СЛУЧАЙ НА НОВОЙ ЗЕМЛЕ
Семья Бусыгиных
Кончилась зима. Взошло над заливом яркое солнце. Сначала дни были вровень ночам, потом ночи стали короче, — в конце июня солнце уже не покидало горизонта. Наступил полярный день. Меж обледенелыми скалами стали пробиваться яркие пестрые цветы.
К одной из больших скал в глубине залива жался единственный здесь бревенчатый домишко. В нем жила семья охотника Ефима Бусыгина. Еще в 1923 году приехали Ефим и Марья Бусыгины на остров и поселились в безымянном заливе. Для жилья они приспособили давно покинутую полуразвалившуюся избушку. После, уже в 1931 году, когда на острове основалась охотничья артель, Ефим Бусыгин так отремонтировал свой дом, что от старого гнилья не осталось и следу.
Санька, сын Бусыгиных, которого привезли на остров, как котенка, в теплом платке, за это время вырос, выравнялся. Он учился в Новоземельской школе и считался одним из лучших учеников четвертого класса.
Площадь Новой Земли равна, примерно, восьмидесяти тысячам квадратных километров. Но население острова невелико, — вот почему на острове имеется только одна школа. (На триста человек населения больше и не требуется). Находится эта школа в южной части острова, в становище Белушья губа.
Каждое лето артельный бот развозит школьников по домам, а осенью — либо на боту, либо на проходящем пароходе — ребята снова возвращаются в школу. Живут они дружной семьей в общежитии при школе.
Наступил летний полярный день, стали Ефим и Марья Бусыгины чаще поглядывать на море. Со дня на день должен был приехать на каникулы Санька.
А в заливе еще громоздились льдины, между ними чернели разводья. Знали Бусыгины, что, едва подует ветер с востока, залив очистится ото льда и приедет тогда Санька.
Летом ни песца, ни медведя на Новой Земле не промышляют. В это время пушной зверь линяет, шкура его становится малоценной, — нет смысла переводить летом пушного зверя. Зато можно бить морского зверя: тюленя, нерпу, морского зайца[1], килограммов этак на шестьсот моржа, белуху[2]... В августе придет с «Большой земли», с материка пароход. Ефим Бусыгин сдаст меха зимнего промысла, сало и соленые шкуры морского зверя — от летнего промысла.
Каждое утро, когда солнце еще дремлет на небе, Ефим Бусыгин запрягает в нарты собак и уезжает на охоту. Издали видит он, где на сверкающем льду рассыпаны точки, пятнышки. Это и есть тюленьи лежки. Иногда тюлени греются на солнце в одиночку, иногда семьями, а бывало, что Ефим Бусыгин встречал лежки в несколько десятков голов. Тогда была удачная охота. Чтобы не испугать зверя, Ефим Бусыгин «выезжал на ветер», и так, против ветра, часами приближался к добыче. Зверь чуток и осторожен. Нужно быть осторожным и охотнику. Заметив лежку, охотник приближается к ней уже наугад, нюхом, как говорят охотники, потому что ни зверь охотника, ни охотник зверя больше не видит. Лишний раз показаться зверю рискованно — можно испугать стадо.
Ефим был опытным охотником. Расчеты его были всегда точны. Он появлялся перед зверем тогда, когда мог достать его верным выстрелом из доброго «Манлихера». И, если перед ним было стадо, он тщательно изучал его из-за какого-нибудь ледяного прикрытия, раньше чем нажать спуск винтовки. Первыми выстрелами нужно снять «охранение», сторожевых лысунов. Их всегда видно издали. Все стадо, беспечно греясь на солнце, дремлет, а дежурный лысун не спит, тревожно водит головой по сторонам, тянет носом воздух. Нужно убить лысуна одним выстрелом, так, чтобы он не шевельнулся, иначе в агонии он распугает все стадо. Вторая задача — отрезать стадо от полыньи, не дать зверям уйти в воду.
В самые напряженные минуты охоты Ефим все поглядывал на море, — не видно ли бота, на котором едет Санька?
И вот, однажды под вечер, когда солнце опустилось к горизонту, Ефим вернулся домой с двумя тюленьими тушами и с Санькой в качестве пассажира. Марья, ожидавшая мужа на берегу, издали узнала в маленькой фигуре, сидевшей на санях рядом с мужем, своего Саньку.
Была у них в тот вечер большая радость. Марья испекла любимые Санькой масляные шанежки[3], зажарила медвежий окорок, припасенный еще с зимы для этого случая. Санька уплетал за обе щеки. Глаза его блестели. Он рассказывал о своей жизни в интернате, о школе, об учебе, о товарищах... Марья сидела против сына, подперев щеку ладонью, и, счастливо улыбаясь, слушала его рассказы. Она, может быть, и не совсем понимала, что он говорит, но ей доставлял радость один его голос, она была счастлива от одного его вида. Вырос Санька, возмужал. Румянец во всю щеку, глаза яркие... Еще год, другой пройдет, а там — гляди! — еще один мужик-промышленник в доме.
Так засиделись они за полночь. Отец не мешал матери любоваться сыном, сыну не препятствовал говорить сколько угодно, но когда часы показали половину первого, отец прервал нескончаемые разговоры:
— Будет, сын, разговаривать. Спать время. А утром, коли есть охота, пойдем собирать яйца, пух...
Мать постлала Саньке мягкую постель, уложила его... Потом потушили лампу, — стало тихо в избушке, только храп Ефима пугал завезенных с «Большой земли» тараканов.
Санька собирает яйца и пух
Круглый скалистый островок отвесно подымался из середины залива. Над островком висела черная туча. Она то вытягивалась, то округлялась, то принимала форму треугольника... Из тучи доносились крики, стоны. Но никогда она не удалялась от островка. То были птичьи стаи, кружившие над своими гнездами. Каждый дюйм скалистой почвы был обжит птицами. Каждая трещинка, каждое углубленьице служили птицам для гнездовья. И в каждом гнезде было до дюжины вкусных, больших яиц. А под яйцами всегда можно было собрать граммов с пятьдесят ценного гагачьего и чаичьего пуха. Заботливые птицы, раньше чем приступить к кладке яиц, выщипывали у себя на груди пух и устилали им свои гнезда.
Ефим и Санька подплыли к этой птичьей колонии на маленькой лодке и стали искать место, откуда легче было бы взобраться на скалы. Каждый год тающие снега и сползающие льдины изменяли форму острова, — поэтому и приходилось снова искать место, удобное для подъема.
Они дважды объехали вокруг островка, пока не нашли промоину меж скал. Санька намотал вокруг пояса веревку и стал карабкаться вверх по промоине. Ему пришлось лезть на почти отвесную стену. К счастью, подъем был полон выступами скал, углублениями. Цепкий парень без особого труда взлез на самую вершину острова.
Сверху лодка казалась темной щепкой. Отец был не больше спички. У Саньки намотано вокруг пояса двести метров английской бечевы. Он не стал медлить: размотал веревку, спустил конец отцу и подождал, пока тот привяжет корзину. Отец махнул рукой:
— Можно, тяни!
Санька, лежа на животе, потянул к себе корзину. То и дело бечевку задерживали неровности, выступы скал; корзина цеплялась, как живое, сопротивляющееся существо. Но Санька умело поддергивал и вовремя выбирал веревку. Вскоре корзина была в его руках.
Теперь началось самое трудное: осторожно, цепляясь за каждую шероховатость на скале, Санька стал передвигаться от гнезда к гнезду. Держась рукой за какой-нибудь выступ, он вешал корзину себе на шею и опускал другую руку в гнездо. Сначала он складывал в корзину яйца, потом накрывал их пухом и двигался к следующему гнезду.
А птицы, испуганные и рассерженные, носились над ним по всем направлениям сплошными тучами. Они задевали его крыльями, иногда чувствительно ударяя по голове. Гневными криками выражали они свое негодование. Но Санька не обращал на них внимания, он только отмахивался, когда какая-нибудь особенно храбрая мамаша грозила выклевать ему глаза.
Наполнив корзину до краев, он со всякими предосторожностями спустил ее в лодку отцу. Затем, пустую, снова поднял к себе на вершину. Гнезд было так много, что Саньке хватило бы работы на несколько месяцев.
Но солнце уже висело низко над горизонтом. Оно казалось мутным, и это было верным признаком наступления вечера. Ефим махал снизу шапкой: «Кончай, мол, Санька...»
Санька привязал один конец веревки к выступу на вершине островка, другой свободно опустил вдоль вымоины и стал спускаться, держась за веревку. Таким способом он легко добрался до лодки, подведенной отцом прямо к жёлобу вымоины. Веревка осталась висеть до нового сбора.
Встреча с медведем
За лето промыслили много яиц, пуху. Взял отец трех белух, тридцать одну голову морского зверя... Было сало, шкуры были. Собаки отъелись тюленьим мясом. А все-таки тревожно было в становище. С конца июля, да и в начале августа, дули свирепые нордвестовые ветры[4]. Забило залив льдом. И всюду были белые горизонты. А это значило, что и в море — лед. Открытая вода, над которой всегда много паров, дает воздуху более темную окраску, чем покрытые льдами просторы.
С тревогой поглядывали на море три обитателя маленькой избушки. Пробьется ли к ним пароход? На этом пароходе должен уехать в школу Санька. Пароход увезет и промысел, а взамен оставит свежее продовольствие, без которого легко заболеть цингой. Нужно ведь готовиться к долгому одиночеству зимовья, к мрачной сплошной полярной ночи.
Пароход показался на горизонте уже в середине августа. Сверкали на солнце палубные иллюминаторы, дым клубился среди льдин. Но за несколько дней пароход почти не придвинулся к заливу. Ясно было, что он не может пробиться сквозь льды.
Ефим решил ехать навстречу пароходу. Он погрузил на нарты самые ценные меха, взял с собой немного провизии, примус, жестянку с керосином на всякий случай, сел, гикнул, взмахнул хореем — жердью которой погоняют собак, и восемь псов, запряженных веером, бок к боку, рванули и поволокли легкие сани в чащу торосов и ледяных глыб.
Санька оставался на берегу до тех пор, пока упряжка не скрылась вдали среди торосов. Не видно ни отца, ни собак, даже кончик хорея не появляется больше то там, то тут над ледяными глыбами.
Утром, даже не умывшись, Санька побежал на берег, вскарабкался на луду — ледяную скалу, заслонил глаза ладонью от солнца и стал выглядывать упряжку, затерявшуюся где-то среди льдин.
Пароход по-прежнему дымил на горизонте, поблескивая стеклами и металлическими частями. У парохода упряжки не было видно. Санька перенес взгляд ближе и в конце концов обнаружил упряжку, примерно, на полпути между берегом и пароходом. Он не долго следил за ней: точно белое облако вскоре скрыло пятно упряжки. Санька понял, что отец снова въехал в высокие торосы. Напрасно ждал он, чтобы показались сани. Уже вечерело, воздух посерел, и сани больше не показывались.
На следующее утро, когда Санька снова вскарабкался на луду, он раньше всего обнаружил исчезновение парохода. Его не было на прежнем месте, нигде не было. Ушел, должно быть, к «Большой земле», чтобы не застрять во льду. Где же отец? И отца не было видно.
А ночью налетел с моря резкий ветер. Ударил ветер по избе так, что бревна закряхтели, каждая планка, каждая шпангоутина со скрипом и стоном стали отзываться на удары ветра.
Долгие часы дом дрожал в грохоте бури. Белый мрак насел на избушку. Потонули во мраке горизонты, льдины, залив... Ни парохода, ни отца.
Не спала Марья, ворочался Санька. Ветер ревел, злобно стучась в стены. Под утро, с обмороженным лицом, вернулся отец. Крепко досталось ему от ветра.
— Теперь надежда на себя... Ушел пароход, — сказал он, раздеваясь и укладываясь в постель.
С того дня они подолгу глядели в море. Отец «нюхал» ветер: не разгонит ли лед, может быть, и пароход вернется? Но лед все крепчал. С каждым днем уменьшались полыньи, а к началу сентября выпал снег, и уже нельзя было отличить поверхности залива от скалистых нагромождений берега.
Бусыгины встречали зиму в тревоге. Провизии — мало, топлива — еще меньше. Тщательно подсчитал Ефим запасы. Вычислили они с Марьей, сколько чего класть в котел; нужно как-нибудь тянуть до весны. Чтобы сэкономить топливо, семья перешла в одну комнату.
Стал готовиться Ефим к зимнему промыслу. Еще месяц и — гляди — войдет зверь в шерсть. Не столько о мехах помышлял он теперь, сколько о медвежатине. Свежее медвежье мясо, горячая кровь — лучшее средство против цинги. Ими можно заменить самые необходимые свежие продукты; без свежих продуктов редкая зимовка кончается благополучно.
Проверил Ефим капканы, смазал, пружины подтянул, заготовил наживу из тюленины, — стал места намечать, где капканы ставить. Песцовые норы он еще с осени на примете держал.
А солнце уже ушло от острова. Теперь, словно в гости, приходило оно на пару часов в день. День становился скучным, серым, и таял этот день на глазах. Приготовившись к охоте, решил Ефим использовать последние светлые часы для заготовки топлива.
Среди обледенелых скал, на берегу, часто попадались длинные льдины, словно трубы. Это был лес-плавник. Во время разлива азиатских рек выносило этот лес в Полярное море. Долго стволы странствовали в полярном бассейне, пока не прибивало их течением к какому-нибудь берегу. Мокрые, они попадали на берег, обмерзали, потом леденели, твердели, но на топку, а в крайнем случае и для постройки годились многие годы. На Новой Земле плавника много. Вот и решили Бусыгины пополнить запасы топлива плавником.
Как только начнет светать, запрягает Ефим собак в сани, вооружает топорами и ломами семью и едут они вместе добывать плавник. Отец искал, а Марья и Санька тем временем приготовляли уже найденные стволы к распилу. Санька сбивал топором сучья, Марья лед околачивала, потом возвращался отец, они распиливали толстый ствол и по частям на санях отправляли лес к избушке. И так — весь короткий день.
Однажды, уже под вечер, везли Марья с Санькой на санях две здоровенных чурки. С трудом тащили собаки. Марья с одной стороны, Санька с другой, упираясь плечами, помогали собакам. Только дотащились до торосов, и вдруг — медведь навстречу. Здоровый, что бык. Поднялся на задние лапы, язык вывалил, глаза скосил и носом воздух тянет.
Собаки ощетинились. Вожак Еремка, а за ним и смельчак Лорд, забыв о ремнях упряжки, кинулись на медведя. Волосы у них стали дыбом, а у Еремки на шее шерсть, как гвоздями, выщетинилась.
Гришка, хитрый пес, чтобы не показать себя трусом, зарычал, но спрятался за Лордом. Остальные трусы потянули назад. Заскрипели полозья, затрещали ременные постромки...
Медведь и сам опешил, не ожидал, видно, такой встречи, попятился даже. Марья не растерялась, схватила Еремку за ошейник, Санька ударил собак хореем, — они повернули и помчались обратно к отцу.
Увидев, что перед ним отступают, медведь осмелел и пустился вдогонку. Чем злее гнала Марья собак, тем быстрее бежал за ними медведь. Он перелетал через торосы с ловкостью, непонятной при его росте.
Чтобы облегчить сани, Марья на ходу столкнула коряги. Медведь остановился, обнюхал их и потом с еще большей прытью бросился преследовать сани.
Отец казался мохнатым тараканом, собирающимся залезть в какую-то щель. Марья направила сани кратчайшим путем, напрямик по льду залива. Уже было недалеко до спасительной винтовки Ефима, когда сани застряли в торосах. Медведь храпел где-то за спиной. Собаки, обезумев, стали рваться из упряжки. Тогда Марья с Санькой схватили топоры и повернулись лицом к зверю. Размахивая топором, Марья кричала:
— Ефи-им! E-э-фи-имушка!
Санька не отставал. Прячась за материну спину, он крепко сжимал топорище и вторил своим тонким голоском:
— Тятя! Па-а-па-а-ня!
Ефим сразу же услышал. Посмотрел, сообразил, — сунул топор за пояс, схватил винтовку и кинулся на помощь, стреляя на бегу в воздух, чтобы испугать медведя.
Увидев нового противника, медведь стал отступать, потом и вовсе пустился наутек. Но это был промысел, мясо убегало, а ведь оно очень, очень нужно было зимовщикам. Бусыгин, не теряя времени освободил собак от упряжи и все восемь псов, задрав хвосты, помчались за медведем. Но уже через минуту у большинства собак пропала храбрость. Они опустили хвосты, стали нюхать снег и все оглядывались на Ефима, далеко ли он отстал. Только Еремка с Лордом, как погнались за медведем, так и преследовали его чуть ли не по пятам.
Медведь скакал через торосы, прыгал через луды. Собаки исчезли за торосами. Но по прыжкам медведя было видно, что собаки его донимают. Вскоре они догнали медведя. Он больше не показывался над торосами, а громкий лай, вой, рычание, доносившиеся откуда-то издалека, свидетельствовали, что собаки вступили с медведем в борьбу. Через две-три минуты медведь показался на бугре. Он бежал, но Лорд и Еремка висели у него на заду, вцепившись зубами. Упираясь лапами в снег, они пытались как-нибудь задержать медведя. Это им не удавалось; обозлившись, они стали рвать, грызть медведя. Кремовая шерсть его обагрилась кровью. Он повернулся к собакам, взбешенный и грозный, готовый раздавить их страшными лапами, разорвать в клочья.
Но собаки были начеку. Лорд кинулся медведю на морду, а Еремка стал тянуть его сзади, вгрызаясь в зад.
Обезумевший от боли зверь повернулся к Еремке. Тогда Лорд стал грызть его сзади, а Еремка, оскалив зубы, запрыгал перед его мордой, не давая и шагу ступить.
Гигант метался между собаками. Истоптанный снег был полит его кровью.
Пока собаки держали медведя, Ефим, скрываясь за торосами и скалами, осторожно, но быстро приближался к нему. Он появился перед медведем внезапно, точно из-под земли. И раньше чем зверь успел прыгнуть, Ефим выстрелил почти в упор. Над берегом прокатился гул выстрела. Эхо понесло его далеко в море. Медведь, пораженный в голову, тяжело рухнул на снег. Еремка и Лорд кинулись на него, чтобы разорвать. С трудом отогнал Ефим свирепых псов.
На дальнюю охоту
Апрель месяц, когда у нас на Украине бегут ручьи и наливаются почки на деревьях, в Арктике — один из самых суровых зимних месяцев. Полярная ночь, правда, уже кончилась; солнце гуляет по небу, сверкает под ним снег, искрится лед, и ночь приходит на смену дню. Но в апреле лед самый мощный, окрепший за зиму, и морозы в апреле стоят крепкие. Погода суровая, ветреная, изменчивая.
Ефим не мог выбирать себе время года, погоду. Медвежьего мяса хватило как раз до середины апреля. К зимовью зверь почему-то не приходил. А запастись свежим мясом необходимо. К тому же решил Ефим проверить дальние капканы, нет ли на них добычи.
Вот и собрался Ефим в дорогу. Погрузил на нарты оленьи шкуры, ящик с примусом и керосином, мешок с сухарями и солью; напихал за малицу[5] патронов, спичек, чтоб не отсырели, и попрощался с женой и сыном.
Долго стояли на берегу Марья и Санька. Долго всматривались они в пятно упряжки, таявшее, казалось, в неподвижности; потом всюду стали чудиться пятна, пятнышки, точки, — зарябило в глазах, и они вернулись в дом. Не успели пообедать — стемнело. Пригнал верховый ветер черные тучи. Через час задуло, завертело со всех сторон. Задрожала избушка, затрещали бревна. Вой и рев ветра глушили, а с моря доносился грохот, точно от сотни залпов. Носа не высунешь, не то что выйти наружу.
Марья сидела в углу, где было совсем темно, и тайком от Саньки глотала слезы. Но Санька чувствовал, что мать плачет, слышал даже, как она всхлипывает. Чтобы повлиять на нее, он говорил с нарочитой грубостью:
— Чего это еще реветь? С какой такой радости?
— Как думаешь, Санечка, — спрашивала мать сквозь слезы, — успел наш отец на твердую землю выбраться или на море бедствует в такую погоду?
Санька и сам тревожился об отце. Шторм разыгрался сильный. А что если отец застрял на льду залива, а лед ломать начало? Ведь вон как трещит! Но матери он отвечал с грубоватой беспечностью:
— Что, думаешь, отец-то маленький? Не знает, что ли, как в погоду обойтись? Лежит себе в снегу, поди, и — факт! — чаек попивает.
Тревожно спали они в ту ночь. Под утро ветер стал пропадать, не было уже сплошного рева и воя, избушка только изредка вздрагивала, когда налетал прощальный порыв ветра. Они уснули крепким сном.
А когда проснулись, увидели: полно солнечного света в комнате, белый снег за окном лежит тихо и ровно, в заливе медленно движется лед и чернеют, окруженные льдинами, разводья. На разводьях, как лебеди на озере, красуются отдельные глыбы. Сплошного льда больше не было.
Молча вышли мать и сын из дому, прошли на берег и уставились вдаль. Где отец? Сидит ли он теперь со своей упряжкой на такой плавучей льдине или похоронен под черной гладью огромной полыньи, какие вот, на их глазах, размывают лед в заливе? А может быть успел выбраться на берег? Кто на это ответит?
Марья подолгу смотрела в Санькины глаза, но тот делал вид, что не замечает: занят, мол, своим делом, и все пристальней всматривался в далекий горизонт. А мать чувствовала, что ничем, в сущности, Санька не занят, что тревога заливает и его маленькое сердце... Слезы навертывались на глаза.
— Санечка, сынок... — шептала она посиневшими губами.
Но Санька делал вид, что и этого стона не слышит.
Вернулись они в дом, точно после тяжелой работы. Марья с трудом подымалась, чтобы сделать самое необходимое по хозяйству, и все вздыхала, всхлипывала. А Санька, стараясь вести себя как полагается мужчине-промышленнику, молодецки шагал по комнате, помогал матери и делал вид, что все идет как надо, ничего особенного не случилось.
Однако, он то и дело выскакивал из избы, часто даже неодетый, без шапки, чтобы посмотреть, не видно ли где отца.
Санька промышляет тюленя
Однажды Санька вбежал в дом, запыхавшись от быстрого бега:
— Мам! Скорей! Ружье дай! Тюлень! Тюленя стрелю!
Не дожидаясь ответа, он сорвал ружье со стены, вогнал патрон в патронник и кинулся на двор. Накинув платок, Марья побежала за ним.
— Сань... Санечка! Куда ты, сынок?
— Ти-шшша... Тюлень, мама! Промысел... Когда еще отец вернется, а тут мясо, сало... Вон, гляди, видишь?
Санька ткнул рукой в сторону большой полыньи, протянувшейся среди льдин в полукилометре от берега... Действительно, черная гладь воды была вспенена и в этой пене катилась бусиночка. Это была тюленья голова. Больше некому быть...
Чтобы не испугать зверя, они стали обходить полынью по полукругу, стараясь все время быть против ветра. Спустившись на лед залива, они уже не видели ни полыньи, ни тюленя. Долго шли они, задыхаясь от напряжения. Приходилось перелазить через груды льда, одолевать торосы, выбираться из глубокого снега, наметенного ветром в щели меж льдинами. Они шли и не знали, ждет ли их добыча или тюлень нырнул и ушел куда-нибудь в морские просторы.
Но какой охотник не знает основного правила охоты: терпение, терпение и терпение! На Новой Земле к этому правилу привыкают с первых лет жизни, иначе не проживешь.
Только через полтора часа добрались они до полыньи и вышли к ней с противоположной стороны, от моря.
Тюленя нет. Неужели столько трудов понапрасну?
Вдруг Санька схватил мать за руку и замер. У края полыньи вспенилась вода, пузыри показались. Вынырнул тюлень и уставился на них своими большими круглыми глазами. Он смотрит не мигая, а усы его смешно шевелятся.
Раньше чем Санька успел поднять ружье, голова исчезла. Рябь сошлась над тюленем, и снова гладко чернела вода, точно никакой жизни в ней не было.
Не обращая внимания на леденящий холод, они притаились за торосом и терпеливо ждали. Мать прошептала:
— Мал ты еще, сынаш, дай-ка ружье, сама стрелю...
Санька подчинился неохотно. Давно уже мечтал он о первом настоящем выстреле по зверю. Но не станет же он на охоте спорить.
Мать сжала в руках оружие, и оба они впились глазами в поверхность полыньи.
Прошло несколько минут, снова вынырнул тюлень, на этот раз у противоположного конца полыньи. Для картечи — далеко. Опять ждали они за торосом. А тюлень беспечно играл на их глазах. Он то нырял в глубину, то появлялся, чтобы отдышаться, — кашлял, чихал, мотал головой и водил усами по сторонам. Наконец, когда он вынырнул неподалеку от них, у матери как на зло от волнения отнялись силы. Она вскинула ружье, но в дрожащих руках ствол ходил во все стороны.
— Зря заряд изведешь, — зашипел Санька и взял из ее рук оружие.
Мать отдала без сопротивления. Санька стал наводить мушку. Но ружье было ему не по силам. Одно мгновенье ему казалось, что ничего у него не выйдет, что он самый бездарный охотник в мире, — он готов был даже разреветься с досады. Но он быстро сообразил и пристроил ствол на выступе льдины. Теперь ему стало гораздо удобней. Ствол больше не ходил по сторонам. Оставалось только как следует навести мушку.
На счастье, тюлень на этот раз долго оставался на поверхности. Санька приложился как следует, проверил глазом и нажал спуск. Грохнуло среди льдов, покатилось по морю... Тюлень забился, стал хлестать ластами. В темной воде появился красный ручеек. Тут только мать и сын сообразили, что выстрел сделан впустую. Не достать им тюленя. Забыли они взять с собою гарпун[6] и веревку. Перестанет зверь биться и осядет, пойдет ко дну.
Марья посмотрела на Саньку. У того лицо окаменело, только ноздри трепетали. И раньше чем Марья сообразила, Санька бросил ружье, скинул с себя ватник и прыгнул в воду, к тюленю. В два взмаха он очутился у туши. Тюлень как раз затих и начал погружаться в воду. Санька подхватил его и стал грести свободной рукой к краю льдины.
Марья сначала растерялась, не знала, что делать... Потом сообразила, что это сын ее, надежда, бьется в ледяной воде... Он мал еще, сил у него мало... Она кинулась к нему, готовая броситься в воду.
— Стой! — крикнул Санька. — Упадешь в воду, кто меня вытянет?
Окрик остановил Марью. Она протянула руки к сыну и так застыла, готовая на все лишь бы чем-нибудь помочь сыну.
— Вот, тащи, — сопя, говорил Санька, выталкивая тушу на лед. — Тащи же, тяжелый, чёрт...
Марья сорвала с себя кушак, обмотала тюленя, Санька толкал его сзади. Еле удалось им вытащить пятипудовую тушу на лед.
Санька вдруг побледнел, закрыл глаза. Руки его соскользнули со льдины, он стал погружаться в воду.
— Саня! — крикнула Марья. — Сане-е-чка! Господи! — и опять кинулась к нему.
Санька открыл глаза, попробовал улыбнуться, чтобы успокоить мать, и тихо сказал:
— Ку-шак... Кушак давай... Чего стала? Потону ведь. Кушак!
Марья рванула кушак с тюленя, бросила Саньке конец. Он поймал его. Но пальцы у него одеревянели. Тогда он вцепился в ткань зубами... Марья потянула кушак. Санькина голова показалась над краем льдины; она схватила его за плечи и вытянула из воды. Тотчас же Санька стал замерзать. Мокрая одежда сковала его ледяной броней.
Мать стала трясти его:
— Бежим сынок! Бежим, родненький! Гляди, чтоб нам тут не поморозиться... Бежать домой надо, домой, сынок!
С трудом двинулся Санька. Марья набросила на него ватник, обняла, прижала к себе и поволокла к дому, теперь уже напрямик
Бедствие
Горы были в куреве. По небу метались облака. Солнце светило мутно. Снег стал липким. Собаки плелись шагом. Полозья скрипели точно жаловались. Ефим подгонял собак и, поглядывая на небо, на далекие горы, неодобрительно качал головой. Он вставал с саней, чтобы облегчить собакам труд, и садился, когда дорога становилась лучше. Но он не переставал торопить упряжку:
— Ля, ля, милые... Погода собирается... Ля, ля...
Они находились посреди залива, когда налетел первый порыв шторма. Сразу стало серо, мрачно, поползли потоки снега по льду, поднялись потом стеною, и так эти стремительные снеговые наметы. провожали Ефима весь его путь. Ухало, крякало, выло и гремело. Горизонты плясали перед носом. Где что находится, куда ехать — сразу не разобрать. А под дрожащим льдом, у Ефима под ногами — полтора километра воды, отделенной от него только двухметровым пластом льда.
Спасение было теперь в быстроте. До любого берега тридцать километров. Прямо на юге, если удастся выбраться на берег, можно укрыться в этапной избушке. В прошлом году Ефим и дров там оставил, на всякий случай. Если не удастся дойти до избушки, можно залечь где-нибудь меж скалами, на берегу лишь бы добраться.
Он прыгнул в сани, крикнул:
— Эх, милые! Ля! Ля! — и стал тыкать хореем невидимых в вихре собак.
Точно понимая опасность, собаки рванули и понесли. Куда девалась усталость! Собаки мчались, как бешеные. Ни сугробы, ни повалившиеся торосы, ни трещины — ничто, казалось, уже не могло задержать их. Сани ныряли, переваливались с боку на бок, прыгали... Ефим напрягал все силы, чтобы не сорваться. В таком шуме голосом собак не остановить, а отстать от упряжки — погибнешь.
Ефим рад был бы вернуться домой. Но до этапной избушки и до дома было одинаковое расстояние. Домой идти — против ветра, к этапной избушке — ветер боковой, даже помогает.
— Ля! Ля! Выручайте, родные!
Сани все прыгали, прыгали и ничего не было видно. Точно в черной бездонной яме висит он на доске, а кто-то невидимый дергает изо всей силы веревку, и болтается он, Ефим Бусыгин, во все стороны, то и дело ударяясь о невидимые стены.
— Ля! Ля, касатики! Выручайте, други верные!
Вдруг сани подпрыгнули, дернулись и остановились. Ефим взмахнул хореем:
— А, проклятые! Чтоб вас! Пошли, разорви вас ветер! Ля! Ля!
Он бил собак, вкладывая в каждый удар всю жажду жизни. Собак не было видно, но всякий раз, когда хорей попадал в мягкое, Ефиму казалось, что сквозь вой и грохот шторма он слышит жалобное скуление, плач своих псов. Что мог он сделать?! Двигаться нужно, двигаться как можно скорее! И оттого, что ему жалко было собак, он озлоблялся еще больше:
— Пойдете у меня! Пойдете, проклятые! Я вас... Ля! Ля! Лорд, ля! Наконец упряжка двинулась вперед. Теперь сани шли медленно.
Какой-то странный грунт... Плещется вокруг. Ефим опустил руку и тотчас же отдернул ноги. Вокруг была вода. Зря заставил он честных псов войти в полынью.
Что же теперь делать? Какова здесь глубина? Велика ли полынья? Ефим не мог найти ответа ни на один из этих вопросов. Но и поворачивать было поздно. Неизвестно, какова глубина сбоку, к тому же сзади ветер наседает, точно стеной ломит...
— Спасайте, песики! Спасайте, родные! Ля, ля!
Снова полозья пошли по твердому, даже заедать стало. Значит, полынья кончилась. Чудится Ефиму, плачут его псы, мокрые на таком ветру морозном. Остановил он упряжку, держась за шлею, стал ползком к собакам пробираться. Нащупал горячее тело мокрого Еремки. Обнял за шею, прижался лицом к его морде...
— Эх, голубь ты мой ...
Псы сбились над хозяином, каждый, забыв обиды, норовил лизнуть его в нос. Как мог, вытер Ефим рукавицей собакам лапы, грудь. Теперь, если не двигаться, не найти укрытия, пропали псы, — отморозят лапы, а потом и ему, Ефиму, конец. Куда же в такой шторм без собак, без запасов?!
Опять несутся собаки в хаосе льда, снега, подгоняемые бурей. Опять кричит изо всех сил Ефим:
— Ля! Ля, родные! Выручайте!
А ветер все крепчает. Трещит все кругом, и под ногами лед трещит... Ничего не видно. Ефим угадывает направление чутьем охотника, но он уже начинает сомневаться, правильно ли едет.
Во второй раз сани наехали на собак и стали. Ефим не стал подгонять собак. Тихонько пополз он вперед, держа вожжу в руке. Так и есть — вода! Сзади полынья, впереди полынья. Подумал, подумал Ефим и решил во второй раз не рисковать, — повернул собак на восток и поехал прямо к острову, вдоль полыньи. Не может ведь она до самого берега тянуться. Авось удастся объехать.
Он ехал теперь медленно, то и дело опуская хорей в воду справа. Полынья то придвигалась, и собаки сами брали влево, то отодвигалась, и Ефим, втайне надеясь, что она кончилась, спешил повернуть собак по старому курсу, вправо, на юг. Но он ошибался, всякий раз полынья снова преграждала им путь.
В третий раз перед ними возникла вода. Это была трещина, тянувшаяся вдоль берега, с юга на север. Вскоре Ефим убедился, что она под углом соединяется с полыньей, вдоль которой он ехал на восток. Вероятно, она смыкается и с той полыньей, которую они проехали днем. Ефим сел на сани, опустил голову, потом кликнул собак. Двигаться дальше некуда. Они окружили его, точно спрашивали приказаний, а Ефим поглаживая то ту, то другую, ласково говорил:
— Поработали, други! Не робейте, не пропадем... Шторма вечные не бывают.
Он взял за ошейник Еремку и повел упряжку обратно, подальше от воды. И где-то в центре квадрата, очерченного с севера, юга и востока трещинами, а на западе примыкающего к открытому морю, он решил укрыться от шторма. Его не смущало ни то, что лед под ним трещит, что ничего вокруг не видно, что материалов строительных нет... Не впервые приходилось Ефиму пережидать бурю на морском льду.
Он нашел огромную ледяную скалу, прислонил к ней с подветренной стороны свои сани, накрыл их шкурами, шкурами же застлал и вымостил пол на снегу, под санями, приготовил примус, собрал вокруг собак и стали они под санями дожидаться, пока не засыплет их снегом.
Ждать пришлось не долго. Через двадцать минут стало тихо, тепло, даже душно. Они были погребены под снежным холмом. Ефим пробил хореем дыры в потолке, спиной раздвинул стены, — стало даже просторно. Тогда он достал из-за малицы спички, разжег примус, набил в котелок снегу прямо со стены и вскипятил чай. Попил, поел, собакам дал по куску сушеной рыбы и лег спать. А собаки, взобравшись к нему на ноги и окружив его тесным кольцом, тотчас же захрапели.
Помощь идет
Этапная избушка была завалена снегом по самую трубу. Тропинка к ней, вьющаяся меж скал, завалена снегом вровень со скалами Это не мешало двигаться к избушке каравану собачьих упряжек. Два человека вели четыре упряжки к избушке. Шли они с юга. На санях громоздилась кладь. Собаки с трудом волокли тяжело груженые сани. Люди шли пешком, помогая собакам.
Они с трудом отыскали во мраке бури избушку, достали с саней лопаты, откопали дверь и вошли, присвечивая фонарями. Один из путников был высокого роста, светловолосый, с очками на носу. Он тотчас же стал заделывать оленьей шкурой дыру в потолке, служившем и крышей. Другой освободил избушку от набившегося в нее снега и развел в печи огонь. Сухих дров было достаточно в печи и подле нее.
Единственная комнатушка приобрела жилой, даже уютный вид. Керосиновая лампа светила мигающим желтым светом. Но после мрака шторма свет этот казался ярким, радостным. От печи падали на пол багровые отсветы, и это тоже делало комнату приветливей.
Путники приспособили под стол бочонок, стоявший в углу, вместо стульев воспользовались привезенными на санях ящиками и принялись ужинать. Незатейливая провизия в тех условиях могла показаться роскошью. И высокий так и сказал:
— Ну, и ужин сегодня у нас — роскошный...
Они подогрели в печи консервы, размочили в горячей воде сухари и выпили по кружке чаю, сдобренного коньяком. Поужинав, они постлали оленьи шкуры на нары и легли отдыхать.
Когда высокий захрапел на всю избушку, меньший поднялся, встал, одел малицу и вышел из дому.
По-прежнему скандалил ветер. Ничего не было видно. Он ощупью нашел на санях нужный ему ящик и внес его в дом. В ящике была небольшая приемопередаточная радиостанция с аккумуляторами, с раздвижной антенной и наушниками.
Он установил станцию, проверил детекторную лампу, — все в порядке. Но больше всего возни было с антенной. Несколько раз ветер сбрасывал ее с крыши. Хорошо, что снегу было навалено по самую трубу. Но вот антенна уже стоит, опираясь на туго натянутые оттяжки. И стальная проволока звенит на ветру, как струна. Такая музыка, хоть уши затыкай.
Маленький путник вернулся в избушку, одел наушники и принялся настраивать аппарат. Сначала в мембранах выло, визжало, хрюкало, гудело... Он все вертел ручки регуляторов... Вдруг послышалось какое-то неясное бормотание, прерываемое оглушительным треском разрядов. Он подстроил контуры и услышал:
— Стали, приготовились... Раз-два! Раз-два! Раз-два, три-четыре...
Командовали под звуки рояля. Мягкие, ритмические звуки. Радист поневоле стал притопывать в такт ногами, обутыми в мягкие меховые пимы[7].
— Раз-два! Три-четыре!
Солнце над Москвой-рекой, над Кремлем. Москва посылает всему миру гимнастическую зарядку...
— Подняли руки... Взяли в бедра... Присели... Раз-два, три-четыре, раз...
Захотелось маленькому радисту разбудить своего большого спутника:
— На-ка, друг, послушай ... Москва ведь, Москва!
Но большой человек храпит на всю избушку. Это впервые за шесть недель он спит под крышей. Разве можно будить? Около тысячи километров прошли они по морскому льду, как же будить?
— Внимание... Передаем содержание утренних газет...
На семьдесят шестом градусе северной широты, в этапной избушке, трясущейся от мороза и ветра, маленький радист услышал новости с Большой земли.
Шесть недель они не раздевались, шесть недель спали на ходу... Шесть недель были отрезаны от всего мира, — некогда было передвижку установить.
Опять загрохотали в мембранах разряды. Неожиданно, прорезав беспорядочный шум, загремел властный голос:
— Алло! Алло! Говорит «Красин»! Говорит «Красин»! Идем в виду северного острова Новой Земли! Экспедиция помощи северным становищам! Перехожу на приемник! Перехожу на приемник! Говорит «Красин»! «Красин»!
Тут уж маленький радист не выдержал. Он вскочил и завертелся на месте в безуспешных попытках достать ногой товарища, — наушники с коротким проводом держали его на месте.
— Вставай, Николай! — закричал он, не догадавшись снять наушники. — Вставай, соня! «Красин», «Красин» идет!
И не дождавшись пока Николай окончательно проснется, он перешел на передатчик радиотелеграфа:
— Слушайте нас на «Красине»! Слушайте нас на «Красине»! Говорит экспедиция помощи северным становищам с Маточкина Шара. Прибыли на четырех собачьих упряжках в этапную избушку, тридцать пять километров юго-западнее становища Безымянной губы... Отсиживаемся от шторма. Везем тонну противоцинготных продуктов. В Безымянной губе зимует семья Бусыгиных: отец, мать и парнишка лет двенадцати... Опасаемся за их судьбу... Опасаемся за их судьбу. Говорит экспедиция Матшара помощи северным становищам!
Окончательно проснувшийся Николай в это время вырвал из его рук ключ «морзовки» и отбил:
— Урррра! Краснознаменному «Красину» — урррра! Поздравляем с небывалым зимним походом во льды! Урррра!
Маленький радист по стуку ключа прочел передачу Николая. Он отстранил его и сказал:
— Тут дело нужно, а не ура. Оставь-ка ключ!
Овладев ключом, он закончил передачу:
— Перехожу на телефон приемника! Перехожу на телефон приемника!
— Поздравляем с беспримерным зимним походом на собаках! — услышал он ответ «Красина». — Весь Союз сегодня узнает о вашем подвиге! До скорой встречи в Безымянной губе. Все! Счастливого пути! Передал радист... Кто принял?
Тогда маленький радист важно отстукал ответ:
— Принял помощник начальника экспедиции, он же радист — Вячеслав.
Снял наушники, выключил аккумуляторы и, пожимая плечами, обратился к своему товарищу:
— Поздравляют с беспримерным походом... Весь Союз, говорят, будет знать о нашем подвиге... А что за подвиг, не пойму! Если бедствие, пароход не пробился, значит — идем на помощь. Вот и все! Причем же тут подвиг?!
— Действительно, — отозвался Николай и завалился на свою теплую постель.
А снаружи все так же ревел шторм и кружил неугомонный ветер.
Цинга
Санька лежал на широкой кровати. Лицо его было красно, губы ссохлись под струпьями. Глаза были закрыты, но, если присмотреться, видно, как трепещут синеватые веки.
Чудилось ему, что он в школе, ждет бот, чтобы ехать домой. Над домом парит огромная страшная птица... Она нацеливается когтями, чтобы поднять школу со всеми ребятами, учителями и унести куда-то далеко за море... А как же Анна Владимировна, любимая учительница? — тревожится Санька.
Кто это камни в крышу кидает?.. Как много камней! Нет, то не камни, то Алеша Вылка, отрядный барабанщик, сзывает ребят:
— Трам-та-там-та-тара-тара-там-та...
Маленький Алешка прекрасно рисует. А какие он штучки вырезывает из кости! У них вся семья — художники! Отец так и называется: «Великий ненецкий художник Тыко Вылка»!
Саньке боязно брать в руки красивые вещицы, вырезанные Алешей. Они такие тонкие, хрупкие... А ну, как разобьешь?
— Тра-та-та! Тра-та-та!
Ребята строятся в две шеренги. Товарищ Яша, вожатый ненец[8], командует:
— Внимание!
Как плохо стал видеть Санька! Разве то птица была на небе? То самолет, огромный самолет! Должно быть, тот самый, что в прошлом году прилетал к ним в Белушыо. Вот он опускается в залив, вот рулит по воде, — остановился, наконец, только мотор:
— Жжжжжжжж... Жужужужужу-жу...
На берег выходит красавец-летчик. Он большой и сильный. Весь в коже, даже штаны кожаные. Он здоровается с ребятами, Саньке, как старому знакомому, руку пожал.
— Кому, ребята, далеко домой? — спрашивает летчик.
— Мне далеко, я из самого дальнего становища, — отзывается Санька.
— Вот и хорошо, — говорит летчик. — Садись, подвезу!
Санька думал, что кабина большая-большая, а она вон какая, тесная даже. Эх, и заревел же мотор! Да Санька-то не из пугливых. Земля прыгнула из-под ног и пошла болтаться далеко внизу. И холодно же на высоте! Правильно в книге пишут: то было жарко-жарко, а тут сразу в дрожь кинуло. Вот холодно! А сколько воды, батюшки! — сколько воды в море! Только с этой высоты и видать: идут валы тяжелые, темны что тучи; идут, перекатываются, белой пеной украшаются, друг на дружку напирают, словно в драку лезут. Один вал подыматься стал, к самолету тянется, все выше и выше, все ближе и ближе. Летчик скорость дает, уйти хочет, а Санька смотрит — точка на гребне вала, и растет эта точка, руки к ним протягивает... Да то не точка, то отец!
— Спа-а-си-ите! — кричит отец, протягивая к нему, к Саньке, руки. — Поги-ба-а-ю в хо-лодном море... Спа-а-си, Санечка, сынок!
— Сюда, папаня! — кричит Санька. — Лезь сюда, папаня! Вот он я!
Но у отца закрыты глаза. Он не видит и не слышит. Протягивает руки и тянет свое:
— Спа-а-сите...
— Товарищ летчик! — кричит Санька. — Останови машину! Папаня мой в море бедствует! Папаня, родной мой, бедствует... Вон он! Останови машину!
Но летчик только отмахивается и гонит машину все скорей и скорей.
Санька мечется в кровати, бранится, молит, рыдает и смеется. Вдруг в бреду он завопил:
— Папаня! Папаня мой!
В ответ раздался протяжный стон. Он донесся с печи, где, закутанная в оленьи шкуры, лежала Марья:
— Са-а-а-нюша... Сань...
Мальчик не унимался. Он дико кричал, и каждый звук его голоса был напоен болью и страхом.
На печи началась возня. Сползла одна нога, другая. Обессиленная Марья упала на пол. Но сын кричит все громче и громче. Больная с трудом подбирает ноги и на четвереньках ползет к кровати сына.
Стиснув зубы и закрыв глаза, она цепляется за кровать и с трудом подымается. Так стоит она, раскачиваясь на нетвердых ногах, и кажется, что вот-вот она снова упадет. Справившись с собой, она наклоняется к сыну. По желтому костистому лицу ее струятся слезы и падают Саньке на лицо. Она бьет себя кулаком по голове, чтобы не потерять сознания.
— Са-ня... Са-неч-ка мой... Очнись, родненький! Ой, пропали наши сиротские головушки! Пропали мы, Санюша...
Не в силах стоять, она падает на колени и бьется головой о боковину кровати.
— Пап! Папаня! — кричит Санька. — Держись, крепче держись! Мамку кликну, вытянем тебя с мамкой! Товарищ летчик, — бормочет Санька дальше, — прошу я тебя, останови машину. То папаня мой родный... Останови, тебе говорю! Ай, чего это лед зажгли! Лед горит! Горит! Папаня!
Марья поползла к кадке, набрала в кружку воды и ползком вернулась к кровати сына. Пыталась напоить его, уронила кружку и пролила всю воду ему на голову, на грудь.
Холодная вода вернула Саньке сознание. Он вздрогнул, открыл мутные глаза, повел ими вокруг... Точно пелена сходила с глаз. Они все яснели, светлели. В них блеснули искорки сознания... И вдруг он увидел у кровати распростертое, безжизненное тело, — то была мать.
— Ма-ма! — закричал Санька. — Мамочка, я боюсь! — и опять потерял сознание.
«Красин» действует
Дробя льдины, вломился в губу ледокол. Он сам казался чудовищной ледяной горой, бросившей вызов всему ледяному царству. То был «Красин», обледеневший во время шторма.
Точно тюлени на льдине, торчали на капитанском мостике человеческие фигуры. У каждого в руках был бинокль или подзорная труба. Все они напряженно всматривались в глубь залива, точно искали чего-то на далеком берегу.
В это время на мостик взбежал вахтенный матрос:
— Товарищ капитан, просят в рубку!
Капитан спустился по трапу на палубу и прошел в радиорубку.
Лицо старшего радиста было сжато наушниками. Он одновременно принимал на телефон и отправлял депеши по радиотелеграфу. От напряжения лицо его подергивалось, он кусал губы, моргал, вздрагивал. Увидев, наконец, капитана, он передал ему наушники.
— Откуда? — коротко спросил капитан.
— Из Безымянной...
Капитан снял меховую шапку и одел наушники. Радист в это время выстукивал:
— У аппарата капитан „Красина“, капитан „Красина“! Говорите, экспедиция Матшара! Говорите!
— Прибыли в становище Безымянной губы. Женщина и мальчик больны цингой. У мальчика, кроме того, горячка, возможно — воспаление легких. Десять дней тому назад Ефим Бусыгин — охотник, отец мальчика — выступил на собаках к этапной избушке... С тех пор о нем нет известий. Был шторм. В заливе взломало лед... Возможно, что Бусыгина унесло в море. Просьба послать на поиски самолет.
— Скажите, — продиктовал капитан радисту, — а как женщина, ребенок, в каком они состоянии?
— Были без сознания, теперь привели их в чувство. Должны выжить. Разыщите им отца! Убиваются... Вся надежда на вас!
— Хорошо, — ответил капитан. — Самолет вышлем! Все? До свидания!
В машинном отделении раздался звонок телеграфа. Красная стрелка забегала по сигнальному диску и остановилась против слова „стоп“! Завыла авральная сирена[9].
Ледокол вздрогнул и остановился. На палубу сбегались все свободные от нарядов люди.
На капитанский мостик торопливо прошел вызванный туда летчик Закалов. Среднего роста, сероглазый, с приятным и решительным, несмотря на нежность молодости, лицом.
— Что прикажете, товарищ капитан? — спросил он, поднося руку к шлему.
— Приготовьтесь к полету! Радиус — сорок километров. Задача: отыскать на плавучей льдине промышленника Ефима Бусыгина. Если в море не окажется, осмотрите ближайшие берега!
— Есть! — ответил Закалов и поспешил к самолету. Маленький двухместный У-2, как спутанный журавль, стоял на лыжах у трапа. Бортмеханик Виктор Чекин уже знал о полете. Он успел освободить полотняные крылья от остатков льда и распутывал теперь канаты, которыми был привязан к мосткам самолет.
Закалов и Чекин взяли свою машину на стропы лебедки. Стрела вынесла самолет за борт и плавно опустила его к ногам Чекина, успевшего сбежать по трапу на лед. Этот здоровенный детина, казалось, мог нести свой самолет на плечах.
Летчики одели меховые комбинезоны, на ноги натянули канадские меховые сапоги, лица, поверх шлемов, покрыли меховыми масками с очками, еще раз проверили мотор, сели, махнули руками товарищам и взмыли в синее морозное небо.
Спасение
Бусыгин не знал, сколько он спал. То ли только что уснул, то ли спит еще со вчерашнего дня... Темно кругом, холодно и душно. Дрожит под ним лед, собаки вздыхают и визжат в темноте вокруг. Шума не слышно, но раз лед дрожит, значит, шторм еще не миновал.
Давно потух примус. Ефим нащупал его рукой, не меняя позы, умудрился добавить в резервуар керосину, накачал и зажег. Синеватый огонек светился кольцом и от этого кольца лилось в снежную темницу тепло. Проснулись собаки и завозились, грозя развалить хижину. Ефим прикрикнул на них и подумал, что пора бы покормить псов. Но провизии для них не было. Все, что было, он уже роздал. Разве мог он предвидеть, что буря запрет их в снеговую тюрьму на неопределенное время? Да и дома-то не густо.
Он набрал снегу в чайник и поставил его на примус. Когда вода закипела, он бросил в нее четыре сухаря и дал воде снова вскипеть. Получилась крутая каша, которой он накормил собак. А сам принялся сосать черствый сухарь.
Вскоре стало настолько тепло, что Ефим скинул малицу и остался в оленьих штанах и нерпичьей куртке. Смрад давал себя чувствовать. Ефим загнал собак в угол; они сбились в лохматую кучу, щелкая острыми клыками, а он принялся за очистку помещения. Ползая на четвереньках, он сгреб ножом снег в одну кучу, потом вырыл в снежном полу своего убежища глубокую яму и закопал в ней нечистый этот снег. Сверху он снова постлал оленьи шкуры. Стало легче дышать. И кровообращение после работы восстановилось. Ефим знал, что без работы легко погибнуть. Движения мало, пищи мало, — только труд может спасти от цинги.
Довольный собой, он развалился на шкуре, прикрыл ноги малицей и, посасывая сухарь, стал припоминать, сколько времени он находится под снегом. Незаметно мысли его приняли иное направление... Он думал о том, что трудно и скучно жить в одиночку в таком диком месте. Он, правда, сам его выбрал, не послушал, когда отговаривали ... Он и не жалеет, что поселился в Безымянной губе. Полюбил он свой залив; без промысла, пожалуй, и жить бы не мог. А все же было бы больше народу, веселее бы жизнь была. Чего бы тогда ему недоставало... Вот, скажем, уйдет он на промысел и, как сейчас, бедствие постигнет его... Ну, что ж? Завалился сурком и, знай, чаек попивай, — никакая буря не страшна под снегом...
Был бы он спокоен за Марью, за Саньку... Не в одиночестве покинул, среди людей, среди товарищей артельщиков оставил... А сейчас? Ему-то ничего, что ему делается? А каково-то им? Оставил он их почти без всяких запасов, пулевку и ту с собой забрал... Оружия у них только один дробовик... Да разве же они промышленники? Кто поможет им, если буря задержит его, Ефима? Опять же, взять хотя бы его самого... Как знать? Может быть, придется псов своих съесть... Бывало и это. Как же ему тогда пешком по ломаному льду домой пробираться? А было бы селение, увидели бы товарищи, что вот, мол, отправился Ефим Бусыгин на промысел... А тут шторм свалился... Ждали-пождали, нет Ефима. Что делать? А известно, что делать. Сейчас же две-три упряжки снарядили и — на поиски. Лежит себе Ефим на боку и чаек попивает, а за ним, как за начальником каким, товарищи приезжают:
— Не извольте сомневаться, Ефим Петрович! Садись, пожалуйста, на саночки. Живым делом домой доставим!
...Сказывал Санька, в Белушьей слух был, будто к ним в губу два дома должны доставить, артель две семьи перебрасывает... Ах, дело бы хорошее было, если правду слышал!
Радио было бы — раз! Газета была бы — два! Красный уголок для собраний — три! Фельдшер жил бы — четыре! Много бы чего было... Как в других становищах...
Так лежал он, потягивая дымок из короткой трубки, наполовину спящий, и не чувствовал, что льдина его медленно поворачивается и движется на юго-запад.
...Да, никто теперь не поможет. В губе никого нет, и никто прийти не может. Вся надежда на самих себя. Сами должны изворачиваться. И то, — думал Ефим, — не знают, поди, на „Большой земле“ о нашем бедственном положении. Откуда им знать-то? Что пароход тот год не пробился, так это же для них факт незначительный... Не впервой!
Вскоре он заснул, ни до чего не додумавшись. Мечты наяву сменились радостными снами. Он видел себя в кругу семьи за столом, уставленным яствами. Жарко, сытно, клонит ко сну... Санька строгает аэроплан, Марья вышивает ему сорочку... А проклятые псы затеяли грызню. От сытости дурь на них нашла. Ишь, грызутся!
Но собачья грызня была не во сне, а наяву. Собаки кидались одна на другую, рычали, выли и скулили... Более сильные преследовали более слабых. Те, ища защиты у хозяина, жались к нему. Один из псов взобрался даже Ефиму на лицо. И это заставило его проснуться.
— Тьфу, пакость! — бормотал Ефим отплевываясь. Потом, сообразив в чем дело, он заорал:
— Молчать, черти! Еремка, сюда! Лорд, на место!
Утихомирив собак, он опять стал ломать голову над вопросом сколько же дней находится он под снегом. По голоду судя, дня три, по поведению собак — больше. Но, ничего не поделаешь, собак кормить давно пора, — это ясно. Но чем же кормить? У него осталось несколько сухарей, — вот и все запасы.
Ефим решил делить свою провизию с Еремкой, сколько можно, он будет подкармливать и Лорда, — остальные как хотят. Все равно, накормить он не может даже одну собаку, поддержать, значит, должен самых ценных псов.
Он достал два сухаря. Один отдал Еремке, другой разделил с Лордом. Собаки только щелкнули зубами, и сухари исчезли. Ефим же долго сосал свой сухарь. Его мало смущало, что вокруг поскуливали восемь голодных собак. Они следили за Ефимом, то и дело облизывая свои морды сухими языками, и щелкали зубами, точно перед ними носились мухи.
Вдруг послышалось в углу рычание. Что-то шмыгнуло тенью, вой поднялся, шум, возня... Грозя повалить сани, собаки прыгали, метались... Примус опрокинулся, погас. Собаки уже не обращали внимания на крики Ефима. Они толклись на нем, будто его и не было здесь. Он достал спички, зажег одну.
Его малица залита кровью. Еремка рвет мясо с шерстью. От зырянского песика Жука только клочья остались. Отовсюду доносится щелканье зубов, всюду хищно светятся голодные собачьи глаза... Еремка рвет дымящееся мясо и огрызается...
Горько стало Ефиму. Неужели придется пристрелить Еремку? Ведь бедствие только начинается, а дело уже вон куда зашло. Чего доброго, этак и его могут разорвать!
Но как решиться? Как можно навести ружье на Еремку, на вожака, верного друга, который столько раз бесстрашно выручал Ефима из самых трудных положений, нажать спуск? От этих мыслей дрожь пробегала по телу, холодно становилось.
Грызня продолжалась. Ефим схватил хорей и, несмотря на тесноту и темноту, больно отколотил собак. Он бил куда попало и каждый раз хорей попадал куда следует. Некуда было деться собакам.
На удары собаки отвечали визгом, некоторые выли. Вдруг из темноты донеслось грозное рычание. Ефим узнал голос Еремки. Это вожак вышел из повиновения, его глаза сверкают... Он готов броситься на своего хозяина...
Ефим на всякий случай зажал в левой руке нож, а правой стал наносить удары хореем, что было силы. Теперь он знал, где Еремка, блеск глаз помогал ему направлять хорей. Но Еремка рычал, кидался на него, вместо того, чтобы избегать ударов.
Ефим не добился покорности вожака. Рычание Еремки прекратилось только тогда, когда Ефим отложил в сторону хорей. Из поединка никто не вышел победителем. Нужно было быть наготове. Спать уже нельзя...
Обдумав свое положение, Ефим решил переменить тактику. Все дело в голоде. Это от голода собаки одичали. Нужно накормить собак. Другого выхода нет. Малоценные псы все равно погибнут. Их гибель должна спасти кормильцев-работяг.
Ефим позвал Мотылька, ленивого лопарского пса. Тот подобрался тихонько, ткнулся носом в лицо Ефима. Взмах руки, вой, полный предсмертной тоски... Снова снежная темница наполнилась лязгом зубов, чавканьем... Еремка наелся до отвала, Лорд тоже поел досыта, а остальные собаки получили каждая по заслугам. Только Гришке Ефим ничего не дал. Гришке осталось жить до следующего собачьего обеда. Он на очереди после Мотылька. Зачем же его кормить зря?
Через некоторое время Ефим зарезал Гришку, но по-прежнему гудел и дрожал лед под их убежищем, и старый дородный северо-земелец Морж последовал за Жуком, Мотыльком и Гришкой.
Чем больше он кормил оставшихся псов, тем они казались ненасытней. То ли инстинкт самосохранения толкал их к прожорливости, то ли начиналась полоса одичания, граничащая с бешенством, или мороз и безделье влияют на аппетит?
Ефим и сам уже решил попробовать собачины. Он чувствовал, что слабеет. Сказывается ли недоедание или цинга успела подкрасться к нему? Этого он тоже не знал. Как бы там ни было, нужно прирезать пятого пса. Он уже собирался нащупать в темноте Машку, слабосильную суку, чтобы прикончить ее, как вдруг сообразил, что шторм то ведь кончился. Может быть, давно уже кончился, а он забыл, что есть свет солнца, радость простора, что есть иная жизнь... Зарылся тут и режет собак... Теперь ему казалось, что и в самом деле шторм давно кончился: вчера, позавчера или неделю тому назад? В самом деле, сколько же он просидел в этой снежной могиле?
Так рассуждая, он долбил ножом стену своего временного жилья. Когда удалось пробить первый обледенелый слой, он сменил нож на хорей и, действуя им как тараном, в короткое время пробил дыру, достаточную для притока свежего воздуха, для проникновения света в убежище.
Собаки вдруг завыли, долго, протяжно, и потянулись к дыре. У Ефима закружилась голова, но он быстро пришел в себя и стал буквально глотать свежий морозный воздух, вливавшийся в темницу. Каждый глоток освежал, подымал силы.
Надышавшись вволю, Ефим принялся снова за работу. Через час он мог выйти на волю и размять свои одеревеневшие члены. Собаки выскочили вслед за ним. Первую минуту они, казалось, ослепли, потом с радостным лаем понеслись по льду... И тут Ефим увидел, что кругом во все стороны тянется черная чистая вода. Только кое-где на ней плывут отдельные льдины. А льдина, на которой он нашел себе приют, была не больше ста метров в поперечнике.
Впервые опустились его руки. Он не замечал, что на глазах его замерзают слезы отчаяния. Но Еремка и Лорд подбежали, ласкаясь. Здесь, в обстановке, более близкой к нормальной, к ним вернулась дисциплина и выучка. Даже нежность к хозяину, очевидно, связанная с раскаянием, вернулась к ним. Они лизали нос Ефима, тыкали мордами в его малицу...
Ефим встрепенулся, поджал голову:
— Нет, друзья мои! Пропадать рано! Рано пропадать, говорю!
Он достал из снежной хижины свой „Манлихер“, приложился... Два выстрела прогремели над морской пустыней... На этот раз эхо не подхватило их грома. Значит, никакой земли поблизости нет. У Ефима остались тепер только две самых лучших собаки из всей упряжки. Запас мяса убитых только что псов должен был хватить им на много-много дней, пока не подоспеет помощь. Откуда помощь? Какая помощь? Об этом Ефим старался не думать. В чудеса он не верил и прекрасно знал, что зимой в этой части Баренцева моря никого не бывает. Но пока он жив, он будет думать о жизни. Терпение, терпение и терпение!
А льдина слегка покачивалась, плывя тихо-тихо... Куда? Зачем? И об этом Ефим не думал. В глубине сознания росла надежда, что несет их обратно к острову, ветер был попутный, — вот прибьет к береговому льду, и побегут они с Еремкой и Лордом домой.
Он накормил собак, сам поел сырой собачины, — сырое мясо лучше предохраняет от цинги, чем вареное. Стало ему тепло, он вытащил на яркое солнышко свои шкуры, положил под себя все продовольственные запасы и крепко заснул. Последнее время он боялся спать под снегом, — собаки могли разорвать. Тем крепче он спал теперь...
Снилось ему, что он у себя в Шенкурском уезде, где прожил молодость, — возится с пчелами. На лице сетка, в руках лучина, а потревоженный рой носится вокруг, жужжит, пчелы жалить хотят, защищая свои ульи. Жужжит и жужжит, все назойливей, все громче...
Ефим открыл глаза. Огромная птица, бросая тень на льдину, неслась над ним, собаки прыгали и лаяли на нее. Да ведь не птица! Самолет! Уррра!
Он вскочил, сорвал капюшон малицы с головы, насадил шапку на винтовку и стал махать.
— Уррра! Уррра!
Машина скользнула над льдиной, ушла в море, потом вернулась, летя совсем низко, и опустилась на лед... Пробежала чуть ли не до самого края льдины и остановилась.
Собаки помчались к самолету. Ефим — за ними. Как раз в это время летчики вылезали из гнезд. Один — здоровенный детина, другой — небольшой, веселый, с сверкающими в улыбке зубами. А лица у обоих синие от мороза.
— Вот и прекрасно, — сказал меньший. — Здравствуй, товарищ.
— Здравствуйте, товарищи! Здравствуйте, родные!
Ефим сначала тряс им руки, потом, не выдержав, кинулся обнимать и целовать их.
— Спасители жизни моей I Откуда прилетели ради спасения моего? Родные, братушки!
Летчики шлепали его по спине, гладили, жали ему руки.
— С „Красина“! Экспедиция помощи северным становищам! С вас и начали. Собирайтесь, товарищ, поедем на ледокол...
— Спасибо, спасибо, голуби мои! Я в один момент... Добра-то у меня ничего не осталось... Сани бросим, вот только псов да винтовку, остального не жалко...
Закалов смутился:
— Псов? Псов придется оставить. У нас самолет двухместный... Некуда взять псов. Да и не подымет он столько грузу!
А Еремка и Лорд, точно понимая, что решается их судьба, лизали руки Ефима, ласкались к летчикам.
— Не могу, товарищи дорогие, собак покинуть. Они кормильцы мои и помощники. Вместе страдали... Молю я вас, спасите мне псов. Куда же я без них, кормильцев? Двое только и осталось у меня, остальных поели... Решить пришлось остальных...
— Но куда же взять их?! — развел руками Закалов. — Ты как думаешь, Виктор? — обратился он к бортмеханику.
— А я так думаю, — глубокомысленно почесывая затылок, ответил Чекин, — что отдай ты мне свои папиросы, я посижу тут маленько, а ты смотайся с ним и с собаками на корабль...
Тут уже Ефиму стало неловко:
— Нет, коли такое дело, тогда давайте разом лететь... Пусть остаются псы...
— Чепуха! Вы и помыться не успеете, как я буду на корабле. Вали, Матюша, — сказал он Закалову.
— Тогда садитесь! — скомандовал летчик. — Виктор, собак подай и ремнями привяжи, а то парашютов для них не напасли...
— Лети! Лети, старик! — сказал Виктор, помогая Ефиму усесться. Затем он подал ему собак, привязал их ремнями. — Ну, поехали, что ли! — и закурил папиросу.
Ефим наклонился к нему, обнял и крепко поцеловал в губы.
— Спасибо! Век не забуду! Эх ...
Самолет скользнул по льдине и понесся над черной водой.
Опять вместе
В бревенчатом домике на берегу Безымянной губы гостит экспедиция с Матшара. Николай и Вячеслав больше похожи на санитаров, чем на гостей. Они варят обед, колют дрова, носят воду, топят печь. Николай сам готовит лекарства и поит ими Марью и Саньку.
Санька уже сидит без посторонней помощи. Лицо его как будто меньше стало, скулы торчат, глаза ввалились. Он молчит и в тревоге по отцу беспрестанно морщит свой бледный лоб.
Марья иногда пытается встать. Неверными шагами направляется она к плите, пробует заняться своими хозяйскими обязанностями, но, несмотря на все ее просьбы, гости не дают ей ничего делать.
— Погулять, пожалуйста, даже на воздух не мешает выйти, на солнышко... А вот работать — извините! Работать мы не позволим!
Как и Санька, Марья мучается тревогой по мужу. Гости понимают состояние Марьи и Саньки, и Вячеслав или Николай, а то и оба вместе, то и дело принимаются успокаивать своих пациентов:
— Не волнуйтесь понапрасну! С „Красина“ самолет выслали... Непременно найдут хозяина вашего...
— Куда ему деваться? — добавлял Вячеслав. — Плывет себе как князь на льдине, а орлы наши его сверху заприметят, — раз! — подняли и готово, вот он, ваш Ефим Бусыгин, радуйтесь себе на здоровье сколько влезет!
Санькиным наблюдательным пунктом на луде теперь пользовался Вячеслав. Всякую свободную минуту он взбирался на нее и с помощью подзорной трубы обшаривал весь горизонт. И вот однажды он увидел над горизонтом дымок. Вскоре можно было различить две мачты, две высоченные трубы „Красина“. Он влетел в дом и закричал:
— Пляшите! Живо мне плясать! Уррра! „Красин“ идет! Красин»!
Марья покраснела. Рот ее искривился. Нельзя было понять, собирается ли она плакать или смеяться...
Она быстро оделась и выбежала вслед за Николаем. На горизонте красовался стройным корпусом Краснознаменный ледокол. Не выдержали нервы, Марья разрыдалась:
— Ох, муженек, друг ты мой горемычный! На кого ж ты покинул нас, сирот беспризорных! Ох, Ефимушка! — Так причитала она, не веря в спасение Ефима. Именно теперь, когда все так хорошо кончилось, овладело ею горе. Чего бы им недоставало, если бы и Ефима спасли?! А так, на что им жизнь?!
Воспользовавшись тем, что все заняты, Санька тихонечко сполз с кровати, оделся и вышел на берег. Он стоял подле матери, а та не замечала его. Николай и Вячеслав уже запрягли лучших своих собак в сани и помчались по льду залива навстречу ледоколу.
«Красин» меж тем был уже на середине залива. Его бархатный бодрый гуд разнесся далеко по окрестностям. Какая-то машина повисла на стреле лебедки над бортом и опустилась на снег. Потом спустили трап. На лед сошли люди, сели в машину... И вот уже летит эта странная машина к берегу, одолевая торосы, прыгая через трещины. Аэроплан — не аэроплан, автомобиль... И на автомобиль непохоже. Вот встретились Вячеслав и Николай с этой машиной. Остановились на минутку. Потом собаки поволокли их дальше, к ледоколу, а машина, громко жужжа и фыркая, снова несется к берегу.
Стоит Марья на берегу и непонимающими глазами смотрит то на ледокол, то на машину, ныряющую среди торосов и быстро-быстро приближающуюся. А Санька дергает ее за подол:
— Мама, «Красин» это? Это «Красин»?
Диковинная машина растет на глазах. Вот она уже у берега. Перепрыгнула через полынью, с разгону вылезла на скалистое возвышение и остановилась прямо возле Марьи. Открывается сбоку дверца. Какие-то косматые звери вырываются из машины и кидаются на Саньку. Санька валится в снег и машет руками, отбиваясь от нападения. И вдруг он громко хохочет:
— Да ведь это Лорд, Еремка! Мама, глянь!
Но мать не слышит. Она кидается с протянутыми руками кому-то навстречу и повисает у Ефима на груди. Ефим обнимает ее, гладит и приговаривает:
— Ничего... Ничего...
Потом он берет Саньку на руки, подымает его над головой...
— Эх, и отощал же ты, сынаш! Легкий, как перышко... Ну, ничего, выкормим!
Потом все они — и Ефим, и летчики, спасшие его, и водитель аэросаней, на которых приехал Ефим, и Марья, и Санька, и псы — все идут в дом, и Марья — откуда силы взялись! — потчует дорогих гостей, спасителей. А Ефим, раздевшись, не без гордости рассказывает:
— Да что там бедствие? Бедствие — дело второе! А вот скажи, Марья, какое нам, промышленникам, уважение от нашей советской власти! На самолете летал, на «Красине» ванну принимал, а домой на аэросанях прикатил... Что далеко было — близким стало...
Он крепко пожал руки летчикам:
— Сила наша великая!
БЕЛЬКА
Нюшка получает медвежонка
Огонек лампы слабо освещал большую комнату. В углах чернели тени. В печи гудело пламя, и багровые отсветы падали на пол.
Мать месила тесто. Она часто останавливалась, задумчиво глядела на темные стены, на закопченный потолок, качала потом головой, вздыхала и снова принималась за работу.
А Нюшке скучно. Не с кем слово вымолвить. Братишки — Вася и Петунька с последним пароходом уехали в школу. Там и живут, в Белушьей губе, за триста километров от дома.
Девочка блуждает по комнате, как сонная муха. То вздремнет, то куклой займется... А в голове столько мыслей, столько вопросов. Спросить — боится. Отец второй день как уехал по капканам, погода разыгралась, мать задумывается, вздыхает... Нельзя спрашивать, — заругает. Не раз уж попадало Нюшке за неуместные вопросы:
— Мам, а почему лампа горячая?
— Горит, оттого и горячая.
— А почему горит и оттого горячая?
— Керосин в ней, потому и горит...
— А почему керосин?
— Вот привязалась! — ругалась мать. — Не твое дело! Вырастешь, узнаешь.
А сейчас вот ветер: ходит вокруг избы, как живой. Ходит и в стены стучит: «By-у-у-у... Раз-не-с-су...»
— Мам, а ветер где живет? — не сдержалась девочка. На этот раз мать не рассердилась:
— Ох, живет ветер, живет... Отца все нет... Где-то он бедствует в такую пору?
Ответ не удовлетворяет Нюшку. Но она чувствует, что мать встревожена и не пристает с вопросами.
Таня — хорошая кукла. Веселая, румяная, добрая. Только не живая. И нос отбит. А из ног опилки сыплются. Болтаются ноги, как тряпочки. Нюшка зашила бы, да не знает: может больно кукле, если иглой шить?
И опять не смеет спросить у матери, больно кукле или нет?
Нюшка вздыхает и садится к столу. Окруженная световыми кругами, важно светит лампа. А огонек маленький, дрожащий, еле дышит. Но если его потушить, всюду станет темно...
— Мам...
— Что, дочка?
— Ничего... так...
— А ветер-то, ветер... — шепчет мать и снова принимается за работу.
И вдруг, сквозь грохот и вой непогоды, доносится собачий лай. Кто-то возится за стеной...
Девочка вскакивает, прыгает, хлопает в ладоши:
— Папанька приехал! Папанька, папанька...
Мать бледнеет, вдруг лицо ее становится красным. Она вытирает передником руки и бежит в сени. За стеной — радостные голоса. Нюшка чувствует себя именинницей: ведь это она первая услышала, что отец вернулся.
Отец входит, окруженный облаком пара, и улыбается. Девочка кидается к нему, и взлетает к потолку, потом прижимается лицом к его колючей щеке.
— Ну, — говорит отец, — теперь уж ты скоро совсем большая. Два дня не видал, а ты вон как выросла.
Нюшка гладит волосы отца и вдруг совершенно серьезно спрашивает:
— А отчего у тебя, папаня, дым с головы?
— Дым? Где? — Отец смотрится в маленькое зеркальце на комоде. — А и впрямь... Упрел, дочка, оттого и дым... Пар это, пар. На дворе мороз, а в доме жарко. Значит — пар. Понимаешь?
Нюшка ничего не понимает. Она хочет еще спросить, но отец вдруг заявляет:
— А я тебе товарища привез. Не будешь теперь киснуть одна...
Дыхание захватило. Трудно слово вымолвить. Товарища! Где же он? Почему на морозе остался? Уж не шутит ли отец?
А он сбегал в сени и вернулся с чем-то пушистым и белым, белым... — Медвежонок! Неужели живой?
Черные глаза, черный нос. Они тремя точками сошлись на его мордочке. В остальном звереныш, как снег.
— Беленький, беленький... — шепчет Нюшка, протягивая к нему руки. — У, ты, Беличка мой... Белинька...
Отец бережно передает ей медвежонка. Она чувствует его тепло. Пушистая шерстка щекочет ей шею. Он тихонечко поскуливает и облизывается. Тем временем мать вносит большую грязновато-белую шкуру. Тяжело дышит и жалуется:
— Ну и зверь же был. Недаром сердце мое тревожилось. Гляди-ко с каким страховищем встретился. Неровен час... Матка ведь.
Отец ласково треплет ее волосы:
— Брось, женка, не хнычь. Разве нам впервой? За лапу поздоровались, пулей попрощались... Двадцать четвертый на моей совести. Шкура, что и говорить, замечательная. Ну, главное, малыш ... Прямо клоун какой, веселый, хваткий... Вот и у Нюшки товарищ будет.
Нюшка бросила куклу. Принялась устраивать медвежонка. Втащила из сеней старый ящик из-под спичек, напихала в него обрывки шкур и давай немедленно укладывать своего питомца.
— Спи, спи, Белинька. Спи маленький... Маму нужно слушаться...
Отец и мать давились со смеху, глядя на ее заботы.
— Ты его, дочка, накорми раньше. Может, он голодный? — сказал отец.
А мать добавила:
— Молочка ему разведи сладенького...
Нюшка накормила медвежонка сгущенным молоком; он потянулся, зевнул и крепко заснул.
Ночью громко храпел отец, ровно дышала мать, и Белька посапывал в своем ящике. Нюшка лежала с открытыми глазами и строила всякие планы. В них медвежонок занимал первое место.
Вдруг кто-то мокрый притронулся к ее руке. Она быстро отодвинулась к стенке и с головой укрылась ватным одеялом. Но невидимка потянул простыню, лижет ей руку. Да ведь это Белька, медвежонок! А она со страху чуть не задохнулась.
— Белька, подь, подь сюда... — шёпотом позвала она. Медвежонок положил передние лапы на одеяло и стал дышать ей в лицо. Она схватила его подмышки и с трудом затянула в постель. Медвежонок все лизался, а Нюшка гладила его мягкую пушистую шерстку. Так и не заметила Нюшка, как заснула. Снилось ей, что она едет на санях, запряженных Белькой, — мчится по морскому льду, и все мелькает мимо, быстрей, назад, назад. Морозный ветер бьет в лицо. Где-то ревут звери... Страшно и никого нет поблизости. Только она и Белька. Со страху девочка открыла глаза. Над нею стояла мать.
— Это еще что за новости! — кричала она. — Где это видано, зверя в постель?!
Еле сладила мать с упиравшимся медвежонком и выбросила его в сени.
Все утро Нюшка ходила надувшись и не разговаривала ни с отцом, ни с матерью. Отец посадил ее, несмотря на сопротивление, к себе на колени и стал объяснять:
— Он ведь животное, зверь... У собак и то глиста опасная водится, на человека переходит, а у него и подавно... Не бери, дочка, в постель.
После разговора с отцом Нюшка повеселела, помирилась с матерью и, торопливо позавтракав, побежала к своему новому другу.
Белька учится возить сани
В хорошую погоду Нюшку одевали потеплей и отпускали гулять. Мать и отец строго наказывали не уходить далеко. В любую минуту может испортиться погода. А то и медведь наведается.
Раньше девочка мало интересовалась одинокими прогулками. Разве что северное сияние вспыхнет. Тогда все так красиво кругом, что, кажется, вовек не оторвалась бы от этой красоты. Но зимой хорошая погода длилась недолго. Наползут тучи, проглотят разноцветные лучи, и сплошной мрак ляжет тогда черным грузом на землю. Какой интерес гулять одной в темноте?
Другое дело теперь, когда появился такой забавный и веселый товарищ. Нюшка крепко держала медвежонка на двухметровой веревке. А он потешно прыгал и кувыркался, купаясь в снегу, как воробышек в пыли.
Собаки встретили нового компаньона не особенно любезно. И раньше всего Нюшка постаралась познакомить с ним вожака упряжки, огромного, лохматого Жемчуга. Она припасала сахар и, когда выходила гулять с Белькой, угощала пса. Сама того не зная, она поступила, как опытный дрессировщик. Жемчуг привык получать лакомые кусочки всякий раз, как на дворе покажется медвежонок.
Ну, а раз вожак подружился с Белькой, не стали злиться на него и рядовые собаки.
Девочка, медвежонок и собаки коротали долгую полярную ночь в общих забавах и играх. С Белькой всем стало весело.
Как-то Нюшка вздумала поиграть в охоту. Она — отец, промышленник Семен Игнатьевич Яреньгин, а Белька — собака. Она отправляется на промысел — значит Белька должен везти.
Сбруя была нехитрая. Нюшка привязала два ремня к ошейнику медвежонка, а другие концы прикрепила к ручным саням. Но Белька никак не мог понять, чего от него хотят. То он вырывался и носился с санками, и те больно били его; то, наоборот, вместо того, чтобы везти Нюшку, сам взбирался к ней на колени и лизал ей нос.
Жемчуг — старый солидный вожак — на своем веку не одну собаку научил ходить в упряжке. Видя Нюшкины затруднения, он поспешил ей на помощь. Стал рядом с Белькой и толчками, покусыванием, быстро объяснил медвежонку, что от него требуется. Тогда Нюшка впрягла в санки еще и Жемчуга.
Теперь уж Бельке некуда было деться от четвероногого учителя. Жемчуг тащил его вместе с санями и не позволял куралесить в упряжи.
Сначала Белька быстро уставал. Он ложился на спину и болтал лапами. Девочка давала ему отдых, и занятия продолжались.
— Глядите-ко, — сказала однажды Нюшка, когда отец с матерью как-то вышли поглядеть на ее забавы, — мой Белька лучше собаки тянет... — Прыгнула на сани, взмахнула палкой и покатила по утоптанному снегу.
В тот день медвежонку даровали свободу.
— Теперь он совсем свойский, — сказал отец. — Не убежит... И на веревке водить не надо. Пусть его живет с собаками... Вроде девятого пса будет.
Давно уже перестали молоть для Бельки пищу в мясорубке. У него появились мелкие, острые зубы, и он прекрасно справлялся с тюленьим мясом, которым кормили и собак.
Солнышко взошло
Багровые отблески мелькали на горизонте. В такие минуты все светлело, небо становилось зеленоватым, а порой и розовым.
— Вот и солнышко жалует, — сказал отец, собираясь в дорогу. — Ужо в другой раз поеду по капканам при солнышке.
На другой день он привез четыре одеревеневшие песцовые тушки. Подвесил их повыше в сенях, чтобы собаки не достали, а после обеда освежевал.
Развешивая меха под потолком, мать мечтательно говорила:
— Скоро Васютка с Петунькой приедут... Вот бы хорошо всем податься навстречу. Отец, а не возьмешь нас с Нюшкой в становище? Тебе за делом, нам погулять охота. Правильно сказываю, Нюшка?
При одной мысли о поездке в становище Нюшка пришла в восторг. Она запрыгала, захлопала в ладоши:
— Поедем, поедем, папанька! Поедем... И Белька поедет!
— Ин, ладно, — согласился отец. — Поедем... Отчего же? Поедем... А Бельку обязательно возьмем, он сани потащит. Собак-то у нас на одну упряжку...
Каждый год в конце июня, Семен Яреньгин ездил в Кармакулы, к первому рейсовому пароходу. В эту пору съезжались туда из всех промысловых избушек. Кто возвращался на Большую землю, кто ехал учиться в Архангельск, Нарьян-Мар, в Москву или Ленинград. А кто встречал семью или ребят из школы. Получали почту, свежие продукты, снаряжение и сдавали зимний промысел.
Вот скоро дни и ночи пойдут друг за дружкой, потом установится постоянный день .. Тогда и конец Нюшкиному нетерпению, — они поедут в становище Кармакулы.
Сначала вечерняя заря следовала за утренней. Вскоре между ними появились просветы. Это уже был день. И хоть не видно еще солнца, а чувствовалось его присутствие где-то тут, поблизости... вон за той горой, что, как гигантский плавник кита, круто вздымалась над избушкой.
Однажды, вернувшись с охоты, отец за завтраком сказал:
— Ну, мать, да и ты, Нюшка, поздравляю вас с возвращением солнца. Завтра на небе будет... Нужно и в сем годе отпраздновать этот день по-советски.
Псы носились по берегу, задрав хвосты. Они выли, лаяли и визжали. Медвежонок швырял собак через голову, взметал лапами столбы снежной пыли и подолгу ворчал, глядя на небо.
На следующее утро отец и Нюшка нашли у постели чистое белье и праздничную одежду. Вместо пимов отец одел высокие кожаные сапоги до пояса, Нюшка — нерпичьи бахилы, а мать — городские ботинки с глубокими калошами.
Над островом стояли еще зеленоватые сумерки, когда они вышли встречать солнце. Собаки метались вокруг, а медвежонок все забегал вперед, словно торопил их.
Будто пожар занялся: воспламенилась гора и зажгла небо. Из-за горба показалась верхушка красного, слепящего диска, от которой во все стороны потянулись тучи.
Море засверкало разноцветными огнями. Зарделись горы.
Отец сорвал с плеча винтовку, дернул затвор. Загремели выстрелы, подхваченные горным эхом... Белька вдруг поднялся на задние, лапы. Он смешно заворчал, по-своему, по-медвежьи, приветствуя солнце. Трудно было не рассмеяться, глядя на него. А собаки заскулили, залаяли.
— Солнышко, солнышко... — запела Нюшка, подпрыгивая в такт только что сочиненной песенке:
— Загляни в оконышко.
— Дам тебе... — Она задумалась и остановилась на секунду, потом снова запрыгала и закончила:
— Дам тебе... картошку.
После вкусно завтракали, катались на медведе. И он, хоть и ворчал, но, подчиняясь девочке, не отказывался возить также и взрослых.
Белька-промышленник
С каждым днем солнце все дольше оставалось на небе. Ночь и день стали аккуратно сменять друг друга.
Снег таял на глазах, точно его пожирал кто-то невидимый. С гор валились шумные ручьи. В заливе, прямо на льду, чернели озера талой воды.
Между вечными снеговыми залежами, на скалах, всюду, где только что оголилась почва, показался зеленовато-бурый мох. В нем, как голубые и синие глазки, мелькали цветы.
Широкие серые крылья чаек скользили над торосами, как далекие косые паруса. По утрам на полыньях плавали черно-белые кайры. Раз даже показались гуси, летевшие с юга. Отец кричал со двора:
— Нюшка! Варвара! Гуси прилетели! Гуси!
Нюшка выбежала, не одеваясь. За ней спешила мать. Они долго провожали глазами многоголовый табун, растянувшийся треугольником по небу.
Кончился песцовый сезон. Пришла пора бить черного зверя: тюленя, нерпу.
Взберется Семен Игнатьевич с подзорной трубой на высокую скалу, высмотрит тюленьи лунки, продутые во льду, запомнит где какого искать и поедет на собаках в море. Вечером обязательно возвращается с добычей.
Иногда случалось ему ночевать и в море. Тогда мать по-прежнему не отвечала на Нюшкины вопросы и вздыхала.
Однажды Нюшка увидела, что у медвежонка морда в крови. Девочка обеспокоилась. Стала отмывать кровь, но ранки не нашла. Задумалась Нюшка, но родителям ничего не сказала.
Как-то в другой раз она собралась покататься на медвежонке, но Бельки нигде не было. Сколько ни кликала, не прибежал. Потом пришел, как ни в чем не бывало, стал ласкаться и опять на морде была кровь. И на этот раз Нюшка промолчала.
Вечером вернулся отец, привез три тюленьи туши и сбросил их в амбаре. Войдя в дом, он первым делом спросил:
— А что наш Белька, дома?
Нюшка глянула в сени и ответила:
— На своем месте, спит поди...
— Вот шляющий, — возбужденно сказал отец. — Чуть не укокошил я его. — Он стал снимать через голову малицу, продолжая свой рассказ. — Подъезжаю я к тюленю. Одного взял, к другому, значит, подбираюсь. Собачек оставил за торосами, а сам против ветра ползу. Поднял голову, гляжу... батюшки! Что это? — никак медведь впереди. Хорошо, что Белька ростом не вышел. Ведь, что оказывается?! Промышляет, гражданин хороший, самостоятельно. Я подползаю к тюленю, и он подползает... Почуял меня, осерчал. Думал — кинется. Но не хватило нахальства. Сколько его ни кликал, не признался! Из-за него и тюленя проворонил. Позови-ка его, дочка, — закончил отец.
Нюшка приоткрыла дверь:
— Белька, Белинька, подь, подь-ко сюда...
Медведь степенно вошел. Спина его была вровень столу. Мягко ступая, он подошел к Нюшке и нежно ткнулся ей в руку. Только теперь они заметили, как вырос он за это время. Мать даже побледнела, всплеснула руками:
— Господи! Мы то думали, мал еще... А он вон какой. Настоящий зверь. Чего теперь с ним делать?
— Уж я и то думаю, — отозвался отец. — Как бы не одичал. Ведь вот, сколько кликал, а он не послушался...
Долго совещались отец с матерью, но так и не придумали, что делать с Белькой. Застрелить — жалко. А Нюшка так разревелась, что насилу ее успокоили.
— Ну, что ж, поживем еще маленько, увидим чего делать, — решил отец... — Только, вот что, посадим его на цепь. Крови чтоб и не нюхал. Ты, Нюшка, присматривай... Чуть заметишь, что норов портится у него, скажи. Как бы беды с ним не нажить.
Нюшка пообещала ничего не утаивать.
Белька-спаситель
Перед поездкой в становище несколько дней выдалось свободных. Отец предложил всей семьей съездить за яйцами. На «базаре»[10] предполагали провести два-три дня. Там у них были оставлены с прошлого года ящики. Чтобы не дать кайрам испортить промысел насиживанием, они собирали первые яйца, еще в начале июня, и упаковывали их в ящики. После когда залив освобождался ото льда, перегружали добычу в карбас. Так ящики и зимовали из года в год на островке.
На этот раз, кроме боевой винтовки, отец взял с собой и мелкокалиберную.
— Это, — сказал он, укладывая оружие на сани, — для тебя, дочка. Может гусей встретим, будешь сама промышлять... Поучиться не худо.
Нюшка сама будет бить гусей, промышлять, как отец. Девочка пела и плясала от радости.
Одной упряжки было мало. Решили во вторые сани впрячь Бельку. Все равно одного оставлять нельзя, — ведь кормить его некому будет.
«Птичий базар» находился на островке, в глубине залива, километрах в пятнадцати от их избушки. Сначала нужно было ехать на восток, потом обогнуть островок с севера и подняться по пологому западному склону.
Яркое солнце играло на небе и устилало дорогу пылающими самоцветами. Временами, когда наползали тучи, становилось холодно. Но они были тепло одеты, и мороз только бодрил их. Нюшка всю дорогу хохотала. Отец и мать улыбались.
Прошло полтора часа, и островок превратился в гранитную глыбу, отвесно вздымающуюся из черной глубины залива. Но чем ближе подъезжали, тем хуже становилась дорога. Приливы и отливы в эту пору взламывали здесь лед.
Все чаще попадались полыньи и разводья. Отец уже несколько раз уходил вперед искать дорогу.
— Недолго и искупаться, — ворчал он... — Удовольствия мало ...
Со всякими предосторожностями обогнули остров с севера. Выбрались, наконец, на западную сторону и увидели, что здесь всюду вода.
Опытный охотник направил сани к одинокому мыску, где, казалось, кончается лед. А обогнув мысок, попали на торосистый мост, соединявший припай с островом.
Через полчаса они были уже на голой плоской вершине. Здесь всюду был скользкий и смердящий птичий помет. На каждом выступе, в каждом углублении, в каждой трещинке — сидела на яйце небольшая, напоминающая мелкую домашнюю утку, крупноголовая кайра. Она любовно охраняла свое единственное огромное зеленое, в черных крапинках, яйцо.
Сани буквально ехали по яичному студню. Собаки и медведь грызли яйца вместе со скорлупой. Белька на ходу умудрился проглотить кайру прямо с перьями.
Они натянули палатку, починили ящики и долго лежали перед сном на оленьих шкурах, слушая рассказы отца о Большой земле. Медведь позвякивал цепью, привязанный к саням снаружи, а собаки, наевшись до отвала, крепко спали.
Едва забрезжил рассвет, все, даже Нюшка, были на ногах. Наскоро позавтракав, принялись за дело. Сначала собирали яйца вокруг палатки. Нюшка и мать носили, а отец укладывал в ящики. К обеду успели наполнить четыре ящика, а все еще вблизи оставалось много яиц. К вечеру заколотили еще шесть ящиков.
Три дня работали без устали. Отец рассчитывал, что если они сдадут Севморпути только двадцать пять ящиков, то и тогда заработают около тысячи рублей.
— Это, Нюшка, деньги твои... На книжку положим: подрастешь, поедешь в Москву учиться, там тебе пригодятся...
Нюшка плохо еще понимала значение денег, но о Москве слышала, видела ее даже во сне. Это наподобие Кармакул, где она однажды побывала. Но в Кармакулах четыре дома, а в Москве — Петунька сказывал — больше сотни наберется. Нюшка не поверила ни ему, ни отцу, который тогда сказал: «тысячи домов в Москве!» Это не укладывалось в ее голове. «Сто» — ей казалось бесконечно много. А тысяча, это — отец говорил — десять раз по сто. Как же это так много домов в одном месте?! Как там, должно быть, тесно. От собак, наверное, прохода нет. И где взять столько людей, чтобы дома не пустовали?
На следующее утро они спустились на покрытую галькой отмель. Узкой полосой протянулся здесь до самого припая торосистый перешеек. Между торосами стояли лужи. Крайние льдины качались всякий раз, как по ним ударяли волны. Ясно, что ледяной мост может поплыть каждую минуту. Тогда им придется долго, может быть, месяцы, сидеть на острове.
Семен обернулся к ехавшей сзади жене. Лицо его было бело, и голос звучал строго и торжественно:
— Варвара Тимофеевна, — сказал он, — промедлили мы... Тут, сама видишь. Как бы ни пришлось, держись за сани. Не кидай... Все сбрось в воду, ни за что не цепляйся, только саней не пускай... Собаки запутаются, постромки отрежешь. Нож приготовь!
Он тронул Бельку. Скрипя пошли сани. Отец крепко держал Нюшку и все оборачивался. Собаки осторожно следовали за ними. Лед под ногами колебался, из невидимых трещин хлынула вода. Но ближе к середине ледяной перешеек стал крепчать. Семен уже радовался спасению, как вдруг сзади донесся истошный крик:
— Ой, батюшки, тону!
Кто это? Неужели мать кричит таким страшным голосом?!
Нюшка рванулась, но отец пригвоздил ее к месту.
— Сиди! Не твое дело!
Мать в воде. Собаки барахтаются в ледяной каше. Саней не видно. Вой, визг, крики...
— Что бы ни было, держись за сани, — крикнул отец и бросился выручать мать.
Нюшка видела, как тонули собаки, как захлебывалась мать. Она что-то кричала тонким голоском и не знала, что кричать. Порывалась бежать зачем-то к воде. Все было как в тумане. Вот отец протягивает матери хорей.
— Берись, — кричит он, — хватай! Не робей...
Вдруг он заревел.
— Режь постромки, режь!
Схватил винтовку, приложился, выстрелил. Собаки, значит, запутались. Жемчуг кусает повисших на нем собак. Вот... Только три морды. У Жемчуга пасть в крови...
— Мамочка, маманичка, ой боюсь! — кричит Нюшка, и рыдания душат ее.
Мать тянется к хорею. Она то погружается в воду, то высовывается... Вот она ухватилась за хорей. Отец тянет, ближе, ближе. Вдруг треск, торос откалывается, переворачивается... Что, что произошло?! Отец в воде, рядом с матерью. Он взмахнул рукой. Сверкнул нож... Что-то лохматое выпрыгнуло из воды. Жемчуг! Он воет, лает и отряхивается.
Не сознавая, что делает, Нюшка кинулась к родителям. Отец бьет свободной рукой по воде... у матери закрыты глаза.
— Отойди от края! — кричит отец Нюшке, а сам погружается. — Сорвешься!..
Нюшка ничего не соображает. Там, в воде... отец, мать... Она рванулась к ним... Холодная вода охватила ее маленькое, худенькое тельце. Сдавило грудь... В голове шумы, в глазах круги, искры и пятна... Ничего больше нет. Нюшка теряет сознание...
Потом вдруг откуда-то выплывает чувство, что она, Нюшка, существует. Вот ее руки, ноги. В голове, точно молоты бьют, звон стоит. Отец и мать тонут. Она должна что-то сделать. Девочка вскрикивает и открывает глаза...
...Родные лица отца и матери над нею. Отец улыбается и смешно топорщатся его усы. Лицо матери в слезах, но на нем, как северное сияние после бури, уже бродит улыбка.
— Очнулась, дочка? — ласково шепчут они в один голос. Звуки доходят издалека. Нюшке кажется, что привиделся дурной сон... Они ведь никуда не ездили, не тонули. Все это было во сне... Она ласково гладит голову матери и лицо отца. Но как тяжелы ее руки.
Что-то белое, лохматое мягко подходит к ее постели. Кто-то лижет лицо, а мать плачет, плачет и улыбается.
— Да ведь это Белька! — вскрикивает девочка и хочет повернуться к нему, но не может — сил нет...
— Лежи, лежи, дочка, — строго говорит отец. — Не ворочайся пока. Лучше вот бульону выпей... Я парочку гусей промыслил...
Теперь Нюшка знает: не во сне ей привиделось все это... Они поехали за яйцами, отец еще взял для нее мелкокалиберную винтовку. Она ведь должна была бить гусей...
Горячий, крепкий отвар пахнет морем, рыбой, но он очень вкусен, Нюшке хочется еще пить и кушать.
— Маманя, дай чего-нибудь...
Мать взбивает два яйца. Нюшка пьет яйца, ест хлеб, и силы возвращаются к ней. Она уже может повернуться к Бельке, погладить его, поцеловать.
К ужину она самостоятельно добралась до стола. Мать радостна смотрела на Нюшку, и лицо ее все розовело.
— Понимаешь, дочка, — начал отец, — вижу дело худо оборачивается. Собаки запутались... пойдут ко дну. Сани потащат... Остаемся мы без матери. Я сначала застрелил Жучка, чтоб не душил Жемчуга, потом, как в воду упал, постромки отрезал. Жемчуг выскочил, остальные уже не выплыли... — Он вздохнул, отпил из стакана и продолжал: — Ну, держу я мать, а сам воду глотаю. Вдруг ты упала. Почернело у меня в глазах. Кого раньше спасать?! Но Белька твой прыгать за тобой вздумал. Это было нам спасение. Мать за него, я за тебя... Сообразил, что ли, зверь, только полез на лед, вытащил нас... Мелкокалиберку жаль, не выплыла, да чайник рыбам достался...
Еще дороже стал Нюшке медвежонок. Она теперь не отходила от него, он не оставлял ее ни на минуту. Восемь дней, оказалось, была она без сознания. Как бы не опоздать? Нужно ведь съездить в Кармакулы... Вася и Петя, поди, уж приехали... Надо спешить...
Белька уезжает на Большую землю
«Русанов» бросил якорь в Кармакульском заливе. Он плавно покачивался на туго натянутых цепях. Между ледоколом и берегом беспрестанно курсировали карбасы и шлюпки. Каждый карбас тянул на буксире плот из бревен и досок, присланных для сборки новых домов.
В становище было полно народу. Все работали на выгрузке. Наполняли склады мешками, ящиками, бочками со свежими продуктами и товарами. Плотники чинили старый дом, в котором им предстояла провести летний строительный сезон.
Одна за другой прибывали упряжки из промысловых избушек. Людей все прибавлялось. Становилось веселее. На радиостанции принимали гостей и потчевали их медвежатиной, кайровыми яйцами и лимонным вареньем.
Вдруг залаяли, завыли собаки. На горе показался медведь. Люди схватились было за оружие, но увидели рядом с медведем собаку. Оба они тянули двое саней, привязанных одни за другими.
Бросились навстречу странной упряжке и узнали промышленника Яреньгина с женой и дочерью. Посыпались шутки, расспросы. Семен остановил своего диковинного коня и стал, не без гордости, рассказывать историю Бельки.
— Все вот она, — показал он на Нюшку ... — Не приручи она зверя, и ехать-то не на чем было бы... Собаки-то ведь пропали...
Нюшка сначала смущалась. Всеобщее внимание и похвалы заставили ее даже покраснеть. Но вскоре она овладела собой и степенно отвечала на вопросы старших.
Так, в толпе, двинулись дальше, к дому общежития. От промышленников Семен узнал, что моторный бот со школьниками еще не вернулся. Приходится, значит, ждать вместе с другими родителями.
Шум поднялся в становище, гам... Собаки лаяли, ребятишки кричали, взрослые громко сообщали друг другу причину переполоха и этим только усиливали беспорядок. А Белька, казалось, не обращал никакого внимания на происходившее. Его посадили на цепь у входа в общежитие.
Семен отправился по делам, а к Варваре собрались знакомые. В сотый раз рассказывала она, как Семен убил медведицу, как Нюшка воспитала медвежонка, научила его возить сани и как, когда они тонули, Белька спас им жизнь. Гости ласкали Нюшку и медвежонка, дарили им сладости.
Вдруг на улице послышалось:
— Бот идет!
Семилетний кандидат в школьники — Сима Пронин, дежуривший на горе, подал сигнал. Все побежали на берег. Опустело и общежитие.
В золотых бликах, там, где залив вливался в море, покачивалась черная точка. Она росла, увеличивалась, и вот уже ясно видны: мачты, крыша каюты, дымок мотора за кормой...
Школьники едут! Школьники! Почти год не имели Яреньгины известий о Пете и Васе. Варваре почему-то теперь мерещились всякие страхи. Вот придет бот, все будут ласкать своих ребят, а Васи и Пети не будет... Она даже побледнела от этих мыслей.
Уже можно разглядеть на палубе толпу маленьких и больших пассажиров. Многие из встречающих в нетерпении полезли навстречу в воду. В эту напряженную минуту кто-то закричал:
— Батюшки, медведь задрал...
На крыше дома общежития сидел медведь и отрывал от трубы кирпич за кирпичом. Облезлый пес с вывороченными внутренностями издыхал у входа. Дверь оказалась запертой изнутри. Стали стучать, звать... Послышался робкий вопрос:
— А медведь-то ушел?
— Ушел, открывай, кто там?
Дверь медленно открылась и все увидели перепуганного Симу Пронина. Насилу добились от него правды. Оказалось, что, кончив дежурить на горе, он присоединился к ребятам, дразнившим медведя. Потом заспорили, у кого лучше собаки. Стали натравливать их на Бельку. Неосторожный Дружок получил удар лапой и вот издыхает... Остальные все разбежались.
Рассерженный медведь рванул цепь. Ошейник лопнул, и зверь полез на крышу. Больше Сима ничего не видел, так как спрятался.
В это время на крыше, над толпой, показался Белька. Все бросились врассыпную. Напрасно Семен и Варвара успокаивали людей.
Никто больше не восторгался медведем. Все были возмущены и издалека требовали, чтобы Семен немедленно же застрелил Бельку, иначе они сами его прикончат.
— С цепи сорвался! Пса загрыз! Дикий он! — кричали с разных сторон.
Нюшка разревелась и бросилась обнимать Бельку. Варвара ее успокаивала, как могла, и сама готова была заплакать. Неизвестно чем бы кончилось все это, если бы от берега не донесся крик:
— Ура! Ребятки приехали! Уррра!
Бросая на ходу угрозы и ругательства по адресу Бельки, промышленники побежали к пристани. За ними торопились жены, дети, неслись с громким лаем собаки.
Семен и Варвара тоже поспешили на берег, а Нюшка села на камень, обняла своего друга и задумалась. Белька лег у ее ног, положив свою прекрасную голову ей на колени. Она гладила его, чесала за ушами и поливала его голову слезами. Медведь тихонько заскулил. Точно так он жаловался в первый день их знакомства, когда лишился матери. Девочка вздохнула и прижалась к Бельке. Медведь, обняв ее лапой, грозно глядел по сторонам.
Нюшка пришла в себя, когда Петя нагнулся к ней, поцеловал и голову и сказал:
— Конечно, такого медведя жалко... Вот зверь-то. Здравствуй, Нюша. — Они крепко обняли друг дружку и поцеловались. Вася поздоровался, как взрослый, и Нюшка протянула ему руку. Плакать ей или смеяться?
— Петичка, братик! Васинька, голубчик... Да, а Бельку убьют...
Промышленники, встретившие своих ребят, не знали куда их вести.
У входа в общежитие лежал грозный зверь. И они издали кричали:
— Да уберите же куда-нибудь своего дьявола...
Некоторые грозили. Промышленник Антон Доманин показывал кулак из-за ближайшего дома и предупреждал:
— Не стрелишь зверя, Яреньгин, сами стрелим... Нам это не резон. Медведь — не собака.
Потом он осторожно подошел ближе:
— Слышь, Семен. Кто тебе дороже, зверь или люди? Стрели ты его, проклятого... На что его беречь? Даром шубу носит и людей пугает... Разве ж такому можно доверять?
— Ты злой, дяденька, — крикнула Нюшка и топнула ножкой. — Я не дам Бельку. Он меня любит, он мой товарищ... Уйди, дяденька!
Нюшка замахнулась на Доманина. Этот жест был для Бельки сигналом. Он прыгнул, толкнул мордой Доманина, и тот отлетел метров на пять.
— Спасите, братцы, спасите! — кричал он, свалившись в лужу.
— Ружжо бери! Винтовки давай! Доманина задрал! Неси, давай, бей! — кричали промышленники.
Но никто не приближался. А Белька, расправившись с Доманиным, вернулся на свое место и снова улегся у Нюшкиных ног.
Прошло несколько минут и к дому общежития, осторожно, как на охоте, стали подбираться вооруженные промышленники с собаками. Нюшка умоляюще протянула руки, бросилась к отцу, к матери, но они не смотрели на нее. Отворачивались... Тогда девочка обняла медведя, прижалась к нему и закричала:
— Не уйду! Не уйду! Не дам!
Никто не осмелился выстрелить. Снова послышались крики:
— Эй, Семен, убери девчонку! Чего она в него вцепилась? Этак стрелить невозможно! Убери, слышь? — кричали промышленники.
Петя вдруг хлопнул себя по лбу:
— Эка штука? Нюшка, дело скажу. Московские ребята просили медвежонка прислать... Мы всей школой отписали, что поищем... Чем твоему Бельке пропадать, давай его москвичам отошлем. А, Нюшка? Как ты?
— Я тоже в Москву хочу... В Москву... — отвечала Нюшка сквозь слезы.
— Да куда же ты, — резонно заметил Петя, — не будешь же с Белькой в клетке сидеть?
— И вовсе не в клетке, — поправил его Вася, — а на свободе там устроено. И бассейн в зоологическом саду. Учитель сказывал... Будет ему хорошо там. Ты, Нюшка, вырастешь большая, поедешь учиться и повидаешься с ним...
Семен махнул рукой и повернулся к промышленникам.
— Кончай войну, товарищи! Зверь нам жизнь спас. Но правильно, негоже жить ему на свободе. Натура у него мало от дикой отличается... Посылаем мы его в подарок ребятам Москвы, пускай живет в зоологическом саду. Пусть любуется на него народ, какой он большой вырастет и красивый... А теперь вешай ружья на стену и — айда, клетку строить, да покрепче. А я поеду с капитаном договариваться.
ЕГОР ЕВДОКИМОВИЧ
Темно еще, а в сенях уже стучит кто-то подкованными сапогами
— Можно?
— Заходи... Кто там?
— Это я, Егор Евдокимович.
— Заходи, Егор Евдокимович. Гостем будешь...
— Спасибо, гостить некогда. За делом пришел...
— Садись, рассказывай. Не стесняйся, садись. Я пока чаю налью..
Мой гость с трудом взлезает на стул. Несмотря на всю его солидность, ему только семь лет. Он мой лучший друг. Мы с ним и песцов подкармливаем, и на лыжах бегаем, и чучела набиваем, на охоту ездим, рыбу ловим, — всё вместе.
Я наливаю чай и говорю:
— Выкладывай, Егор Евдокимович, какие у нас сегодня дела?
— Ты, — говорит он, хитро кося глазенками, — картинки вчера показывал?
— Показывал.
— Бумагу мне давал?
— Давал.
— На, гляди чего тут нарисовано...
Он гордо извлекает из-под куртки самодельную тетрадь и показывает листок, на котором изображена высокая мачта, вся покрытая крючками.
— Замечательно, Егор Евдокимович! Просто удивительно! Только вот не пойму, что это ты нарисовал?
Он соболезнующе качает головой:
— Эх ты. А еще большой... Дерево тут нарисовано.
— Дерево? Так бы и сказал. А я думал — мачта.
— Мачты не такие...
— Егор Евдокимович, ты здорово нарисовал, но, скажу тебе по секрету, и деревья не такие... Вот, гляди, как в книжке. Видишь? Вот это зеленое — это все листья.
— Листья не такие, — уверено заявляет Егорушка. — Листья вон какие, а это просто намазюкано.
Егор Евдокимович в жизни не видел дерева. На нашем острове растет только мох, да кое-где коротким летом выглянет жесткая, как проволока, трава. Почти половину года у нас или совсем нет солнца, или появляется оно на короткое время. Зимой большие морозы. Полярные ветры замораживают море, секут скалы. Не могут расти поэтому деревья на нашем острове.
Но Егорушка любит деревья. Он не знает каковы они, даже книжным картинкам не верит, но любит.
— Петрович, — просит он, — ты мне бумаги дашь, а я тебе много чего нарисую. Пароход нарисую... Нерпу нарисую...
У меня осталось мало бумаги. Боюсь, что скоро не на чем будет писать.
По лицу моему он видит, что я раздумываю, и спешит заинтересовать меня еще больше:
— Хочешь, я автомобиль тебе нарисую! Нет, не автомобиль, а аэроплан. Ты на нем летишь, будто...
Ничего не поделаешь, приходится исполнить его просьбу...
— Вот тебе, Егор Евдокимович, лист бумаги: ты мне так его зарисуй, чтобы белого места не осталось. Ладно?
— Ладно! Зарисую! Ну, спасибо! Пора и ко двору...
— А чай? Выпей чаю, Егор Евдокимович.
— Нет, спасибо. Чай у меня свой ... Поди, дома уже приготовили...
Он уходит, а я принимаюсь за работу. Нужно записать вчерашние наблюдения над песцами, над погодой; нужно набить чучело полярной совы... Мне попался редкий экземпляр: снежно-белая сова, с хохолком на круглой голове. Она сидела высоко на скале. Ее выдали большие круглые глаза с золотыми ободками. Я приложился из маузера, и сова покатилась к моим ногам.
К полудню чуть посерело. Стали видны избы, карбасы, опрокинутые на берегу. К половине первого стало темнеть, а в половине второго вернулась ночь. Вышла на небо луна, окруженная звездами, как курица цыплятами. Я заканчивал набивать чучело совы уже при лампе. Вдруг в сенях раздались знакомые шаги.
— Можно к тебе, Петрович?
— Заходи, Егор Евдокимович.
Он сбивает шапкой снег с сапог и подает мне лист бумаги, вдоль и поперек покрытый рисунками. Заметив, что я занят, он спрашивает:
— Чего это ты делаешь, Петрович?
— Богу молюсь...
— Врешь! Ты чучело набиваешь...
— Зачем же ты спрашиваешь, коли видишь?
— Так... Все спрашивают, и я спрашиваю. Гляди, чего тут нарисовано?!
Собаки висят на трубах пароходов, люди ходят через пароходы... Но самое интересное нарисовано в правом углу...
— Это мы с тобой на охоту пошли, — заявляет Егор Евдокимович, показывая на черное пятно.
— Ничего не вижу. Хоть убей, не вижу!
— Эх, ты. А еще большой... Вот, гляди. Это черное — гора... А мы с тобой, чтобы нам дичь не испугать, за горой притаились... Понятно? От этого нас и не видно...
— А это что нарисовано?
— Это аэроплан. Только сейчас тучи, а он высоко-высоко... Его и не видать. А жаль, ты на нем летишь... Нет мы оба летим к Калинину.
Потом он чешет переносицу и говорит:
— Гаги прилетели... Много-много... Поехали бы с тобою на охоту.
— Дробовика нет, Егор Евдокимович. Я бы с удовольствием...
— К чему дробовик? Пушку бери, — он кивает на мой маузер. — Думаешь, не видел я, как ты сову из нее промыслил? А чаек сколько побил?
— Где это слыхано, пулей птицу бить?
— Пулей способней... Ты не обманывай, знаю я...
Я не прочь размяться, к тому же приятно доставить Егорушке удовольствие.
— Ладно, поедем... Только раньше давай пообедаем... Потом поспим, а завтра, как станет рассветать, сразу же и поедем.
— Ладно, а за обед спасибо... У меня дома свой
Он уходит, а я сажусь к столу.
Рано утром, этак часов в двенадцать, мы спускаем на воду маленькую шлюпку и плывем на середину залива. Вода, точно серое стекло; тихо на море и сравнительно не холодно. Около двадцати трех градусов. И тумана нет, так что видно довольно хорошо. На гладкой поверхности залива, там и тут, видны черные квадраты, треугольники, линии. Это вдалеке табуны гаг.
Замечательная птица, гага! Она напоминает и дикую утку и домашнюю. Самка серенькая, с желтым отливом, изящная, вся тонкая, точеная. Самец в полтора раза крупней самки — белый, а шея в золотом ожерелье с синеватыми, блестящими полосами. Под перьями у гаг густой-густой пух. Он очень мягкий и теплый. Этим пухом гаги выстилают гнезда для своих яиц. Люди собирают пух и делают из него теплые чулки, рубахи, шарфы... Самые легкие и мягкие подушки получаются из гагачьего пуха. В каждом гнезде за год можно собрать около сорока граммов такого пуха. У нас с Егорушкой вечный спор из-за гаг: я говорю — серенькие гаги, а он — нет, рябенькие...
— Да посмотри, Егор Евдокимович, серенькие!
— Вижу, рябенькие...
— Да разве рябенький цвет бывает?
— Бывает, коли есть...
Трудно его разубедить. Слишком уж он степенный мужик и не скоро меняет свои убеждения.
Так, в разговорах, приближаемся мы к середине залива. Я гребу, значит — сижу спиной к ходу, а он лежит на носу и командует:
— Правей бери. Еще правей. Эх ты! Куда загнул? Разве можно так круто? Влево теперь заворачивай, влево. Да не так, одним веслом греби. Одним.
Вдруг он начинает шипеть:
— Шшшш... шшш... шшш... Гаги!
Я бросаю весла и перебираюсь к нему на нос. Борта у носа сразу погружаются по края, зато корма подымается кверху.
— Где?
— Ти-ше... Вон, прямо на носу ...
Пока мы доплыли, порядком стемнело: утренние сумерки перешли в вечерние. Мне трудно разглядеть что-либо. Но Егорушке, очевидно, света достаточно. Он вдруг толкнул меня и закричал:
— Ай! Ай! Стреляй, срываются!
Что-то темное показалось над водой. Я приложился и, скорее ради Егорушки, чем для дела, выпустил в темноту все десять пуль.
— Попал! Попал! — закричал Егорушка. — Попал!
— Да где попал, разве пулей влет попадешь? Улетели должно...
— Нет, все улетели, а одна осталась... Греби! Греби! Достанем! Я сел на весла и стал грести изо всех сил. А он по-прежнему командовал:
— Правей! Левей! Одним греби... — Потом он задумчиво сказал: — У тебя, значит, глаза не настоящие...
— Как не настоящие? Что это еще?
— Плохо видишь. Значит, не настоящие... Без дырок у тебя глаза.
— Это еще что за дырки в глазах?..
— Обыкновенные... У меня в глазах вот есть дырочки... махонькие, махонькие... Как дырочками насторожусь, так все и увижу.
Я сильно устал. По лицу моему течет пот. А мороз изрядный, к ночи крепнет, Егорушка замечает мою усталость и предлагает:
— Давай я погребу... Я умею... Я ребятишка-работишка. Я делок!
Мне, конечно, пришлось отклонить помощь и грести дальше. А он продолжает направлять мои усилия:
— Правей! Левей!
Мы преследуем гагу. Я ее не видел, но Егорушка уверяет, что впереди раненная гага. Она не может улететь, но, по его словам, не так и обессилела, чтобы даться в руки. Нужно ее погонять малость... Всякий раз, когда, кажется, уже близка добыча, она срывается, но снова садится на воду где-нибудь поблизости. Мы меняем направление и продолжаем преследование. Наконец, я решаю что на сегодня достаточно. Размялся больше даже, чем хотел. К тому же ветер поднялся, а в Арктике никогда нельзя знать, во что он превратится. Может стихнуть, может и разыграться шторм...
— Море серенькое, — поет Егорушка, —
Гаги рябенькие,
Ветер — дух,
Как у гаги пух.
— Будет, Егорушка! Гребем домой! Если гага подстрелена, значит сама издохнет, прибоем принесет ее к берегу... Не пропадет...
Он вздыхает и презрительно тянет:
— Тоже промышленник...
Мы плывем домой. Только через час достигаем берега. Темно, изб не видно. Редкие огоньки висят в темноте. Прибой шумит за нами, ветер бросает в лицо тучи колючего сухого снега.
На этот раз Егорушка не отказывается от чаю. Я зажигаю лампу. Становится светло, уютно. Деловито шипит примус. Скоро и чай закипит. Я вспомнил, что где-то на дне чемодана у меня завалялись конфеты. Я спешу угостить ими Егорушку. Он сначала отказывается, потом начинает поедать их одну за другой. Поспел чай, мы с наслаждением пьем его.
— Знаешь, Егор Евдокимович, весной к нам придут из Москвы мотор, динамо... Будет на острове электричество.
— Знаю про это... Отец сказывал... Ну, не верю все же, чтобы от кнопки огонь...
Я долго объясняю ему, как добывается электрический ток, как бежит по проводам, как дает свет, энергию... Он продолжает тянуть чай из блюдечка и степенно соглашается:
— Может на этот раз и не обманываешь... Только я своими глазами должен повидать, тогда и поверю.
— Весной увидишь... Выключатель повернул — и готово. Светит... Штепсель вставил, а через десять минут чай закипел...
— Ну, прощай, — говорит он, и по лицу его видно, что он не поверил ни одному моему слову. — Пора ко двору.
Я ставлю лампу на столик у кровати. Подкладываю угля в печь, и стена у кровати чуть не лопается от жары. А через окна в невидимые щели пробирается в дом холодный ветер. Он, точно человек — ходит по комнатам, заглядывает всюду.
Я укрываюсь потеплей и принимаюсь за чтение. Спина у меня потеет, лицо замерзает... Засыпаю я поздно, в четыре часа утра. Мне кажется, что я и заснуть не успел, когда в сенях уже слышится стук Егорушкиных сапог.
— Спишь еще, Петрович? Спи, я на минуточку... Вот она, гага вчерашняя... Волной принесло. А ты сказывал... Видишь, я говорил, что попал. Значит — попал... Я ребятишка-работишка, я знаю... Я делок!
Он оставляет мне убитую гагу и уходит. Я не успел разглядеть ее, как в сенях снова послышался топот. На этот раз кто-то стучал сапогами так, что домишко дрожал.
— Петрович, к тебе можно?
— Заходи, кто там?
— Да это я — Евдоким Елисеев. Егорушка мой был у тебя?
— Только что ушел...
— Понимаешь, какое дело? — говорит Евдоким Елисеев — отец Егорушки. — Промыслил я утречком двух гаг. Одна есть, а другая пропала...
Тут меня разбирает смех, и я начинаю хохотать.
Евдоким Елисеев смотрит на меня, как на сумасшедшего. Наконец, когда смех перестал мешать, я показываю ему Егорушкин подарок:
— Погляди, не твоя это?
Он всплеснул руками. Я рассказал ему всю историю. Ему тоже стало смешно.
— Ишь, делок, — говорит он... — Изловчился... Значит, чтобы свою правоту сохранить, свое охотничье звание чтобы не потерять, взял у меня гагу и тебе принес? Ну, я ж ему задам.
Насилу удалось уговорить Евдокима не наказывать Егорушку.
ПИСЬМО
Берег во власти полусотни тощих, лохматых псов. Их шерсть вздыблена, движения напряжены...
Моторный бот, только что высадивший меня, уже вернулся к ледоколу. Придется пробиваться сквозь собачий кордон. Иначе не попасть в становище.
Но псы не выражали намерения покинуть перешеек, отделявший меня от строений. Наоборот, они медленно, по-волчьи, надвигались, окружая меня по всем правилам звериной стратегии. Сжимая в руках винтовку, я думал о том, как нехорошо выйдет, если я, гость, в интересах самозащиты займусь истреблением «четвероногих друзей человека».
В это время кто-то толкнул меня справа. В тот же миг я почувствовал толчок и слева. Я быстро повернулся — и справа, и слева обнаружил по маленькому гражданину, ростом чуть повыше моего пояса. Они, как хозяева, взяли меня за руки:
— Дя, ты с ледокола?
— А откуда же еще? Странный вопрос...
— Письмо привез? — продолжали они допрашивать в один голос.
— Какое письмо?
— Ну, какое... Обыкновенное...
— От школьников, — пояснил другой, — или от рабочих...
— А то от красноармейцев еще бывают письма, — вставил первый. — Нам всегда письма присылают. Двое тут нас с Васькой школьников-то, в становище.
Васька, который был слева, добавил:
— Из Новочеркасска письмо должно быть, от ребят, шефов... Володька, мы когда им отписывали?
Володька отвечал бойкой скороговоркой:
— В прошлом годе с первым пароходом получили от них первое письмо про шефство. С последним отписали, что принимаем и дали наши показатели, а вот теперь ответ должен быть, ну, мы в школе не дождались, а ты не привез...
— Ребята, может быть подойдет харьковское письмо, от харьковских ребят?
— Дельно, вполне должно подойти, — соглашаются оба.
Между тем собаки окружили нас плотным кольцом. В налитых кровью глазах вспыхивают хищные огоньки; они щелкают клыками, рычат... Огромный пес решительно прокладывает к нам путь.
Но ни с того, ни с сего собаки начинают визжать, ближайшие шарахаются в стороны, задние мечутся... Что-то черное замелькало меж собачьими ногами в непосредственной близости от нас. Так мелькают плавники акулы, хватающей снизу добычу. Собачье кольцо разомкнулось и тогда только я понял, что маленькие друзья мои усердно работали ногами, разгоняя свирепых псов. Черное тело, напоминавшее плавник акулы, было всего-навсего Володькиным сапогом. Путь в становище был открыт. Один лишь серый пес, напоминавший волка, не собирался, по-видимому, без боя уступить дорогу. Он носился по перешейку, рычал, визжал, скалил клыки, и пена пузырилась на его собачьих губах. Ребята не обращали на него внимания и все так же, держа за руки, повели меня в становище. Серый пес приготовился было к прыжку, но Васька деловито прикрикнул
— Ну, ты, Собачья смерть! Пошел ко двору!
И здоровенный зверь покорно поджал хвост, зажмурил глаза и виновато затрусил в сторону. Потом всю дорогу он следовал издали за нами; косой его взгляд упирался в меня всякий раз, когда я оборачивался.
Вскоре мы сидели в теплой комнате и пили чай. Молодые хозяева чинно угощали меня лепешками, соленой рыбой и усердно наполняли мою объемистую чашку.
— Вася, как ты, дружок, собаку назвал?
— Какую собаку?
— Да вот эту, большую, серую, злую...
— Ах, эту? Ну как же еще?! Собачья смерть... Так и зовется. Собака справная, работящая... И не злая. Только чужих собак не любит. Как за горло схватит, так и конец — загрызет насмерть. Оттого так и кличут.
Дальше беседа пошла о делах и заботах, о планах и надеждах.
Оказалось, что молодые хозяева сами вчера только вернулись домой из школы. Учатся они в Белушьей губе, за триста километров от своего становища. Там и живут в интернате весь школьный год. А теперь вот моторный бот артели привез их домой на летние каникулы, а дома — никого. Все население уехало в Безымянную губу собирать кайровые яйца... Но ребят это не смущает, — провизии хватит, вдвоем нескучно, и промышляют мелкокалиберной винтовкой изрядно (Васька взял трех гусей, Володька убил пятерых), — а через пару, другую дней вернутся родители...
Гораздо больше их волнует отсутствие письма от шефов, школьников Новочеркасска. В десятый раз Володя принимается за перечисление обстоятельств их короткой переписки.
— В прошлом годе с первым пароходом... — и т.д.
— Худо дело, — заканчивает он, — и они писали, и мы отписывали, чтобы под честное пионерское слово крепкую связь держать, а теперь они не прислали... Вот тебе и связь.
— Ладно, — говорит Вася, наливая мне пятую чашку чая, — свяжемся с харьковскими. Может харьковские поаккуратней будут...
В голубом небе висит огромный матовый фонарь. То полуночное солнце дремлет, заливая молочным светом дикий остров. Лед дымится под этими сонными лучами. Реки света, пенясь и бурля, стекают с глетчеров в серые воды пролива. Багрово-красные русла прокладывают себе путь к морю.
Молодые приятели примостились на моей койке и чинно сосут конфеты. Они терпеливо ждут, пока я разберусь в груде писем, которыми меня снабдили харьковские ребята. Мне нужно найти письмо от пионера, близкого по возрасту моим новым друзьям.
— Ну-ка, ребятки, кто из вас отличник?
— Оба, — отвечают они в один голос.
— Тут письмо одно... Видите на конверте? «Лучшему пионеру-отличнику Новой Земли»... Так и написано: «Лучшему»...
Они переглядываются. Володя смущенно тянет:
— Лучшему... Конечно, и мы отличники... Ну, — вздыхает он, — есть и получше.
Справедливое это замечание на миг смутило даже меня. Но выход нашелся:
— Ну да, лучшему... Не написано ведь «самому лучшему». А каждый отличник — лучший. Значит и вы лучшие. Не самые, конечно, а все-таки лучшие... Понятно?
Не без колебаний они признают, наконец, свое право на письмо. Я приступаю к чтению.
«Будьте готовы, ребята Новой Земли.
У нас весна. Все зеленеет. Цветут пестрые цветы. В саду мы катаемся на пони»...
— Чего? На чем катаемся? — перебивает Вася.
— На пони...
— Неправильно написано, — безапелляционно заявляет он. — На кони — должно...
— Да нет же, Вася, не на кони, а на пони... Лошадка такая маленькая...
— Собака! — решительно заявляет он. — На собаках катаются... не на пони...
— Ну, как же собака, когда лошадь?
— И лошадь — собака, и кони — собака, а если ездят на пони, значит — и пони собака. Понятно?
— Крепко, очень крепко, Василий. Ты который год в школе?
— Первой...
— Ну как же ты не понимаешь, что лошадь — не собака. Собака маленькая, а лошадь большая...
— Собачья смерть тоже маленький был... Я его кормил, и он вон какой вырос! Зимой нерпы будут, я его выкормлю, как этот дом станет!
Вася по-видимому исчерпал все свои доводы. Так и не узнав, поверил он мне или нет, я продолжаю чтение письма:
— «Вода в фонтане разноцветная от электрического света»...
— Это правильно, — кивая головой, подтверждает Вася. — Сказывал учитель про электричество...
— Во-на... электричество, — воскликнул Володя, — по плану и у нас скоро засветится...
«У нас лучший в мире дворец пионеров и октябрят, — продолжаю я читать, — я работаю в авиамодельном кружке. Работа очень интересная. Мои две модели пошли на выставку»...
— Моя залетела, так и не нашли... — вставил Володя.
«Я хочу быть летчицей... А вы? В прошлом году у меня был „неуд“ по украинскому. Но я подтянулась, и в этом году у меня все „отлично“, только один „хор“ по арифметике... Обещаю вам, ребята, под честное пионерское слово, что я перейду в четвертый класс на все „отлично“. И всегда я буду отличницей. Я живу очень хорошо. Пришлите мне в письме немножко оленьего моха... А если можно, то пришлите какого-нибудь живого зверенка. Я буду его воспитывать ... Жду ответа. Будьте готовы! С пионерским приветом, ученица третьего класса.
Валя Свидерская».
— Ну, как? Подходящее письмо?
Оба удовлетворенно тянут:
— Ничего, подходящее...
— Тогда вот что, ребята, мы снимаемся через пару часов... Валяйте письмо Вале писать, ответ...
— Поспеем, — говорит Володя.
Однако его торопливый шаг вовсе не соответствует медлительности речи. И как ни хочется ребятам казаться степенными мужиками, по тому, как гребут они, я вижу, что они спешат, что взволнованы письмом Вали Свидерской.
Прощальные гудки «Русанова» гремят, подхваченные эхом, среди гор. Кажется, что сотни пароходов заблудились в ущельях и молят о спасении. Якорная цепь ровно наматывается на барабан лебедки.
— Якорь стал!
— Есть выбрать якорь!
Корма описывает полукруг. Становище убегает в сторону. Дома точно проваливаются один за другим в воду.
Наш добрейший капитан Хромцов — бывалый моряк, начавший службу с юнги и к тридцати двум годам вышедший в капитаны дальнего ледокольного плавания, подставляет свое лицо новоземельскому ветру, как бы прощаясь с ароматами, мрачностью, туманами и блеском этого куска советской территории. Потом он подносит к глазам бинокль, обводит горизонт и берет на себя рукоять машинного телеграфа до отказа:
— Полный — вперед!
Трещины сглаживаются, точно горы внезапно помолодели. Горизонт за кормой расширяется. Все меньше на нем суши, все больше воды, света и серого простора.
Мерно рокочут машины, пена, точно взбиваемые сливки, бежит конусом от бортов и смыкается в шипящий след за кормой. Ледокол вошел в фарватер. В это время, когда мы впиваемся в даль вправо от курса, чтобы не проворонить банку у Черного камня, сзади, сквозь рокот и плески, летит слабый детский крик:
— Погодите! По-о-го-дите...
За кормой, в пене и солнечных бликах, болтается круглая лодчонка. В ней знакомые фигуры Васи и Володи. Они машут руками и в одной из рук я ясно вижу большой конверт.
— По-о-го-дите...
— Николай Иванович, — прошу я, — капитан, на минуточку только... Очень важно... Письмо у них...
Капитан Хромцов сначала ворчит, потом радушная широкая улыбка открывает его ровные белые зубы; лицо его светлеет, и он переводит рукоять телеграфа на «Стоп»...
Срываюсь с трапа, мчусь на корму... Вася сует в руки какую-то веревку, рискуя каждое мгновенье сорваться в кипящую воду. Володя тянется с конвертом в руках... Я перевешиваюсь через борт. Матросы держат меня за ноги; впопыхах я хватаю и то, и другое... Веревка натягивается, и между фигурами ребят вдруг возникает что-то лохматое, серое. Оно бьется, дергается, визжит и барахтается... Матросы спешат мне на помощь. Мы затягиваем серое тело на палубу и тут я узнаю у своих ног... полузадушенную Собачью смерть...
— Вале Свидерской! — кричит вдогонку Вася. — Пусть кормит тюлениной, будет лошадь...
Горы становятся все ниже и ниже и вскоре вовсе исчезают. На беспредельной поверхности царит солнце, все голубеет, и отдельные льдины, пришедшие с Карской стороны, сверкают как костры на немой глади моря.