Итак, сначала — исключительно о «быте», и лишь потом — о самом моем «деле».

В два часа дня за мной пришел некий чин (ужасно скучающий вид у всех у них) и повел меня внутренними переходами в канцелярию, где ему дали бумажку с «направлением»; затем он повел меня в Святая святых — в самый ДПЗ, построенный еще при Александре II, по последнему слову тогдашней тюремной техники. Подробно описывать это здание — не приходится: оно ни в чем не изменилось за эти десятилетия и слишком часто было уже описано, в ряде воспоминаний политических заключенных прежнего времени. Поэтому лишь в двух словах. Всем известно, что на Шпалерную выходит лишь «фальшивая стена», являющаяся стеной коробки, в которую заключено само тюремное здание. Шагах в десяти от этой стены воздвигнута уже настоящая стена с пробитыми в ней (железными) дверьми одиночных камер. По всем этажам бежит паутина металлических галереек (в шаг шириной), до верху забранных проволочными сетками. Узенькие ажурные лестнички, по восемнадцать ступенек, в разных местах перекинуты от этажа к этажу, от галерейки к галерейке. Над четвертым этажом — потолок, являющийся, однако, полом для следующего этажа, за которым есть и еще один.

Эти этажи — пятый и шестой, — так называемый «первый корпус», для особо строгого содержания преступников нераскаявшихся, к которым относятся без «глубокого уважения»: там месяцами сидят на голодном пайке (300 грамм хлеба, болтушка к обеду и ужину, три раза в день кипяток), без свиданий, без передач, без прогулок, без книг и в строгом одиночестве. Сидят по полгода и больше. Нижние четыре этажа — так называемый «второй корпус», где чаще всего в одиночных камерах сидят по двое, а в зимние месяцы перенаселенности — и по трое, и по пятнадцати человек. Здесь, обычно раза два-три в месяц, разрешаются свидания, четырежды в месяц — передачи (по строго нормированному списку), прогулки (пятнадцать минут в день), книги (четыре тома на камеру в десятидневку), табак и спички, и даже газеты.

Кроме того, здесь выдается усиленный «политпаек», заключающий в себе 400 грамм хлеба, обед из селедочной болтушки и каши, такой же ужин, 600 грамм сахарного песка в месяц, 25 грамм чая, четыре кусочка мыла и три коробки спичек. Mein Liebchen, was willst du noch mehr?[1]

Меня ввели в камеру № 7 первого этажа (всех таких камер в обоих корпусах около трехсот), где сидел изможденный юноша, отныне мой «сокамерник». Но о нем и о другом юноше, через месяц сменившем первого — потом, теперь же о внешнем и о быте. Кстати: об общих камерах, с многими десятками обитателей, ничего не говорю, потому что не пришлось побывать в них.

Впрочем, ниже пробел этот восполнится — в Москве и Новосибирске.

Размер камер — приблизительно одинаков: восемь на четыре шага. Впрочем, полугодом позднее я сидел в третьем и четвертом этажах, где размер был семь на три шага. Против двери — окно; подоконник — на высоте подбородка человека среднего роста — идет вверх под углом градусов в 30–40; за ним — двойная рама окна с массивной чугунной решеткой; окно снаружи забрано железным щитом почти до самого верха, так что свет проходит через узкую серпообразную щель. Кто же не помнит картины Ярошенко в Третьяковской галерее, с заключенным, влезшим на приставленную к окну табуретку (или стол?), чтобы сквозь щель окна и железного щита взглянуть на свет божий?

Впрочем — никаких «движимых» столов в камерах ДПЗ нет: к стене приделан опускной железный столик-доска, размером с квадратный аршин, и небольшое, тоже опускное, железное сидение. Если в камере сидят двое и более, то по числу сидящих прибавляются и деревянные табуретки. Около стола — высокая колонка парового отопления. На другой стене — железная койка с тюфяком из стружек, поднимающаяся на день; вторая железная койка, если в камере сидят двое, становится под первую на день, а на ночь отодвигается к противоположной стене. Около двери — двухярусная железная полочка для продуктов и посуды; последняя состоит из металлической мисочки, деревянной ложки и объемистой кружки для кипятка. В углу около окна — «уборная», рядом — небольшая раковина с водопроводным краном. Над столиком, на пол-аршина, над ним, электрическая лампочка; рядом с нею — обширный печатный лист с изложением прав и обязанностей заключенного. Жаль, что нельзя было запомнить наизусть этот продукт тюремного творчества. Наконец — чтобы кончить началом, массивная, обитая железными листами дверь, в которой на высоте полуроста прорезана деревянная форточка — путь общения заключенного с миром сменяющихся дежурных; несколько выше, на высоте роста, прорезан «волчок» или «глазок», закрывающийся снаружи; в него через каждые 10–15 минут круглые сутки заглядывают уныло бродящие от камеры к камере дежурные, сменяющиеся трижды в сутки. Около двери — кнопка звонка (вы подумайте) для вызова дежурного по коридору.

Все это — внешняя обстановка. Теперь — о внутреннем быте. В шесть часов утра (может быть, в семь — заключенному иметь часов не разрешается) дежурный обходит камеры, стучит в двери и провозглашает: «Вставать»! Не успеешь одеться, как гремит форточка, в нее просовывается щетка и совок для собирания сора. Пол подметен, щетка и совок отданы, можно и умываться. Тут снова гремит форточка и дежурный просовывает 400 грамм хлеба — дневной паек.

Вскоре и еще раз гремит форточка: принесли кипяток, который наливают в вашу кружку, куда вы предварительно уже опустили несколько пылинок чаю (выдававшийся «чай» был неизменно чайной пылью). Итак — чаепитие. Мудро дели свой хлебный паек, чтобы не увлечься утренним аппетитом и не остаться без хлеба к ужину. С чаепитием надо торопиться: уже раздаются шаги специальных «прогульщиков», стук в двери и возгласы: «Готовься к прогулке!». Каждый «прогульщик» ведет на прогулку одновременно две камеры, причем дело дежурного — следить (по данным ему спискам), чтобы заключенные по одному и тому же «делу» не вызывались «прогульщиком» одновременно. Шествие: впереди гуськом двое (или трое) заключенных из одной камеры, за ними — «прогульщик», за ним двое (или трое) заключенных из другой камеры. Выходят на внутренний двор тюрьмы.

Двор этот — сколько раз измерял я его шагами! — имеет сто шагов в длину, шестьдесят в ширину. Слепые, забранные щитами окна камер выходят на этот двор. Зрелище исключительно. Стены с этими окнами «покоем» закрывают двор; в восточной стене — по 24 окна в каждом из всех шести этажей, в северной — по шестнадцати окон, в южной — по четырнадцати; западная стена, замыкающая куб, более разнообразного вида: в ней есть и обыкновенные окна — канцелярии, коридоров, следовательских комнат. Боюсь, что я здесь перепутал румбы компаса, но не в них и дело. Посредине двора, но ближе к северной стене — место для прогулок, асфальтированное и обнесенное сквозным зеленым забором в сажень высоты, представляющим собою правильный восемнадцатиугольник, периметр которого равен 120 шагам, а, значит, диаметр — около сорока шагов. В середине этой загородки — деревянная восьмиугольная башня, приземистая и толстобрюхая, 45 шагов в периметре; над ней — конусообразный колпак, защищающий от стихий дежурного красноармейца с винтовкой в руке. В этой загородке, в каждой половине ее, должны описывать эллипсы «гуляющие». Камера от камеры на расстоянии не меньшем десяти шагов. В полном молчании, не обмениваться никакими знаками с гуляющими во второй половине загородки двумя другими «камерами». За загородкой, по мощеному булыжником двору, в это же время совершают прогулку еще и еще «камеры», так что одновременно гуляет до десяти камер, двадцать-тридцать человек. Много раз видел я на таких прогулках заключенных по моему же «делу» — Д. Ж. Пинеса, А. И. Байдина, А. А. Гизетти (о которых — ниже), и считаю это маленькими недостатками механизма: заключенные, конечно, не должны видеть друг друга.

Это верчение на одном месте двадцати-тридцати человек вокруг оси толстобрюхой башни — каждый раз заставляло меня вспомнить картину М. В. Добужинского «Дьявол»: посредине огромной, с собор величиной, тюремной камеры возвышается гигантский мохнатый паук с огненными глазами и в маске. Между мохнатых лап его маленькие люди замкнутым кругом совершают свою прогулку. Здесь, вместо паука, возвышалась башня с караульным, а маска — совершенно не нужна: во всех режимах, при всяком строе под ней скрывается одна и та же сущность — лицо государства. Художник метил, конечно дальше: тюремная камера мир, заключенные — человечество, маска паука — Дьявол. Но, гуляя по двору ДПЗ, охотно суживаешь смысл этой картины.

«Прогульщик» сидит у ворот загородки и поглядывает на часы-браслет: срок прогулки — четверть часа, потом — обратным порядком в камеры.

Уже восемь-девять часов утра: кипучая утренняя жизнь закончена, теперь до ночи камера предоставлена самой себе. Впрочем — незадолго до обеда развлечение: открывается форточка и дежурный просовывает в нее навощенную плоскую щетку; асфальтированный пол камеры должен быть натерт ею до блеска. Заключенные превращаются в полотеров; сверху, справа и слева слышится шарканье щеток о пол.

В полдень — кормление заключенных. Открывается форточка, в нее подаешь металлическую мисочку и тут же получаешь ее обратно, изобильно наполненную чаще всего — селедочной болтушкой; настолько изобильно, что иногда большой палец дежурного омывается этой селедочной жижей. За все пребывание мое в ДПЗ четыре раза — не шутите! — был мясной суп. Это можно было заключить из того, что он не пах ни селедкой, ни треской (тоже иногда попадавшей в меню «супа»). Суп съеден — или вылит в «уборную», смотря по аппетиту и по вкусу заключенного. Надо успеть вымыть под краном мисочку, чтобы получить второе блюдо — почти всегда пшенную размазню без малейшего признака масла и в количестве, далеко не столь изобильном, как первое блюдо. Еще раз гремит форточка: кружка кипятка. Обед кончен.

После этого заключенный имеет право лечь на кровать. Во все прочее время дня не то что лежать, но и сидеть на кроватях строго воспрещается. «Мертвый час» продолжается полтора часа, потом дежурный снова обходит камеры с возгласом: «Вставать!». Затем — надо ждать ужина. Чаще всего в это время появляется некий нижний чин, открывающий форточку с приятным сообщением: «Газеты!». У кого есть деньги — может купить. Денег при себе разрешается держать до пяти рублей, остальные должны лежать «на текущем счету» в канцелярии ДПЗ и заключенный может их выписывать через «корпусного» по мере надобности.

В шесть часов вечера — ужин: повторение обеденного блюда и кипяток. Получающие «политпаек» пользуются привилегией иметь и к ужину — два блюда, то есть ту же селедочную болтушку на первое. Не знаю, как другие «политзаключенные», но ни я, ни мои «сокамерники» никогда не пользовались этой привилегией.

День подходит к концу. В девять (может быть в десять?) часов вечера дежурный обходит камеры, возглашая: «Ложиться спать!». Минут через десять-пятнадцать он снова обходит камеры, заглядывает в «глазок», чтобы убедиться, улеглись ли заключенные, и тушит свет (выключатель — разумеется на наружной стене камеры). «Тюрьма погружается в сон»… Через каждые десять минут дежурный зажигает свет, смотрит в «глазок» и снова щелкает выключателем — тушит свет. И так всю ночь до утра. А кроме того надо сказать, что «тюрьма погружается в сон» — выражение шаблонное беллетристическое и ни мало не отвечающее тюремной действительности: ночь — как раз самое оживленное время в жизни ДПЗ.

То и дело раздается отовсюду лязг ключей и грохот открываемых и захлопываемых дверей: заключенных водят на допросы, происходящие почти исключительно ночью. Число допросов — варьируется в широких рамках: меня, например, допрашивали в течение первых трех месяцев — шесть раз, а остальные месяцы я просидел в doice far niente днем и в нетревожимом сне ночью. А вот технического директора завода «Большевик» (с этим измученным человеком я провел полночи и день в мае месяце в Москве) в течение четырех месяцев допрашивали, по его подсчету, сто три раза, то есть сто три ночи. Немудрено, что каждую ночь в ДПЗ со всех сторон беспрестанно слышатся возгласы дежурных «к допросу!», топот шагов, звон ключей и выстрелы захлопываемых дверей. Жизнь бьет ключом. Где уж тут — «тюрьма погружается в сон»…