I

Кажется, уже неделю льет этот проклятый дождь! Небо серое, скучное, и облака на нем собрались, по-видимому, всерьез и надолго. Целый день клонит ко сну, работа валится из рук и никакого, ну, никакого настроения. Где уж тут говорить о рассказе, когда просто двух строк из себя выдавить не можешь. Надоел дождь. Ах, как надоел!

И редактор надоел. Каждый день, неотступный и тягучий, как дождь, он пристает со своими напоминаниями. Как будто я без него не знаю, что написать рассказ нужно, потому что... да, потому что жрать человеку надо.

Ну, а если нет темы? Если в голове ни единой мысли, кроме мыслей о солнце, о теплой летней погоде, о береге моря и о мягком, ласковом, как шерсть котенка, песке? Правда, из песка и моря можно кое-что сделать, но редактор капризен и требует во что бы то ни стало московское. Подавай ему московский рассказ и — хоть умри! Московский рассказ! А из чего его делать прикажете? Из хмурого неба, потоков дождя и насупившихся, обмокших до безобразия, домов? Веселенький рассказ будет, что и говорить.

Одним словом — у меня нет рассказа. И пока погода не перестанет идти на поводу людей из Пулковской обсерватории, очевидно, и не будет.

Но редактор! Он врывается в мою крошечную комнату, в которой и без того тесно, приносит свой «стэтсон» и мексиканскую блузу, смеется так, что примус начинает испуганно шипеть и тухнуть, и требует, требует, как будто я ему в самом деле чем-то обязан, рассказа. И непременно хорошего, веселого, и еще непременно московского.

Что касается хорошего, то это, конечно, не трудно. Ну, а насчет московского и веселого, то тут, как говорится — Месс Менд извините. Я, как известно, Москвы избегаю старательно. Неровен час напутаешь что-нибудь, и читатель тебя этак вежливо попросит не завираться. Неприятно!

То ли дело Запад, Европа, Америка — там плети чего хочешь. Заставляй своих героев лазать через стены и трубы, отращивай людям хвосты. Все сойдет, потому далеко очень. Кто проверять станет?

По случаю всего изложенного выше я сбежал вечером из дому и решил до утра пробродить по бульварам, чтобы редактор, который, конечно, не замедлит почтить мою комнату своим визитом, подумал, что я вообще исчез с литературного горизонта.

Погода на мое счастье поправилась. Дождь прошел, здраво рассудив, что ночью ему делать нечего, так как порядочные люди спят и внимания на нет не обращают. Небо прояснилось, и жара стояла такая, что впору голому бегать. На бульварах не было еще никого, за исключением людей, не получивших своевременно десятипроцентной нормы и теперь расположившихся на скамейках, предоставленных в их распоряжение Моссоветом.

Вначале я брел просто так, без всякой определенной цели.и, надо сказать по совести, без всяких мыслей. Потом решил воспользоваться случаем и поискать темы. Искал я ее настолько старательно, что какая-то парочка, очевидно, не понявшая моих истинных намерений, попросила меня проходить своей дорогой и на людей глаз не пялить. Я попробовал разъяснить им в чем дело, но они так прозрачно намекнули на то, что в милиции имеется большой запас всяких тем, что мое благоразумие подсказало мне необходимость ретироваться. Короче говоря, из поисков темы ничего не вышло.

Я уже всякую надежду потерял и направился домой, когда мне преградил дорогу какой-то человек в лохмотьях, с одной только рукой, и попросил помочь пострадавшему. Высыпав ему в единственную его руку всю имевшуюся у меня мелочь, я невольно остановился, пораженный необычайным выражением его глаз. Они были странно жизнерадостны для однорукого калеки, и в глубине их горел огонек неистощимого веселья и жизненной энергии.

— Эге, — подумал я, — вот она — тема!

Калека, заметив мой пристальный взгляд, как-то полуиспуганно, полусконфуженно, взглянул на свое плечо и поторопился свернуть с моей дороги, но я вежливо остановил его.

— Послушайте, товарищ. Не откажите мне в любезности присесть со мной вот на эту скамейку и за соответствующее вознаграждение совершенно правдиво и искренно рассказать, как и где вы потеряли свою правую руку?

Он сразу сообразил в чем дело и предложил:

— Пять рублей за печатный лист.

Это повысило в моих глазах стоимость будущей темы, и я решил, что буду до одурения торговаться с редактором.

— Идет. Как же мы высчитаем листы вашего рассказа?

— По времени. Час — печатный лист.

Я согласился, и мы присели на одну из свободных скамеек. Человек без руки попросил у меня папиросу и, закурив, начал свой рассказ.

II

Жуткая это, товарищ, история. Жуткая и печальная. Потерял я свою руку в прошлом году и потерял ее из-за двух причин. Во-первых, из-за того, что был я паразитом трудящихся масс, а во-вторых, из-за нетвердой валюты.

Я даже подпрыгнул от удовольствия при таком таинственном и многообещающем начале.

— Из-за нетвердой валюты?

— Да, и из-за того, что был паразитом. Однако, вы слушайте и не перебивайте. Память у меня слабеть стала. Сбиться могу.

Я обещал сидеть смирно и молчать. И до самого конца рассказа этого обещания не нарушил.

— Был я до НЭПа, — продолжал мой собеседник, — гражданином, как все. Служил при продовольственном деле и имел возможность не только не голодать, но и на черный день малую толику откладывать. А надо вам сказать, что семья у меня немаленькая — сам пять! Ну вот служил я. Где можно брал, где нельзя тоже. А все с рук сходило, и даже благодарности за честность и хозяйственность имел. Потому, как сметка у меня на этот счет хорошая. На большое не зарился, а все понемногу, по зернышку, так сказать, наклевывал.

Ну и наклевал. Как пришел НЭП и разрешили вольным делом торговлю вести, так я, конечно, от продовольственного дела в сторону и лавочку открыл. Опять-таки не без патента, а все честь честью. Открыл лавочку мясную на Трубном рынке и сразу же в ход пошел. Связи да знакомства помогали. Почитай, все мои начальники да сослуживцы только у меня мясо и брали. И нахвалиться не могли. Опять-таки я им первый сорт всегда продавал. А что погнилее да поплоше случайному покупателю шло. Тут, кстати сказать, и по семейному делу мне облегчение вышло, прежде всего, жена с соседом ушла и буфет напротив моей лавки открыла. Потом двое стариков родителей во-время померли.

Осталось нас двое: я да сын подросток, лет четырнадцати, что ли. Малый учился и по части учения большие надежды подавал.

Одно только очень крепко обидно мне было. Пристал малый к комсомолу к этому и у них там своим человеком заделался. Ну пока я на службе состоял, так оно как будто ничего, даже удобно было, а как по торговле пошел, так словно бы и негоже выходит. Сперва я, однако, ему вида не подавал, пусть думаю, покуражится. А как увидел, что и в самом деле НЭП-то этот всерьез да надолго, так решил, что надо мне его в помощники определить. Позвал раз парня да и сказал ему это. Что ж бы вы думали. Уперся сынок мой. Да мало того что уперся, а еще говорит:

— Я тебя, отец, бросаю. Стыдно мне с тобой жить, потому ты нэпман и паразит.

Хотел я его поразить в щеку за этого самого паразита, да надо вам сказать — сдержался. А вдруг как в суд подаст? От них всего станет. Так и не поразил. А только плюнул да на дверь показал. Скатертью, мол, дорога.

Так парень и ушел, и остался я на своем торговом деле один без помощников, зато и без лишних ртов, так что весь доход только на меня самого шел. Жил я себе ни в чем не отказывая: и по винной и по женской части полное удовольствие имел. И прожил так полтора года, пока эта самая история не случилась.

III

Закупил я партию мяса несвежего. Дело чисто обделал. Где надо — помазал, где нельзя мазать хитростью взял. И пустил это мясо между другим в продажу, так что за фунт хорошего полфунта гнили шло. Первый день все благополучно было и даже ни одного скандала с покупателями я не имел. На второй тоже ничего. Однако, на третий, когда мясо совсем подгнивать стало и мне бы бросить уже, я эту историю продолжать стал. Ну и нарвался.

Кто и как на меня донес сказать не могу. Не иначе супружница моя бывшая, которая напротив, если вы помните, буфет держала. Она ли, не она ли, а только является ко мне комиссия, и что бы вы думали? Секретарем в этой самой комиссии мой сын единородный.

Эх! и вскипело сердце у меня. Я, думаю, тебя пащенка на свои деньги писать, читать учил (хотя надо сознаться за учение ни копейки в те поры не было плочено), я тебя читать, писать учил, а ты со своим ученьем мне же пакость пришел строить. Однако, и виду не подал, что знаком он мне. И он тоже: будто никогда меня и не видел.

— Вы, говорит, такой-то будете?

— Я говорю, такой-то буду, гражданин товарищ. А что вам собственно угодно?

— А известно, говорит, нам, что торгуете вы гнилым мясом. И пришли мы на вас акт составить и вас по закону оштрафовать.

Все у меня внутри вскипело: схватил я кусок свежей телятины, взял нож большой, да давай эту телятину кромсать.

— Это, говорю, гнилое? Это? Это? Это?

Он, однако, спокойно так в лавку проходит и достает самое что ни на есть распрогнилье. Потом на бумагу все записал, расписаться меня заставил и вышел.

Плюнул я ему вслед и слово нехорошее сказал. А он через пять минут обратно да с милиционером, да лавку мою запечатали.

Пришел я домой и чуть не плачу. Очень уж мне было обидно. Потому от собственного сына да такое снести. Печенка лопнуть может. Ну все-таки помыться не забыл, потому по нашему делу руки завсегда в крови запекшись бывают.

Помыв руки, вижу, что на правой руке палец большой, как есть до кости порезан: значит, когда это я в горячах, почитай два фунта телятины искромсал, себя и поранил. Однако, как такое не в первый раз, большого внимания я ране своей не дал, а взял с угла паутину да ею рану и перевязал с чистой тряпочкой. А перевязавши да помолившись, чего надо вам сказать, никогда делать не забываю, спать и лег.

IV

Ну вот. Среди ночи проснулся я от того, что рука моя вся как в огне горела. Встал. Засветил электричество и вижу: вся кисть у меня красная да распухшая. Всю ночь с этим делом промаялся, а утром пошел в амбулаторию, где страховых лечат. Там мне, однако, сказали, так как я есть паразит, то надо мне идти в платное. Пошел.

Осмотрел меня один врач, потом другой. Поговорили друг с другом и объявили, что если я хочу живым быть, то надо мне руку отрезать до локтя. Думал я думал, однако, думать много не пришлось, потому как жить всякому хочется.

— Режьте, говорю, а позвольте, между прочим, узнать, сколько это стоить будет?

— Столько да столько — говорят.

Как назвали они сумму, так мне денег сразу жалко стало.

— Нет, говорю, граждане врачи, никак я руку свою резать не согласен.

— Ну, что ж, отвечают. Наше дело предупредить, ваше — соглашаться или нет. Как хотите.

Пошел я домой и еще день да ночь проканителился. К утру смотрю — дело хуже. Пошел опять к врачам вчерашним.

— Режьте, уж чего там. А сколько, я запамятовал, платить-то надо?

— Столько да столько, говорят, и называют сумму против вчерашней большую.

— Как, говорю, так? Вчера меньше было.

— А так, что деньги очень быстро падают.

Опять стало мне жалко денег. Опять ушел я и опять день да ночь проканителился. На утро, однако, решил совсем согласиться.

Только врачи, как мою руку посмотрели, так заявили, что резать придется выше локтя, и цену против вчерашней уже вдвое назвали.

— Нет, говорю, граждане доктора. Придется, видно, опять подумать.

Ну и думал я до тех пор, пока меня в беспамятстве в больницу не свезли, да по самое плечо руку не вылущили, да не пришлось мне за лечение да за лежание почти весь капитал мой отдать.

А позвольте теперь узнать, сколько времени я говорил?

V

Оказалось, что говорил он ровно полчаса, и, отсчитав ему два с полтиной, я побежал домой и записал вот эту историю.

Но, позвольте, скажет читатель. У этой истории нет конца, нет соли.

Совершенно верно! То же самое и редактор сказал, когда я показал ему мой, вернее не мой, а того самого человека, рассказ.

— Твой рассказ не годится. Поди и переделай его. Какую-нибудь соль. Что-нибудь острее.

Так и сказал.

Нечего делать. Положил я рассказ в портфель и пошел, ругая и Москву, и безрукого мясоторговца, и привередливого редактора. На одной из улиц меня чуть не сшиб автомобиль, на другой — трамвай прогремел перед самым моим носом, а на третьей я наткнулся на сцену, поразившую меня больше трамвая и автомобиля.

Прямо посреди улицы, под конвоем милиционера, шагал мой безрукий собеседник. Обе его руки, и правая и левая, уверенно болтались в такт шагам, и в его глазах сияли прежние жизнерадостность и энергия.

На мгновение я остановился с широко открытым ртом и уставился прямо на него, идущего со своим конвоиром. Он поймал мой взгляд и, узнав меня, добродушно подмигнул, как старому знакомому и сообщнику. Съедаемый любопытством, я по пятам шел за ним и милиционером и вместе с ними вошел в камеру судебного следователя.

Там я около получаса ждал, пока кончился допрос моего вдохновителя, и, едва он вышел из следовательского кабинета, я, предъявив мой корреспондентский билет, ворвался в комнату.

Следователь, совершенно молодой, еще безусый юнец, вежливо и внимательно выслушал мой рассказ и сказал:

— Он вас обманул только на одну десятую. Правда, что он был мясоторговцем. Правда все, что с ним случилось. Только вот кончилось это немного не так. Вышел из больницы он со здоровой рукой, и так как на базаре торговать ему больше не разрешали, то занялся мелочной торговлей в разнос. Патента не выбирал, а для того, чтобы умилостивить покупателей и милицию, притворился инвалидом. На этом он, в конце концов, попался и перешел к профессиональному ниществу. Вот уже третий раз попадается.

Я поблагодарил следователя и собрался уйти, когда вспомнил о самом драматическом и современном всей истории.

— А насчет сына? То что он рассказал, правда? Следователь как-то странно посмотрел на меня и, кусая ногти, ответил:

— Да, правда.

VI

Герой моего рассказа еще сидел в коридоре, когда я вышел из комнаты следователя. Он понял, что я хочу проскользнуть мимо него незамеченным, но все-таки остановил меня и отрывисто, глядя себе под ноги, бросил:

— Сынка-то моего видали? Хорош? Следователь. А?

На этот раз я ему поверил.

Москва. Май 7-го года.