нагота заполняет голубые небесные лавины. Вопли вожделений, зовы сладострастия, сверхплотские порывы изрыгает оркестр, и Венера восстает над волнистым хороводом изнемогших, обессиленных нимф -- не античная Венера, древняя Афродита, своими безгрешными очертаниями пленявшая богов и людей во времена языческих алканий, но Венера вещая и грозная, Венера христианская, -- да отпустится противоестественный грех такого сближения слов!
Пред нами не неувядаемая красота, предводившая земными радостями, влечениями художественными и чувственными, как понимало ее пластическое вдохновение Эллады, но -- самое воплощение Духа Зла, истечение всемогущего сладострастия, образ Сатаны, неотразимого, великолепного, без устали подстерегающего христианские души, разящего их своим чарующим злотворным оружием.
Созданная Вагнером Венера являет телесную природу бытия, аллегорию зла, борющегося с добром, символ нашего внутреннего ада, противного нашему внутреннему небу; она мгновенно увлекает нас в глубь веков, к непостижимому величию символической поэмы Пруденция, живого Тангейзера, который целые годы утопал в блуде и, вырвавшись наконец из объятий победоносной дьяволицы, укрылся в покаянном культе Богоматери.
И кажется, что Венера музыканта происходит от блудницы поэта, белой властительницы, умащенной благовониями, губящей жертвы свои силой дурманящих цветов; и кажется, что манит и пленяет вагнеровская Венера, подобно опаснейшей богине Пруденция, имя которой не может начертать бестрепетно поэт: Sodomita libido.
Но напоминая своим обликом аллегорические сущности Средних веков, она вместе с тем не лишена и пряной приправы современности, вкрапляя искусительную изысканность ума в катящийся поток дикого сладострастия; преувеличенными ощущениями она украшает наивную канву древних времен и обостренной нервностью восторгов повышает вероятность падения героя, нежданно посвящаемого в многообразную мозговую извращенность века, в котором мы живем.
И уступает дух Тангейзера, и изнемогает его тело. Зачарованный несказанными обещаниями, пламенным дыханием, согрешив, падает он в оскверняющие объятия обвивающих его облаков. И в торжествующем гимне зла исчезает лик его мелодии. Стихает рыкающая буря плоти, потухают зарницы, слабеют рокочущие в оркестре взрывы электричества. Смиряется несравненный гул больших медных труб, казалось воплощавших ослепительный пурпур, пышность золота, -- ив светлеющем ночном эфире звенит блаженно тонкий шелест, чуть уловимая дрожь сталкивающихся звуков, восхитительно голубых, воздушно розовых. Заря занимается; будто расписанное белыми звуками арфы, белеет колеблющееся небо, окрашивается тонами неуверенными, понемногу крепнущими и, наконец, блистающими в пышном "аллилуйя", в оглушительном сиянии кимвал и медных труб. Солнце восходит, вырастает снопом, пронзает расширяющуюся ленту горизонта, словно восстает из глубины озера, переливчатые воды которого бурлят, зажигаясь отраженными лучами. Кантика парит вдали, по временам прорывается, -- верная кантика паломников, очищающих последние язвы души, истощенной диавольскою битвой. И во славу искупления устремляются материя и дух, в светлом апофеозе соединяются добро и зло, целомудрие и сладострастие сплетаются в обоих мотивах, которые змеятся, смешивая быстрые истощающие лобзанья скрипок, сверкающие скорбные ласки ослабевших и натянутых струн с хором, текущим величественно и спокойно, с доверчивой мелодией, с песнью души, ныне коленопреклоненной, славословя погружающейся в Господа, обретающей на лоне Господнем нерушимую опору.
В трепетном восторге выходишь из обыденной залы, где свершилось чудо проникновенной музыки, и уносишь с собой неизгладимое воспоминание об увертюре Тангейзера -- дивном вступительном изложении трех его действий.