В марте 1914 года Климент Ворошилов побывал в Луганске. Хотелось повидать товарищей, узнать, как живет большевистская организация. Охранка откуда-то уже пронюхала, что в город приезжает крупный революционный деятель. За всеми сколько-нибудь подозрительными приезжими была установлена слежка. Едва Ворошилов соскочил с поезда и миновал вокзал, как четыре господина разного возраста, но с одинаково безразличным выражением лица кинулись за ним следом. Ворошилов водил их из переулка в переулок, с базара на базар, вокруг заводов, на кладбище, по берегу Донца, водил день, ночь, утро. Глаза у них слипались. Казалось даже, они догоняли его во сне. К вечеру, широко зевая и потягиваясь, Ворошилов вошел в домик, где снял комнатку. Сыщики присели на скамейку у ворот. Старик с тонкой лестницей на плече подошел к керосиново-калильному фонарю, чтобы зажечь его.
— Никак, ночь? — спросил один из сыщиков и зевнул. Остальные спали. Он встал. — Как бы через сад задним ходом не ушел.
Он открыл калитку. Домик спал. Сыщик остановился у окна кухни.
Пока он слушал бульканье воды — это хозяйка наливала самовар, — Ворошилов вышел в калитку, держа небольшой узелок подмышкой.
Пархоменко провожал его на станцию. Ворошилов решил уехать в Царицын, работать на орудийном заводе. Превозмогая дремоту и усталость, сидел он возле станции на куче щебня. Вечер был теплый, совсем весенний. С крыш капало. Гудки паровозов звучали особенно трепетно. Восток был ярко-голубой. Весна, весна! И странно было видеть, что народ, вливающийся на станцию, был понурый и весь серый, как бы осыпанный золой.
— Деревенские говорят, кукушка на голый лес прилетела.
— Уже прилетела? — спросил Ворошилов.
— Прилетела. Говорят, к войне.
— А ты как думаешь, Лавруша?
— Я в лесу давно не бывал, кукушек не слыхивал, а похоже. Очень «патронный генерал» Максимов разбогател — третий дом покупает, не считая дачи. А жалованье у него все то же. Откуда? Нет! Точка. Придется бастовать. Спасать надо Россию. Распродаст ее иначе буржуазия!
— Это правильно, Лавруша.
Подошел поезд. Они оглянулись. Длинный товарный состав простоял минуту-две и, громко лязгнув буферами, отправился дальше. Кондуктор в длинном тулупе, с фонарем в руке, вспрыгнул на подножку последнего вагона.
Отрывистый этот разговор был в сущности как бы проверкой тех мыслей и решений, которые несколько луганских большевиков торопливо высказали Ворошилову. Он поправил их в частностях, но в основном они думали правильно. Рабочий класс России не имеет ни права, ни желания поддерживать империалистическую войну русских помещиков и капиталистов. Рабочий класс будет сопротивляться войне как только возможно и где только возможно. Революция близка и непобедима.
— Перед войной они нас еще ударят, — сказал Пархоменко, беря горсть щебня.
— А в войну ударят еще больше. А потом мы их будем бить.
— Уж мы ударим — попомнят! — сказал Пархоменко и с такой силой бросил щебень, что в воздухе свистнуло и с крыши упали сосульки.
Ворошилов тихо рассмеялся, а Пархоменко оказал:
— Читаю в «Ниве», один буржуазный ученый пишет: жизнь, говорит, благо. Я ему открытку послал, спрашиваю: «А почему же все лучшие блага этой жизни вы взяли себе?» Молчит.
От семафора, дрожа и брызгая желтым масленистым светом, несся поезд. На минуту Пархоменко тоже захотелось уехать, уехать не потому, что в городе было скучно, а вот жалко расставаться с Климентом. Хотелось сказать что-то ласковое, но стеснялся, и чувствовалось, что сейчас не в состоянии. А сказать надо очень многое. Как думали с братом хранить Климента, быть при нем, а жизнь и борьба все время разлучают. Правильно ли это? Быть может, правильнее сейчас сесть в поезд и ехать? Или правильнее то, что приказывает партия, у которой глаз зорче и острей?
Они стояли у грязно-зеленого вагона. Сиплый, худой кондуктор, ежась и вздрагивая, должно быть страдая от лихорадки, проверил билеты. С раздражением он несколько раз спросил их: «Вы в этот вагон, что ли?» От голоса его стало еще тоскливей. Пархоменко вздохнул. Ворошилов взял его за руку. Узелок упал к ногам.
— Ты хороший, Лавруша, — растроганно оказал Ворошилов.
И он, широко раскинув руки, обнял и поцеловал Пархоменко.
— Да вы в этот вагон али нет, хохлы? — с раздражением крикнул кондуктор. — Цалуются тоже, как бары.
Поезд отошел. Мелькнул последний раз полосатый узелок на подножке, хрипло обругал кого-то кондуктор. Лениво шевеля ногой окурки, по станции прошел высокий жандарм в шапке с широким верхом.
«Когда-то встретимся?» — подумал с грустью Пархоменко.
* * *
Началась война.
К концу 1914 года «патронный генерал» купил имение неподалеку от Макарова Яра, рядом с имением своего друга Ильенко. Сам Ильенко с великой выгодой торговал конями и хлебом. Первым в городе он выписал автомобиль, катался на нем три недели, а затем пожертвовал в армию. Об этом писали в газетах.
Луганских рабочих, да и не только луганских, а и вообще донецких, удивляло то, что «патронный генерал» приобретает дома и имения. Ильенко отделал дубом особняк, устлал лестницы коврами, и канделябры у него во всем доме серебряные, и даже совсем уж глупые помещики Куница и Пробка ездят на рысаках, а вот гартмановский завод платит рабочим против мирного времени одну треть заработной платы. То же самое и на других заводах и шахтах. Тем, кто ворчит, угрожают посылкой на фронт.
Как и говорил Ворошилов, охранка постаралась перед войной разгромить и разогнать большевистские организации. На берегах Лены, на каторге, в тюрьмах большевики. Тем труднее работать уцелевшим. Но голод и бедствия войны вызывают новый революционный подъем. Забастовки возобновляются. В 1916 году на гартмановском и патронном заводах бастовало пять тысяч триста рабочих.
— Не бойся врага, — говорит Александр своему брату Ивану. — Враг боится тебя в десять раз больше.
Они сидят в комнате Александра, возле карты театра военных действий. Александр получил ее год назад в приложениях к «Ниве». Он тщательно читает газеты и отмечает на карте все передвижения войск. Фронт прыгает и резко меняет свои очертания: русская армия отступает. Даже простому, не военному глазу видно, что правительство бездарно, продажно и погубит страну.
— Враг боится? Наши генералы боятся врага не в десять, а в сто раз больше. Надо протестовать против войны.
— Забастовка? — спрашивает Иван.
— Да, забастовка. Начинаем, как в шестом году, с того же цеха, с тех же моторов, с того же гудка.
— Ворошилова бы сюда! — мечтательно говорит Иван.
— Ворошилов ведет забастовку в другом месте. Да ведь и мы кое-чему подучились, а?
— Вроде.
И точно: так же остановились после обеда моторы, так же загудел гудок, и даже пристав прибежал тот же. Но речи были короче, делегация в контору не пошла, заводоуправление получило сообщение от цехов, что завод протестует своей забастовкой против империалистической войны.
Город замер, даже фонари потушены. На улицах казачьи патрули. Завод оцеплен. Четвертый день рабочие не подходят к заводу. Полиция кидается в предместья. Сначала арестовывают по пятьдесят человек из цеха, а там доходят и до сотни. Стражники окружают дом, где живут братья Пархоменко. Братьям, так же как и остальным рабочим, грозят плетьми, фронтом, дисциплинарными батальонами и спрашивают:
— Кто руководит забастовкой?
— Все руководят, — в один голос отвечают братья. — Все сказали: голод, холод, а тут еще война, надо бастовать. Ну, и забастовали. Зря ведь воюем.
— Кто это говорит?
— Все говорят. Мы так полагаем, что вся страна.
— А в вашем цеху кто говорит?
— Да весь цех говорит. Голод, холод, а тут еще…
— В холодную! Следующий…
Но и следующий, и другой следующий, и еще следующий говорят то же самое.
— Пойдете в запасные, под пули! — уже вопит веснушчатый тонконогий следователь. — Кто руководители?
Цехи молчат.
И тогда шестьсот рабочих направляют в запасные батальоны, а некоторых в ссылку. Александр едет в Воронежский запасный батальон. Брат его, Иван Критский, сослан в Тургай. При отправке эшелона Александр получает от него записку, спрятанную в кренделе. Брат пишет кратко: «Ничего, Саша. Скоро увидимся. Не к тому идет дело, чтобы быть в ссылке».
* * *
Запасный батальон неустанно марширует по снежным улицам Воронежа. На плечах ружья, но без патронов — этак спокойнее. Запасные чрезвычайно непокорно ведут себя. Вот, например, в передней шеренге, поставленный туда по росту, шагает запасный Пархоменко. Прапорщик, розовый и круглолицый юноша, недавно покинувший седьмой класс гимназии и получивший сто рублей на экипировку и мечту об офицерском «георгии», кричит соответственно, как ему кажется, желанию родины:
— Братцы, песню!
Но «братцы» молчат — и все потому, что Пархоменко сделал знак головой. Так нужно полагать, потому что иного объяснения молчанию нет.
— Петь! — категорически приказывает прапорщик. Рота молчит. Прапорщик приглядывается. Пархоменко уже не делает знаков, но что-то протестующее есть в самой посадке его головы, и прапорщик кричит, боясь сорвать голос: — Хватит, гадючья головка, покрутила! Под ружье!.. С полной выкладкой!
Пархоменко в шинели, с шанцевым инструментом, с камнями в вещевом мешке стоит неподвижно «под ружьем». В трех шагах от него, заложив руки за спину, ходит лысый, страдающий насморком фельдфебель. Когда он уходит в конец коридора, Пархоменко вполголоса продолжает рассказывать, почему большевики протестуют против империалистической войны и почему бастуют рабочие. Солдаты неподвижны. Фельдфебель ходит.
Но вот во время урока «словесности» рябой узкогрудый солдат спрашивает у фельдфебеля, указывая на устав:
— А тут написано, долго мы кровь зря лить будем?
И вопрос этот учащается. Его задают на кухне, в лазарете, в конюшне, когда везут дрова или сено, на небольших сходках и даже ночью на улице, когда офицер не может узнать в темноте солдата.
— Долго нам зря кровь лить?
Солдат спрашивают:
— Кто первым задал этот вопрос?
— А все.
Прямых указаний нет, но офицеры подозревают Пархоменко. Его отправляют в экскаваторную команду под Москву. Здесь режим покрепче, да и скорей отсюда отправят на фронт. Но, оказывается, в команде много квалифицированных рабочих, встретился даже луганчанин Вася Гайворон — тот, что на велосипеде ездил в 1906 году в Макаров Яр на забастовку. Вася сообщает, что в команде есть войсковой комитет большевиков. Пархоменко говорит смеясь:
— Начальство полагало, что воду льют на костер, ан вышло — бензин.
Двадцать восьмого февраля 1917 года весь войсковой комитет экскаваторной команды, все восемнадцать человек, перевесившись с грузовика, устремив винтовки навстречу полицейским, объезжают Марьинский район Москвы. Пархоменко сидит рядом с шофером. На коленях у него бомбы, за поясом револьвер, у колена винтовка. В участок он врывается первым, тащит городовых с чердака, требует оружие и не покидает участка, пока не вешает над дверью красный флаг и не срывает вывеску.
— Сколько оружия? — спрашивает он у Гайворона.
— Шестнадцать винтовок, четыре нагана, ящик патронов, гражданин начальник, — отвечает Гайворон и делает под козырек.
— Где тут ближайший завод?
Автомобиль подъезжает к ближайшему заводу, и Пархоменко, раздав оружие рабочим, посылает патрули.
К вечеру Марьинский район выбирает его начальником охраны.
* * *
Луганский комитет большевиков телеграфно просит Пархоменко приехать на родину. Телеграмма лежит как раз посредине стола. Направо — сводка, налево — списки арестованных городовых и охранников. По углам — шинели, оружие, флаги, тут же проткнутые штыком портреты особ уже не царствующего дома, газеты. Москву покидать не хочется. Надо бы еще и в Питер поехать. Но если партия вспомнила о нем в эти дни, значит, он нужен.
— Гайворон, собери какое есть тут лишнее оружие, — говорит Пархоменко. — Мы едем в Луганск защищать и развивать революцию.