XVII

Казак изнеможенно ответил:

— Так точно… с документами…

Мужик стоял, откинув туловище, и похожая на рыжий платок борода плотно прижималась к груди.

Казак, подавая конверт, сказал:

— За голяшками нашли!

Молодой крупноглазый комендант станции, обессиленно опираясь на низкий столик, стал допрашивать партизана:

— Ты… какой банды?.. Вершининской?..

Капитан Незеласов, вдавливая раздражение, гладил ладонями грязно пахнувшую, как солдатская портянка, скамью комендантской и зябко вздрагивал. Ему хотелось уйти, но постукивавший в соседней комнате аппарат телеграфа не пускал.

«Может… приказ… может…»

Комендант, передвигая тускло блестевшие четырехугольники бумажек, изнуренным голосом спросил:

— Какое количество?.. Что?.. Где?..

Со стен, когда стучали входной дверью, откалывалась штукатурка. Незеласову казалось, что комендант притворяется спокойным.

«Угодить хочет… бронепоезд… дескать, наши…»

А у самого внутри такая боль, какая бывает, когда медведь проглатывает ледяшку с вмороженной спиралью китового уса. Ледяшка тает, пружина распрямляется, рвет внутренности — сначала одну кишку, потом другую…

Мужик говорил закоснелым, смертным говором и только при словах: «Город-то, бают, узяли наши» — строго огляделся, но опять спрятал глаза.

Румяное женское лицо показалось в окошечке:

— Господин комендант, из города не отвечают.

Комендант сказал:

— Говорят, не расстреливают — палками…

— Что? — спросило румяное лицо.

— Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?

— Может… все может… Но ведь я думаю…

— Как?

— Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только…

— Нет, не думаю. Хотя!..

Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:

— Капитан, арестованного прихватите!

Рыжебородый мужик сидел в бронепоезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.

Один солдат приказал до расстрела:

— А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.

Обвыклым движением мужик сдернул сапоги.

Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.

Обаб принес в купе щенка — маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.

— Зачем вам? — спросил Незеласов.

Обаб как-то не по-своему ухмыльнулся:

— Живность. В деревне у нас скотина. Я — уезда Барнаульского.

— Зря… да, напрасно, прапорщик.

— Чего?

— Кому здесь нужен ваш уезд? Вы… вот… прапорщик Обаб, да золотопогонник и… враг революции. Никаких.

— Ну? — жестоко проговорил Обаб.

И, отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:

— Как таковой… враг революции… выходит, подлежит уничтожению. Уничтожению!

Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:

— Ерунда! Мы их в лапшу искрошим!

На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.

Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый, больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных, немощных листьев с кленов.

Тоскливо пищал щенок.

Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо, по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица, и капитан брызгал словами:

— Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..

Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то не признававший дисциплины тихо скулит у пулеметов, у орудий.

Они торопливо оглядывались.

Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам к востоку, к городу, к морю.

XVIII

Син Бин-у направили разведчиком.

В плетенную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семечек, на дно положил револьвер и, продавая семечки, хитро и радостно улыбался.

Офицер в черных галифе с серебряными двуполосыми галунами, заметив радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его глазам и торопливо спросил:

— Кокаин есть?

Син Бин-у плотно сжал колпачки тонких, как шелк, век и, точно сожалея, ответил:

— Нетю!

Офицер строго выпрямился:

— А что есть?

— Семечки еси.

— Жидам продались, — сказал офицер, отходя. — Вешать вас!

Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на грязный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:

— У нас в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем особенный, китайскому арбузу далеко.

— Шанго, — согласился китаец.

— Домой охота, а меня к морю везут, видишь?

— Сытупай.

— Куда?

— Домой.

— Устал я. Повезут — поеду, а самому идти — сил нету.

— Семичика мынога.

— Чево?

Китаец встряхнул корзинку. Семечки сухо зашуршали, запахло золой от них.

— Семечики мынога у русика башку. У-ух… Шибиршиты…

— Что шебуршит?

— Семичика, зелена-а…

— А тебе, что же, камень надо, чтоб в голове-то лежал?

Китаец одобрительно повел губами и, указывая на серый френч проходившего плоского офицера, спросил:

— Кто?

— Капитан Незеласов это, китаеза, начальник бронепоезда. В город требуют поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?

— Шанго… Пу шанго…

— Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!

— Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, остановился против китайца и весело крикнул:

— Наторговал?

Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.

Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы с перрона жадно и тоскливо посмотрели на него, зашептались испуганно. Изнеможенно прошли казаки. Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана, и когда он вытирал слезы, видно было — руки у него маленькие и чистенькие.

Солдатик прошел мимо, с любопытством и скрытой радостью оглядываясь, посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на ржавую медь водой.

— Житьишко! — сказал он любовно.

Китаец в гаолянах говорил что-то шепотом русоглазому парню.

XIX

Ночью стало совсем душно. Духота густыми, непреодолимыми волнами рвалась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов, и, как теплую воду, ее ощущали губы, и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой, как мокрая глина, тоской.

Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу — тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно, жалко ревет.

А сзади наскакивают горы, лес. Наскочат и раздавят, как овца жука.

Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщового мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри попрежнему был жар и голод.

Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, смущенно докладывая:

— С городом, господин прапорщик, сообщения нет.

Обаб молчал, хватая корзину, и узловатыми пальцами вырывал хлеб и, если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.

Спустив щенка на пол и следя за ним мутным, медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.

Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь, точно заклепывали…

У себя в купе, жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:

— Прорвемся… к черту!.. Нам никаких командований… Нам плевать!..

Но так же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд — и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников, и так же, забитый полями, ветром и морем, жил на том конце рельсов непонятный и страшный в молчании город.

— Прорвемся! — выхаркивал капитан и бежал к машинисту.

Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем своим телом, кричал Незеласову:

— Уходите!.. Уходите!..

Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:

— Вы не беспокойтесь… партизан здесь нет… А мы прорвемся, да, обязательно… А вы скорей… А… Мы все-таки…

Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.

Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:

— У красной черты… Видите?

Капитан глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о «красной черте». За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.

Нехорошо пахло углем и маслом.

Вспоминались бунтующие рабочие.

Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам, крича:

— Стреляй!..

Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулемета и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.

Явился Обаб. Губы жирные, лоб потно блестел. Он спрашивал одно и то же:

— Обстреливают? Обстреливают?

Капитан приказывал:

— Отставь!

— Усните, капитан!

Все в поезде бегало и кричало — вещи и люди. И серый щенок в купе прапорщика Обаба тоже пищал.

Капитан торопился закурить сигаретку.

— Уйдите… к черту!.. Жрите… все, что хотите… Без нас обойдемся. — И визгливо тянул: — Пра-а-порщик!..

— Слушаю, — сказал прапорщик. — Вы что ищете?

— Прорвемся… Я говорю — прорвемся!..

— Ясно. Всего хватает.

Капитан пошел в свое купе, бормоча на ходу:

— А… Земля здесь вот… за окнами… она нас… проклинает, а?..

— Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче!

— Мы, прапорщик, трупы… завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде — прах… Сегодня мы закопали челоовека, а завтра… для нас лопата… да.

— Лечиться надо.

Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:

— Сталь не лечат, переливать надо… Это ту… движется если… работает… А если заржавела?.. Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а?.. Ошибся, оказывается… Ошибку хорошо при смерти… А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня невеста Варенька… И ногти у нее розовые, Обаб…

Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папироску и тут, не куря еще, начал плевать — сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло, и когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый, живой сверточек, пищавший на полу.

— Глиста!..

XX

На рассвете капитан вбежал в купе Обаба.

Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.

— Послушайте, — нерешительно сказал капитан, потянув Обаба за рукав.

Обаб повернулся, поспешно убирая спину.

— Стреляют? Партизаны?

— Да нет… Послушайте!..

Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты, и мутно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.

— Но нет мне разве места… в людях, Обаб?.. Поймите… я письмо хочу… получить. Из дому, ну!..

Обаб сипло сказал:

— Спать надо, отстаньте!

— Я хочу… получить из дому… А мне не пишут!.. Я ничего не знаю. Напишите хоть вы мне его, прапорщик!.. — Капитан стыдливо хихикнул. — А… Незаметно этак, бывает… а…

Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло закричал:

— Вы мне по службе — да! А так мне говорить не смей! У меня у самого… в Барнаульском уезде…

Прапорщик вытянулся, как на параде.

— Орудия, может, не чищены? Может, приказать? Солдаты пьяны, а тут ты… Не имеешь права!

Он замахал руками и, подбирая живот, говорил:

— Какое до тебя мне дело? Не желаю я жалеть тебя, не желаю!

— Тоска, прапорщик… А вы… все-таки человек!

— Жизненка твоя паршивая. Сам паршивый… Онанизмом в детстве-то, а… ишь, ласки захотел…

— Вы поймите… Обаб…

— Не по службе это.

— Я прошу…

Прапорщик закричал:

— Не хо-очу-у!..

И он повторил несколько раз это слово, и с каждым повторением оно теряло свою окраску; из горла вырывалось что-то огромное, хриплое и страшное, похожее на бегущую армию:

— О-о-а-е-ггты!..

Они, не слушая друг друга, исступленно кричали до хрипоты, до того, пока не высох голос.

Капитан устало сел на койку и, взяв щенка на колени, сказал с горечью:

— Я думал… камень… про вас-то… А тут — леденец… в жару распустился!

Обаб распахнул окно и, подскочив к капитану, резко схватил щенка за гривку.

Капитан повис у него на руке и закричал:

— Не сметь!.. Не сметь бросать!

Щенок завизжал.

— Ну-у!.. — густо и жалобно протянул Обаб. — Пу-у-сти-и…

— Не пущу, я тебе говорю!..

— Пу-усти-и!

— Бро-ось!.. Я!..

Обаб убрал руку и, словно намеренно тяжело ступая, вышел.

Щенок тихо взвизгивал, неуверенно перебирал серыми лапками на полу, по серому одеялу. Похож на мокрое, ползущее пятно.

— Вот бедный! — проговорил Незеласов, и вдруг в горле у него заклокотало, в носу ощутилась вязкая сырость: он заплакал.

XXI

В купе звенел звонок: машинист бронепоезда требовал к себе.

Незеласов устало позвал:

— Обаб!

Обаб шел позади и был недоволен мелкими шажками капитана.

Обаб сказал:

— Мостов здесь порванных нету. Что у них? Шпалы разобрали… Партизаны… А из города ничего. Ерунда!

Незеласов виновато сказал:

— Чудесно… мы живем, да-да?.. А до сего момента… не знаю, как имя… отчество ваше, а?.. Обаб и Обаб… Извините, прямо… как собачья кличка…

— Имя мое — Семен Авдеич. Хозяйственное имя.

Машинист, как всегда, стоял у рычагов. Сухой, жилистый, с модными усами и словно закоптелыми глазами.

Указывая вперед, он проговорил:

— Человек лежит.

Незеласов не понял. Машинист повторил:

— Человек на пути!

Обаб высунулся. Машинист быстро передвинул какие-то рычаги. Ветер рванул волосы Обаба.

— На рельсах, господин капитан, человек!

Незеласова раздражал спокойный голос прапорщика, и он резко сказал:

— Остановите поезд!

— Не могу, — сказал машинист.

— Я приказываю! Я…

— Нельзя, — повторил машинист. — Поздно вы пришли. Перережем — тогда остановимся.

— Человек ведь! Что?

— По инструкции не могу остановить. Крушение иначе будет.

Обаб расхохотался.

— Совсем останавливаться не к чему. Мало мы людей перебили! Если из-за каждого стоять, мы бы дальше Ново-Николаевска не ушли!

Капитан раздраженно сказал:

— Прошу не указывать! Остановить после перереза! Прошу…

— Слушаюсь, господин капитан, — ответил Обаб.

Ответ этот, грубый и торопливый, еще больше озлил капитана, и он сказал:

— А вы, прапорщик Обаб, идите немедленно, и чтобы мне рапорт, что за труп на пути!

— Слушаю, — ответил Обаб.

Машинист еще увеличил ход.

Вагоны напряженно вздрогнули. Пронзительно залился гудок.

Человек на рельсах лежал неподвижно. Виднелось на желтых шпалах синее пятно его рубахи.

Вагоны передернуло железными лопатками площадок.

— Кончено, — оказал машинист. — Сейчас остановлю, и посмотрим.

Обаб, расстегивая ворот рубахи, чтобы потное тело опахнуло ветром, соскочил с верхней площадки прямо на землю. Машинист спрыгнул за ним.

Солдаты показались в дверях. Незеласов надел фуражку и тоже пошел к выходу.

Но в это время лес толкнул бронепоезд гулким ружейным залпом. И немного спустя еще один заблудившийся выстрел.

Прапорщик Обаб вытянул вперед руки, как будто приготовляясь к нырянию в воду, и вдруг тяжело покатился по откосу насыпи.

Машинист дернулся и, как мешок с воза, грузно упал у колес вагона. На шее выступила кровь, и его медные усы точно сразу побелели.

— Назад!.. Назад!.. — пронзительно закричал Незеласов.

Дверцы вагонов хлопнули, заглушая выстрелы. Мимо вагонов пробежал забытый в суматохе солдат. У четвертого вагона его убило.

Застучали пулеметы.