Переехав из Кирьяковки в город, всю осень и зиму хворала бабушка.
Временами она бывала еще на ногах, но к весне окончательно слегла и больше уже не вставала. Говорили, что у нее «водянка»; по временам она распухала и ей делали проколы, чтобы выпустить воду.
Нас, иногда, водили к ней.
Лицом она очень исхудала и большой вытянувшийся нос и седые жидкие волосики на запрокинутой на подушках голове, только и видны были из под белой покрывавшей ее простыни.
В начале болезни она еще гладила наши головы своею слабою, исхудавшею до прозрачности, рукой, а потом, бывало, только откроет глаза, поглядит ни строго, ни ласково, точно не видит нас, и опять закроет их.
За день до ее кончины нас опять привели в ее спальню, но к постели уже не подводили. Сестра еще продвинулась вперед, чтобы поглядеть поближе на нее, я же остановился упрямо у косяка двери и дальше не двинулся.
У постели умирающей были и мама, и старая тетя Лиза с дочерьми, и дядя Всеволод, и Аполлон Дмитриевич, прискакавший из Херсона.
Надежда Павловна, которая была тут же, от времени до времени еще оправляла подушки бабушкиной постели.
Бабушка лежала навзничь; белая простыня как-то плоско опала на ней, казалось, что под простыней тела ее уже не было; какие-то звуки, как свистящие вздохи, шумно вырывались из ее открытого рта.
Были ли открыты, или закрыты ее глаза, я не разглядел. Помню только темные пятна на месте глаз.
Мне да и сестре стало жутко и mademoiselle Clotilde поспешила нас увести.
Ночью мама осталась при бабушке и не возвращалась в свою спальню.
Я трусил оставаться один рядом с пустовавшей комнатой и mademoiselle Clotilde устроила меня на диванчике в своей комнате, где спала с сестрой.
Я долго не мог уснуть и все к чему-то прислушивался: мне чудилось не то легкое шуршание шагов, не то едва слышное постукивание чьей-то руки в оконное наружное стекло за запертой плотно ставней.
При этом, по временам, я слышал протяжный вой цепного «Караима» на заднем дворе, отчетливо доносимый порывами ветра.
Утром пришла мама с опухшими глазами и сказала, что бабушка, под утро, скончалась.
Перед смертью она очень мучилась, хотя уже не приходила в сознание.
Уроки наши отменили.
Мама оделась в глубокий траур. Надежда Павловна тоже. У сестры появилось черное платьице с белыми «горошинками». Mademoiselle Clotilde и всегда ходила в темном, а тут надела черную юбку и белую блузу, отороченную черными ленточками. Я тоже настаивал, чтобы меня обрядили по траурному и, как у дяди Всевы, нашили черную повязку на рукаве новой курточки.
Когда нас в первый раз привели к столу умершей в пустынную залу с завешенными простынями зеркалами, первый, кого я увидел, был дядя Всеволод.
Он стоял на коленях и горячо молился, глаза его были полны слез.
После, когда он проговорился мне о том, как бабушка собственноручно секла его в детстве, я часто вспоминал его набожно молящимся и плачущим у ее похолодевшего тела. Как он должен был плакать и страдать, когда в моем возрасте терпел от нее тяжкие муки!. И он, как никто, оплакивал ее кончину.
Время до бабушкиных похорон тянулось для меня как-то нескончаемо долго и томительно. Я почти не видел мамы, не мог ни играть, ни бегать по саду.
Казалось, что какие-то невидимые призраки завладели домом и неуловимо шныряют среди живых людей.
Я все чего-то боялся. По ночам вой «Караима» положительно не давал мне покоя.
Как-то днем улучил я минуту, чтобы, все-таки, пройти в конюшню, и увидел Николая, присевшего на корточках около его будки. Он снимал с «Караима» ошейник, на котором висела тяжелая цепь.
Несчастный пес лежал смирно, распростертый на одном боку, с отвалившимися назад задними лапами. Жалкими, слезящимися глазами он внимательно следил за движениями рук Николая.
Наконец, ошейник был снят, цепь, отброшенная в сторону, с лязгом звякнула.
Оказалось, что именно в последнюю ночь, когда особенно жалобно выл «Караим», его разбил паралич, у него совершенно отнялись задние лапы, они отказывались держать его.
Передние были в порядке и, еще лежа на боку, он довольно энергично пробовал двигать ими.
Николай мне сказал, что это у него «от старости», что придется завести для конюшни новую цепную, а что «Караима», впредь до распоряжения, он берёт к себе в сенцы, в тепло, «может и отлежится».
Несмотря на то, что в доме стала царить большая суматоха, так как по два раза в день наезжали священники, приходили певчие и съезжалось много народа на каждую панихиду, я, все-таки, успел шепнуть Надежде Павловне про несчастье, случившееся с Караимом.
Она живо приняла к сердцу это известие и сказала, что забежит к Николаю и отдаст распоряжение, чтобы Марина поила Караима молоком и вообще имела за ним уход. На все панихиды по бабушке я и сестра являлись аккуратно, но там было тесно и душно и mademoiselle Сlotilde уводила нас в сад, куда была слышна служба и пение певчих.
Мама все время оставалась в большом доме и была очень озабочена.
Бабушка лежала уже в гробу, укрытая золотой парчой, когда дядя Всеволод приподнял меня под руки, чтобы я мог «проститься» с бабушкой т. е. поцеловать ее крошечную, слегка уже посиневшую и, как лед холодную, руку.
Во время похорон мы ехали с mademoiselle Clotilde в маминой карете. Все время то играла музыка, то пели певчие. За гробом шло много народа, позади нашей кареты вытянулась длинная линия всевозможных экипажей. Впереди высокого катафалка несли хоругви и шло духовенство, кажется, со всех церквей, а по бокам ехали конные жандармы.
Я заметил Григория Яковлевича Денисевича, который шел как-то в стороне, но на кладбище подошел к маме, что-то ей сказал и поцеловал ей руку.
Среди провожавших, шедших за гробом, сейчас позади мамы, дяди Всеволода, Надежды Павловны и Аполлона Дмитриевича, нельзя было не заметить неожиданного сочетания, очень меня обеспокоившего.
Шел наш доктор Миштольд («Доминикич») бок о бок с адмиралом Александром Дмитриевичем и последний, шедший всю дорогу без шапки, пешком, не моргнул на него даже глазом, ни на шаг от него не отстраняясь.
Кладбище и дорога к нему мне понравились.
Раньше я не бывал в этих краях.
Пришлось проезжать широчайшими улицами дальней слободки, где из каждого домика высыпала масса детворы. Домики, словно деревенские, чистенькие, уютные, с акациями в палисадниках.
В этой пригородной части в большинстве жили рабочие адмиралтейства, которые, по словам дяди Всеволода, жили зажиточно.
Кладбище, которое я видел в первый раз, мне не показалось страшным, хотя я знал, что там лежать мертвецы. Там было много зелени и открывался далекий, живописный вид на реку. Мраморные памятники, кресты и плиты были либо убраны цветами, либо обросли зеленеющей травкой.
Бабушку похоронили за чугунной оградой, рядом с памятником над могилой дедушки Петра Григорьевича Богдановича. Неподалеку, в той же ограде, был и памятник над могилой первого бабушкиного мужа, Дмитрия Петровича Кузнецова.
В той же ограде был памятник спящего ребенка; под ним была надпись золотыми буквами «младенец Софья Карабчевская» и дата рождения и смерти.
Только этот памятник и эта надпись, почему-то, вызвали во мне странную тревогу, что-то вроде страха за самого себя: неужели вот так могу лежать и я где-то под землей и будет надо мной такой же тяжелый, не по моим силам, холодный памятник!
Только надпись будет другая…..
Мы вернулись с кладбища с mademoiselle Clotilde раньше других и нам подали обед у нас в столовой. Я проголодался и хотелось есть, но все-таки елось как-то неохотно.
Остальные наши возвратились позднее, со всеми родственниками, бывшими на похоронах. Их обед длился долго в «большом доме», откуда утром вынесли бабушку.
Когда кончился этот обед и приглашенные стали разъезжаться, Надежда Павловна сама принесла нам кутью и сказала, что этого надо сесть по ложечке, «за упокой бабушкиной души».
К вечеру вернулась мама, утомленная и расстроенная; с нею зашел к нам и дядя Всеволод и просидел у нас весь вечер.
Из разговора его с мамой я узнал, что скоро он будет жить, с Нелли и Марфой Мартемьяновной, тут, где мы до сих пор жили, а мама с нами переберется в большой т. е. бабушкин дом.
Я очень любил дядю Всеволода и, заранее, с восторгом, смаковал в своем воображении подобную комбинацию.