В то время как повара тащили сомов в котлы, над равниной, где утром происходило столкновение, уже показались орлы. Носились они высоко, возле самых облаков, пушистых и круглых, еще не смея опуститься. Бойцы — кто спал, кто собирал оружие, кто искал патроны.
Штаб искупался в речке, неподалеку от перевязочного пункта, который так и расположился возле болотца. Ворошилов обошел раненых. Нужно было уговорить их, чтобы они согласились на лечение в эшелоне-госпитале, так как большинство их желало остаться и лечить раны при частях. Рослый боец со шрамом на лбу, раненный в ногу, приподнялся на локте, увидав командарма.
— Товарищ командарм, разрешите рапорт, — сказал он, тяжело дыша, — потому что всех командиров в третьей роте перебило.
На лице у него было такое душевное волнение, что Ворошилов согласился.
— Только коротко, товарищ. Выздоровеешь — скажешь подробно.
— Наша третья рота кинулась в бегство, товарищ командарм, теперь она, может быть, не сознается, а я не могу… Отступаем мы через болото, выходим к речке и думаем переправляться… выбегает тут товарищ Лиза, из лазарета, стыдит и поворачивает роту…
— А ты?
— Я принял после этого командование и выбил врага.
— Вы оба — герои, — сказал Ворошилов и протянул ему руку. Боец искал глазами Лизу, как бы спеша поскорее передать ей пожатие руки командарма. — От Конотопа идешь?
— Я луганчанин.
— А сам-то откуда? — опросил Ворошилов, уже привыкший к тому, что все в эшелонах называли себя луганчанами.
— А я из Москвы, «Гужон».
— Назначаю тебя ротным, — сказал Ворошилов.
Комдив сообщает, что в его распоряжение пришла с белым флагом делегация от генерала Краснова. Ворошилов возвращается к речке, где к ивам привязаны кони. Ворошилов спускается к воде, еще раз умывается, причесывается коротеньким гребешком, поглядывая в небо, щупает подбородок и говорит Пархоменко:
— Скажи ты, пожалуйста: это от жары, что ли, волос растет? Утром брился, а сейчас опять щетина.
Подходят пять офицеров с белыми шелковыми повязками на руках и трое рядовых. Ворошилов стоит у дерева. Сияние вокруг такое, как будто над головой зеленая кисея или как будто листья сами испускают из себя свет и жару. Офицеры идут медленно, расчетливо. Ворошилов срывает листик, пристраивает его на кулаке, где оставлена маленькая щелка, и хлопает по кулаку ладонью. Листик лопается с легким звуком.
Офицеры будто нарочно подобраны красавец к красавцу, особенно хорош старший есаул. Талия у него осиная, плечи широкие и расположены в виде лука, так что, когда он подбоченивается (а делает он это часто), то руки у него похожи на тетиву. Офицеры тщательно затянуты и в материю и в кожу, на них множество ремней и блях, причем бляхи эти расположены так искусно, что подчеркивают телесные совершенства. Рядовые грузны, с какими-то сопревшими лицами, от них несет водочным перегаром. Один из рядовых, широкий внизу, в длинной рубахе, похож на треугольник, верхний угол которого наполнен такой исконной глушью, совершенной необитаемостью, что в его мшистые глаза и смотреть тяжко.
Офицер, верхняя часть туловища которого похожа на арбалет, делает под козырек и отчетливо говорит:
— Есаул Черепов.
Он оглядывается. Повидимому, он ожидал встретить толпу, митинг, может быть пир по случаю победы, а перед ним — штаб, ординарцы, невдалеке палатка лазарета, речка, тальник, по ветке которого какая-то синяя птичка скатывается, как на салазках.
— Ну, что у вас за дело? — говорит Ворошилов скучным голосом и смотрит офицеру в лицо. Взгляд этот говорит, что командарму все известно, что слова офицера заранее определены, и офицеру кажется, что внутри у него стараются что-то согнуть. Но он все же находит силы сказать ласковым голосом:
— Зачем мы проливаем братскую кровь, господин командующий? Известно ли вам, что советской власти нет нигде в России?
— А разве вас сегодня не советская власть гнала? — спрашивает Ворошилов.
Офицер проводит рукой по губам. Он говорит теперь уже без ласки:
— Мы предлагаем вам сдать оружие.
— Еще что?
— Если вы сдадите его через два часа, то мы гарантируем вам жизнь.
— Еще?
Вопросы эти, задаваемые скучающим, наполненным презрения голосом, чрезвычайно раздражают есаула Черепова. Он торопится:
— Иначе вся ваша армия будет потоплена в Дону.
— Еще?
— Так как на Украине советская власть и Киев взят красными, то мы разрешаем вам вернуться на Украину, но без оружия.
Пархоменко нагнулся и спросил ласково и ехидно:
— Как же это так выходит, господин есаул: советской власти нигде нету, а на Украине советская власть?
— Я говорю про Россию, — отвечал есаул.
— Не будем человеку мешать, пусть себе врет, — говорит Ворошилов. — Ну, а еще что?
— Все, — поспешно отвечает есаул таким голосом, будто свалил тюк с плеч.
Молчание. Чуть шевельнулась ива. С верхних ее листьев свет, отражаясь, падает в серебро на груди есаула, серебро отливает зеленью. Ворошилов поправляет волосы на висках и спрашивает:
— Разговор-то не получается, а ведь вы, небось, готовились.
Офицер передает ультиматум Краснова. Ворошилов, сделав чрезвычайно серьезное лицо, читает его, а затем смеется.
Есаул говорит:
— Мы разговариваем искренне. — Но как он ни старается сказать это просто, в голосе его чувствуется ненависть, озлобление.
Ворошилов говорит:
— Так я, пожалуй, вам ответ напишу.
Пархоменко, согнув руки, упирает ладонь в бедро. Ворошилов кладет ему на руку планшетку и химическим карандашом пишет, диктуя сам себе. Пишет он раздельно, ловко, бросая слова, как снаряды:
— Красная Армия борется за власть Советов, власть пролетариата, и она непобедима, генерал Краснов. Будут прокляты и беспощадно уничтожены те, кто посягнет на завоевания великого Октября. Нами руководит могущественная партия большевиков-коммунистов во главе с товарищем Лениным — и мы победим. Тобой руководит смерть, и ведет она тебя в могилу. Обманутое тобой, предателем родины, бедное казачество вернется к защите отечества, вернется к нам. Дон будет советским!
Офицеры стоят, вытянув руки по швам. Им кажется до крайности бессмысленным, что они надеялись перетянуть к себе этих упорных и смелых людей. Офицеры моргают, стараясь сделать лицо вольным, даже насмешливым, но чем они больше стараются, тем сильнее обвисают и обессмысливаются их лица. Под конец чтения раздается вдруг голос рядового, того, что похож на треугольник. Он кричит, с усилием стягивая с тела ремни, поддерживавшие шашку:
— Опять генералы нас завожжать хотят? Верно, товарищ командующий? Чего мне к генералам ехать? Здесь мне житья нету, что ли?
Мшистые глаза его раскрыты на мир, он даже в движениях своих приобретает некоторую ловкость; в этом дремучем лесу, в непроходимой тайге, вдруг обнаруживается золотая россыпь. Его заливает обширная, хорошо знакомая всем бойцам радость творчества и свободы. Он бросает шашку под ноги офицеру и кричит:
— Остаюсь я, ваше благородие, при бедном казачестве для его защиты! Прокляты вы и людьми и богом! Не желаю я носить народного проклятия!
Офицеры молча берут бумагу из рук Ворошилова и идут к коням. Неприветливый ответ везут они генералу Краснову!
— И все-таки наш Пархоменко красивей, — говорит Ворошилов, глядя им вслед.
Когда штаб возвращался к месту, замечают, что огромный курган уменьшился сильно, почти наполовину.
В лагере пахнет рыбой. За полкилометра можно различить сияющие лица поваров.
Из палатки тоже несет запахом рыбы. Посредине палатки сколочен стол из теса. Он накрыт великолепно вышитой украинской скатертью: ее сегодня преподнесли командарму крестьяне — строители моста. На скатерти длинное отливающее серебром блюдо: кузнецы, увидав, что повара несут свой дар в миске, возмутились и тут же выгнули блюдо из белой жести. На блюде — голова сома, части из середины, боков, словно повара и сами не знают, откуда бы взять лучше.
Но командарм и его штаб смотрят не в палатку. Они смотрят на Дон и на курган, будто согнувшийся. И небо и вода как бы покрыты легким серебром, и кажется, что ночь хочет перебелить весь мир заново. Если чуть отвести глаза от кургана, прямо перед тобой встанет мост. Мост обращен к ним прямо въездом, так что пролома не видно, и мост кажется целым — на минуту можно подумать, что паровозы уже разводят пары, чтобы двинуться вперед. Всем очень хорошо.
Седоусый старик в соломенной шляпе, тот старшина обоза, что разговаривал с Пархоменко у балочки, когда Ламычев встречал Лизу, уловил чувства штаба и, чтобы не потревожить их, тихо шепчет на ухо Пархоменко:
— Как же это так, товарищ уполномоченный? Мой обоз-то меньше всех кургана сдвинул. А почему? А потому, что колесной мази мало дают из снабарма. А мой обоз самый революционный из всех обозов, вот возьми меня сатана, товарищ уполномоченный!..
В ту же ночь на рассвете Пархоменко в сопровождении двух своих ординарцев переплыл, держась за гриву коня, через Дон и углубился в степь. Обходным путем он скакал к Царицыну.