Солнце светит особенно, как бы пронзая насквозь дома. Двери хлопают гулко, на полу трепещут листки бумаг, и ничто и никто не бросает живой тени в этих опустевших домах. Войдешь в комнату, а она словно радуется, что появился спокойный, знающий свою дорогу человек. Изредка по городу проскачет патруль, и о чем ни спроси, он крикнет: «Уехали! Интервенты близко, товарищ!»

На станциях в эшелонах много солдат и великое множество начальников. Эшелон идет, куда ему хочется. Начальник сидит, думает, затем посовещается и решает вдруг открыть здесь, против окна своего вагона, фронт. У каждого из начальников собственная карта фронта, и начальник неспособен понять, что фронт похож на цепь: пролезь между звеном ее, оттяни это звено — и нет никакой прочности в цепи, она слабее нитки. Здесь же каждое звено, оторвавшись от другого, действовало, шло вперед или отступало, как и когда ему казалось удобным.

То же самое в городе. Эвакуация шла без плана, торопливо, скачками. Капитан, который должен последним покинуть корабль, давно уже уехал, и эвакуацией заведовал юнга, никогда не бывавший даже в трюме.

— Кто прикрывает отступление и эвакуацию? — спросил Пархоменко у такого юнги.

— На линии Ворожбы стоит Луганский отряд Ворошилова, — ответил тот.

— А если я немцами подослан? — вдруг спросил Пархоменко.

Но юнга только мотнул головой, показывая этим, что он-то поймет, кто немец, а кто нет. Пархоменко рассвирепел:

— Теперь мне ясно, как меньшевики получили у вас состав с оружием. Город у вас получить можно, не только что состав.

И Пархоменко сказал меньшевикам, которых привез из Луганска:

— Идите.

— Куда?

— Куда хотите, но не в Луганск и не на фронт. Я туда еду. А вам второй раз со мной неприятно будет встречаться.

Бронепоезд и отряд Ворошилова он встретил возле станции Дубовязка. Вдоль полотна странничьим шагом, опираясь на недавно вырезанные палки, шли с вещевыми мешками солдаты старой армии. Они вяло просили табачку, никак не верили, что бронеплощадка хочет идти к фронту, и упрашивали взять если не их самих, то хотя бы письма домой. В движениях их чувствовалась небывалая усталость, и тянуло зевать при взгляде на их лица.

Пархоменко спросил о немцах.

— Мы его возле мельниц видали, ну и поторопились, — сказал сиплым голосом солдат, повязанный шалью. — У него орел-то на бронепоезде далеко виден. А ты, земляк, откуда?

— Из Луганска.

— Свое место, стало, защищаешь. А наше место — в Сибири, далеко… Пока враг до нас дойдет, мы три посева снимем. Счастливо оставаться, братцы!

Ворошилов, пожимая крепко руку Пархоменко, сказал:

— Вот так и воюем. Разведки нет, — отступающие солдаты да беженцы говорят, где немец. Связи нет. Штаб не то в Харькове, не то еще дальше…

— Нет его в Харькове, — сказал Пархоменко. — Харьков пуст.

— А нам как велено действовать?

— Я взял четыре вагона со снарядами да паровоз и приехал.

Ворошилов стукнул кулаком по орудию:

— А Украину все-таки будем отстаивать. Ты, Лавруша, принимаешь командование пехотой, я — у орудий.

— Слушаюсь, товарищ командир. Прикажете двигать вперед?

— Вперед!

Состав двинулся.

Перед ними понуро лежало коричневое поле. Пятна еще не стаявшего снега, покрытого желтоватой коркой, кое-где поблескивали в низинах. Солнце ушло в громадные весенние тучи. По непаханому полю удивленно скакали грачи. На горизонте грузно стояли мельницы, их крылья походили на тряпки. Ближе виден был пустой разъезд. Дымок дрожал за ним.

Ворошилов передал бинокль Пархоменко:

— Противник.

В черту деления попал зеленоватый ствол орудия с медленно приближающимся к биноклю дулом. От жерла и от дула, которое сначала казалось полумесяцем, затем кружком, очень трудно было оторваться.

— Совсем ошалели от гордости. В упор бить хотят.

— Учат нас, учат, — сказал со злостью Ворошилов, засовывая бинокль в футляр и спеша к орудию. — Давай командуй, Лавруша.

Красноармейцы, изредка стуча сапогом о сапог, чтобы сбросить липнущую сырую землю, быстро скользнули в поле и залегли. То, что они стряхивали землю с ног, указывало на их решимость и спокойствие, а то, что маневр был совершен быстро, говорило, что ряды их, несмотря на привезенное пополнение, очень редки и против врага долго не продержатся.

С бронепоезда послышался блестящий треск, лязг, которым всегда сопровождается первый выстрел, как будто орудия устраиваются поудобнее. Затем один за другим, с очень ровными и какими-то ловкими промежутками, начались выстрелы. И даже чувствовалось, что враг у разъезда вздрогнул, остановился, смотрит ошеломленно назад к мельницам, где находятся резервы и откуда идут серые цепи противника. Большие белые клубы муки выскакивали из мельниц, застилая собой их крылья.

— Вот вам и украинский хлеб, буржуйское брюхо! — сказал пожилой рабочий со впалыми щеками, лежавший рядом с Пархоменко. На поясе у него висели четыре подсумка, набитых патронами, да еще и пазуха топорщилась от припасенных патронов. Фамилия этого рабочего была Сочета, а профессия — формовщик. Он провел всю войну на фронте, был отпущен вчистую из-за ранений, агитировал бешено против войны, а когда позвала партия, оставил четверых детей, мать, жену и немедленно уехал с Ворошиловым. И сейчас, когда он увидал Пархоменко, он спросил не о своей семье, а о том, достаточно ли тот привез снарядов.

— Мука наша тучей уходит, — подхватил другой, в черной железнодорожной шинели и папахе, как видно, из депо.

— Это вам не шарлотки жрать! — крикнул кто-то визгливо, и хотя вряд ли многие здесь знали, что шарлотка — это сладкое блюдо из черных сухарей с яблоками, но всем это показалось почему-то чрезвычайно метким, и все засмеялись, и при каждом удачном выстреле, когда мука взметывалась, отрядники, хохоча, говорили: «Опять шарлотки нету».

— Ворошилов сам бьет, — с уважением сказал пожилой рабочий и вдруг, схватив за плечо Пархоменко, кинул его на землю. Что он крикнул при этом, нельзя было разобрать. Рядом засвистело, шаркнуло, чвакнуло. Под ложечкой засосало, и над головой пронеслось что-то душное и тарарахающее. Когда Пархоменко протер глаза, забитые мокрой землей, пожилой рабочий стоял на корточках, харкая кровью, а другой, в черной шинели, лежал неподвижно, с раздробленной осколками головой.

— Враг тоже умеет бить, — сказал пожилой рабочий.

Из вагонов, которые откатили назад, бежали с носилками санитары. Пархоменко схватил винтовку. Пожилой рабочий вытер рукавом пиджака алый и мокрый рот, внимательно взглянул в сверкающие и жаждущие боя глаза Пархоменко и сказал:

— Ты обожди команду давать. Пускай он поближе подойдет, нам далеко бежать трудно: спали плохо, да и почва сыра. А как он подойдет ближе, мы его и заставим глаза выпучить.

Он тревожно перевел глаза на ворошиловский бронепоезд. Вначале вражеские снаряды ложились с недолетом, возле телеграфных столбов, затем пошли перелеты, а сейчас видно было, что враги нащупали бронепоезд и готовятся по нему ударить. Непродолжительное время была пауза, словно враги набирали в грудь воздуху и сил. Команда бронепоезда чувствовала это — она выпускала снаряды один за другим с точностью изумительной. Цепи остановились, мельницы пылали, что-то загудело и завизжало во вражеском бронепоезде, по всей видимости взорвался вагон со снарядами, и одно мгновение казалось, что огромный бронепоезд поврежден. Но тут что-то словно разомкнулось возле нашего бронепоезда, острый клин ударил подле самых шпал, площадки приподняло — и мутное чернильное пятно закрыло орудие.

Пархоменко скорчило от ужаса. Снаряд ударил как раз в ту платформу, на которой стоял Ворошилов.

Пожилой рабочий сказал:

— Передай мне команду, а сам иди туда. Ребята думают, что Ворошилова убило.

Пархоменко побежал к бронепоезду. Назад Пархоменко не смотрел, но он чувствовал, что отряд пятится, слышал, что пожилой рабочий кого-то бранит чрезвычайно звонким голосом; какие слова он говорит, разобрать было нельзя.

Пархоменко поскользнулся возле самой насыпи и упал лицом в щебень. Только что он упал, совсем рядом пушисто вздрогнула земля, и в ногу ударило чем-то скользким и свистящим. Затем наступила большая тишина. Она тянулась долго, хотя Пархоменко успел только опереться на ладонь…

Знакомый голос, наполненный скорбью, послышался с насыпи:

— Убили? Лаврушу убили?

Пархоменко вскочил.

В серой воронке от снаряда, словно выложенной паклей, стоял Ворошилов. Лицо у него было наскоро перевязано, сквозь вату и бинт сочилась кровь. Всплеснув руками, он крикнул радостно:

— Ну и учат! Моя рожа хороша, да и твоя, Лавруша, не лучше. Видишь?

Он указал пальцем назад. Вагон со снарядами был взорван, он встал на дыбы поперек пути.

Ворошилов спрыгнул с насыпи. Подняв револьвер, он бежал по полю, легко перепрыгивая через лужицы. Пархоменко и вся уцелевшая команда бронепоезда бежали за ним, крича то же самое, что и он. Отряд, начавший было пятиться с холма, остановился. Те, кто стоял ближе, узнали Ворошилова. Штыки повернулись в сторону противника. Отчетливо и повелительно слышалось вдоль цепи:

— В атаку!.. За Советскую Украину!..

— А-а-а-а… Ура-а-у-у-а-а! — ответила цепь, и тут Пархоменко понял, что это-то и был тот крик и тот ответ, которого он ждал и ради которого ехал. Он чувствовал, как отвердели его ладони и как ловко лежит в них винтовка, как искусно и дельно действуют ноги и как отчетливо видят глаза. Они видят приближающихся сутулых врагов, идущих как-то странно, вприпрыжку, так, что у них мотаются головы. Весь он натянулся, напружинился, и то же самое чувствует вся цепь, которая кричит и думает вместе с ним, и каждый в отдельности. «Только бы ты не повернул, только бы нам скрестить штыки. Мы тебе покажем!»

«К оружию!» — вот клич, который раздался по городам и селам Украины. «К оружию, революционные рабочие, солдаты и крестьяне! Организованные шайки германских империалистов, ставящие себе задачей наживу и грабеж, устремились на Украину!»

Украинские рабочие и крестьяне понимали, что с этими разбойниками и налетчиками может быть только беспощадная расправа, истребление их вместе и в отдельности! Страна уже начала было заниматься своими внутренними делами, налаживала свое хозяйство, разоренное войной, — и в этот час немецкие налетчики, организовав множество разноцветных русских и украинских банд из бывших помещиков и купцов, начали занимать города, села и деревни. В таком наглом и неприкрытом виде грабеж уже давно не производился.

— Что это такое происходит? Что немцы делают? — спрашивал Пархоменко. — Они нашу кровь льют, как воду!

— Борьба, — отвечал Ворошилов, — борьба между двумя мирами: пролетарским и буржуазным. Когда буржуа видит, что опасность грозит самой основе его существования, он оставляет в стороне все разговоры о справедливости, культуре и свободе. Эти слова говорятся ими только для того, чтобы покрепче держать в кабале народ, чтобы основательней его обманывать, убедить его, что капиталистические цепи на нем бренчат во имя высших общечеловеческих задач! Ничего, рабочие скоро поймут все!..