Пархоменко скакал по степи. Он торопил обозы, которые, казалось ему, шли как-то нехотя в кольцевую оборону моста. Он говорил короткие речи о том, что для успеха «бута» Дона нужны люди, телеги, волы, все свободные силы армии, и, наконец, он подъехал к последнему обозу, за которым начинались уже вражеские поля.

Он увидал большой костер, парней с пиками вокруг него. У пламени стоял политком Волков — человек болезненный, бледный и раздражительный повидимому, но, как все передавали, отличавшийся редким умением владеть собой. Прислонившись к телеге, он неторопливо отвечал на вопросы крестьян, а узнав Пархоменко, сделал под козырек.

— Рассчитываем, товарищ уполномоченный, — сказал он низким грудным голосом, — к завтраму дать еще триста подвод.

Поодаль от обоза лежал на траве Терентий Ламычев.

— Заворачивай, заворачивай, Александр Яковлевич! — закричал он, махая фуражкой. — Дочь встретил! Празднуем.

Пархоменко осадил коня. С бурки поднялась угловатая девушка.

— Моих не встречали? — крикнул он, оглядывая Лизу.

— Нарочно прошла по станции, Александр Яковлевич. И в Миллерове была и дальше. Не слышно про ваших.

— На станциях передавали, что проскользнул поезд сквозь немца в Россию.

— Я же говорил, проскользнут! — крикнул Ламычев. — Они-то еще бы не проскользнули.

Пархоменко вздохнул, слез с коня.

— Рассказывайте, — сказал он, глядя на Лизу. — Как там люди живут, чего слышно?

— На вас шла, как на эхо, — сказала Лиза, смущенно улыбаясь. — А люди живут совсем плохо.

Еще щелкали бичи, еще кое-где раздавалось хриплое «цоб, цобе», еще падали на землю ярма. Но уже пахло дымом, серовато-зеленым, ничем не отличаемым от цвета травы, уже телеги стали тесным кругом, уже на окрестные холмы залегли «секреты» с берданками, а в балку, мимо только что срубленного мостика, пробирался обозный патруль. Крестьянские парни в солдатских фуражках, выпятив грудь и поджав губы, ловко держа у бедра пики, рысили с большой важностью.

Пархоменко, стоя у высокого пня, слушал, как в глубине балки чуть живой, задыхаясь среди высокой и сочной травы, пробирался ручей.

— Спуск-то к воде нашли? — спросил Пархоменко того парня, что вел патруль, гордясь своей неимоверно много раз простреленной фуражкой.

— А как же! Пристроились, Александр Яковлевич.

— Быков, стало быть, на коней сменяли?

— А чего же, — ответил тот, с шипением раздвигая грудью коня заросли орешника. — Пристроились, доложено…

Голоса людей и конский топот почти мгновенно утонули в орешнике. К ручью вынырнул из травы Вася Гайворон с чайником. Придерживая кольт левой рукой, он осторожно опустил белый жестяной чайник в жестяно блестевшую струю. Послышалось вкусное чмоканье Ламычева, пившего чай, и он сказал Лизе:

— Кроме кофты, начальник снабжения выдал фунт карамели. Получай, дочка, получай.

Он широким жестом, как и все, что он делал, подал ей пакет из газетной бумаги. Она достала конфетку и бережно положила в рот. Едва ли хотелось есть, но ей нужно было сделать возможно больше приятного всем встретившим ее. Обсасывая конфетку, она громко сказала, угадывая грусть Пархоменко:

— А ваши-то, Александр Яковлевич, на Самару прямо пошли.

— Спасибо, Лиза, за слово, — оказал Пархоменко глухо. Он полуобернулся к возам, откуда, подминая густо-лиловые соцветья шалфея и белые лапки чистеца, шел к ним старшина обоза, пожилой крестьянин с теплыми седыми усами, чуть розовеющими под широкой соломенной шляпой.

— Прошу в круг, товарищи начальники, — сказал тот, указывая на возы. — На почетное место… беседу по международному делу и так, пониже, побеседовать.

— Некогда, отец, — сказал Пархоменко. — Дон зовет. Сюда мы свернули дочку ламычевскую встретить. Вот у нас в обозе небось жалуются?

— Да не так, чтобы горько, — уклончиво ответил старик.

— Детишки животами мучаются? Бабы стонут? И ниток нет, и соли мало, а на Дону мост взорван?

— Это есть. Разговор бабий имеется.

— А которым оплечьями котомки грудь сильно натерло… надо вот ее повидать да порасспросить, — сказал Пархоменко, указывая на Лизу.

Лиза стояла возле своего плечистого отца. Подле нее, босые и пыльные, лежали, засыпая, пять мальчишек, покинувших поезд вместе с нею. Это были дети шахтеров, ушедших с колонной Ворошилова. Лица их морщились от напряжения, словно они стояли на краю высоченного обрыва и край этот пошатывался под их ногами. Опасности дороги, страх, грозы, побои, лай станичных овчарок будут преследовать их и во сне еще долго-долго…

Вася Гайворон разжег костер в ямке и подвесил чайник. Возле мостика тихо перебирали железными путами кони. Кузнечики изредка прыгали в костер и умирали неслышной смертью. Вася подкладывал сухие ветки и смотрел на Лизу. Брови у него ходили напряженно, словно не могли еще освоиться с новым упорным взглядом глаз. Изредка поднимал голову кто-нибудь из мальчиков, тоже смотрел на Лизу, и взгляды его походили на взгляды Васи. «Да они все влюблены в нее», — подумал Пархоменко, и ему было приятно и видеть это, и подумать об этом.

Жизнь идет — и быстро идет! Месяца полтора назад, когда начали отступление и шли долиной реки Калитвы, тучной, черноземной, этот же Вася Гайворон, смотря на сумятицу в передвижном лазарете, сказал: «Эх, Лизу бы Ламычеву сюда, она бы показала обращение планет и луны». Слыша это восклицание, Пархоменко подумал, что жалеет Вася не столько о Лизе, сколько о том, что оставил Луганск. Пархоменко резко оборвал его. Вася смолчал. А теперь Пархоменко понял, что Вася тосковал о ней, как бы звал ее сюда, и неизвестно еще, чей призыв ближе ей: отца или Васи.

В огонь прыгнула кобылка. Пархоменко поймал ее на лету. Еще утром Вася сказал бы, что раз здесь кобылки много, то много и розовых скворцов, и непременно нашел бы гнезда. А сейчас он и видит кобылку в руке Пархоменко и не видит ее!

Лиза тихо рассказывала о том, как они шли станицами, как прятались в овинах, как она притворялась слепой и мальчишки вели ее на палке. Вышли они однажды на Хайер, и возле Аржановской перегнали их коляски с немецкими офицерами. Коляски остановились. Ну, думает Лиза, узнали. Нет, оказывается, немцы просто пожелали сфотографировать нищих.

— Да, было, значит, туго, — сказал Ламычев, весь сияя.

Вася налил Пархоменко чаю в большую жестяную кружку и выдал одну конфетку. Пархоменко положил ее в рот. А Лиза — так чмокала губами от удовольствия, щурилась и посмеивалась. Розовая ситцевая кофта, подарок отца, лежала у нее на коленях, и Лиза время от времени трогала ее пальцами. Проснулись парнишки. Вася и им налил чаю. Он не удержался и похвастался, что на обед они завтра получат дрофу. Конопатый широкоскулый мальчишка, лет шестнадцати, Алеша, носящий странную фамилию Увалка, сказал ядовито, что дрофу застрелить легко, а ты застрели сайгака! Видно было, что он ревновал Васю к Лизе. Но тот не замечал этого и говорил:

— Дрофа, верно, не диво. А вот что завтра увидите вы у Дона, вот это — у-у-у!.. Шли, не шутоломили, а дошли — у-у-у!..

Пархоменко встал, потянулся. Коновод побежал распутывать лошадей. Ламычев легонько похлопал дочь по спине и оказал ласково:

— Всего не расскажешь, сердечушко. Отдохнула? Пойдем Дон смотреть. Шли мы к нему, шли, казаков от линии отгоняли, отгоняли, а вышли — смотрим, мост пополам разорван.

Короткими и сильными своими руками он показал, как разорван пополам мост над Доном. Но Лиза не поняла слов отца. Она все еще была окружена теми картинами, сквозь которые только что прошла. И, спеша окончить рассказ, Лиза оказала:

— Ну, говорили еще, что Ленин прислал в Царицын, для управления боем, верного начальника…

Пархоменко спросил резко и быстро, так что девушка вздрогнула:

— Кого прислал Ленин?

— Наркома Сталина.

— Приехал Сталин?

— Кто говорил? Где? В какой станице?

— В Еруслановской, вчера говорили…

Пархоменко подбежал к ней:

— Кто?

— Не то казак с плену бежал, не то офицеры перекликаются, — смущенно ответила девушка, понимая, что, торопясь к отцу, она пропустила подробности очень важного события.

Пархоменко сжал руки:

— Эх! Вот о чем надо расспрашивать. А она мне: восстания на Украине! Восстания есть, и без того знаю. Один казак говорил о Сталине? Или много?

— Да говорило несколько…

— Людей несколько или поселков?

— И людей и поселков.

— Сколько же поселков говорило?

Лиза смущенно улыбалась. Она глядела на отца. Челюсти его были крепко сжаты. Его обижало, что Пархоменко так резко спрашивает уставшую девушку, но в то же время он понимал, какую огромную силу для армии привез бы в Царицын нарком Сталин, друг и ученик Ленина.

Однако девушка быстро пришла в себя и при помощи мальчонок точно припомнила, кто и где говорил о приезде Сталина в Царицын. Пархоменко снял фуражку, достал карандаш. Вася светил ему горящей лапой дуба. Пархоменко записал все, что говорила девушка, хотя и без записи он помнил речь ее от слова до слова. Когда оборот козырька весь был исписан мелкими и неразборчивыми буквами, Пархоменко надел фуражку и крепко пожал руку Лизе.

Девушка пробормотала что-то растроганным голосом. И Пархоменко представил себе, как шла эта девушка степными дорогами, шла долгие дни и ночи, как подходила к богатым домам, как просила кусок хлеба и как слушала грубые отказы. Пархоменко хорошо знал этих жирных и жадных псов, сидевших в своих трехоконных домах с крылечками, окрашенными желтой краской. И тут же он с удовольствием припомнил, сколько раз в течение месяца этим жирным и жадным псам били наотмашь в зубы.

Возле одной из телег красный отсвет костра падает на белую холщовую рубаху, на худую сутулую спину. Взмахивает рука, делающая крестное знамение. При последних словах политкома седобородый молящийся оборачивается.

— Хоть бы молебен отслужил перед началом. Ведь такое дело — Дон бутить!..

Покосившись на молящегося и натягивая повод, чтобы конь шел тише, Пархоменко говорит:

— Попы вон твердили, что люди равны, мол, потому что в них одинаково волей божьей вложен дух его, а теперь, я полагаю, что даже этот старикашка — и то понимает, что бог-то работал грязно. А народ не любит плохой работы. Забутит он Дон и скажет: «Чего мне отдаваться на божью волю, на плохую работу? Ведь божьего-то равенства не исправишь, наше вернее. Лучше-ка я отдамся на свою волю, человечью, а?..»

Ламычев как-то по-своему понял его и засмеялся:

— Приди ты ко мне сватом, Александр Яковлевич, я в любого твоего жениха поверю!

Он придвинул своего коня к нему и положил на колено Пархоменко свою широкую, крепкую и теплую руку. Так, шагом, не торопясь, не желая расстаться, широко вдыхая молодой запах полыни, всадники ехали не менее двух часов. Небо сильно посинело. На юге что-то замелькало, похожее на зарницы, должно быть отблески костров у моста. Из балок стали окликать чаще. Приближался Дон.

— Нам сюда, влево, — сказал Ламычев. — Стало быть, Александр Яковлевич, пятьсот двадцать рабочих я посылаю.

— Двадцать еще наскреб?

— Порассчитал в арьергарде, обойдемся и без них. — В темноте послышалось шлепанье его толстых губ, словно он про себя еще пересчитывал что-то, и он сказал: — А скот-то я весь отдаю. Пускай принимают. Что я, приданое из него дочери делать буду? Мне мост надо, а не скот.

Он помолчал и добавил с явной застенчивостью:

— Дочь-то куда думаешь мою определить?

— В лазарет, — сказал Пархоменко.

— С ребятами послать камни бросать в Дон, думаешь, не стоит?

— У койки она будет ловчей. Приехала, рада, да и заботливая она, вроде тебя.

— Без заботы не проживешь, — скромно вздохнув, сказал Ламычев. — Счастливо оставаться.

Он отъехал, но вдруг остановил коня и крикнул издали:

— А правда, есть предложение — отыскав брод, бросить эшелоны и двигаться к Царицыну походным порядком? Чего ждать два месяца, когда выстроят мост?

— Этого не будет, — сказал резко Пархоменко. — Выстроим.

— И я думаю, что выстроим, — так же резко отозвался Ламычев. — Счастливо, Александр Яковлевич!

— Счастливо, Терентий Саввич.

Поскакали, но Ламычев опять осадил коня:

— А третьеводни я чеснок видел во сне, а чеснок, говорят, к одиночеству. Вот так предсказанье, а?

— Не верь снам, а верь сабле! — крикнул ему Пархоменко.

— И то правда! Голова от мыслей прямо как улей.