Его отец
Памяти тов. Энгеля и всех замученных.
«Гвозди б делать из этих людей.
Крепче б не было в мире гвоздей.»
Тихонов
I
Старик Виль с силой ударил кулаком по столу.
— Вздор! Говорю тебе, вздор. Меня на красивые слова не поймаешь.
Его сын поднялся, резко отодвигая стул, и ответил:
— Когда-нибудь, отец, ты поймешь, что ты не прав.
— Никогда! Поздно мне переучиваться. Я двадцать лет в партии и двадцать лет верен партии.
— А партия?
— Что, партия?
— Партия верна тебе?
— Твоему классу.
— Нашему классу? Верна?
— Партия делает все, что может. Партия действует осторожно. Партия не хочет рисковать жизнью страны.
— Чьей страны?
— Моей страны! Твоей страны тоже.
— Нет, отец, моей страны еще пока нет! Есть мой класс, работающий в стране, принадлежащей другим. Есть мои братья и мои угнетатели. Но моей страны...
— Нет? Ее никогда у тебя не будет. Никогда! Слышишь! Ты и все, которые идут рядом с тобой. Вы безумцы, глупцы, желающие перепрыгнуть через десятилетия. Вы...
— Мы — будущее, отец. Те, с кем ты — прошлое. И знаешь что, отец...
Он шагнул к старику и опустил свою молодую, сильную руку на его плечо.
— Знаешь что, отец, и ты, и тысячи других, таких же, как ты, уйдут от этого прошлого, уйдут и придут к нам. К будущему придут, отец!
Виль как будто впервые увидел своего сына. Он опустил глаза под уверенным взглядом глубоких серых глаз, пронизывавших его насквозь, видевших то, чего старый Виль не хотел показать никому на свете.
Да, он колебался! Он — старый боец партии — он, социал-демократ, знававший лучшие времена партийной жизни, сдавал в своей непоколебимой уверенности. Крепко уложенные в его седой голове тезисы и каноны, вбитые тысячами речей и тысячами резолюций, колебались под напором того страшного, того неумолимо бьющего в глаза, что дает жизнь и что называется — факты.
Но все-таки он верил в партию. Партия выйдет на дорогу. Партия не может не выйти. Партия должна выйти. И он, старый Виль, всегда деливший с ней радости побед и горе поражений, не может оставить ее в тот момент, когда ей особенно нужна поддержка таких крепких, таких настоящих, как он.
С ней, с партией. Вытаскивать ее, помогать ей, но ни в коем случае не толкать ее глубже в пропасть, ни в коем случае не идти к тем безумцам, которые опыт десятилетий ставят ни во что и, отшатываясь от отступающих, впадают в другую крайность, слишком зарываются вперед.
Но все-таки...
— Слушай, отец! Я знаю тебя, и ты поймешь, наконец, ты должен понять, что той партии, к которой ты причисляешь себя, давно уже нет. Партия, это — те, кто идет вперед, кто угадывает еще неясные и неоформленные стремления массы, воплощает их в конкретные лозунги. Раз оставшись позади, партия уже перестает быть партией.
Да, да, это его сын говорит! Его сын! Когда он был молод, у него тоже был такой голос и такие глаза, и такая железная уверенность в правоте своих слов. Да, да. Это его сын!
Он помнит, хорошо помнит тот день и час, когда в первый раз увидел в постели жены маленький красный комочек, отчаянно барахтавшийся и кричавший. У него дух захватило от нахлынувшего чувства, и он едва мог спросить:
— Сын?
— Сын, — ответили ему.
И в эту минуту он поклялся, что все лучшее, все бунтующее, что есть в нем, он без остатка передаст ему, своему сыну.
Он налег на книги. Он хотел, чтобы все знания, все понимание жизни его сын получил от него, от своего товарища и отца по крови и классу. Он радовался, что ребенок рос сильным и крепким, радовался, что мальчик жадно, как губка, впитывал в себя каждое слово, каждую новую мысль. Когда он подрос, Виль брал его с собой на собрания, и восьмилетний мальчик, сидя на плече отца, слушал ораторов, бросавших малопонятные, но как-то инстинктивно запоминавшиеся мысли.
Первый раз они расстались во время войны. Отец взял в руки винтовку, во славу родины ушел на далекий фронт и полные четыре года высидел в окопах под пулями и снарядами. А когда вернулся, то в исхудалом голодном тринадцатилетнем мальчике, едва узнал своего сына — своего Фреда!
И первый раз пошатнулся отец. Первый раз не нашел ответа на вопросы того, кто привык видеть в нем и учителя и друга. Первый раз сомнение в правоте своей и своей партии закралось в истрепанный долгими боями и кровавыми ужасами фронта мозг.
И понял старый Виль, что ничего больше он дать сыну не может, что где-то там, в хаосе битв, он растерял, растрепал, растратил всего себя и самое лучшее что было в нем — веру в партию!
И все чаще и чаще, с каждым годом, вычерчивая резкую грань, вырастала стена непонимания между ним и Фредом. Вначале мальчик, неудовлетворенный тем, что говорил отец, целыми часами сидел где-нибудь в углу, глубоко задумавшись, сам своими силами пытаясь распутать узлы противоречий. Потом он откуда-то принес новые слова и новые понятия. Сперва неуверенно, робко, как бы нащупывая себя, а потом все резче и тверже отстаивал он перед отцом правоту того, что открылось перед его юным умом, что волей к победе переполнило его сердце.
Старик-отец волновался, спорил, не уступал и как-то раз пошел на собрание этих «молокососов», с тайным намерением: выступить и разбить всех, кто будет молоть вздор. И в этот день он впервые увидел сына своего на трибуне, перед толпой таких же молодых, буйных, рвущихся к борьбе, как и сам оратор.
Увидел и почувствовал, что это он сам. Он, старый Виль! Это все лучшее и яркое, что еще есть в нем. Это то, что он передал своему сыну, это то, ради чего он двадцать лет носил в кармане билет партии.
II
Их расстреляли на рассвете. Теплое весеннее солнце робко выглянуло из-за края долины и, едва показав края своего диска, закуталось трауром туч.
Там, где кончаются последние убогие домишки городской окраины, лежали они. Правые руки с выпрямленными пальцами так и застыли в последнем приветственном жесте. Полуоткрытые губы словно еще бросали в утренний туман последний крик.
Солдаты стаскивали сапоги с одеревеневших ноги, тела мотались из стороны в сторону.
На груди одного алел значок КИМ-а, и стекавшая с лица струйка крови алой лентой обходила это препятствие. Их лица, изуродованные ударами прикладов и пулевыми отверстиями, были все-таки прекрасны той красотой молодости, которая не уступает даже смерти.
Никто не знал, в чем их вина. Ни прокурор военно-полевого суда, грозно требовавший смертной казни, ни судья, заранее знавший, какой приговор вынесет он, ни солдаты, послушные команде офицера и спустившие курки двадцати винтовок, чтобы двадцать свинцовых гвоздей вбить в молодые тела.
Там, где организовали они митинг протеста против приговора над своими старшими товарищами коммунистами, там была мирная полоса в мирной стране. Они имели право созвать такой митинг и они созвали его.
Но их схватили, бросили в тюрьму и через день после их ареста объявили район на военном положении. Они не испугались этого. Ну что же? Ведь они-то организовали митинг до военного положения. Не может приказ главнокомандующего войсками округа иметь обратную силу.
Но им доказали, что может. Перед самой смертью своей они лишний раз убедились в том, что там, где дело касается рабочих, для буржуазии всякие средства хороши, и всякие нормы теряют свое значение.
С ними разыграли гнусную комедию суда, перед которым они предстали избитые, окровавленные, измученные голодовкой. Они не могли стоять, и удары прикладов удерживали их от падения на землю. То, что из троих только один был в состоянии отвечать на вопросы и то с трудом, сплевывая кровавую слюну после каждой фразы, ставилось им в вину, как неуважение к судебной власти.
После суда им не дали даже возможности присесть на минутку. Их погнали уколами штыков и совершенно обессиленных подвели к краю вырытой за час до суда ямы.
И только тут, у края этой дыры, ведущей в вечность смерти, силы вернулись к ним. Они стояли, поддерживая друг друга, и вместе с щелканьем затворов сумрак утра прорезали их крики:
— Да здравствует КИМ! Да здравствует Социальная Рево...
Их было трое.
За ними были миллионы.
III
Старый Виль должен был выступать на митинге протеста. Когда он узнал об этом, то с гордостью сказал сыну:
— Ну, вот видишь, Фред, мы протестуем.
— Да?
Фред прищурил глаза.
— Да? А почему вы не протестовали раньше? Во главе округа и города стоят ваши люди. Где были они?
Виль рассердился. На этот раз он хотел верить в искренность своей партии. Ему необходимо было верить!
— Откуда мы могли знать? Все случилось так неожиданно...
— Так неожиданно, что ребята успели пережить в тюрьме семидневную голодовку.
— Но, откуда мы знали?
— Ты не знал этого. И этому я верю, потому что знаю тебя. Ты не знал. Но были люди — твои старые приятели — которые знали это.
— Неправда!
Старый Виль вспомнил свои лучшие времена, когда поднялся на трибуну. Он говорил горячо и убедительно. Он призывал партию снять с себя пятно позорного обвинения. Решительным протестом партия должна доказать, что она ни в чем не виновна перед расстрелянными.
И партия протестовала.
Партия протестовала против того, что такими расстрелами правительство дает в руки врагов орудие пропаганды. Правительство должно быть осторожным, правительство должно думать.
Старому Вилю хотелось более боевого тона. Более резкого протеста. Но его уговорили. Разве он хочет к трем могилам прибавить еще? Надо действовать благоразумно и спокойно.
И старый Виль еще раз поверил партии.
Когда он вернулся домой, то сын, не удержавшись от насмешки,, спросил:
— Протестовали?
Виль запнулся.
— Да,— неуверенно ответил он.
— Знаю. Просили правительство расстреливать осторожнее и вдумчивее. Эх, отец!
И, нахлобучив на брови кепку, он направился к двери.
— Ты куда, Фред?
Фред остановился, потом подошел к отцу и, взяв его руки в свои, сказал:
— Слушай, отец. Если что-нибудь случится, протестуй громче. Протестуй так, как должен протестовать мой отец...
— Фред, что ты...
Шаги Фреда четко разносило эхо пустынной улицы.
IV
Утром известие облетело рабочие кварталы города.
Тела расстрелянных выкопаны комсомольцами и принесены в здание комитета. Похороны состоятся в двенадцать дня.
А в десять утра мрачной угрозой на стенах домов запестрели свежие объявления, напоминавшие о том, что военное положение еще не снято и что всякого рода демонстрации, собрания и митинги, устраиваемые без разрешения командующего войсками округа, будут караться по законам военного времени. К одиннадцати группы рабочих стали стекаться к дому, где помещался комсомол. За пол-квартала их встретили заставы солдат. Дорогу преграждали штыки и суровые окрики:
— Дальше нельзя!
— Назад!
— Назад, вам говорят!
Местами происходили столкновения, но дело счастливо обходилось без стрельбы. К двенадцати положение выяснилось.
Арестовано двадцать человек, один главный зачинщик предан военно-полевому суду.
К часу узнали его имя!
Товарищ Фред!!!
Первое что сделал старик Виль — бросился в комитет партии.
— Товарищи!.. — задыхался он от волнения.
— Да, мы знаем... но...
— Но, что «но», что «но»? Надо действовать! Надо...
— К сожалению, товарищ, округ на военном положении и...
— Товарищи! Надо протестовать!
— Мы уже протестовали.
— Надо требовать! Надо организовать митинги, демонстрации.
— Чтобы расстреляли кого-нибудь из наших?
— Из наших...
Виль оперся о край стола. У него в глазах потемнело.
Из наших?!!
Да, да, теперь он все понял. Его сын и те трое были чужие. Партия, которую он считал партией своего класса, скинула их со счетов. За что? За их молодость? За их увлечения? За их ошибки? Нет, нет!
— Мой сын был прав, — сказал он и, вынув из кармана партийную книжку... бросил ее на стол.
— Возьмите!
— Товарищ Виль!..
— Гражданин секретарь?..
— Вы делаете глупость!
— Я ее исправляю!
Он шел шатаясь, натыкаясь на встречных, не видя никого и ничего.
Он не знал, что для него страшнее. Гибель сына или гибель самого себя. Провал. Тот черный жестокий провал, в котором очутился он — старый Виль.
Из наших!
Да, да. Вчера еще, будучи в рядах тех, кого он сегодня покинул, он позволял правительству расстрелять троих. Сегодня они позволяют расстрелять его сына.
Надо что-то сделать. Надо как-то помочь. Но как? как?
Улицы города кишели полицией и войсками. Ни о каком выступлении не могло быть и речи. Для коммунистов, да! Но не для тех, в чьих руках влияние и места в местном управлении и в правительстве центра. Они, те, с которыми он только-что говорил, могли бы многое сделать. Могли бы, но...
Из наших!
Сегодня расстреляют его сына!
V
Он не мог сказать, почему его потянуло в эту минуту к станку. Он не думал об этом. Он просто пошел туда, где его товарищи в шуме машин и грохоте железа плечо к плечу выковывали свое будущее, свое и своих детей.
Его сосед по станку сочувственно спросил:
— Зачем ты пришел, старина? Тебе трудно будет работать.
— Мне легче с вами.
И как-то странно согнув плечи, он отдался привычным ощущениям работы.
Первый не выдержал Стефан. Он вдруг бросил на пол какой-то инструмент, и его мощный голос прорвался сквозь шум:
— Товарищи! Нельзя так, нельзя!
И словно оборвалось что-то.
Один за другим, сперва медленно и неуверенно как-то, потом все большими и большими группами, останавливались станки. Кое-где приводные ремни еще бежали, жужжа в вышине корпуса, кое-где они уже свисали бессильные и ненужные.
Сталелитейный прекратил работу.
Рабочие высыпали в огромный двор, сжатый гигантскими корпусами. Старый Виль, подхваченный волной, что-то кричал, чего-то требовал. Потом вспомнил. Он — член партии. Он должен помочь в эту минуту. Он должен организовывать, действовать, он...
— Товарищ Виль!
— Господин секретарь?
— Вы делаете глупость.
— Я ее исправляю!
Да, сегодня он порвал с партией. Сегодня он — Виль — без партии, вне партии, не с партией.
Нет, неправда. Он никогда, ни на одну минуту не останется в стороне. Нет, он — старый партийный боец — будет сегодня на партийной баррикаде. Он сейчас докажет им это.
Расталкивая толпу, он протискался к тому углу двора, где с грузовика, превращенного в трибуну, оратор-коммунист говорил с рабочими.
Виль знал этого человека. Он работал в другом цехе, но на собраниях и митингах они не раз скрещивали шпаги.
Коммунист говорил просто и убедительно. Забастовка охватила все предприятия. Мы стоим перед стихийным порывом. Надо его немедленно организовать. Надо не дать совершиться четвертому расстрелу.
После него выступал социал-демократ от комитета. Он чувствовал, что победа на стороне противника, и тщетно искал глазами хоть одно лицо, говорившее о сочувствии его мысли. Он говорил — терпение! На всех лицах было написано — восстание!
И вдруг его взгляд упал на Виля. Виль всегда был их опорой на сталелитейном. Виль пользовался большим весом среди рабочих. Он еще ничего не знал о том, что произошло утром. И он, заканчивая свою речь, сказал:
— Товарищи, если вы не хотите послушать меня, послушайте старого Виля. Старый Виль скажет вам, с кем вы должны идти.
И старый Виль сказал. Окруженный страшной, напряженно взволнованной тишиной, поднялся он на трибуну. Тысячи глаз сосредоточились на нем. Тысячи сердец бились ожиданием.
— Товарищи! — сказал Виль. — Перед вами говорили два оратора. И последним говорил тот, чья партия запачкала свои руки в крови расстрелянных. Будете ли вы раздумывать с кем идти? Будете ли вы колебаться? Я знаю, что вы пойдете с нами...
Социал-демократ выпрямился и хотел что-то крикнуть.
— ...с нами, с коммунистами и...
Старик Виль больше ничего не сказал.
Как пощечина, как удар бича, из толпы прямо ему в лицо кто-то бросил крик:
— Виль! Где ты был, когда расстреливали моего сына?
VI
— Вы хорошо знаете военное дело, товарищ?
— Я был фельдфебелем на фронте. Думаю, что сумею справиться с ротой.
— Хорошо. Тогда слушайте.
Комиссар Главного Штаба рабочих отрядов развернул перед Вилем план. Положение ясно. Противник вышел из города, не приняв боя. Сейчас его силы сосредоточены здесь. Вот видите. Справа от них роща, слева — река, сзади — дорога в ближайший центр. Есть сведения, что помощь к ним вышла. Часов пять-шесть, и они, усилившись, ударят на город. Тогда все пойдет прахом. Надо помешать этому. Рабочие отряды города разделяются на три части. Большая останется в городе, две меньших выступят. Первая двинется в обход рощи, чтобы перерезать дорогу, ударить на войска противника с тыла. Вторая вот по этим тропинкам, продвинется к опушке рощи и там, на фланге противника, будет ждать. Атака должна быть одновременна. Начальство над второй частью поручают ему.
— Мне?!
Старик Виль смотрел радостно и растерянно..
— Да, вам.
— Но я?
— Вы только сегодня пришли к нам? Бросьте Виль! Слишком хорошо мы вас знаем. И так, вы со вторым отрядом проникаете в рощу и оказываетесь-на фланге противника.
— Мы вам даем самых отборных и надежных людей. Мы на вас надеемся.
— Спасибо.
VII
Тот, который так жестоко оскорбил Виля во время митинга, был в его отряде. Виль, зная его еще по фронту, теперь назначил своим заместителем.
Они шли рядом, молча, не глядя друг на друга. Виль прислушивался к звуку чужих шагов и в их ритме слышал:
— ... когда расстреливали моего сына, когда расстреливали моего сына.
Он не мог найти слов для ответа. Чем, чем может он доказать, что это не так. Чем может он убедить остальных, что мысль о сыне была только толчком, тем толчком, который решительно и раз навсегда бросил его к массе. И сейчас, разве не занят он одной, только одной мыслью о данном ему поручении. Правда, сердце сжимается ощущением тяжелой пустоты, невыносимой боли, тоски о сыне. Ведь он человек. Он так любил Фреда!
Это не мешает ему помнить о своем деле. Быть внимательным и настороженным, ловить каждый шум, каждый шорох, следить за тем, чтобы никто не нарушил тишины, той тишины, которая была молчаливым залогом победы. И разве ради сына идет он сейчас. Разве личная месть говорит в нем? Нет, нет! Он идет за класс, ради класса, с классом. Его сосед не прав. И все-таки...
— Виль, где ты был, когда расстреливали моего сына?
Наконец, сквозь чащу деревьев, мелькнули огоньки костров.
Враг близко!
Виль остановил отряд. Тихо но решительно отдавал распоряжения:
— Рассыпаться!
Странно медленно и бесшумно развернулась цепь.
— Три свистка и выстрел. Тогда идите в атаку. Ни звука до тех пор.
Потом к своему заместителю:
— Идем!
Они пошли рядом, осторожно раздвигая ветки и стараясь шуметь как можно меньше. Огни костров придвигались. Четко вырисовывались силуэты солдат.
Наконец, совсем, совсем близко взметнулся язык пламени. И оба разведчика замерли, слившись. с землей. Несколько человек образовали у костра полукруг. В центре этого полукруга, на стуле, сидел толстый офицер, а передним, окровавленный и избитый, стоял... Виль вздрогнул.
...стоял Фред!
Сердце второго билось как молот о наковальню.
— Итак, — говорил толстый офицер, — вы не желаете отвечать на вопрос? Не желаете защищаться? Отлично, вы облегчаете суду дело.
Он встал. Те, кто были вокруг, вытянулись и взяли под козырек.
— На основании закона о военном положении... Как залп винтовок в сознание Виля ударило последнее, холодное слово:
— ...к расстрелу!
Второй схватил его за руку и крепко сжал ее.
— Мы можем спасти Фреда, — прошептал он.
— Как? — Виль повернул голову.
— Отряд!..Атака!.. Дай сигнал!
— Ты с ума сошел!.. Мы погубим дело...
Второй приподнялся и изумленно посмотрел на старика.
— Но...
— Тише, молчи!
Видно было, что те торопились. Фреда отвели чуть-чуть в сторону, поставили к стволу дерева и против него выстроили шесть человек.
— Слушай, — шепнул Виль, — иди к отряду и скажи, что сейчас будет залп, но чтобы они не трогались.
— Виль, ты с ума сошел! Я не.,.
— Иди!.. Я приказываю тебе!..
Второй уполз.
Фред едва держался на ногах. Кровь стекала с его изувеченного лица. Какой-то солдат пинком ноги поддержал его равновесие. Офицер подошел к солдатам и поднял платок.
Виль схватил винтовку, взял офицера на мушку.
Еще секунда!
Офицер взмахнул рукой.
Виль вздрогнул.
Фред что-то крикнул, но его крик слился с залпом. Он медленно, словно нехотя опустился на землю и лежал вздрагивая всем телом, как будто рыдая.
Офицер спрятал платок в карман, повернулся на каблуках и...
Сзади, оттуда, откуда враги ждали подкрепления, свинцовой чертой, преграждая дорогу, лег ружейный залп.
Виль вскочил.
Он три раза свистнул и бросился вперед. Его пуля нашла офицера, его штык докончил его.
Виль открыл глаза и попробовал приподняться. Тот, кого он назначил своим заместителем, наклонился над ним.
— Ты ранен, старина. Но это не опасно. Ты...
И потом.
— Прости меня, Виль, я был неправ.
Москва. Июнь 7-го года.
Рота капитана Святцева
I
Когда за плечами двадцать один год, а на плечах капитанские погоны, то чувствуешь себя здорово хорошо.
Подумайте — только двадцать один год и уже капитан! Не штабс-капитан — нет. Не четыре звездочки на одной полоске, а просто одна полоска без всяких звездочек. Ка-пи-тан! Ка-пи-тан Святцев.
Страшно шикарно. А?
Когда знакомишься с кем-нибудь (кто-нибудь, это — конечно, молодая и интересная женщина) и щелкая шпорами представляешься: капитан Святцев, это звучит как... ну одним словом — шикарно!
А сколько товарищей, одновременно с ним примерявших первые погоны в дортуаре юнкерского училища, так и остались прапорами. А почему? Храбрости не хватило? Нет — были такие молодцы, что просто прелесть! Не в храбрости дело. Ручки пачкать боялись. К солдату подходили как-то виновато, и «ты» у них все равно как «вы» выходило. Ну и застряли.
А он — Святцев—сразу постиг всю несложную механику военного дела: «не рассуждать!» и «в морду!»
«В морду!» у него особенно хорошо выходило. Звонко, хлестко, а главное обидно. Так обидно, что солдаты, которых он бил, долго плакали потом, где-нибудь в темном углу окопа.
Вот за это-то он и носит погоны капитана, так идущие к его молодому, почти безусому лицу.
Капитан 10-го сибирского стрелкового полка Святцев.
А впрочем, виноват. 10-го сибирского стрелкового — это было. А теперь иначе. 2-го сводного добровольческого полка капитан Святцев.
И это еще шикарнее. Добро-воль-ческого! Такой, знаете ли, ореол борца за освобождение поруганной родины, такое гордое сознание своего превосходства над всеми крикунами и писаками, которые прячутся за спиной великой армии добровольцев. Правда, ведь это еще шикарнее?
Полк сформировался недавно. Святцев всего месяц как прибыл из Бессарабии, где он служил переводчиком у какого-то румынского колонеля. Всего месяц. И за этот месяц он успел заслужить такое доверие, такое доверие, что...
Ну, одним словом, вчера сам Гришин-Алмазов — диктатор Одессы позвал к себе молодого капитана и сказал:
— Я имею самые лестные отзывы о вас, капитан.
— Рад слышать, ваше превосходительство, — вытянулся Святцев.
— Да, самые лестные. Мм... так вот. Я могу на вас положиться, я думаю?
— Рад служить, ваше превосходительство.
— Так, так. Ну вот... да... что это я, — генерал много кутил последнее время, и память стала изменять ему. — А вот. Надо поехать с бумагами к его превосходительству генералу Деникину и... Ну, одним словом, серьезное поручение, понимаете. Я позабочусь о том, чтобы вас оставили там и поручили ответственное командование. Да..
— Премного обязан, ваше превосходительство.
— Да. Документы и все поручения получите у моего адъютанта. Помните. Кругом кишат их агенты. При встречах осторожно. Ну, да я полагаю...
Удивительно четко поворачивается этот Святцев. И так ритмично идет. Генерал с удовольствием смотрит ему вслед.
— Одну минутку, капитан!
— Слушаю, ваше превосходительство.
— Вы какое училище окончили?
— Павловское военное, ваше превосходительство.
— Можете идти.
II
Двадцать четыре года это очень немного.
Но когда в них десять лет, целых десять лет напряженной борьбы, трудной и ответственной работы в подполье, под вечной угрозой ареста, ссылки, смерти, может быть, тогда двадцать четыре года — это большая жизнь.
С детства в душных, отравленных пылью свинца комнатах типографии, с детства под непосильной тяжестью работы. Работа с раннего утра до поздней ночи. С детства вокруг брань и побои. С детства зверская нужда, железными пальцами рыданий сдавливающая горло.
И только одно светлое пятно на серых днях его прошлого, один образ, раз навсегда оставшийся в памяти, врезавшийся в нее глубоко, глубоко. Незабываемый образ.
Наборщик Лядов. Высокий худой, с ввалившейся грудью, то и дело разрываемой припадками кашля, с усталыми, глубоко запавшими глазами, и такими ласковыми пальцами покрытых свинцовой пылью рук.
Вспомнишь и так вот и представишь себе его руку на взъерошенных детских волосах и ласковый голос:
— Что, Петька, трудно?
Всегда плакать хотелось и смеяться вместе, когда он говорил так.
Каморку его вспоминаешь, в которую взял он мальчишку, когда отец с перепоя нырнул под какой-то барский автомобиль, и в которой впервые услышал Петька странные и красивые слова о свободе, о борьбе и о том, чему он теперь отдал всего себя — о партии.
Здесь и началось. Вначале, когда к Лядову приходили по вечерам товарищи, Петьку отсылали:
— Пойди-ка, посиди на кухне немного.
Потом отсылать перестали. Потом дали какое-то пустяковое поручение, потом еще и еще, и, наконец, маленький Петька стал товарищем Петром, членом РСДРП и самым ярым, непримиримым большевиком.
Самое тяжелое, пожалуй — это годы военной службы. Досрочный призыв по случаю того, что немцы намяли русской армии шею в Карпатах, и вот товарищ Петр — рядовой учебной команды, потом унтер-офицер на фронте. Хорошо, что недолго — год только. Пришел семнадцатый и разметал старые полки для того, чтобы на их месте строить новые, красные отряды, волею рабочих и крестьян.
И вот сегодня он, Петр, сидит в маленькой комнатке на пятом этаже большого каменного дома и внимательно выслушивает слова боевого приказа.
— Вы ведь знаете английский язык, товарищ?
— Да. Я вместе с Лядовым был три года в Америке.
— Ну так вот. Мы достали вам прекрасные документы. Вы, Джон Хьюг, лейтенант английской службы. До завтрашнего утра у вас есть время изучить свой паспорт и свои удостоверения. Едете с секретным поручением в штаб Добрармии. Определенных заданий не даем. Основное: получить максимум сведений, принести максимум вреда, наладить связь с нашими частями. Сегодня вечером займите номер в самой лучшей гостинице. Пароход отходит завтра утром. Все в порядке. Есть виза—пропуск.
Несколько минут в комнате было тихо. Как-то-не хотелось сразу разорвать напряженное молчание. Потом лейтенант английской службы Джон Хьюг поднялся, пожал руку человека, сидевшего за столом.
— Прощайте, товарищ.
— Прощайте... В коридоре осторожно. Не ударьтесь о шкаф.
III
Пароход переполнен пассажирами. Даже в столовой первого класса заняты все диваны. Двое генералов поместились в каюте капитана. Помощник залучил к себе двух шансонеток, едущих в штаб Добрармии развлекать героев.
Остальные по пять, по шесть жались в маленьких, тесных каютах.
Капитан мечется из стороны в сторону, бранясь и крича изо всех сил своего, простуженного вечными ветрами, горла, стараясь втиснуть всех имеющих билеты.
А тут еще этот англичанин. Непременно один. Секретное поручение. И эта удручающая бумажка с иностранной печатью и подписями каких-то знатных сэров.
— Не могу, не могу, — надрывается капитан.
— Мой ошень важная дел. Мой необходим. Мой ходит жалится консул.
— А черт бы побрал тебя, английская образина. Что с тобой делать?
— Виноват. Имею честь говорить с капитаном парохода?
— А что...
И вдруг капитан умолкает и застывает с открытым ртом. Рядом с англичанином стоит... тьфу ты, черт. Или от шума и возни в глазах двоится. Да ведь это тот же англичанин, только в форме русского офицера. Капитан свирепо трет свои глаза огромными кулаками. Нет, не помогает. Два одинаковых человека, только в разных костюмах. И тот второй, в русской форме, тоже требует отдельной каюты и сует в нос бумаги за подписью самого Гришина-Алмазова.
— Да не могу, господа. Не могу.
И вдруг соображает.
— Слушайте. Вы, сэр, и вы, господин офицер. Оба вы по секретному делу. Я вам дам одну каюту на двоих. Идет?
Офицер и англичанин смотрят друг на друга, потом переводят глаза на свои отражения в большом стенном зеркале, потом опять смотрят друг на друга и удивленно ширят глаза.
— Извините, сэр... сэр...
— Джон Хьюг, сэр.
— Сэр Джон Хьюг. Я поражен. Я...
— Странна... ошен... мой... тоже... как две куска вода.
— Да, да. Как две капли воды. Вот именно.
Капитан облегченно улыбается.
— Ну вот. Сам бог велел вместе. Двойники. Первый раз в жизни вижу такое сходство.
Офицер и англичанин согласны занять одну каюту.
IV
Англичанин говорил мало. Святцев плохо владел английским, и поэтому в каюте долгое время царило тоскливое молчание. Но скоро выяснилось, что если сэр Джон говорит плохо, то понимает русский язык прилично, и Святцев, к числу достоинств которого не принадлежало уменье молчать, принялся хвастаться перед Хьюгом своей блестящей карьерой.
Его молчаливый собеседник слушал внимательно, попыхивая трубкой, и только иногда в серых глазах его вспыхивал огонек презрения, которого впрочем капитан, за дымом крепкого трубочного табака, заметить не мог.
Через пару часов Джон Хьюг знал все о капитане Святцеве. Знал, где он родился, что делал, знал его боевые заслуги, знал, что он едет с важным поручением, что там, на Кавказе, у него нет ни одного знакомого однополчанина и что только благодаря хорошим рекомендациям одесского командования, да личному мужеству, он надеется занять ответственную должность.
Все это узнал англичанин во время длинного рассказа, в который он изредка вставлял свое отрывистое.
— Иес.
За рассказами Святцева незаметно подошел вечер, а скоро и ночь легла мягким и теплым телом на серую грудь моря.
Иллюминаторы вспыхнули кругами огней.
Сильный пароход, слегка покачиваясь, рассекал волны.
Все спали.