На высоте в пять тысяч метров под куполом парашюта раскачивался горящий человек. Дымился комбинезон, горели унты, шлем. Ветер раздувал пламя. Загорелся поясной ремень, начала чернеть парашютная лямка на левом плече.

Макаров сбивал руками пламя, приминал ладонями острые его языки, а вражеский истребитель кружился над ним, расстреливая из пулемета. Пули пересекли несколько строп.

Горевший летчик понял, что спасти его может только быстрое снижение. Он ухватился руками за боковые стропы парашюта, накренился и стремительно пошел книзу. Но земля ничего радостного не сулила Макарову — по дорогам двигались немецкие автомашины и танки.

В стороне тянулся ярко-желтый густой лес, и Макаров с радостью увидел, что ветер гонит его парашют на верхушки деревьев. Немецкий истребитель выпустил последнюю очередь и улетел. Макаров падал, как пылающий факел.

Осенний лес, казалось, был объят красновато-желтым огнем, пылал в лучах заходящего солнца. Макаров погрузился в это пламя осенней листвы и ощутил благостную прохладу. Парашют его зацепился за верхушку березы, стоявшей на опушке, пригнул ее, и Макаров рухнул на землю.

А издали бежали немецкие солдаты, стреляя на бегу в белое пятно парашюта. Макаров освободился от парашюта и побежал, зная, что теперь люди опаснее пламени. Он бросился в лес, дымясь, как головня.

Ветви хлестали его но лицу. Он раздвигал их обожженными руками, прыгал через пни в канавы, углубляясь в чащу. Теперь он был невидим. Он остановился, тяжело дыша. Сбросил с себя шлем, унты, дымящийся комбинезон и побежал дальше. Стало легче. Иногда он останавливался, прислушивался. Выстрелы раздавались далеко, глухо.

«Спасся», облегченно подумал Макаров и присел на землю, под ель. Тихий лесной шум успокоительно подействовал на него. Он дышал, широко открыв рот. Губы его стянула корка ожога, сомкнуть их он не мог без боли. Эта боль чувствовалась в руках, в правом глазу, в ноге, ушибленной при падении с дерева. Потом Макаров ощутил холод, охвативший его разгоряченное тело, — оно остывало быстро, болезненно.

Темнело. Мир сужался, Макаров видел лишь то, что было влево от него, направо уже была ночь. Он притронулся рукой к правому глазу и нащупал опухоль. Глаз закрылся совсем.

Что-то холодное прикоснулось к воспаленному глазу. Макаров протянул руку — на ладонь опустилась снежинка.

Первый снег! Как радовался ему Макаров в детстве! Он в нетерпеливом возбуждении вытаскивал с чердака санки, лыжи и катался по пушистому легкому покрову… И было хорошо в полушубке, еще пахнувшем нафталином. Ах, если бы сейчас на плечи накинуть этот полушубок!

Макаров дрожал все сильней. Он понял, что сидеть нельзя, нужно двигаться, чтобы не замерзнуть. Он встал. Но куда итти?

Он потерял ориентировку, кружа по лесу. Он не знал, в какой стороне могло быть селение. Его окружали деревья, с легким шорохом ронявшие свой летний убор. Между стволами деревьев пробивался лунный свет. Луна была где-то справа, и Макаров пошел ей навстречу, сам не зная, куда может привести его лунный свет.

Он шел, как привидение, в нижнем белье, босой, иззябший, а снег падал все гуще и гуще, и листья под ногами шумели жестко, громко, как металлические.

Он шел так долго, движение согрело его, но сильней чувствовалась боль в ноге. Потом он заметил, что лунный свет меркнет. Это было странно, потому что он видел яркий диск луны, стоявший над лесом. Он ускорил шаги, но вдруг упал, наткнувшись на пень. Поднявшись, он не увидел серебряной лунной дорожки между деревьями, по которой шел до этого. Опять взглянул вверх и не нашел луны, — небо было такое же черное, как стоящая рядом ель. Он опустил глаза вниз, — и снег под ногами был черный… Тогда он донял, что и второй его глаз закрылся.

Он стоял слепой, окруженный мраком. Тихо шумел лес, где-то поскрипывало дерево. Макаров долго вслушивался в этот шум, стараясь уловить какой-нибудь звук человеческой жизни, — нет, ничего, кроме ровного равнодушного шопота деревьев, он не услышал. И тогда он остро ощутил свою беспомощность.

«Самое страшное — потерять зрение», подумал он, протягивая вперед руки. Они погрузились в холодную черную пустоту. И он пошел вот так, наугад, вытянув руки. Он натыкался на деревья, ощупывал их и снова делал неуверенный шаг. Он двигался медленно, и лес казался бесконечным.

«Вот такова же, верно, вечность», подумал он и вспомнил юношеские споры в философском кружке. Тогда вечность казалась Макарову непостижимым понятием, потому что все то, с чем он соприкасался в жизни, было ограничено во времени, укладывалось в календарь. Макаров любил все осязаемое, видимое. Теперь от этого привычного мира остались лишь звуки леса и холодная кора деревьев, к которым прикасались его руки. И это прикосновение к гладким стволам берез, к шершавым елям, к чешуйчатой коре сосны поддерживало в нем жажду жизни и вело все вперед и вперед.

«Хорошо еще, что я могу итти, — подбадривал он себя, когда к нему подступало отчаяние. — Хуже зрячему, который не может итти».

Он понимал, что двигается, как всякий слепой, безотчетно, что в любую минуту он может очутиться перед врагами. Тогда смерть…

Он остановился, снова прислушался. Ветер накатывался лишь короткими, слабыми волнами, а потом и совсем утих. Вокруг была тишина, какой Макаров никогда не слышал. И когда он снова тронулся в слепой путь, листья снова загремели, как жесть.

«Итти, итти», внушал он себе, ощупывая деревья. Ноги его занемели от холода и потеряли чувствительность. Ощущалась попрежнему боль в бедре, в руках, когда они натыкались на колючую хвою или сучки, на лице, по которому хлестали упругие по-осеннему и твердые, как проволока, прутики.

Макаров рассчитывал, что лес кончится, а в поле должна быть деревня. Там — люди, свои, советские. Они помогут…

«Надо итти, итти», убеждал он себя. Так он медленно, но упорно продолжал шагать, прикасаясь руками к деревьям. И вдруг он не нащупал вокруг себя толстых деревьев — большой лес окончился. Он вошел в кусты и понял, что это опушка.

Макаров не мог определить, сколько времени прошло с того момента, как он ослеп, но ему казалось, что ночь на исходе. Вернее, ему хотелось, чтобы это так было.

Он присел на землю, поджал под себя ноги, чтобы согреть их. И то, что он вышел из лесу, как и рассчитывал, придало ему уверенность, что и дальше дело будет складываться в его пользу. В самом деле — он мог не успеть выброситься из горящего самолета, но выбросился, и парашют раскрылся; он мог погибнуть от пуль немецкого истребителя, но они не задели его; он мог сгореть в воздухе, но погасил пламя. За этот день он мог десять раз умереть, но он жив. И пока сильнее смерти.

Вот он сидит на мерзлой земле, раздетый, босой, обожженный, слепой, с руками, покрытыми водянистыми пузырями, губы его покрылись кровоточащей коркой, он не может итти, потому что; в бедре нестерпимая боль, но сила жизни велика в этом человеке, и он ползет…

Макаров полз, опираясь на руки, помогая им одной ногой, а другая волочилась, вызывая боль при каждом толчке вперед. Он быстро устал и, вытянувшись во весь рост, приник к земле. Казалось, была израсходована последняя капля энергии.

Никто не увидит его одинокой смерти. Он замерзнет в этих кустах, может быть, в ста шагах от жилья, как замерз его дядя Онуфрий, заблудившийся в степи; — Онуфрия нашли утром возле своего дома, на огороде. И Макаров вспомнил слова, какие говорили люди тогда; «И осталось-то ему всего две сажени до дому».

«А может быть, и мне остались последние сажени?» подумал Макаров и приподнялся. Отдохнув, он снова пополз, волоча ногу, — она распухла и казалась неимоверно тяжелой.

И вдруг Макаров услышал крик петуха. Он остановился и повернул голову в ту сторону, откуда донесся этот крик. Петух прокричал еще три раза. Голос у него был хриплый, простуженный, но более радостных звуков, чем этот утренний крик петуха, не было для Макарова. Он быстро пополз, но на пути стояла высокая деревянная изгородь. С большими усилиями Макаров перевалился через нее, — под ладонями была пашня.

Дальше он нащупал снопы конопли, а еще дальше стояла невыбранная конопля. Знакомый терпкий запах конопляника вошел в его тело, как живительный напиток. Макаров забрался в снопы. Он решил, что утром женщины придут выбирать коноплю и найдут его.

Он пролежал в снопах недолго. Холод пронизывал его, застыли руки и ноги. Он понял, что не выдержит до утра, и снова пополз.

Вот угол какой-то постройки. Из щелей пахло сеном. Знакомые запахи домашней тихой жизни обступили его и повели. Он нашел по этим запахам двор. Услышал мелкий стук овечьих копыт. Руки его прикоснулись к толстым бревнам избы. Он привстал, обшарил стену и нашел окно.

Волнение его было столь велико, что он не мог даже постучать в окно, и с минуту стоял, трудно дыша обожженным ртом. Он постучал в стекло тихонечко, как стучат юноши и девушки, возвращаясь на заре домой, чтобы легким стуком этим разбудить только чуткую мать.

Скрипнула дверь. Тихий голос спросил:

— Кто ты?

— Я летчик. Свой… Советский. Обгорел… Ничего не нижу…

Женщина взяла Макарова под руку и ввела в избу. Она усадила его на кровать, набросила на плечи полушубок, натянула на ноги валенки. Они были теплые внутри, и Макаров понял, что женщина сняла их со своих ног.

— Обгорел как, сердешный, — проговорила она, смазывая ожоги конопляным маслом.

Макаров схватил ее руку и прижал к обожженным губам.

— Как звать-то тебя? — спросил он.

— Аграфена Михайловна. А тебя как?

— Василий Макаров.

— У меня двое таких вот сынов в армии. Давно не слыхать ничего…

Женщина рассказывала о сыновьях, и Макаров видел их — рослых, чернобровых, красивых, веселых, видел и ее — мать, высокую ростом, сильную телом и духом.

— Если немцы найдут меня, то и тебе не сдобровать, Аграфена Михайловна.

— Это уж так. Убьют, окаянные, — ответила женщина, но в голосе ее не было ни страха, ни раскаяния за свой поступок.

Макаров лежал, погруженный в непроглядный мрак, а женщина рассказывала о своей жизни, о деревне, о конопле, которая осталась невыбранной, и Макаров все видел: и разбросанные по косогору домики, и длинные опустевшие скотные дворы, и школу с разбитыми окнами.

На двенадцатый день к Макарову вернулось зрение, и он впервые увидел Аграфену Михайловну: она оказалась маленькой сухонькой старушкой, с робкими серыми глазами.

А назавтра брат ее, бородатый угрюмый человек, повел Макарова лесными тропами к линии фронта.

Ровным пушистым слоем лежал снег, искрясь под солнцем. Деревья держали его на ветвях своих бережно, как драгоценную ношу. И Макаров нес в душе своей такое же чистое, искрящееся радостью чувство любви к женщине с серыми глазами, которые снова открыли ему родной мир.