Ровно в час, на другой день, я входил в столовую министерской квартиры, где шел шумный говор и где все уже сидели за длинным обеденным столом.

Место подле хозяйки, сидевшей на ближайшем от двери крае стола, прямо против мужа, было оставлено для меня.

— Я опоздал?..

— Нет, нет! — воскликнул Керенский. — Мы, по-походному, собрались и сели, так удобнее говорить… Теперь все на лицо, можно подавать…

Я поздоровался только с хозяйкой, с «бабушкой», сидевшей справа от нее, и с Керенским, и сделал затем общий поклон.

Человек двадцать, а то и более, сидело за столом, не считая еще двух сыновей Керенского, которые накануне катали шары в бильярдной и указали мне, где я найду «бабушку». Я перекинулся с ними приветствием.

Ориентироваться в том, в какой я очутился компании и кто именно все эти, мною дотоле, не виденные лица, было не легко. Все говорили разом и расслышать, что говорил каждый из них не представлялось возможности. По их внешнему виду также мудрено было ориентироваться: очень разношерстными они мне показались, хотя общая печать возбуждения и нервности была присуща им всем. Костюмы также не говорили ничего определенного, так они были разнообразны и случайны. Двое-трое были в военно-походной форме, некоторые в рабочих тужурках, на подобие той, в которой теперь всюду появлялся Керенский, но были и обыкновенные пиджаки и даже один черный сюртук, при белом галстуке, сидевший очень мешковато на пожилом, сухощавом, в очках, господине.

Не вступая в общий разговор, или скорее в перекрикивания присутствующих отдельными, друг к другу, обращениями и вопросами, так как это было бы совершенно невозможно, и ограничился беседой с хозяйкой и «бабушкой», подле которых чувствовал себя более уютно.

Только с их слов я понял, что большинство присутствующих «политические», частью только что возвращенные из ссылки, частью вернувшиеся из-за границы, откуда въезд в Россию был для них раньше не безопасен.

Блюда вполне скромного завтрака подавались, довольно нескладно, двумя министерскими курьерами (теперь «товарищами»), одетыми в летние коломянковые тужурки. Вина на столе не было, но был квас и вода.

Пухлые салфетки и вся сервировка напоминали буфет второстепенной железнодорожной станции, да и сами, завтракавшее за одним столом, люди казались сборищем куда-то спешащих пассажиров, случайно очутившихся за общей буфетной трапезой.

После завтрака Керенский мне кое-кого представил.

— Вот прапорщик Козьмин, прямо с каторги! Его мы назначим помощником начальника Петроградского гарнизона. Либо его убьют солдаты, либо он их сломит и заставит идти на фронт, — сказал он полушутя, полусерьезно, пока я здоровался с сухощавым, с темным лицом, в военной форме не совсем молодым прапорщиком.

Познакомил он меня и с господином, показавшимся мне суетливо-возбужденным, с шевелюрой и бородой, не мало, по-видимому, страдавших от его легкой возбуждаемости, так как он часто хватался за голову, и не мало теребил свою бороду.

— Чернов!

Стыжусь сознаться, но, в то время, это имя мне еще ровно ничего не сказало. В последнее время я мало знал состав наших революционных знаменитостей.

С Черновым мы прошлись несколько раз по зале, где все разбились на группы. О чем была наша беседа не вспоминаю, да она как-то все обрывалась… Его бегающее по сторонам глаза и нервные беспокойные движения мало располагали к откровенности. Казалось, что его голова уже упорно чем-то занята и что весь он во власти какого-то нетерпеливого ожидания.

По временам он, как будто, самодовольно потирал руки, на лице его, довольно подвижном и выразительном, распускалось при этом что-то вроде затаенной торжествующей усмешки, как будто он мысленно говорил: «вот, вот, я здесь, я здесь!.. Мы все это узнаем, все устроим, мы тут, мы не даром тут!»

Я пробовал заинтересовать его моими сообщениями относительно кронштадтских зверств и относительно нежелательных эксцессов революции, но его, по-видимому, все это мало интересовало и он никак на мои сообщения не реагировал.

Какая-то своя доминирующая его мозг, идея не давала ему покоя…

Когда к нам подошел Керенский, мне не показалось чтобы они были дружны, или очень близки. Чернов, заложив руки глубоко в карманы своих брюк, также загадочно-рассеянно, слушал его, как раньше вел беседу со мною.

Я спросил Керенского, когда же мы поговорим о кронштадтских пленниках. Но он уже куда-то спешил и почти на ходу сказал мне:

— Да, да, я об этом подумал и скоро, очень скоро сообщу вам свой план… Простите, надо ехать… Автомобиль уже ждет.

Все стали расходиться.

Я прошел внутренним коридором в помещение министерства юстиции, где, в одном из больших кабинетов, должна была сейчас заседать комиссия по пересмотру и обновлению устава уголовного судопроизводства, членом которой состоял и я. Ораторский турнир был уже в полном разгаре. Вновь испеченный сенатор, Оскар Грузенберг, нервно и желчно что-то доказывал, а профессор (тоже возведенный в сенаторы) Чубинский сладкопевно, елейно-тягуче ему возражал. Председательствующий, Зарудный, возражал им обоим, и предлагал свою собственную «конструкцию защиты на предварительном следствии».

Все высказывались по этому вопросу, не зная как лучше оградить «права обвиняемого», а во мне, в это время, все горело внутри. Хотелось бросить всем этим застольным юристам жестокое слово негодования по поводу бесплодной траты времени, сил и слов… бесконечного количества слов.

Обдумывать мельчайшие оттенки и тонкости спасительных благопожеланий, когда кругом царит явное бесправие и грубейшее нарушение самых примитивных основ правосудия.

Жалким фарисейством, постыдным самообманом показалось мне собственное мое участие во всех этих бесплодных комиссиях и когда поднялся еще профессор Люблинский, чтобы «сказать и свое слово», я шумно отодвинулся от стола и поспешно ретировался.

Ведь потом будет еще красноречиво говорить А. Ф. Кони, а там и только что прибывший из своей «чрезвычайки» Н. К. Муравьев; не утерпит и будущей обвинитель четы Сухомлиновых обер-прокурор Носович и, пожалуй, «прибудет» еще со своими директивами сам «сенатор Соколов»…

А после не утерпят и станут возражать и Грузенберг, и Чубинский, и Люблинский… и, в заключение, товарищ министра, Зарудный, не упустит случая «кратко резюмировать», т. е. пространно перефразировать все сказанное… А сказано-то, сказано!.. Если бы собрать всю эту энергию слов, казалось бы гору можно сдвинуть…

Но не только «гора» не сдвигалась, но и, кронштадтская западня не распахивалась и, ежеминутно грозившая подследственным заключенным, мученическая смерть, была единственной организованной для них защитой, о которой велись всё эти тонкие дебаты.