Когда я была маленькая, я никогда не гуляла в лесу, грибы видела только сушёные, на нитке, бруснику — только в виде варенья, в банке, ландыши — на картинке. Кукушку слышала только деревянную: она жила у нас в домике, в столовых часах, и куковала время.
«Зато у южного ребёнка есть много такого, чего нет на севере, — говорила мама. — Здесь у нас другие радости».
Нашей главной радостью было море. И хотя наше море называется «Чёрное», но чернеет оно только осенью и зимой, в бурные, ветреные дни. А весной и летом Чёрное море — синее, голубое, зелёное, а иногда, на закате, золотое.
Самым лучшим местом для прогулок был в нашем городе Приморский бульвар, где росли прекрасные южные деревья платаны.
В начале бульвара стоял бронзовый памятник Пушкину. Листья платанов шелестели над самой его головой. Ласточки, пролетая, задевали Александра Сергеевича своими лёгкими крыльями, а иногда садились к нему на плечо. Оттуда, сверху, далеко было видно море и корабли, идущие к нам в порт.
Корабли приходили усталые от далёких плаваний, задымлённые, обветренные. Широкая труба хрипло дышала. Краска на бортах облупилась и потускнела. Ракушки и водоросли облепляли снаружи днище корабля.
Ещё бы! Ведь ему приходилось иметь дело с волнами, бурями, ураганами.
В нашем порту корабли приводили себя в порядок: их чистили, мыли, ремонтировали, покрывали свежей краской.
Уходя снова в море, корабли выглядели отлично. И ласточки, сидя на плече Пушкина, провожали их глазами до самого горизонта.
Дима и я, мы очень любили гулять с папой на этом бульваре, откуда так хорошо было видно всё, что делается внизу, в порту.
Дима собирался стать моряком и совершить кругосветное путешествие на парусном судне.
— На пароходе каждый умеет плавать, — объяснял Дима, — а вот на паруснике… ого-го!
— Почему «ого-го»? — допытывалась я.
— Потому что обращаться с парусами не так-то просто: матросы должны быть опытные, умелые. Да и порядки на паруснике тоже совсем особые. Каждые полчаса там бьют склянки.
— Ну, Дима, — воскликнула я, — это и мы можем попробовать! И совсем не надо ждать полчаса от склянки до склянки.
Уже потом папа нам объяснил, что склянками назывались на старинных парусных судах морские песочные часы. Песок сыпался из одного стеклянного пузырька в другой, на это уходило полчаса. Когда пузырёк опорожнялся, раздавался удар судового колокола.
А Дима этого не знал. Он был не совсем ещё опытный моряк.
Дима — это мой двоюродный брат. Родных братьев и сестёр у меня не было.
Я была рыжеватая, кудрявая, на вздёрнутом носу — мелкие веснушки. Говорила быстро, захлёбываясь. Дима — беленький, гладенький, с большими голубыми глазами, очень тихий на вид, а на самом деле вовсе не такой.
Зимой мы жили в городе, а на лето уезжали к бабушке в деревню. Ехать туда надо было пароходом. И хотя пароход — не парусник, но не только я, а и Дима всегда радовался этой поездке.
Вот приезжаем мы под вечер в порт, на пристань. Мама, Дима и я — на одной извозчичьей пролётке, папа с вещами — на другой. Папа с нами не едет, он только провожает нас.
В порту у нас разбегаются глаза. Сколько кораблей! Море тихое, и все они отражаются в гладкой воде, словно стоят на громадном зеркале.
— Здесь где-то должна быть канонерка, военное судно, — говорит Дима.
Канонерка? Интересно взглянуть на неё. Не она ли это вон там, на якоре, высокая, с помидорно-красными бортами? На одном из них написано её имя: «Ксения».
Мы с Димой не отрываясь глядим на канонерку «Ксению» и ждём, не раздастся ли на ней пушечный выстрел. Но вместо этого слышим крик петуха.
— Что вы, дети! — смеётся папа. — Какая же это канонерка? Это грузовой пароход. Сейчас он нагружен курами. А канонерка — вот. — И папа показывает нам узкое серое, малозаметное судёнышко, плоско сидящее в воде.
А Дима этого не знал. Нет, далеко ему ещё до настоящего моряка. Однако пора на пароход. Мы поднимаемся туда по сходням. Папа остаётся на пристани.
— Заткни уши и открой рот, — советует мне Дима. — Сейчас пароход даст прощальный гудок. Нужно принять меры, чтобы не оглохнуть.
И правда, пароход загудел так, как это умеют делать только пароходы, У поездов гудок совсем другой, потише.
Мы медленно отплываем. Папа машет нам с берега носовым платком.
Стоя на палубе, мы смотрим, как всё дальше от нас уходит город. Как вдали зажигаются в нём вечерние огоньки. Скоро зажжётся среди них и папина керосиновая лампа на его письменном столе. А мы в это время будем уже в открытом море.
Нас ведут в каюту. Она с круглым окошком, с узким клеёнчатым диваном и умывальником в углу. Под окошком — две койки, одна над другой. Меня с Димой мама укладывает внизу, головами врозь, а сама ложится на верхней койке. Ночью я просыпаюсь…
В полуоткрытое окошко веет ветерок, раздувая шерстяную занавеску; журчит вода. Пых-пых-пых — негромко пыхтят корабельные машины.
Я смотрю вверх: мама на месте? На месте. Про Диму и говорить нечего. И я снова засыпаю.
Рано утром мы снова поднимаемся на палубу. Море уже не такое открытое, как вчера. Уже видны берега.
— Это не море, а лиман, — говорит мама. — Здесь в Чёрное море впадает река Днестр. Солёная морская вода смешивается с пресной речной; это и есть лиман.
Лиман хмурый, взъерошенный. Солнце ещё не встало. Дует ветер, быстро бегут облака. Мама придерживает рукой шляпу и советует мне сделать то же самое.
— Тётечка, я боюсь, что меня сейчас укачает! — говорит моряк Дима.
— Ты, главное, ни о чём таком не думай, — советует мама.
Я загляделась на чайку: поджав лапки, она качалась на волне. И вдруг… моя новая шляпа срывается у меня с головы и летит в лиман. Вот она уже плавает, донышком книзу. Чайка вьётся над ней. Уж не вздумает ли она поселиться в моей шляпе, как в гнезде, и вывести там молодых чаек? На палубе все смеются, а у меня слёзы на глазах. Мама качает головой: ведь шляпа-то пропала.
Но в эту минуту восходит солнце. Лиман становится таким блестящим, что ничего нельзя уже разглядеть. И тёплое летнее солнце высушивает мои слёзы.
Приближается пристань. Там мы пересаживаемся на поезд и едем до станции, где нанимаем знакомого возницу, чтобы ехать к бабушке.
Ещё издали мы узнаём вороных коней. Раньше мы называли их чёрными лошадьми, но возница Ефим научил нас:
— Вы так не говорите — чёрные. Для лошади это обидно. Про неё надо сказать — вороная. И не лошадь, а конь.
Вороные кони назывались Фонарь и Мальчик.
У Фонаря белая звёздочка на лбу. Мальчик весь чёрный, как будто его купали в чернилах. Это спокойные, старые кони.
Какой прекрасный экипаж у Ефима! Тоже старенький, удобный и просторный, как диван на колёсах; все винтики дребезжат. «Дребезгун», — говорит про него Ефим.
А нам дребезгун очень нравится. Он так славно пахнет кожей, сеном, дёгтем! Так приятно покачивается при езде!
Мы усаживаемся и едем.
По дороге — река, не широкая, но быстрая. Прибрежные кусты склоняются над самой водой, точно хотят погладить её. Но она не даётся и бежит всё дальше.
Реку мы переезжаем на пароме. Фонарь и Мальчик привыкли. А мы с Димой крепко держимся за руки. Но мы и виду не подаём, что нам страшно. А Дима — тот даже успокаивает маму дрожащим голосом:
— Ты, тётечка, главное, ни о чём таком не думай.
На той стороне реки лежат тихие, просторные поля. По сторонам дороги шепчутся зелёные колосья: они пожелтеют ещё не скоро.
Мы едем спокойно и так долго, что успеваем вздремнуть, привалившись справа и слева к маминому плечу.
Солнце идёт к закату. Тёмно-малиновое, оно стоит на краю неба. Перистые облака рдеют в синеве, отражаясь в пруду. Ветряная мельница на пригорке отбрасывает крыльями длинные тени.
А вот и низенький бабушкин домик с глиняной завалинкой, с мальвами у крыльца. Лает пёс Узнайка. Индюшки скликают индюшат: «Спать пора, спать пора, спать пора».
На крыльце — бабушка в тёмненьком платье; седые волосы гладко причёсаны. Она крепко обнимает всех нас. Меня она целует в нос.
— Люблю этот дерзкий носишко, — говорит она, ведя нас в комнаты.